[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Ассасин 1: миссия в Сараево
Глава 1 Переселение
Крепость Каср аль-Кадир цеплялась за скалистый утес, словно хищная птица за добычу. Ее башни из красного песчаника возвышались над пропастью, где внизу серебрилась в лунном свете горная речка. Ветер с гор нес запах можжевельника и пыли, заставляя трепетать факелы в настенных креплениях. Я прижался к каменной стене, наблюдая за внутренним двором через щель в бойнице. Все на мне было черным: темная куртка-каба из грубой шерсти, подпоясанная кожаным поясом, и широкие шальвары, заправленные в мягкие кожаные хуффы. Поверх этой одежды длинный темный плащ-аба, который сливался с ночными тенями. Три ночи я изучал распорядок крепости, наблюдая, как стражники обходят дозор, как слуги снуют по коридорам, как сам Али ибн Хашим проводит свои вечера. Жирный торговец солью заслуживал смерти, но не от кинжала ассасина. Мой путь к выполнению задания был иным, тонким, как паутина, неуловимым, как горный туман. Пока мои собратья врывались к жертвам с обнаженными клинками, оставляя за собой только кровавые легенды и жажду мести, я предпочитал, чтобы смерть приходила естественно. Несчастный случай. Болезнь. Судьба. Так учил меня мой наставник, старый перс Ибрагим, который говорил: «Истинное мастерство не в том, чтобы убить врага, а в том, чтобы заставить мир поверить, что он умер сам». Али ибн Хашим имел привычку каждый вечер выходить на балкон своих покоев. Смотрел на звезды, пил вино из серебряного кубка, размышлял о торговых делах. Балкон старый. Деревянные перила из потемневших дубовых брусьев держались на железных скобах, вросших в каменные гнезда. Время и горная влага сделали свое дело. Металл покрылся ржавчиной, дерево рассохлось. Природа уже приготовила ловушку, мне осталось лишь довести ее до совершенства. Скользя по камням, я поднялся по наружной стене башни. Мои пальцы находили малейшие выступы в древней кладке, мышцы работали без напряжения. Годы тренировок в горных монастырях Аламута превратили мое тело в совершенный инструмент. Под балконом я достал тонкое долото и небольшой молоток с обмотанной войлоком головкой. Работа требовала терпения и точности. Если я окажу слишком сильное воздействие, то перила рухнут с грохотом прямо сейчас, а если слишком слабое, и Али переживет этот вечер. Ржавое железо быстро поддалось моим инструментам. Одна скоба расшаталась, затем вторая. Я оставил перила держащимися лишь на паре ненадежных креплений. Любое серьезное давление, и деревянная балюстрада рухнет вместе с тем, кто на нее обопрется. Али любит опираться о перила во время ночных выходов, так что его падение неминуемо. Спрятав инструменты, я приготовился к отступлению. Через час Али выйдет на балкон, как обычно. Оперется о перила, любуясь ночным небом. И тогда… Шорох сбоку заставил меня замереть. На соседней башне, в призрачном лунном свете, я разглядел фигуру в черном одеянии.* * *
Вот уже два часа Рашид ибн Муса наблюдал с противоположной башни за действиями Халима ибн Сабах. Его широкая фигура прижималась к зубцам крепостной стены, черный плащ стремился развеваться на ветру, но был крепко привязан к туловищу и ногам. В отличие от изящного силуэта соперника на балконе, Рашид напоминал глыбу темного камня — массивный, неподвижный, смертоносный. Он попал в крепость тем же путем, что и его соперник, но позже, уже после заката. Пока тот изучал привычки стражников и планировал свою хитроумную ловушку, Рашид забрался на соседнюю башню, и оттуда следил за действиями Халима. Он нашел в стене удобную выемку и привязал себя к ней, чтобы освободить руки и держать тугой лук из рогов горного оленя. Рашид знал тактику Халима, хотя и осуждал ее. Для себя он выбрал более простой путь: стрела в сердце, когда намеченная жертва появится на балконе. Быстро, чисто, эффективно. Двадцать лет он служил Старцу Горы. Двадцать лет безупречной преданности, беспрекословного подчинения, кровавых заданий. Он помнил первые дни Аламута, когда орден только формировался, когда каждый новый адепт был на вес золота. Рашид стоял у истоков, сражался с врагами Хасана ибн Саббаха, когда тот еще не был легендарным Старцем Горы. И вот появился этот выскочка. Халим ибн Сабах, юноша из знатной семьи, которого привели в орден всего три года назад. Красивый, образованный, владеющий несколькими языками. Ученик старого Ибрагима, который наполнил его голову философскими бреднями о «тонком искусстве убийства» и «естественной смерти». Старец благоволил к нему. Слишком благоволил. Рашид стиснул зубы, вспоминая последнюю аудиенцию. Хасан ибн Саббах сидел в своем кресле, перебирая четки из черного агата, и говорил о будущем ордена. О том, что грубая сила — это прошлое, что истинная власть приходит через страх и таинственность. Что лучше один убийца, чья жертва умирает «естественной смертью», чем десять воинов с окровавленными кинжалами. — Методы Халима показывают нам новый путь, — сказал тогда Старец, и его слова жгли Рашида, как раскаленное железо. — Когда наших врагов начинают находить мертвыми без видимых ран, когда смерть приходит к ним, словно от руки самого Аллаха, вот тогда наш орден станет поистине могущественным. Рашид промолчал тогда. Как и подобает верному слуге. Но в душе его уже созрел план. Сегодня ночью Халим должен погибнуть. Не от несчастного случая, не от «естественной смерти», а от стрелы в спину, пущенной из засады. И пусть Старец думает, что его любимца убили враги ордена. Пусть горюет и ищет убийц среди сельджуков или аббасидов. А орден вернется на правильный путь, путь силы и открытого террора. Рашид добрался до соседней башни, обойдя крепость по внешнему периметру. Путь был трудным, пришлось карабкаться по отвесным скалам, цепляться за корни кустарника, замирать в расщелинах, когда мимо проходили дозорные. Но он знал эти горы с детства. Здесь, в этих краях, он родился и вырос, прежде чем попасть в орден. Теперь он ждал. Лук держал в левой руке, стрела уже приложена к тетиве. Как только Халим закончит свою ювелирную работу и начнет спускаться по стене, Рашид пошлет ему стрелу между лопаток. Падение довершит дело. А потом он сам убьет Али ибн Хашима, быстро и без затей. И доложит Старцу, что задание выполнил он, Рашид, после того как враги предательски убили Халима. Ветер усилился, принося с гор ледяной холод. Рашид улыбнулся в темноте. К утру все изменится.* * *
Я замер, изучая силуэт на противоположной башне. Широкие плечи, массивная фигура, я узнал бы эту фигуру среди тысяч. Рашид ибн Муса. Старый враг из Аламута. Значит, мои подозрения оправдались. Старец Горы послал двух ассасинов на одно задание. Сделал это не случайно. Это было испытанием. Или приговором. Я медленно переместился в тень балконных опор. Мой разум уже просчитывал варианты. Рашид занял позицию лучника, значит, планировал убить издалека. Вероятно, стрелой в спину, когда я буду спускаться по стене. Грубо. Предсказуемо. В духе Рашида. Но что делать дальше? Спуск по стене превращался в самоубийство, на открытом пространстве я стану легкой мишенью. Отступление через крепость тоже исключалось — слишком много стражников, слишком много шума. Оставался только один путь, через балкон, мимо ослабленных перил, в покои Али ибн Хашима. Там я мог бы укрыться, дождаться рассвета, возможно, даже завершить миссию другим способом. Я бесшумно подтянулся на руках и перекинул ногу через край балкона, стараясь не задеть ослабленные перила. Дерево под моим весом едва заметно прогнулось. Я замер, прислушиваясь. Где-то в глубине покоев раздавался мерный храп, Али ибн Хашим беззаботно спал. Именно в этот момент Рашид выстрелил. Стрела просвистела в ночном воздухе, пересекла пространство между башнями и вонзилась мне между лопаток. Удар был настолько мощным, что наконечник пробил кожаную куртку, ребра и вышел из груди, брызнув кровью на потемневшие доски балкона. Я почувствовал, как силы покидают мое тело. Ноги подкосились, руки разжались. Я рухнул на колени, опираясь ладонями о пол балкона. Кровь текла изо рта, окрашивая древесину в черные пятна. Я упал на бок, чувствуя, как жизнь вытекает из меня вместе с кровью. В ушах шумел ветер с гор. Перед глазами мелькали лица учителей, стены Аламута, лицо Старца Горы, все в последний раз. Последней моей мыслью было сожаление. Не о собственной смерти, а о будущем, которое теперь никогда не наступит. О пути, который орден не выберет. О философии, которая умрет вместе со мной на балконе чужой крепости. Мои глаза закрылись, и последнее, что я увидел, это темные очертания вершин гор вдалеке.* * *
Месяц спустяРашид ибн Муса сидел в своих покоях в Аламуте, перебирая оружие, приготовленное для последней миссии. На низком столике из кедрового дерева лежал кинжал, его рукоять из слоновой кости поблескивала в свете масляной лампы. Рядом стоял серебряный кубок, из которого Рашид пил вино в этот вечер. Убийство Хашима было простым и прямолинейным. После того как тело Халима остыло на балконе, Рашид пробрался в крепость через окно оружейной. Стражники дремали, долгая ночная вахта сделала свое дело. Он прошел по коридорам, как тень, но без излишней осторожности своего покойного соперника. В покоях Али он не стал изобретать сложных планов. Просто перерезал горло спящему толстяку. Быстро. Эффективно. Кровь хлестала на шелковые подушки, окрасив их в темно-бурый цвет. Хашим даже не успел проснуться, смерть пришла во сне. Именно так должны умирать враги ордена, думал тогда Рашид. Не от подстроенных несчастных случаев, не от медленно действующих ядов. От клинка ассасина, чтобы весь мир знал: никто не может противиться воле Старца Горы. Теперь, месяц спустя, его философия торжествовала. Хасан ибн Саббах внял его словам. Молодых адептов обучали новой тактике, открытым убийствам средь бела дня, в людных местах, чтобы максимально устрашить врагов. Белые одежды, громко выкрикиваемые лозунги, демонстративное пренебрежение к собственной жизни, все это должно было сделать имя «исмаилит» синонимом неотвратимого ужаса. Рашид поднял кубок и отпил глоток воды. Горная родниковая вода в Аламуте всегда была особенно чистой и холодной. Он пил из этого источника уже двадцать лет, с тех пор, как впервые попал в крепость юношей. В последние дни его мучила странная слабость. Врачи говорили о горной лихорадке, о переутомлении после долгой миссии. Рашид не придавал этому значения. Воин должен быть сильнее болезней. Но сегодня слабость усилилась. Руки дрожали, когда он поднимал кубок. В горле стоял металлический привкус. Голова кружилась, словно после долгого поста. Он снова отпил воды, жадно, пытаясь смыть неприятный вкус во рту. Вода казалась чуть горьковатой, но родники в горах всегда отличались по вкусу. Рашид не знал о тайном резервуаре, который Халим устроил в стене над его покоями еще до отъезда в крепость Хашима. Не знал о медленно работающем механизме, который каждый день добавлял несколько капель концентрированного яда в его личный источник воды. Яд из корней болиголова и сока молочая, медленный, коварный, не оставляющий следов. Механизм был рассчитан на месяц. Если бы Халим благополучно вернулся, он бы остановил его действие. Но поскольку Халим не пришел, Рашиду пришлось заплатить за стрелу, направленную в спину соперника. Он поставил кубок на столик и попытался встать. Ноги не держали. Он рухнул на колени, хватаясь за край низкого дивана. Дыхание стало затрудненным, сердце билось неровно. Теперь он понял. Слишком поздно, но понял. — Халим… — прохрипел он в пустоту покоев. Никто не ответил. Мертвые не говорят. Но иногда они мстят. Рашид упал на ковер, который когда-то привез из далекого похода. Перед глазами мелькали лица убитых им врагов, стены крепостей, которые он штурмовал, кровь на своих руках. Он умер на рассвете, когда муэдзин призывал правоверных на утреннюю молитву. Его нашли слуги, лежащим на полу с кубком в руке, словно уснул во время питья воды. Орден списал смерть на божественное наказание за грехи молодости. А философия террора, которую он внушил Старцу Горы, укоренилась и дала всходы. Ассасины стали именно теми, кого запомнила история, фанатиками в белом, сеющими ужас во имя своей веры. Тонкое искусство Халима ибн Сабаха умерло вместе с ним на балконе далекой крепости. Но даже из могилы он сумел покарать предателя.
* * *
Тьма пришла не сразу. Сначала я почувствовал, как душа отделяется от остывающего тела. Всем моим существом овладела легкость, какой я не знал при жизни. Боль исчезла, кровь перестала течь из раны. Я парил над балконом, глядя вниз на собственный труп. Стрела торчала между лопаток, как последняя насмешка Рашида. Ветер с гор больше не касался меня. Я сам стал частью этого ветра. Видения потекли, как вода из горного источника. Аламут в лучах заката. Старец Горы в своем саду, перебирающий четки. Мой учитель Ибрагим, объясняющий, что истинная сила — в незаметности. Лица врагов, которых я убил без крови, без криков, без следов. Все это рушилось. Я видел будущее ордена — белые одежды, кинжалы, блестящие средь бела дня. Фанатики, бросающиеся на копья стражников после совершения убийства. Террор вместо тонкого искусства. Страх вместо мудрости. Рашид победил. Даже умирая от моего яда через месяц, он успеет изменить путь ассасинов навсегда. Но было что-то еще. Ощущение незавершенности, тянущее меня вниз, прочь от света, который манил в вышине. Моя миссия не была окончена. Философия, которую я нес, не должна умереть вместе со мной. Тьма поглотила меня. Долгое падение через пустоту. Звезды гасли одна за другой. Время растягивалось и сжималось, как кожа змеи во время линьки. Века пролетали, как дни. Империи рождались и рушились в мгновенья. А потом — свет. Резкий, белый, больничный. Я открыл глаза и тут же зажмурился. Над головой горела газовая лампа с матовым стеклом. Свет ярче тысячи факелов. Запахи ударили в ноздри: карболовая кислота, лекарства, человеческий пот, что-то металлическое и острое. Попытался пошевелиться, а тело не слушалось. Руки казались чужими, более длинными, чем помнилось. Кожа бледнее, чем у меня в горах Персии. На левой руке шрам от старой раны, которой у меня никогда не было. — Поручик Бурный? — голос прозвучал справа, на незнакомом языке, который я почему-то понимал. — Наконец-то очнулись. Три дня в беспамятстве лежали. Я повернул голову. Пожилой человек в белом халате склонился над койкой. Седая борода, добрые глаза за очками. Врач. Лекарь. Но не такой, каких я знал. Слишком чисто выбрит, слишком опрятно одет. — Где… где я? — мой голос звучал по-другому. Ниже, с незнакомым акцентом. — В лазарете Варшавского военного училища, — ответил врач, щупая мой пульс. — Помните, что произошло? Вы упали с лошади во время учений. Сильный удар головой. Мы опасались повреждения мозга. Память чужого человека всплыла обрывками. Александр Бурный, двадцать три года, поручик, слушатель разведывательных курсов при Варшавском военном округе. Сын дворян из Тульской губернии. Прилежный ученик, изучающий немецкий язык, австрийскую военную систему, методы получения информации. И несчастный случай три дня назад. Лошадь споткнулась на препятствии, всадник ударился головой о камень. Врачи боролись за его жизнь, не зная, что душа покинула это тело, освободив место для другой. — Память… туман в голове, — прохрипел я, пытаясь освоиться с новым голосом. — Помню лошадь, падение… — Это нормально после такой травмы, — успокоил врач. — Постепенно все вернется. Главное, что опасность миновала. Завтра переведем вас в общую палату, а через неделю сможете вернуться к занятиям. Занятия. Я вспомнил обрывки чужих воспоминаний. Изучение карт, дешифровка документов, основы конспирации. Александр Бурный готовился стать разведчиком. Как символично. Врач ушел, оставив меня наедине с новой реальностью. Я лежал, разглядывая потолок, пытаясь понять масштаб произошедшего. Не только новое тело и новое время. Новый мир, где горели лампы без огня, где люди одевались в непривычные ткани, где в воздухе чувствовались запахи неизвестных мне веществ. Но суть оставалась прежней. Я был ассасином. Мастером тайного убийства. И теперь у меня появился второй шанс проверить свою философию против грубой силы. Где-то в этом новом мире были враги, которых нужно устранить. И я сделаю это так, как учил меня Ибрагим, незаметно, элегантно, будто сама судьба решила забрать их. Рашид думал, что победил. Но смерть — не конец для истинного ассасина. Это лишь переход для новой охоты.Глава 2 Пробуждение
Полковник Алексей Михайлович Редигер поднял глаза от шифрованной депеши и потер переносицу. За окнами его кабинета в здании штаба Варшавского военного округа моросил весенний дождь, очищая улицы города от серой каши из грязи и прошлогодних листьев. На столе перед ним лежали три личных дела. Три судьбы. И один тех, чьи судьбы тщательно рассмотрены под микроскопом в этих папках, через неделю окажется в самой сердцевине балканской пороховой бочки. Редигер уже восемь лет возглавлял второй отдел Главного управления Генерального штаба при Варшавском округе. Высокий, сухопарый, с проседью в аккуратно подстриженных усах, он походил скорее на университетского профессора, чем на офицера военной разведки. Что, впрочем, только способствовало его работе, никто не подозревал в этом интеллигентном господине руководителя одной из самых эффективных агентурных сетей империи на западных границах. Депеша из Петербурга помечена грифом «Весьма секретно» и подписана начальником Главного управления Генерального штаба генералом Жилинским лично. Текст был краток, но красноречив: «Балканы на грани взрыва. Сербские организации радикализируются. Необходимо установить: степень влияния Вены на экстремистов, планы провокаций против русских интересов, возможность контроля ситуации. Война неизбежна, но не должна начаться преждевременно. Срочно направить надежного человека в Белград и Сараево». За этими строками скрывался сложнейший расчет. Генеральный штаб понимал, что столкновение с Австро-Венгрией и Германией неотвратимо, но России нужно время. Время для завершения военных реформ, для укрепления союза с Францией, для окончательной подготовки к большой европейской войне. Неконтролируемые действия сербских горячих голов могли сорвать все планы, втянув империю в конфликт до того, как она будет к нему готова. Редигер открыл первое дело. Капитан Дмитрий Энгельгардт. Тридцать два года, из остзейских немцев, но верой и правдой служащий России. Опыт работы в Галиции и Восточной Пруссии, владеет немецким, польским, сербским и хорватским языками. Четырежды награжден за успешные операции. Женат, один сын. Опытный разведчик, но слишком известный австрийской контрразведке. После инцидента в Лемберге прошлой весной его лицо наверняка попало в досье охранки. Рисковать таким ценным кадром ради одной операции было бы неразумно. Второе дело. Поручик Михаил Волков. Двадцать восемь лет, из княжеского рода, правда, сильно обедневшей ветви. Окончил Пажеский корпус, служил военным атташе в Риме. Знает французский, немецкий, итальянский, основы сербского. Холост. Безупречные манеры, связи в дипломатических кругах. Хорошие данные, но… Редигер нахмурился. Волков слишком заметная фигура в светском обществе. К тому же его аристократические замашки могли помешать работе с демократически настроенными сербскими националистами. Князь, пусть даже и бедный, вряд ли сойдет за своего в революционной среде. Третье дело. Поручик Александр Бурный. Двадцать три года, потомственный дворянин из Тулы, но не из высшей знати. Отец — отставной штабс-капитан, мать из семьи уездного врача. Окончил кадетский корпус с золотой медалью, затем Павловское военное училище. Блестящие способности к языкам — немецкий, французский, изучает сербский и хорватский. Аналитический ум, феноменальная память. Но три дня назад упал с лошади во время учений и получил тяжелую травму головы… Полковник поглядел в окно. Внизу, на плацу, маршировали курсанты. Многие из них через год-два окажутся на полях сражений, если не удастся оттянуть начало войны. А для этого державе нужно держать руку на пульсе балканских событий, направлять энергию славянских националистов в нужное русло, не позволять Австрии спровоцировать преждевременный конфликт. Слишком многое зависело от этой миссии. Агент должен проникнуть в сербские тайные организации, выяснить их планы, установить связи с лидерами движения. Но главное, не допустить неконтролируемых террористических актов, которые могли бы дать Вене повод для военных действий против Сербии. Редигер вернулся к столу и снова взял дело Бурного. Последние занятия по дешифровке… Молодой поручик справился с австрийским военным шифром за полтора часа, тогда как его сокурсники бились над ним целый день. И доклад о внутриполитической ситуации в Боснии тоже хорош. Глубокий анализ, учитывающий все нюансы национальных противоречий. Бурный обладал редким сочетанием качеств. Дворянское происхождение позволяло ему свободно держаться в любом обществе, но он не был аристократом, что облегчало контакты с демократической интеллигенцией. Образование и природные способности делали его идеальным аналитиком. А молодость и неизвестность давали прекрасное прикрытие. Если бы не эта проклятая травма… В дверь постучали. — Войдите. — Алексей Михайлович, — доложил вошедший адъютант, подполковник Крылов, — Вы приказали сообщить, как только будут известия. Полковой лекарь передает, что поручик Бурный пришел в полное сознание и просит разрешения вернуться к занятиям. Редигер поднял голову. — Каково его состояние? — Врач удивлен скоростью выздоровления. Память восстановилась, речь ясная, координация движений в норме. Правда, некоторые события последних дней помнит смутно, но это нормально после подобных травм. — Любопытно, — пробормотал полковник. — Передайте лекарю, жду подробного медицинского заключения к вечеру. А сейчас я сам навещу выздоравливающего. Крылов удивленно моргнул. Редигер крайне редко покидал кабинет без крайней необходимости. Через четверть часа полковник стоял перед дверью лазарета. Интуиция, а в его деле она значила не меньше, чем логика, подсказывала, что встреча с Бурным может решить все. Если молодой офицер действительно полностью восстановился, если травма не повлияла на его уникальные способности… Балканы ждать не будут. Каждый день промедления увеличивал риск неконтролируемого взрыва. А империя должна встретить грядущую войну во всеоружии, а не быть втянутой в нее внезапно. Впрочем, у Редигера оставалась еще одна возможность проверить кандидатов. На прошлой неделе от варшавской охранки поступила информация о подозрительной активности среди польских студентов университета. Молодые люди собирались на тайные собрания, обсуждали «славянское братство» и события на Балканах. Пока что это лишь болтовня, но подобные кружки могли стать прекрасной школой для будущего агента, и одновременно источником полезной информации. Редигер принял решение. Троим кандидатам будет дано одинаковое задание. За неделю проникнуть в студенческую среду и завербовать надежного информатора среди участников кружка. Кто справится лучше, тот и отправится на Балканы. Это убьет двух зайцев сразу: позволит выявить его способности, а еще и полезное дело для разведки сделает. Он выпрямился и решительно толкнул дверь палаты.* * *
Врач ушел, оставив меня наедине с хаосом чужих воспоминаний. Я лежал на узкой железной кровати, пытаясь совладать с потоком образов, которые не принадлежали мне, но почему-то были доступны моему сознанию. Александр Николаевич Бурный. Поручик. Двадцать три года. Сын отставного штабс-капитана из Тульской губернии. Выпускник Павловского военного училища. Слушатель разведывательных курсов при штабе Варшавского военного округа. Все эти сведения всплывали в моей голове с пугающей четкостью, словно я прожил эту жизнь сам. Детские воспоминания о большом деревянном доме с резными наличниками, где пахло яблоками и медом. Мать, Екатерина Павловна, игравшая на фортепиано по вечерам. Отец, строгий, но справедливый, учивший сына держаться в седле и стрелять из револьвера. Я попытался встать и едва не упал. Тело было другим, более высоким, длинным, с непривычным распределением веса. Ноги подкашивались, руки дрожали. Держась за железную спинку кровати, я добрался до маленького зеркала над умывальником. На меня смотрел незнакомец. Правильные европейские черты лица, серые глаза под прямыми бровями, светло-русые волосы. Кожа бледная, почти белая, я такой никогда не видел в горах Персии, где люди были смуглыми от рождения и еще больше темнели под горным солнцем. На левой руке шрам в форме полумесяца, память о детской травме. Это лицо никому не скажет о восточном происхождении его обитателя. Никто не заподозрит в молодом русском офицере ученика исмаилитских мастеров из Аламута. Я осторожно ощупал свое новое тело. Мышцы развиты, но по-другому, не так, как у горного воина, привычного карабкаться по скалам и часами висеть неподвижно в засаде. Эти мышцы знали конную езду, фехтование, строевую подготовку. Но есть ли в них отголоски моих прежних навыков? Я попробовал бесшумно двинуться по каменному полу палаты. Первые шаги получились неуклюжими, ноги не слушались, не находили правильного баланса. Но постепенно, шаг за шагом, тело начинало откликаться на мою волю. Древние навыки просыпались, приспосабливаясь к новой оболочке. На прикроватном столике стояла тарелка с едой. Белый хлеб, масло, какая-то каша. Я принюхался и поморщился. Непривычный запах. Но мне не привыкать, раньше для выполнения задания я мог есть личинок жуков и червей. Поэтому я съел несколько ложек, а потом и все, что стояло на столе. Странными были и другие запахи этого места. Карболовая кислота, которой здесь дезинфицировали все подряд. Табачный дым, проникающий через окно. Запах угля и металла от каких-то невидимых машин. В Аламуте воздух пах можжевельником, горными травами и дымом от дровяных очагов. Дверь скрипнула, и в палату вошла молодая женщина в белом платье и странном белом чепце. Медсестра, подсказала память Бурного. Сестра милосердия. — Как самочувствие, господин поручик? — спросила она, ставя на столик поднос с лекарствами. Я едва сдержался, чтобы не отвернуться к стене. В моем мире женщины не появлялись в мужских покоях, не касались посторонних мужчин, не разговаривали с ними лицом к лицу. Но здесь, в этом странном христианском мире, такое поведение было нормой. — Лучше, — проговорил я, стараясь говорить тише, чтобы скрыть дрожь в голосе. Она приблизилась и взяла мою руку, проверяя пульс. Прикосновение чужой женщины к обнаженной коже показалось мне почти кощунственным. Я почувствовал, как лицо заливает краска. — Пульс ровный, — констатировала она удовлетворенно. — Вы поправляетесь удивительно быстро. Завтра, наверное, переведут в общую палату. Когда она ушла, я позволил себе расслабиться. Каждый день в этом новом мире приносил испытания, к которым мой прошлый опыт не мог меня подготовить. Вскоре принесли завтрак, чай в стеклянном стакане с металлическим подстаканником, белые булочки, масло и варенье. Я попытался взять стакан так, как это делал Бурный, но обжег пальцы. В Персии мы пили горячие напитки из маленьких фарфоровых пиал, держа их совсем по-другому. Пришлось учиться заново. Хуже было с одеждой. Когда медсестра принесла чистую рубашку и кальсоны, я долго не мог понять, как застегивать пуговицы. В моем прежнем мире одежда завязывалась шнурками или застегивалась крючками. Эти маленькие круглые диски, которые нужно было продевать в петли, казались издевательски сложными. Несколько раз я едва не порвал ткань, пытаясь силой втолкнуть пуговицу в слишком узкую, как мне казалось, петлю. Но самым тяжелым испытанием стал визит священника. Пожилой батюшка в черной рясе пришел навестить больных, как это принято в христианском мире. Он остановился у моей кровати и начал говорить о Боге, благословении и скором выздоровлении. Я слушал, стараясь не выдать своего ужаса. Этот человек поклонялся Исе ибн Марьям, Иисусу, которого мусульмане почитали как пророка, но не как сына Божьего. Крест на груди священника казался мне символом заблуждения. Но память Бурного подсказывала правильные ответы, и я кивал, бормотал «Аминь» и даже позволил батюшке перекрестить меня. Рука его была теплой и мягкой, рука писца, а не воина. В Аламуте наши наставники были суровыми горцами с мозолистыми ладонями. Здесь служители веры жили в комфорте и сытости. На следующий день лекарь разрешил мне вставать и ходить по палате. Я начал методично изучать свое новое тело, проверяя его возможности. Мышцы откликались по-другому, но постепенно я находил способы заставить их повиноваться. Попробовал встать на цыпочки и двигаться бесшумно. Получилось, хотя и не сразу. Тело Бурного выше и тяжелее моего прежнего, центр тяжести располагался иначе. Но принципы оставались теми же: мягко ставить ногу, перекатываться с пятки на носок, держать спину прямо. Проверил гибкость, сел на пол и попытался коснуться лбом колен. Вышло с трудом. Европейцы явно не уделяли такого внимания растяжке, как воины Аламута. Пришлось тайно, когда никого нет рядом, делать упражнения для восстановления подвижности суставов. Самым странным было обнаружить, что я помню молитвы, но христианские. «Отче наш» всплывал в памяти сам собой, словно я читал его с детства. А попытки вспомнить суры Корана натыкались на пустоту. Словно эта часть души осталась в прежнем теле, а новое приняло только светскую часть сознания. На полке я нашел книгу, «Войну и мир» Толстого. Я открыл ее и с удивлением обнаружил, что читаю свободно. Буквы, которых я никогда не видел, складывались в слова, слова — в предложения. Память Бурного предоставляла не только язык, но и грамотность. Но содержание книги заинтересовало меня. Описания балов, где мужчины и женщины танцевали вместе, держась за руки. Сцены, где дамы появлялись в обществе с открытыми плечами и руками. В моем прежнем мире такое поведение считалось неприличным даже между супругами. Каждое утро медсестра, ее звали Анна Петровна, как подсказывала память Бурного, приносила таз с теплой водой для умывания. В Аламуте мы совершали омовение перед каждой молитвой, но здесь люди мылись по-другому. Она показала мне кусок душистого мыла, белый брусок, пахнущий лавандой. В Персии мы использовали золу или специальную глину. Это мыло было гладким, скользким, и пахло как женские благовония. — Господин поручик, а вы всегда были таким… осторожным? — спросила Анна Петровна, наблюдая, как я аккуратно намыливаю руки. — Словно впервые в жизни держите мыло в руках. Я понял, что выдаю себя непривычным поведением. — После травмы головы… многое кажется новым, — ответил я. — Врач говорит, это временно. Она кивнула с пониманием. Удачное объяснение. Травма головы прощала многие странности. В середине дня пришел полковой цирюльник, побрить и подстричь меня. Острая бритва в чужих руках возле горла заставила все мои инстинкты кричать об опасности. В Аламуте мы никому не доверяли прикасаться к себе с оружием. Но Бурный привык к этой процедуре, и я заставил себя расслабиться. Цирюльник оказался болтливым мужичком, который рассказывал сплетни из офицерской жизни. От него я узнал, что в полку поговаривают о возможной войне с Германией, что молодых офицеров готовят к особым заданиям. Вечером, оставшись один, я попробовал медитировать, так, как учили в Аламуте. Сел прямо на жесткой больничной кровати, закрыл глаза, попытался успокоить дыхание. Но состояние внутренней тишины не приходило. Слишком много чужих мыслей крутилось в голове, слишком много непривычных ощущений отвлекало внимание. Зато я научился лучше управлять воспоминаниями Бурного. Мог вызывать их по желанию. Детали военной подготовки, лица преподавателей, правила поведения в офицерском обществе. Постепенно роль поручика перестала быть маской и стала неотъемлемой частью меня. К концу третьего дня я чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы поддерживать разговор с любым из посетителей, не выдавая истинного происхождения. Александр Бурный воскресал во мне, обретая плоть и характер. Вскоре местный знахарь, которого называли лекарем, объявил, что завтра меня выпишут из лазарета. Состояние признали удовлетворительным, восстановление прошло поразительно быстро. Я готовился вернуться к обычной жизни, когда дверь палаты открылась, и на пороге появился высокий худощавый полковник с проседью в усах.Глава 3 Знакомство
Я встал с кровати и вытянулся по стойке смирно, как того требовал устав. Полковник окинул меня взглядом человека, привыкшего оценивать лошадей на ярмарке. Методично, профессионально, но без излишней спешки. — Вольно, поручик, — сказал он негромко и придвинул единственный стул. — Я полковник Редигер, если вы помните. Прошу, садитесь. И не смотрите на меня так, словно я пришел сообщить о конце света. Я опустился на край кровати, держа спину прямо. Редигер достал серебряный портсигар и неторопливо закурил папиросу. Дым поплыл к потолку ленивыми кольцами. — Как самочувствие, Александр Николаевич? И, пожалуйста, не отвечайте дежурными фразами о благодарности за внимание. Мне нужно знать ваше действительное состояние. — Голова побаливает по утрам, господин полковник, но мысли ясные. Память восстановилась. Готов к службе. — Посмотрим. — Редигер медленно выпустил дым. — Расскажите о последней неделе перед тем, как ваша лошадь решила заняться акробатикой. Не торопитесь, детали важны. Я осторожно погрузился в память Бурного, боясь разрушить хрупкие образы. — Дешифровка австрийских депеш у преподавателя Михайлова. Латинский квадрат с множественной подстановкой. — Я сделал паузу, усиленно изображая воспоминания, хотя отлично все помнил. — Справился за полтора часа, когда другие бились весь день. — Хорошо. А семинар капитана Волынского по европейской дипломатии помните? Ловушка. Изящная и простая. — Никакого Волынского не было, господин полковник. Занятия вел подполковник Крылов. Анализ разведывательных донесений. Редигер улыбнулся, как человек, получивший ожидаемый ответ. — Отлично. Значит, ваши мозги не превратились в кашу. Видите ли, после травм головы иногда появляются ложные воспоминания. Врачи просили это проверить. — Он стряхнул пепел. — А теперь серьезно. Ваш доклад о Боснии. Что вы там написали? — Пороховая бочка, господин полковник. — Память Бурного подсказывала факты четко и ясно. — Австро-Венгрия душит подчиненные народы принципом «разделяй и властвуй», Сербия тайно подливает масло в огонь через молодежные организации вроде «Млада Босна», а мы не можем остаться в стороне, не потеряв влияние на Балканах. — И ваш прогноз? — Конфликт неизбежен. Вопрос когда это случится и что послужит искрой, от которой разгорится большой пожар. Полковник продолжал курить, сверля меня взглядом. За стеклом моросил дождь, превращавший Варшаву в серую акварель. — Интересно. А теперь гипотетический вопрос, поручик. — Он не шевелился. На кончике папиросы собрался пепел. — Представьте, что вам поручили, скажем так, придержать этот пожар до более подходящего момента. Что бы вы предприняли? — Контролировать горячие головы с обеих сторон. Не дать им устроить фейерверк раньше времени. — Раньше времени? — Редигер обернулся, слегка приподняв бровь. — Война будет неизбежно, господин полковник. Но лучше встретить ее готовыми, чем споткнуться на ровном месте из-за неуместной инициативы наших союзников. — Разумно. — Он наконец задвигался и достал из кармана свернутую бумагу. — Теперь практика. Переведите это, и не делайте вид, что готический шрифт для вас китайская грамота. Я взял бумагу. «Geheim. An das Oberkommando der 8. Armee. Russische Truppenbewegungen in der Nähe von Warschau verstärkt. Empfehle sofortige Verstärkung der Aufklärungstätigkeit…» Сложные германские закорючки, но память Бурного послушно подсказывала слова. — «Секретно. Командованию восьмой армии. Передвижения русских войск в районе Варшавы усилились. Рекомендую немедленное усиление разведывательной деятельности…» — Достаточно. — Редигер забрал документ, но продолжал изучать меня, словно пытался заглянуть под череп. — Скажите, поручик, как вы видите свое будущее? И не произносите патриотической чепухи, мы не на торжественном собрании. — Хочу быть полезным там, где мои способности принесут наибольшую пользу. — Дипломатично. А если эта польза потребует от вас… скажем, гибкости мышления? Готовности работать там, где уставы молчат, а инструкции заканчиваются? — Готов, господин полковник. — И риск вас не пугает? Задания, которые могут увести далеко от строевой службы? — Не пугает. Редигер аккуратно сложил документы в карман с видом человека, принявшего решение. — Знаете, поручик, Европа стоит на пороге серьезных перемен. Старый порядок трещит по швам, и империям нужны люди, способные думать нестандартно. — Он застегнул пуговицы на мундире. — Завтра возвращайтесь к занятиям. А послезавтра… возможно, у вас будет интересная прогулка по городу. Поправляйтесь окончательно. Дверь закрылась, оставив в воздухе запах табака и ощущение, что настоящая проверка моих способностей только начинается. Я быстро освоился в этом мире будущего и надеялся, что мне удастся все также хорошо играть новую роль. Вечером накануне выписки ко мне пришел полковой лекарь, пожилой штабс-капитан Поляков с седой бородкой и добрыми глазами за круглыми очками. Он методично ощупал мою голову, заглянул в глаза с помощью маленького зеркальца, постучал молоточком по коленям. — Удивительно, поручик, — пробормотал он, записывая что-то в толстую тетрадь. — Три дня назад я опасался за ваш рассудок, а сегодня вы здоровее многих, кто вообще не падал с лошади. Природа великая целительница, но иногда она превосходит даже саму себя. — Значит, завтра я свободен, Иван Петрович? — Свободны, свободны. Только не переусердствуйте в первые дни. Голова не чугунный котелок, требует бережного обращения. Когда доктор ушел, появилась Анна Петровна. Она поставила поднос на прикроватный столик и принялась раскладывать склянки с различными лекарствами. Темную бутылочку с настойкой валерианы для успокоения нервов, пузырек с камфорным спиртом для растираний, порошок хинина в бумажном пакетике от лихорадки, и маленький флакон с нашатырным спиртом на случай обморока. Рядом лежала баночка с ихтиоловой мазью и склянка с касторовым маслом. Все это было привычным арсеналом военного лазарета, где полагались на проверенные временем средства. — Завтра утром вас переведут обратно в казарму, господин поручик, — сказала она, не поднимая глаз. — Там будет совсем другая жизнь. Не то что в нашем тихом лазарете. — Анна Петровна, вы говорите так, словно я отправляюсь на каторгу, а не возвращаюсь к товарищам. Она подняла голову, и я увидел в ее глазах что-то похожее на сожаление. — Просто… за эти дни вы оказались не таким, как обычно бываете офицеры. Тише, спокойнее. Не требуете особого обхождения. — Она смутилась собственной откровенности. — Прошу прощения, не мое дело рассуждать. — Ничего страшного. Спасибо вам за заботу, Анна Петровна. Она кивнула и поспешно удалилась, оставив меня размышлять о том, как изменила меня травма в глазах окружающих. Ночь в лазарете прошла тревожно. Сон то приходил, то отступал, оставляя меня наедине с хаосом чужих воспоминаний. К утру я окончательно проснулся от звуков, доносящихся через окно: топота сапог по мостовой, ржания лошадей, команд караульных. Большой гарнизон просыпался, начинался новый день службы. В семь утра Анна Петровна принесла последний завтрак в лазарете — стакан чая в подстаканнике с двуглавым орлом, белую булку и масло на фарфоровой тарелочке. — Через час за вами придут, господин поручик, — сказала она, ставя поднос на прикроватный столик. — Все документы готовы, можете собирать вещи. Я неторопливо позавтракал, уложил в небольшой саквояж свои немногочисленные принадлежности: запасное белье, туалетные принадлежности, несколько книг, которые принес из казармы еще до травмы. Память Бурного услужливо подсказывала, что именно должно быть среди его вещей. Ровно в восемь утра в дверь постучали. Вошел молодой солдат в серой гимнастерке с красными погонами, на которых поблескивали медные пуговицы. Лицо крестьянского паренька, должно быть, из какой-нибудь тульской деревни. — Господин поручик, — доложил он, вытягиваясь в струнку, — полковник Краснов приказал проводить вас в казарму слушателей особых курсов. — Иду, рядовой…? — Рядовой Семенов, господин поручик! Я попрощался с Анной Петровной, которая проводила меня до дверей лазарета, и последовал за вестовым. Мы вышли из здания лазарета на широкий плац, вымощенный серым булыжником. Утреннее солнце освещало обширное пространство, окруженное казенными постройками из красного кирпича. Из памяти Бурного я знал, что нахожусь в Варшавской крепости на улице Длугой, в самом сердце военного городка, где размещались штаб округа и специальные учебные заведения. Этот мир сильно отличался от моего. Судя по всему, за это время главенство в науке и технологиях перешло от арабского мира к европейскому. В мое время Европа была слабой и хилой, раздираемой противоречиями, сейчас она стояла во главе цивилизованного мира, диктуя всем остальным условия. Взобраться на вершину европейцам помог технический прогресс. Я изо всех сил пытался понять, что он из себя представляет. Все для меня в диковинку, хотя я и старался не показывать удивления. Слева тянулись конюшни, длинные одноэтажные строения под железными крышами, из которых доносилось ржание лошадей и голоса конюхов. Возле одной из конюшен группа солдат чистила и седлала коней для утренней прогулки офицеров. Лошади были породистые, я различал английских и донских скакунов, их шкуры лоснились под утренним солнцем. Справа высился двухэтажный корпусинтендантства с аккуратными рядами окон и широким крыльцом. У входа дежурил часовой в парадной форме с винтовкой наперевес, его начищенная каска сверкала на солнце. Рядом стояла группа военных чиновников в темных мундирах, обсуждающих какие-то срочные дела. Мы пересекли плац по диагонали, направляясь к противоположному углу. Навстречу нам попадались офицеры самых разных родов войск — пехотинцы в темно-зеленых мундирах, артиллеристы с красными петлицами, казаки в синих шароварах с лампасами. Все они выглядели подтянуто и деловито, спешили по своим утренним делам. Молодой подпоручик из пехотного полка, проходя мимо, козырнул мне, и я ответил тем же. Память подсказывала, что мы учились вместе в Павловском училище, но имени вспомнить не удалось. — Господин поручик, вон то здание, — Семенов указал рукой на двухэтажную постройку в дальнем углу плаца. Казарма особых курсов выделялась среди прочих зданий. Построенная лет тридцать назад по образцу прусских военных училищ, она поражала солидностью и функциональностью. Красный кирпич стен аккуратно расшит белыми швами, высокие окна с белыми рамами создавали ощущение простора и света. Крыша из зеленой черепицы венчалась небольшой башенкой с флагштоком, на котором развевался полковой штандарт. У парадного входа стоял часовой, молодцеватый унтер-офицер с идеально выглаженной формой и блестящими сапогами. При нашем приближении он козырнул и отступил в сторону. Мы поднялись по каменным ступеням на широкое крыльцо. Массивная дубовая дверь украшена медной табличкой: «Особые курсы при штабе Варшавского военного округа». Ниже мелким шрифтом: «Основаны в 1885 году по Высочайшему повелению». Семенов потянул за медное кольцо, и дверь отворилась с тихим скрипом хорошо смазанных петель. Мы оказались в просторном вестибюле с высоким потолком и каменным полом, покрытым длинными дорожками. Стены выкрашены в светло-зеленый цвет и украшены портретами императора, великих князей и знаменитых полководцев. Справа от входа располагалась комната дежурного, небольшое помещение за перегородкой, где за письменным столом сидел пожилой фельдфебель с седыми усами. Он поднял голову от регистрационной книги и окинул меня внимательным взглядом. — Поручик Бурный возвращается после лечения, господин фельдфебель, — доложил Семенов. — Записано, — буркнул фельдфебель, делая пометку в толстой тетради. — Комната номер семь, второй этаж. Вещи при себе? — При себе. — Хорошо. Семенов, проводи господина поручика. Мы поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Ступени каменные, с железными перилами, отполированными до блеска многолетними прикосновениями рук местных обитателей. В углах лестничных площадок стояли кадки с комнатными растениями, фикусами и пальмами, которые придавали казенному зданию некоторый уют. Второй этаж встретил нас длинным коридором с рядом одинаковых дверей по обеим сторонам. Пол покрыт дорожками, стены выкрашены светло-зеленым цветом. Из-за одной из дверей доносились приглушенные голоса, видимо, там шло занятие. Семенов остановился у двери с номером семь и постучал костяшками пальцев. — Войдите! — раздался знакомый голос изнутри. Вестовой открыл дверь и козырнул: — Прибыл господин поручик Бурный! Я переступил порог и оказался в своем новом доме. Огляделся, припоминая, как тут все выглядит. Сейчас я стоял в просторной комнате с шестью железными кроватями, расставленными вдоль стен. Высокие окна выходили на внутренний двор, где виднелись аккуратно подстриженные кусты и гравийные дорожки. Стены выкрашены в привычный казенный желтый цвет и украшены портретами императора. У дальнего окна за письменным столом сидел высокий офицер лет тридцати с аккуратно подстриженными усами и холодными серыми глазами. Память услужливо подсказывала, что это капитан Дмитрий Карлович Жедринский, из остзейских немцев, опытный разведчик. — Бурный! — воскликнул он, поднимаясь и откладывая в сторону карты Восточной Пруссии, которые изучал. — Наконец-то вернулся. Как самочувствие? — Благодарю, Дмитрий Карлович. Голова в порядке, готов к занятиям. — Отлично. Остальные уже ушли на первую лекцию к подполковнику Крылову. Нам пора их догонять. Семенов козырнул и удалился, оставив нас одних. Жедринский окинул меня внимательным взглядом профессионала, оценивающего состояние объекта для вербовки. — Располагайся быстро. Твоя кровать та, что у окна. Вещи можно вон в тот сундук, форму в шкаф. Через пять минут спускаемся в класс номер три. Я молча разложил свои немногочисленные принадлежности и последовал за капитаном вниз по лестнице. Мы прошли по коридору первого этажа мимо нескольких аудиторий, из которых доносились приглушенные голоса преподавателей. Класс номер три оказался просторным помещением с рядами дубовых парт, расположенных амфитеатром. У каждого места лежали стопка бумаг, чернильницы, остро заточенные перья и промокательная бумага. На стенах висели карты Европы, схемы различных шифров и фотографии образцов вражеского снаряжения. За кафедрой стоял подполковник Крылов. Невысокий, плотный мужчина с проницательными темными глазами и окладистой бородой. Перед ним на столе лежали образцы взрывчатых веществ в стеклянных колбах и металлических цилиндрах. Мои сокурсники сидели за партами, сосредоточенно записывая лекцию. Я занял место рядом с поручиком Лебединским, изящным офицером с тонкими чертами лица и манерами светского человека. Память подсказывала, что он происходил из обедневшего княжеского рода, но компенсировал недостаток средств острым умом и безупречным воспитанием. Крылов объяснял свойства различных взрывчатых составов, демонстрируя образцы динамита, пироксилина и новейшего тротила. Его голос был ровным и методичным, как у опытного преподавателя, привычного излагать сложные вещи простыми словами. — Запомните, господа, — говорил он, поднимая небольшой брусок тротила, — главное в подрывном деле не сила взрыва, а его точность. Грамотно установленный заряд в сто граммов эффективнее пуда взрывчатки, заложенной наугад. За соседней партой сидел штабс-капитан Белозерский, приземистый офицер с широким лицом и умными темными глазами. Сын московского купца, получившего дворянство за заслуги перед императорским двором, он выделялся среди остальных практическим складом ума и знанием восточных языков. Я вспомнил, что он три года провел в Туркестане, изучая местные обычаи и торговые пути. После лекции по взрывному делу последовал урок дешифровки. Крылов раздал нам листы с перехваченными немецкими депешами, написанными готическим шрифтом и зашифрованными методом множественной подстановки. Я взялся за работу, стараясь не демонстрировать слишком явных способностей. Память Бурного подсказывала нужные приемы, но я заставлял себя работать медленнее, делать вид, что некоторые места в шифрах требуют размышлений. За соседними партами мои товарищи сосредоточенно вчитывались в тексты, то и дело обращаясь к справочникам. Поручик Римский-Корсаков, молодой артиллерист с живыми карими глазами, подошел к дешифровке математически, составляя таблицы частотности букв. Его образование в Михайловской академии давало ему преимущество в работе с числовыми закономерностями. Рядом с ним сидел поручик Шуйский, гвардеец из Преображенского полка с лихо закрученными усами и безупречной выправкой. Я вспомнил его как прекрасного фехтовальщика и знатока европейской дипломатии, но с шифрами он справлялся с трудом, предпочитая более прямолинейные методы. В дальнем углу класса расположился подпоручик Ахматов, донской казак с загорелым лицом и цепкими серыми глазами. Он работал молча и сосредоточенно, время от времени делая пометки на полях. За его кажущейся простотой скрывался острый ум и феноменальная наблюдательность. К концу урока я завершил дешифровку одним из первых, но не стал демонстрировать результат, делая вид, что проверяю решение. Крылов обошел класс, посмотрел работы, и остался доволен общим уровнем подготовки. После обеденного перерыва последовали занятия по радиотелеграфу в специально оборудованной аудитории. Здесь стояли столы с передающими аппаратами, сложными устройствами из медных катушек, стеклянных ламп и множества переключателей. Воздух наполнен характерным запахом озона и нагретого металла. Преподаватель, капитан Морозов, инженер по образованию, объяснял принципы работы беспроволочного телеграфа. Мы изучали азбуку Морзе, тренировались передавать и принимать сообщения, осваивали настройку аппаратуры. Лебединский, несмотря на свои светские манеры, оказался на удивление способным к техническим наукам. Его тонкие пальцы ловко манипулировали переключателями, а музыкальный слух помогал различать тонкости телеграфного кода. Белозерский подходил к изучению радиодела с практической стороны, интересуясь прежде всего дальностью связи и возможностями применения в полевых условиях. Его опыт службы в песках Каракума и тугаях Кашгара научил ценить надежные средства связи. Вторую половину дня мы посвятили физической подготовке. Мы переоделись в гимнастические костюмы, белые рубашки и темные шаровары, и отправились в спортивный зал, расположенный в цокольном этаже здания. Зал представлял из себя просторное помещение с высокими сводчатыми потолками и окнами под самой крышей. Стены обшиты деревянными панелями, пол покрыт толстыми матами. Вдоль стен висели шпаги, сабли, винтовки и различные гимнастические снаряды. Занятия по рукопашному бою вел полковник Краснов лично. Жилистый мужчина с шрамом через всю левую щеку, он демонстрировал приемы борьбы и самообороны с профессиональной четкостью ветерана многих сражений. — Забудьте джентльменские правила и дуэльный кодекс, господа, — говорил он, показывая болевой прием на добровольце. — В настоящем бою нет правил, есть только результат. Ваша задача — остаться в живых и выполнить задание. Я старался не выделяться среди товарищей, демонстрируя хорошую, но не исключительную подготовку. Мои движения были точными, но я скрывал истинную скорость реакции и знание приемов, которым никогда не учили в российских военных училищах. Шуйский оказался действительно мастером рукопашного боя. Его движения были элегантными и эффективными, техника отточена годами тренировок в гвардейских полках. Краснов не раз ставил его в пример остальным. Ахматов дрался по-казачьи — хватко, изобретательно, используя любые подручные средства. Его приемы были менее изысканными, чем у гвардейца, но не менее действенными. Римский-Корсаков компенсировал недостаток опыта аналитическим подходом, стараясь понять принципы каждого приема и найти наиболее рациональные способы их применения. После рукопашного боя занятия по фехтованию. Мы взяли шпаги из пирамид у стены и встали в пары. Клинки были учебными, с защитными наконечниками, но требовали серьезного отношения, синяки и ссадины были обычным делом. Здесь безусловно лидировал Шуйский. Его движения с клинком были поэзией в действии — точные выпады, молниеносные парирования, изящные уколы. Я старался держаться на среднем уровне, хотя память тела подсказывала гораздо более эффективные приемы. Заключительной частью дня была стрельба на полигоне во дворе казармы. Я поразился, насколько далеко за прошедшие века шагнуло искусство умерщвления человека человеком. Сразу влюбился в эти смертоносные орудия убийства, поражаясь их неукротимой эффективности. Мы стреляли из револьверов системы «Наган» и винтовок Мосина по мишеням, установленным на различных дистанциях. Здесь вне конкуренции уже оказался Ахматов. Его казачья выучка проявлялась в каждом выстреле, все пули ложились кучно в центр мишени. Белозерский также показывал отличные результаты, очевидно, имея опыт настоящих боевых действий. Я быстро освоился с огнестрельным оружием, и стрелял хорошо, но старался не привлекать излишнего внимания к своим способностям. Память Бурного подсказывала нужную технику, но я добавлял незначительные ошибки, чтобы результаты выглядели естественно. Хотя чувствовал, что могу стрелять гораздо лучше. К вечеру, когда прозвенел звонок об окончании занятий, я чувствовал приятную усталость и удовлетворение от работы. Мои товарищи тоже выглядели довольными, день был насыщенным и полезным. Мы возвращались в казарму, обсуждая прошедшие уроки, делясь впечатлениями, строя планы на завтра. Постепенно я начинал чувствовать себя частью этой маленькой группы офицеров, объединенных общей целью и взаимной ответственностью. Но когда я пришел, то сразу получил срочный вызов через вестового к Редигеру.Глава 4 Испытание
К вечеру, когда мы вернулись в казарму после ужина, я почувствовал приятную усталость от насыщенного дня. Лебединский развалился на кровати с томиком Пушкина, Белозерский что-то записывал в толстую тетрадь, а Римский-Корсаков чертил какие-то схемы на листе бумаги. — Знаете, господа, — произнес Лебединский, не отрываясь от книги, — а ведь наша профессия удивительно похожа на литературу. Сплошные выдуманные истории и перевоплощения. — Только последствия несколько серьезнее, чем плохая рецензия, — заметил Жедринский, чистивший свой револьвер. В дверь постучали. Вошел знакомый вестовой, рядовой Семенов с неизменно серьезным выражением лица. — Господин поручик Бурный, — доложил он, вытягиваясь в струнку, — полковник Редигер приказал немедленно прибыть к нему в кабинет. Воцарилась тишина. Все подняли головы, с любопытством глядя на меня. — Интересно, — протянул Лебединский. — И что бы это могло означать? Особое внимание начальства к нашему выздоравливающему товарищу? — Может, проверяют последствия травмы, — предположил Белозерский. — А может, наоборот, убедились, что голова работает как часы, — усмехнулся Жедринский. Я встал, поправил мундир и последовал за вестовым. Кабинет полковника Редигера располагался на втором этаже главного штабного здания, в конце длинного коридора, выстланного красной ковровой дорожкой. Двойные дубовые двери украшены медными ручками и табличкой «Полковник А. М. Редигер». Я здесь уже был пару раз до этого. Семенов постучал и отошел в сторону. — Войдите! — раздался знакомый голос. Я вошел в просторный кабинет с высокими потолками и тремя большими окнами, выходящими на плац. Последние лучи заходящего солнца окрашивали комнату в золотистый свет. Стены обшиты темным дубом до половины высоты, выше шли обои глубокого зеленого цвета. За массивным письменным столом из карельской березы сидел Редигер, изучавший какие-то документы. Стол покрыт зеленым сукном и заставлен всевозможными предметами: чернильным прибором из малахита, бронзовой статуэткой двуглавого орла, хрустальным пресс-папье и несколькими фотографиями в серебряных рамках. Справа от стола стоял высокий сейф немецкой работы, его черная эмаль поблескивала в свете настольной лампы с зеленым абажуром. Слева книжные шкафы с томами военных уставов, карт и исторических сочинений за стеклянными дверцами. На стенах висели большие карты Европы и западных губерний империи, унизанные цветными булавками. Рядом портреты императора, начальника генерального штаба армии и фотографии полковника с сослуживцами в различных гарнизонах. В углу стояли скрещенные сабли под георгиевскими лентами. Особое внимание привлекал угловой столик красного дерева, на котором располагался самовар, фарфоровый сервиз и ваза с сушками. Рядом стояло кожаное кресло с высокой спинкой, а на полу лежал небольшой персидский ковер с затейливым узором. — Господин полковник, поручик Бурный прибыл по вашему приказанию, — доложил я, вытягиваясь по стойке смирно. — Вольно, Александр Николаевич. Присаживайтесь вон в то кресло. — Редигер указал на удобное место у чайного столика. — Чаю желаете? Или предпочитаете что-то покрепче? — Чай будет в самый раз, господин полковник. Редигер поднялся и принялся хлопотать у самовара. Его движения были размеренными, почти ритуальными. Он ополоснул заварочный чайник кипятком, насыпал ложку душистого чая, залил горячей водой. — Знаете, Александр Николаевич, я всегда считал чаепитие лучшим способом располагать людей к откровенному разговору, — сказал он, ставя передо мной тонкую фарфоровую чашку в золотистом подстаканнике. — Что-то в этом ритуале успокаивает нервы и проясняет мысли. Я осторожно отпил горячий чай, крепкий, с легким привкусом бергамота. — У меня для вас есть интересное предложение, — продолжал полковник, устраиваясь в кресле напротив. — Точнее, не предложение, а задание. Первое настоящее испытание ваших способностей. Он достал из ящика стола толстую папку и положил ее на колени. — Не буду долго томить вас, а сразу перейду к делу. В Варшаве существует студенческий кружок, который называет себя «За освобождение Польши». Официально они изучают польскую литературу и историю, обсуждают вопросы национальной культуры. Неофициально — мечтают о независимости и не исключают радикальных методов ее достижения. Редигер открыл папку и показал мне несколько документов с подробными описаниями молодых людей. — Руководитель кружка некий Ежи Домбровский, студент юридического факультета, сын участника восстания шестьдесят третьего года. Идеолог — Казимир Пулавский, изучает историю, мечтает о «Великой Польше от моря до моря». Есть еще Стефан Коваль, студент-химик, и Анна Залуская, она переводит патриотические стихи. Я внимательно изучал описания, запоминая детали. — Ваша задача, — продолжал полковник, — проникнуть в этот кружок, завоевать доверие участников и выяснить, насколько далеко заходят их планы. Есть подозрения, что они могут готовить какие-то акции протеста или даже более серьезные действия. — Понял, господин полковник. А легенда прикрытия? — Молодой офицер, разочаровавшийся в существующем порядке после Цусимы и Девятого января. — Редигер налил себе чай и задумчиво помешал серебряной ложечкой. — Вы служите в штабе, имеете доступ к информации, но постепенно приходите к выводу, что империя обречена. Ищете единомышленников среди тех, кто тоже недоволен режимом. — А не покажется ли подозрительным, что русский офицер интересуется польскими делами? — Наоборот, это вполне логично. После революционных событий многие думающие люди задаются вопросами о будущем империи. Поляки — образованная нация, у них есть чему поучиться в вопросах организации сопротивления. — Редигер прихлебнул чай. — К тому же у вас есть прекрасный повод для знакомства. Интерес к польской культуре, желание изучать язык. Он достал из папки еще несколько документов. — Встречаются они в кафе «Под орлом» на улице Новый Свят. Довольно публичное место, что говорит об их незнании основ конспирации. Руководство кафе сочувствует польскому движению, но пока никаких радикальных действий замечено не было. — Сколько времени у меня есть? — Два дня на установление контакта, еще пять дней, максимум неделя, на получение конкретных результатов. — Редигер закрыл папку. — Главное завербовать надежного информатора из их числа. Лучше всего кого-то из второго плана, не лидера, но имеющего доступ к планам группы. Я допил чай и поставил чашку на блюдце. — А что, если обнаружится действительно серьезная угроза? Планы терактов или восстания? Редигер внимательно посмотрел на меня. — Интересный вопрос, Александр Николаевич. Что бы вы предприняли в такой ситуации? — Доложил бы вам для принятия решения. — Правильно. Но представьте, что времени на доклад нет, ситуация критическая, под угрозой жизни невинных людей. Готовы ли вы взять ответственность на себя? Я почувствовал, что это не просто гипотетический вопрос, а важная часть экзамена. — Готов, господин полковник. Интересы государства выше личных колебаний. — Отлично. — Редигер кивнул с одобрением. — Еще один вопрос. Эти молодые люди искренне верят в свои идеалы. Они будут доверять вам, возможно, считать другом. Готовы ли вы обманывать людей, которые открыли вам душу? Вопрос прямой и жесткий. В прошлой жизни мне приходилось обманывать и убивать людей, которые считали его союзником. Но сейчас я не Халим, а Александр Бурный, для которого честь не пустой звук, и мне нужно найти правильные слова, чтобы убедить полковника в своей игре. — Сожаление — роскошь, которую разведчик не может себе позволить, — ответил я. — Если их планы угрожают безопасности государства, личные симпатии не должны влиять на исполнение долга. Редигер улыбнулся, той особой улыбкой человека, который получил именно тот ответ, которого ожидал. — Превосходно. Вы хорошо понимаете суть нашей работы. — Он встал и подошел к сейфу. — Теперь практические детали. Полковник достал из сейфа конверт и несколько предметов. — Вот документы на имя Александра Борисова, мелкого чиновника из губернского города, бывшего офицера. Достаточно невзрачная личность, чтобы не привлекать внимания. Деньги на расходы, не экономьте, но и не сорите. Адрес квартиры, которую мы сняли для вас в студенческом районе. Он протянул мне небольшой медальон на цепочке. — А это для экстренной связи. Если возникнет опасность, оставьте медальон в условленном месте. Через два часа с вами свяжется наш человек. — Где условленное место? — Католический костел Святой Анны. Есть там исповедальня в левом приделе, оставите медальон за иконой святого Станислава. — Редигер вернулся в кресло. — Но надеюсь, до этого не дойдет. Считайте это страховкой. Я спрятал медальон под рубашку, ощущая холодок металла на коже. — Есть еще одна деталь, о которой должен вас предупредить, — продолжал полковник, снова наливая чай. — В польских кружках иногда появляются провокаторы из охранки. Люди, которые подстрекают к радикальным действиям, чтобы потом сдать всю группу с поличным. Будьте осторожны, не все, кто призывает к действию, совершенно искренние в своих намерениях. — Как их распознать? — Обычно они слишком активно толкают к немедленным действиям. Настоящие революционеры осторожны, провокаторы торопливы. — Редигер задумчиво покрутил ложечку в стакане. — К тому же провокаторы плохо знают детали польской истории, путаются в именах и датах. — Понял. А начинать с завтрашнего дня? — Именно. Утром получите увольнительную, переоденьтесь в штатское и отправитесь знакомиться с польской Варшавой. — Полковник встал, давая понять, что разговор окончен. — Удачи вам, Александр Николаевич. Надеюсь, это задание станет первым шагом к большой карьере в нашем деле. Я поднялся и вытянулся по стойке смирно. — Постараюсь оправдать доверие, господин полковник. — Уверен в этом. И помните, если все пройдет успешно, вас ждут гораздо более интересные задания. Возможно, даже за пределами империи. Редигер проводил меня до двери, и я вышел в пустой коридор с ощущением, что моя жизнь снова кардинально изменилась.* * *
Анна Залуская покинула кафе «Под орлом» с тяжестью на сердце, которая стала ее постоянной спутницей с того мрачного дня восемь лет назад, когда мир ее семьи рухнул под грохот сапог и выстрелы карательного отряда. В то майское утро 1906 года казаки генерала Скалона ворвались в их небольшое имение под Лодзью, обвинив отца в укрывательстве участников Кровавой среды, тех самых двадцати пяти отчаянных революционеров, что дерзнули напасть на полицейский участок и на несколько часов заставили трепетать всю губернию. Станислав Залуский действительно дал приют троим раненым бойцам Боевой организации Польской социалистической партии, спрятал их в подвале старой конюшни, кормил и лечил, пока те не окрепли достаточно, чтобы продолжить путь. Но предатель нашелся, местный староста, торговавший жизнями соплеменников за звонкую монету и покровительство властей. Пятнадцатилетняя Анна смотрела из окна мансарды, как отца волокут во двор, как командир карательного отряда, молодой ротмистр с лицом херувима и душой палача, зачитывает приговор. Выстрел прозвучал одиночно, хлестко, оборвав мольбы матери и детский крик младшего брата Юзефа. Отец упал лицом в аккуратно подстриженную траву, которую выполол от сорняков два дня назад. Мать, Каролина Залуская, урожденная Чарторыйская, не пережила потрясения. Сердце ее остановилось через три месяца, не выдержав горя и позора. Десятилетний Юзеф умер следующей зимой от дифтерита, потому что не было денег на лечение, имение конфисковали, а родственники отвернулись, боясь навлечь на себя гнев властей. Саму Анну ожидала иная участь. Когда казаки обыскивали дом, один из них, рыжий урод с многочисленными оспинами на лице, оттащил ее в амбар и принялся рвать платье. Спасло лишь то, что подоспел ротмистр, спасший девушку не из жалости, а из боязни огласки. Расстреливать помещика было делом обычным, но изнасилование дворянской дочери могло вызвать ненужные вопросы в губернском центре. Теперь, восемь лет спустя, Анна шла по майской Варшаве, где липы на Краковском предместье только начали покрываться молодой листвой, где в витринах магазинов красовались модные парижские наряды, недоступные польской сироте, живущей на скудное жалованье переводчика. Город готовился к лету. На Висле появились первые прогулочные пароходы, в Лазенковском парке зацвели каштаны, а на Театральной площади рабочие устанавливали афишные тумбы для летнего сезона. Анна была невысокой девушкой, едва достигала плеча среднему мужчине, с тонкой фигуркой, которую подчеркивало скромное серое платье из дешевой шерсти. Но что сразу привлекало внимание, так это ее глаза, темно-синие, почти фиолетовые, с золотистыми искорками, которые вспыхивали, когда речь заходила о Польше и ее страданиях. Волосы каштанового цвета она носила собранными в простой узел на затылке, лицо было бледным, но правильным, с прямым носом и упрямо очерченным подбородком, выдававшим стойкий характер. Одевалась Анна скромно, почти бедно, но со вкусом. Серое шерстяное платье было старомодным, но чистым и аккуратно заштопанным. Воротничок и манжеты, белоснежные и накрахмаленные на тонкой шее, простой серебряный крестик, единственное, что осталось от материнских украшений. Перчатки латаные, но на руках они сидели безупречно. Ботинки начищены до блеска, хотя подметки стерлись почти до дыр. В руках она держала небольшую сумочку из черной кожи, тоже наследство от лучших времен, и сборник стихов Мицкевича в дешевом издании, который она читала в кафе, пока официант не начал намекать, что пора бы и заказать что-то существенное. Анна направлялась к книжной лавке пана Ковальского на Краковском предместье, где можно найти не только официально разрешенные тома, но и те сокровища польской мысли, которые власти предпочитали держать подальше от народа. Старый Ковальский, участник восстания шестьдесят третьего года, сумевший избежать сибирской каторги лишь благодаря заступничеству влиятельной тетки, тайно торговал запрещенной литературой, понимая, что кормит огонь, который когда-нибудь спалит русское владычество. Лавка «Новый свет» помещалась в подвале старинного дома, принадлежавшего когда-то воеводе Мазовецкому. Узкие окошки едва пропускали дневной свет, зато керосиновые лампы создавали уютную атмосферу, располагавшую к неторопливому изучению корешков с запретными именами. Здесь можно было найти «Книги народа польского» Мицкевича, исторические труды Лелевеля, стихи Словацкого и даже подпольные брошюры современных революционеров. Спустившись по каменным ступеням, истертым ногами многих поколений читателей, Анна толкнула тяжелую дубовую дверь, украшенную медным гербом с орлом, и вошла в царство книг, где пахло кожей переплетов, типографской краской и тем особым ароматом старой бумаги, который всегда навевал на нее воспоминания о библиотеке в родительском доме. Пан Ковальский, сухонький старик с седыми усами и прищуренными близорукими глазами, поднял голову от счетной книги и кивнул Анне с той особой теплотой, которую он приберегал для постоянных покупателей запретной литературы. — А, панна Залуская, — прошептал он, оглядываясь на дверь, хотя посетителей в лавке было немного. — Что-то давненько не заглядывали. Есть для вас кое-что интересное, только вчера получил. Анна благодарно улыбнулась и принялась рассматривать полки, где между томиками официально разрешенной русской классики прятались настоящие сокровища. Она искала новый перевод «Дзядов», старый экземпляр совсем истрепался от частого перечитывания, а жить без Мицкевича немыслимо. В дальнем углу лавки, у полки с историческими сочинениями, стоял молодой мужчина в штатском платье, темном костюме хорошего покроя, который сразу выдавал в нем человека не из простых. Он листал толстый том в кожаном переплете, время от времени делая пометки в блокноте. Анна мельком взглянула на него и поморщилась. Лицо незнакомое, но типичное, правильные русские черты, светлые волосы, серые глаза под прямыми бровями. Очередной чиновник или офицер в отставке, который от скуки решил приобщиться к польской культуре. Таких она видела множество. Они появлялись в лавке Ковальского с видом снисходительных покровителей, покупали «Пана Тадеуша» в русском переводе и потом рассказывали в салонах, как глубоко понимают «польскую душу». Анна терпеть не могла подобных визитеров и старалась держаться от них подальше. Незнакомец, видимо, почувствовав ее взгляд, обернулся и слегка поклонился с той учтивостью, которую преподавали в кадетских корпусах. Анна холодно кивнула в ответ и отвернулась, демонстративно углубившись в изучение корешков на ближайшей полке. Но молодой человек оказался из настойчивых. — Простите, — раздался за спиной негромкий голос с едва заметным провинциальным акцентом, — не подскажете ли, есть ли здесь что-нибудь из Лелевеля? Интересует «История Литвы и Руси до унии с Польшей». Анна обернулась, готовая отрезать что-то колкое о том, что русским господам лучше читать русских авторов, но неожиданно увидела в руках незнакомца книгу, которая заставила ее пересмотреть первое впечатление. Это была «История Польши» Нарушевича, труд, который мало кто из русских вообще знал по названию, не говоря уже о том, чтобы читать. — Лелевеля здесь найти трудно, — ответила она осторожно. — Его сочинения не слишком популярны среди широкой публики. Молодой человек улыбнулся, и эта улыбка оказалась неожиданно теплой, лишенной той покровительственной снисходительности, которой Анна ожидала. — Понимаю. Но мне действительно интересна его точка зрения на раздел унии. Особенно в контексте современных событий. — Он понизил голос. — После всего, что происходило в последние годы, хочется понять исторические корни происходящего. Что-то в его тоне заставило Анну присмотреться внимательнее. Говорил он осторожно, но искренне, и в глазах было что-то… понимающее? Грустное? Она не могла точно определить. — Вы историк? — спросила она, слегка оттаивая. — Не совсем. Скорее, человек, который пытается разобраться в том, что происходит вокруг. — Он протянул руку. — Александр Борисов. А вы, если не секрет? — Анна Залуская, — ответила она, пожимая протянутую руку. — Залуская? — Его глаза слегка расширились. — Не родственница ли князей Залуских? Тех, что основали знаменитую библиотеку? Анна удивленно моргнула. Мало кто из русских знал историю ее рода, а уж тем более помнил о библиотеке Залуских, одном из величайших книжных собраний Европы, которое французы разграбили в 1794 году. — Дальняя, — призналась она. — Очень дальняя. От былого величия остались только фамилия и любовь к книгам. — Зато какая фамилия, — серьезно сказал Александр. — И какое наследство. Библиотека Залуских была чудом света. Они разговаривали уже минут десять, когда дверь лавки с грохотом распахнулась. На пороге возникли двое мужчин в темной форме, один высокий, с холодными серыми глазами, второй приземистый, с лицом бульдога. На их фуражках поблескивали жандармские кокарды. — Проверка! — рявкнул высокий, входя в лавку размашистым шагом. — Всем оставаться на местах! Пан Ковальский побледнел как полотно, но попытался сохранить достоинство. — Господа жандармы, у меня все в порядке, имеются все документы на товар… — Документы посмотрим, — оборвал его бульдог, направляясь к прилавку. — А пока проверим, что читают ваши покупатели. Анна почувствовала, как ледяной комок подступил к горлу. В ее сумочке лежал томик Мицкевича, не самая запрещенная книга, но достаточная для неприятностей. А что если высокий жандарм обратит внимание на полки с действительно опасной литературой? Александр Борисов тоже напрягся, и Анна заметила, как он быстро сунул свой блокнот во внутренний карман. Их глаза встретились, и в этот момент между ними возникло странное понимание. Понимание людей, которые вместе очутились в опасности.Глава 5 Доверие
Высокий жандарм подошел к Анне и протянул руку. — Документы и сумочку для осмотра, — приказал он холодным тоном. Я видел, как девушка побледнела, но послушно достала паспорт и передала сумочку. Жандарм небрежно пролистал документ, затем заглянул в сумочку и тут же вытащил томик Мицкевича. — Так-так, — протянул он с издевательской улыбкой. — «Дзяды». Довольно опасное чтение для молодой особы. А что у нас здесь еще? Он принялся рыться в сумочке, доставая записную книжку, несколько писем и маленький блокнотик с какими-то заметками. Анна стояла неподвижно, но я видел, как дрожат ее руки. Тем временем второй жандарм терроризировал пана Ковальского, вытаскивая с полок подозрительные книги. — «История Польши» Лелевеля, — объявил он торжествующе. — «Стихотворения» Словацкого. И что это такое? — Он поднял тонкую брошюрку. — «О правах народов Восточной Европы»… Да это же чистая пропаганда! Старый книготорговец беспомощно развел руками. — Господин жандарм, это все для работы, девушка переводчица, ей нужны книги… — Переводчица! — фыркнул бульдог. — А переводит, небось, всякую крамолу для заграничных газет. Я понял, что нужно немедленно действовать. Подошел к жандармам и негромко сказал: — Простите, господа, но здесь произошло недоразумение. Высокий недовольно повернулся ко мне. — А вы кто такой? Тоже любитель запрещенных книжек? — Александр Борисов, — представился я спокойно. — А эта девушка моя дальняя родственница. Анна — двоюродная сестра. Анна вскинула на меня удивленный взгляд, но промолчала. — Родственница? — недоверчиво переспросил жандарм. — А что она тут делает с такими книжками? — Работает, — объяснил я терпеливо. — Переводит тексты с польского на русский для частных лиц. Некоторые господа желают читать классику в оригинале, но сами языка не знают. Вполне законная деятельность. Я достал из кармана кошелек и незаметно показал содержимое. — Понимаете, господа, Анна совсем не разбирается в политике. Для нее это просто литература. Стихи, романы. Она даже не понимает, что некоторые тексты могут вызывать вопросы у бдительных стражей порядка… Высокий «жандарм», а это был Жедринский, я попросил его помочь с вербовкой, внимательно посмотрел на деньги, затем на меня. — И что же вы предлагаете, господин… Борисов? — Предлагаю закрыть глаза на это маленькое недоразумение, — сказал я, отсчитывая несколько банкнот. — Девушка неопытна, не со зла. А я обещаю присмотреть за кузиной, объяснить ей, какую литературу лучше не носить с собой. Второй мнимый жандарм, «бульдог» Белозерский, покосился на своего напарника. — А что с торговцем? У него тут целая библиотека крамольной литературы. — Пан Ковальский снабжает переводчиков необходимыми книгами, — объяснил я, добавляя еще несколько купюр. — Понимаете, без первоисточников качественный перевод невозможен. А заказчики платят хорошие деньги именно за качество. Я понизил голос: — Господа, мы все тут разумные люди. Девушка зарабатывает честным трудом, старик торгует книгами, где тут государственная измена? Может быть, не стоит делать из мухи слона? Жедринский взял деньги и быстро спрятал в карман. — Что ж, если вы ручаетесь за родственницу… — Он строго посмотрел на Анну. — Но впредь будьте осторожнее, девушка. Не все стражи порядка столь снисходительны к проступкам. — Конечно, господин жандарм, — пробормотала Анна. — Спасибо за понимание. Белозерский тоже кивнул: — Ладно, на первый раз прощаем. Но чтобы больше таких недоразумений не было! Он грозно покачал пальцем в сторону пана Ковальского: — И ты, старик, будь разборчивее в клиентуре. Лучше спрячь эти книги подальше! А лучше сожги! — Конечно, господин жандарм, обязательно, — заискивающе кланялся старик. Жандармы напоследок осмотрели лавку, сделали вид, что записывают что-то в книжки, и наконец удалились, оставив после себя тяжелое молчание. Пан Ковальский опустился на стул, обмахиваясь платком. — Господи помилуй, — бормотал он. — Думал, все, конец… Спасибо вам, пан Борисов, спасибо… Анна смотрела на меня широко раскрытыми глазами. — Зачем… зачем вы это сделали? — спросила она тихо. — Ведь вы даже не знаете меня… — Не мог смотреть, как обижают беззащитную девушку, — ответил я просто. — К тому же, мне показалось, что у нас есть кое-что общее. — Что именно? — Любовь к польской литературе. И понимание того, что красота не должна страдать от политики. Она молчала, изучая мое лицо. — Но вы сказали, что мы родственники… — Извините за обман. Просто в той ситуации нужно было быстро найти объяснение, которое убедило бы жандармов. — Я улыбнулся. — Хотя, если подумать, все люди, которые любят книги, в некотором роде родственники, не так ли? Пан Ковальский поднялся с места. — Пан Борисов, я остаюсь вашим должником. Если когда-нибудь понадобится книга, любая книга… — Спасибо, пан Ковальский. Обязательно воспользуюсь предложением. Мы с Анной вышли из лавки. На улице она остановилась и повернулась ко мне. — Вы очень рисковали, — сказала она серьезно. — Если бы они решили проверить ваши документы, выяснить, действительно ли мы родственники… — Но они не стали проверять, — возразил я. — Деньги оказались убедительнее родословной. Она неожиданно рассмеялась, впервые за весь вечер. — Вы циник, Александр Борисов. — Реалист, — поправил я. — В наше время это необходимо для выживания. Мы медленно шли по полуденной Варшаве. Анна больше не казалась такой настороженной. Общая опасность сблизила нас. Как и задумано. — У меня есть друзья, — сказала она осторожно, — молодые люди, которые… которые тоже любят книги и думают о будущем. Может быть, вы хотели бы с ними познакомиться? Именно этого я и добивался. — Было бы очень интересно, — ответил я. — Если они не будут возражать против знакомства со мной. — Думаю, после сегодняшнего… — она улыбнулась, — они поймут, что нельзя грести всех под одну гребенку. Есть и благородные люди, которым можно верить. Мы договорились встретиться сегодня вечером в кафе «Под орлом». Анна обещала привести одного-двух друзей, «для начала». Проводив ее до безопасного места, я отправился на конспиративную квартиру. Первый этап операции завершен успешно. Контакт установлен, доверие завоевано. Но почему-то, вспоминая благодарные глаза Анны, я чувствовал не только удовлетворение от профессионально выполненной работы, но и какую-то странную тяжесть на сердце. Квартира на Сенаторской улице встретила меня тишиной и запахом старого дерева. Небольшая комната под крышей обставлена скромно. Железная кровать, письменный стол, умывальник и старый шкаф. Из единственного окна открывался вид на купола костелов Старого города, где в предвечерней дымке золотились кресты. Я сел за стол и быстро написал первое донесение для Редигера: «Контакт установлен. Доверие завоевано. Сегодня вечером состоится знакомство с членами кружка в кафе 'Под орлом» Запечатал письмо в конверт. Передам через условленный канал завтра утром. Но сейчас нужно подготовиться к встрече с польскими патриотами. Причем не физически, а морально. Нужно окончательно стать Александром Борисовым, русским офицером, разочаровавшимся в режиме. Я задвинул шторы, зажег керосиновую лампу и сел на пол в позу, которой меня научили в горах Аламута. Скрестил ноги, выпрямил спину, положил руки на колени ладонями вверх. Закрыл глаза и начал ритмично дышать. Вдох на четыре счета, задержка на четыре, выдох на восемь. Беззвучно я повторял священные формулы. Нет силы и мощи, кроме как от Всевышнего. Старинные слова успокаивали, очищали разум от суеты дня, от воспоминаний о мнимых жандармах и благодарных глазах Анны. Дыхание становилось все глубже и медленнее. Я чувствовал, как напряжение покидает тело, как мысли замедляются и проясняются. В Аламуте мой учитель Ибрагим называл это состояние «фана» — растворением малого я в великом замысле. Ассасин должен стать пустым сосудом, который может принять любую форму, любую личность. «Ман араф нафсаху факад араф раббаху», — пробормотал я другую суфийскую максиму. Кто познал себя, тот познал своего Господа. Но сейчас мне предстояло забыть себя, чтобы стать другим. Постепенно в сознании начали растворяться образы прошлого — скалистые пики Персии, стены крепости Аламут, лицо Старца Горы. Я методично стирал воспоминания Халима, оставляя только необходимые навыки: способность читать людей, умение убедительно лгать, заранее чуять опасность. Теперь нужно погрузиться в чужую жизнь. Я поднялся и подошел к маленькому зеркалу над умывальником. В тусклом свете лампы на меня смотрело лицо русского офицера. Правильные черты, светлые волосы, серые глаза. Я начал отрабатывать самые разные выражения этого лица. Сначала легкая меланхолия разочарованного идеалиста. Чуть опущенные уголки рта, грустный взгляд, морщинка между бровей. Александр Борисов потерял веру в справедливость после Цусимы и Кровавого воскресенья. Затем вспышка благородного гнева. Сжатые челюсти, сверкающие глаза, выпрямленные плечи. Так он должен был реагировать на рассказы о российском произволе. И наконец, теплая улыбка сочувствия. Мягкий взгляд, доброжелательная усмешка. Именно так он будет смотреть на польских мечтателей, видя в них родственные души. Каждоевыражение я отрабатывал до автоматизма, пока мышцы лица не запомнили нужные движения. Потом голос. Интонации образованного русского дворянина, но без столичного лоска. Провинциальный акцент, который выдавал в нем выходца из глубинки. Чуть приглушенный тембр. Голос человека, который много пережил и разочаровался. — Понимаете, господа, — проговорил я вслух, отрабатывая ключевую фразу, — я служу России, но это не значит, что одобряю все, что делается от ее имени. Еще раз, с другой интонацией: — Мой дед участвовал в польском восстании… Не как враг Польши, а как человек, который верил в справедливость. И еще: — Иногда думаю, а не пора ли честным людям объединиться против тирании, независимо от национальности? Каждую фразу я произносил по десять раз, пока она не начинала звучать естественно, как собственная мысль, а не заученный текст. Следующий этап — погружение в роль через воспоминания. Но не свои, а чужие. Я сел обратно на пол, закрыл глаза и начал методично извлекать из памяти Бурного нужные образы. Детство в Тульской губернии. Большой деревянный дом с резными наличниками, запах яблок в погребе, мать за фортепиано. Отец — строгий штабс-капитан в отставке, который рассказывал сыну о службе и чести. Военное училище. Товарищи, преподаватели, первые уроки о том, как устроена империя. Молодая вера в справедливость своего дела, в просветительскую миссию Отечества. И потом крах иллюзий. Позорное поражение в войне с японцами, расстрел мирной демонстрации в Петербурге, казачьи нагайки на студенческих демонстрациях. Постепенное понимание того, что власть служит не народу, а себе. Я позволил этим чужим переживаниям заполнить сознание, стать частью меня. Боль разочарования, стыд за униформу, которую приходится носить, тоска по справедливости, все это теперь стало моим. Но самое главное, я нашел в глубине сознания слабый отзвук личности настоящего Александра Бурного. Душа погибшего офицера не исчезла бесследно, она растворилась в моей, оставив едва ощутимый след. Я мысленно обратился к этому призраку: — Помоги мне, Александр Николаевич. Твоя смерть была не напрасной, если через меня ты сможешь послужить России по-настоящему. Дай мне твою честность, твое благородство. Я не опозорю твое имя. И словно в ответ в сознании всплыло смутное ощущение одобрения, печальной готовности помочь. Границы между мной и им окончательно стерлись. Когда я открыл глаза, в зеркале на меня смотрел уже не Халим ибн Сабах, средневековый ассасин, а поручик Александр Бурный, русский офицер с настоящей совестью и чистыми намерениями. Я переоделся в штатское платье. Темный костюм хорошего покроя, белую рубашку, галстук. Ничего вычурного, но и не слишком скромно. Облик мелкого чиновника, который следит за своей внешностью. В кармане — документы на имя Борисова, деньги, часы на цепочке. В другом кармане записная книжка с заметками о польской литературе и истории, сделанными рукой прилежного самоучки. Последний взгляд в зеркало. Да, теперь я готов встретиться с польскими патриотами не как враг под маской, а как союзник, который случайно родился не в той стране. Солнце садилось за крыши Варшавы, окрашивая небо в цвета старого золота. Пора идти в кафе «Под орлом», где меня ждала Анна с друзьями. Первая настоящая проверка моих способностей как современного разведчика. Я загасил лампу, запер дверь и спустился по скрипучей лестнице на улицу, где уже зажглись газовые фонари.* * *
Казимир Пулавский сидел в углу кафе «Под орлом» с раскрытой тетрадью, покрытой его мелким почерком. Перед ним дымился стакан чая, единственное, что он мог себе позволить на скудные деньги, получаемые за уроки латыни купеческим детишкам. В двадцать два года он выглядел старше своих лет. Худощавое лицо с высоким лбом мыслителя, внимательные темные глаза за круглыми очками, всегда чуть растрепанные каштановые волосы. Одет бедно, но опрятно — старый студенческий сюртук тщательно заштопан и вычищен, воротничок белоснежный, хотя и потертый. В тетради он записывал цитаты из Лелевеля о естественных границах славянских народов. «Море, горы и реки — вот что определяет судьбы наций, а не произвол завоевателей» — старые слова звучали как пророчество. Профессор Жеромский был прав, передавая ему эти знания. История не набор дат, а оружие в руках тех, кто умеет ей пользоваться. Казимир вспомнил последнюю встречу с учителем в тюремной камере. Пришлось соврать и представиться родственником, чтобы его пустили. Старик, прижимая к груди потрепанную книгу с картами Речи Посполитой XVI века, шептал: «Помни, мальчик — от Балтики до Черного моря, от Одера до Днепра простирались земли наших предков. Что было однажды, может быть снова». Это была последняя встреча с учителем. Вскоре Пулавский узнал, что профессор Жеромский покончил с собой в тюрьме, но не поверил. Проведя собственное расследование, он узнал, что профессора задушили во сне, а на животе и спине у него нашли многочисленные ссадины от ударов. Тогда же Пулавский поклялся отомстить за смерть учителя. Теперь, четыре года спустя, слова профессора все так же остались смыслом жизни Казимира. Великая Польша — не безумная мечта, а историческая справедливость, которую можно восстановить, если найдутся достойные люди. В дверях показался Стефан Коваль, коренастый парень с мозолистыми руками и умными глазами. Сын варшавского слесаря, он пробивался в люди через университет, изучая химию и одновременно познавая горькую правду о том, как живет рабочий народ под царской властью. — Кази, — негромко поздоровался Стефан, садясь за стол. — Домбровский не придет, у него завтра экзамен по римскому праву. Следом вошел Иван Крупский, высокий мужчина лет тридцати с грубоватым лицом и жесткими рабочими руками. Он представлялся кузнецом с Праги, варшавского предместья, где ютилась беднота. Говорил с рабочим акцентом, но Казимир иногда замечал в его речи обороты, не свойственные простому ремесленнику. — Товарищи, — сказал Крупский, оглядываясь по сторонам, — время идет, а мы все говорим да говорим. Народ ждет дел, а не слов. Казимир поморщился. Этот Крупский появился в их кружке месяц назад и с тех пор постоянно призывал к «решительным действиям», не предлагая при этом ничего конкретного. Что-то в нем настораживало, слишком уж активно он подталкивал к радикализму. — Дела будут, — ответил осторожно Казимир, — но сначала нужно подготовить почву. Изучить опыт других освободительных движений, найти союзников… — Союзников! — фыркнул Крупский. — Пока мы ищем союзников, русские строят новые тюрьмы для патриотов. В этот момент дверь кафе снова открылась, и вошла Анна Залуская. Но не одна, рядом с ней шел незнакомый парень в темном костюме. Средний рост, интеллигентное лицо, уверенные, но не вызывающие манеры. — Господа, — сказала Анна, подходя к их столу, — позвольте представить Александра Борисова. Того самого человека, который сегодня помог мне избежать неприятностей с жандармерией. Казимир внимательно изучил незнакомца. Русский, это очевидно. Но что-то в его глазах, в манере держаться говорило о том, что этот человек не похож на обычных представителей господствующей нации. — Очень приятно, — сказал Александр, слегка кланяясь. — Анна рассказала, что у вас собираются люди, которых интересуют вопросы справедливости. Крупский насторожился. — А вы кто такой будете? — спросил он грубовато. — Человек, который пытается понять, что происходит в мире, — спокойно ответил Александр. — И который считает, что право на достойную жизнь не должно зависеть от национальности. Казимир кивнул официанту, заказывая еще чаю. Интересно будет послушать, что скажет этот загадочный русский. В конце концов, если Польша действительно хочет возродиться, ей понадобятся союзники даже среди бывших угнетателей.Глава 6 Кружок
Кафе «Под орлом» встретило меня густым дымом махорки и тихим гулом осторожных разговоров. Заведение располагалось в подвале старого дома на улице Новый Свят, и спускаться туда приходилось по узкой каменной лестнице, истертой ногами многих поколений заговорщиков. Стены из потемневшего от времени кирпича хранили на себе отпечатки десятков рук, а низкие сводчатые потолки создавали ощущение укрытия, безопасного места, где можно говорить то, что на улице лучше держать при себе. Керосиновые лампы с зелеными абажурами бросали неровные тени на деревянные столы, покрытые клетчатыми скатертями. За каждым столиком сидели по двое-трое посетителей, наклонив головы друг к другу и говоря вполголоса. Воздух насыщен запахом крепкого кофе, дешевого табака и той особой атмосферой осторожного сопротивления, которую я научился распознавать еще в пыльных городах древней Персии. Анна провела меня к дальнему столику в углу, где уже сидели трое молодых людей. Первым, кого я заметил, был худощавый парень с высоким лбом мыслителя, одетый в потертый студенческий сюртук. Его темные глаза за круглыми очками внимательно изучали меня, и я сразу понял — это Казимир Пулавский, идеолог кружка. Рядом с ним устроился коренастый молодой человек с мозолистыми руками и умным взглядом — Стефан Коваль, сын варшавского слесаря, который пробивался в люди через химию и университетскую науку. Его одежда была простой, но чистой, а в движениях чувствовалась привычка к физическому труду. Третий участник беседы сразу привлек мое внимание. Высокий мужчина лет тридцати с грубоватым лицом и жесткими руками, он старательно изображал рабочего, но что-то в его манере держаться выдавало совсем иное происхождение. Иван Крупский, если верить представлению, кузнец с Праги. Но я знал, что передо мной провокатор. — Господа, — сказала Анна, подходя к их столу, — позвольте представить Александра Борисова. Того самого человека, который сегодня помог мне избежать неприятностей с жандармерией. Казимир спокойно и пристально смотрел на меня. — Очень приятно, — сказал я и чуть поклонился. — Анна рассказала, что у вас собираются люди, которых интересуют вопросы справедливости. Крупский сразу же напрягся, его глаза сузились… — А вы кто такой будете? — спросил он грубовато. — Человек, который пытается понять, что происходит в мире, — спокойно ответил я. — И который считает, что право на достойную жизнь не должно зависеть от национальности. Казимир кивнул официанту, заказывая еще чаю. Я медленно сел на свободный стул, стараясь не дергаться и не нервничать. В памяти всплыли уроки из Аламута: никогда не торопись с объяснениями, позволь собеседнику выдать себя первым. — Я слышал от Анны, что вы собираетесь здесь, чтобы отыскать истину, — спокойно сказал я, достав из кармана серебряный портсигар и предложил папиросы присутствующим. — А что должно помешать нам интересоваться правдой? Пулавский придвинулся ближе, его очки блеснули в свете лампы. — Правда понятие относительное, пан Борисов. То, что для одного истина, для другого может оказаться ложью. И наоборот. — Вы философ, пан Пулавский? — Я внимательно наблюдал за его реакцией. — Или просто любите говорить загадками? — Казимир изучает историю, — вмешалась Анна. — Он знает о нашем прошлом больше, чем многие профессора. — История… — Я задумчиво посмотрел в сторону. — Занимательная наука. Особенно когда понимаешь, что победители пишут учебники, а побежденные хранят правду в памяти. Крупский хмыкнул. — Красивые слова. А на деле что? Будете, как все господа, рассказывать нам про «благодеяния цивилизации» и «просвещение дикарей»? Я посмотрел на него внимательно. Он слишком напряжен для простого рабочего. Слишком много злости, недостаточно осторожности. — Нет, — ответил я, поглядев, как Коваль затушил папиросу в медной пепельнице, украшенной польским орлом. — Я лучше расскажу вам о своем дедушке. Штабс-ротмистре Николае Борисове, который в шестьдесят третьем году получил приказ усмирять повстанцев в Люблинской губернии. В кафе стало тише. Даже соседние столики притихли. — Он был хорошим офицером, мой дедушка. Служил верно, исполнял приказы без вопросов. До того дня, когда ему велели расстрелять пленных повстанцев возле деревни Красностав. Среди них был мальчишка лет четырнадцати. Внук местного ксендза. Я помолчал, глядя в глаза каждого из собеседников. — Дедушка отказался. Сказал, что война с детьми — не война, а бойня. За это его разжаловали в рядовые и отправили на Кавказ, где он и сложил голову в стычке с горцами. А я вырос с пониманием того, что честь важнее чинов, а совесть дороже карьеры. Коваль медленно кивнул. — Тяжело быть честным человеком в бесчестной системе. — Еще тяжелее оставаться человеком, когда система требует стать зверем, — ответил я. — Но, видимо, иного выбора у нас нет. Пулавский снял очки и принялся протирать их белым платком. — А что думаете о нынешних временах, пан Борисов? О том, что произошло в Порт-Артуре? О девятом январе? — Думаю, что империя, которая расстреливает собственный народ и позорно проигрывает войну Японии, обречена, — твердо ответил я. — И думаю, что настало время искать новые пути. Для всех нас. И для русских, и для поляков, и для всех, кто устал жить во лжи. Крупский наклонился вперед, его глаза загорелись нехорошим огнем. — Красивые речи! А готовы ли вы действовать? Или только языком чесать мастер? — Смотря как действовать, — осторожно ответил я, чувствуя, как натягивается невидимая струна. — Если речь о справедливости, то с радостью готов. Если о бессмысленной жестокости, тут уж нет, извините. — А кто решает, что справедливо, а что жестоко? — не унимался провокатор. Анна положила руку на стол, ее пальцы слегка дрожали. — Пожалуйста, господа, не будем превращать знакомство в допрос. Александр рискнул ради незнакомой девушки, этого достаточно для того, чтобы выслушать его. — Анна права, — поддержал Пулавский, надевая очки обратно. — Мы здесь не для того, чтобы устраивать суд над каждым новым лицом. Расскажите лучше, чем интересуетесь, кроме семейной истории. Я откинулся на спинку стула, чувствуя, как первый этап испытания пройден. — Интересуюсь будущим, пан Казимир. Вашим, моим, нашим общим. И мне кажется, что это будущее может оказаться совсем не таким, каким его видят в Петербурге…* * *
Крупский сидел в углу кафе, наблюдая за этим загадочным Борисовым, который слишком ловко отвечал на каверзные вопросы. Что-то в русском не давало покоя. Слишком много знал о польской истории для обычного офицера, слишком спокойно держался под давлением, слишком искренне говорил о разочаровании в режиме. Настоящие разочарованные офицеры были другими — нервными, пьющими, с горящими глазами фанатиков. А этот говорил о предательстве империи так, словно читал хорошо заученную лекцию. — … и поэтому считаю, что будущее России связано не с подавлением национальных движений, а с поиском справедливого решения для всех народов империи, — заканчивал свою речь Борисов, элегантно поправляя воротничок. Пулавский неистово кивал, Коваль внимательно слушал, Анна смотрела с плохо скрываемым восхищением. Осторожный по натуре Казимир, казалось, проникся доверием к русскому офицеру. Слишком гладко. Слишком правильно. Крупский за пять лет работы в охранке насмотрелся на всякого рода провокаторов и агентов, но такой типаж встречал впервые. Обычно они либо слишком усердствовали, либо выдавали себя незнанием деталей. А этот… — Пан Борисов, — вмешался Крупский, наклонившись через стол, — Я все-таки повторю, что вы говорите много красивых слов. А я устал от ораторов. Вы готовы пойти на дело? Или только языком умеете работать? Борисов посмотрел на него внимательно, и в этом взгляде Крупский уловил что-то холодное, оценивающее. На мгновение ему показалось, что русский видит его насквозь. Анна разгневанно повернулась к Крупскому. — Обычно тот, кто больше всех кричит о делах, в итоге сам работает меньше всех. Сделайте что-нибудь сами, тогда мы посмотрим. Крупский ухмыльнулся. Пулавский опять снял очки и принялся протирать их белым платком, верный признак того, что он обдумывает что-то серьезное. — Анна права, — произнес наконец Крупский. — Извините, пан Борисов, но у нас есть причины для осторожности. Слишком часто в наши ряды пытаются проникнуть нежелательные элементы. — Понимаю, — кивнул Борисов. — Осторожность — мать безопасности. Я не обижаюсь. Разговор продолжался еще полчаса, касаясь литературы, истории, текущих событий. Борисов снова демонстрировал удивительную эрудицию, цитировал Мицкевича в оригинале, обсуждал события на Балканах с пониманием человека, имеющего доступ к служебной информации. Когда собрание подходило к концу и участники начали собираться по домам, Пулавский легонько тронул Крупского за рукав. — Иван, — прошептал он, — не мог бы ты… присмотреться к нему поближе? Что-то меня беспокоит. Слишком все гладко. Крупский кивнул. Как раз то, что он и сам отметил. — Пан Борисов, — окликнул он русского, который уже направлялся к выходу вместе с Анной. — Не составите компанию такому старому бродяге? Хочется еще поговорить с человеком, который понимает, что к чему. Обещаю больше вам не докучать вопросами. Борисов на мгновение замешкался, словно взвешивая что-то, затем обернулся к Анне: — Извините, панна Залуская, я поболтаю еще немного с паном Крупским. Мужской разговор, знаете ли. Анна слегка поджала губы, явно не одобряла такую компанию, но лишь кивнула. — До свидания, Александр. Надеюсь, еще увидимся. Когда остальные участники кружка ушли из кафе, Крупский подозвал хозяина. — Стефан, поставь нам бутылку твоей лучшей водки. Будем знакомиться как следует. Хозяин, невысокий поляк с густыми усами, принес бутылку «Житней» и два граненых стакана. — За знакомство, — поднял стакан Крупский. — За взаимопонимание, — отозвался Борисов. Они выпили. Крупский внимательно следил за реакцией собеседника. Водка была крепкой, но русский даже не поморщился. — Расскажи о себе, Александр, — предложил Крупский, наливая по второй. — Как русский офицер докатился до жизни такой, что водку с польскими мятежниками пьет? В глазах Борисова мелькнула усмешка. — А ты, Иван, расскажи, как простой кузнец такие умные слова знает. «Нежелательные элементы» — это не из словаря пражского рабочего. Крупский замер. Черт возьми, попался. Но отступать поздно. — Самоучка, — буркнул он. — Книжки читаю. — Какие книжки? — не отставал Борисов. — И где их берешь? У пана Ковальского? — Слушай, — Крупский наклонился ближе, понизив голос. — Хватит игрушки играть. Я знаю, что ты не тот, за кого себя выдаешь. И ты знаешь, что я не простой кузнец. Так давай чистосердечно. Кто ты такой?* * *
Иван Крупский. Только это имя не было настоящим, как не была настоящей вся его нынешняя жизнь. На самом деле его звали Казимир Орловский, и родился он в семье мелкого чиновника в Радоме, в тридцати верстах от Варшавы. Отец, Ян Орловский, служил письмоводителем в уездной управе, мать Катажина вела хозяйство и воспитывала троих детей, Казимира и двух его младших сестер, Марысю и Анелю. Жили они скромно, но счастливо. Отец, хоть и служил российской администрации, в душе оставался поляком и дома говорил с детьми только по-польски. Мать рассказывала сказки о временах Речи Посполитой, пела народные песни, учила молиться по-католически. Казимир рос смышленым мальчиком, хорошо учился в городском училище, мечтал поступить в гимназию, а потом в университет. Мать говорила, что из него выйдет хороший адвокат или врач, а отец скромно надеялся, что сын займет место повыше в губернской администрации. Все переменилось в январе 1905 года, когда Казимиру исполнилось семнадцать. В Радоме начались рабочие волнения. Железнодорожники и рабочие местных заводов требовали повышения жалованья и восьмичасового рабочего дня. К ним присоединились гимназисты, студенты, мелкие служащие. По городу ходили патрули казаков, на улицах стояли пулеметы. Ян Орловский оказался меж двух огней. Как чиновник, он обязан был исполнять распоряжения начальства, но как поляк сочувствовал бастующим. Губернатор требовал от всех служащих подписать лояльную декларацию и доказать ее делом, предоставить списки неблагонадежных. Отец отказался. Тихо, без громких слов, просто сказал, что не может предавать соседей. Его арестовали 15 января, в день рождения Казимира. Обвинили в связях с революционерами и пособничестве беспорядкам. Через неделю Ян Орловский умер в тюремной камере. Официальная причина — сердечный приступ. На самом деле его забили до смерти во время допроса. Мать не выдержала потрясения. Катажина Орловская скончалась через месяц, оставив троих детей без средств к существованию. Дом пришлось продать за долги, сестер отдали в монастырский приют, а Казимира взял дядя, Стефан Крупский, который служил околоточным надзирателем в Варшаве. Дядя был полной противоположностью отца. Он давно отрекся от патриотизма, стал рьяным сторонником империи, исправно доносил на неблагонадежных соседей. Казимира он взял не из родственных чувств, а из расчета. Ему нужен был бесплатный слуга и помощник. Три года мальчик прожил в доме дяди как приживала. Стефан Крупский не давал денег на учебу, заставлял работать по хозяйству, унижал при каждом удобном случае. «Твой отец был дураком, — говорил он. — Из-за дурацких принципов угробил семью. Ты хоть должен быть поумнее». В 1908 году дядя устроил племянника на службу в охранное отделение, сначала наружным наблюдателем, потом секретным агентом. «Государство кормит тех, кто ему служит верно», — наставлял он Казимира. Молодой Орловский с остервенением взялся за новое дело. Он хотел забыть о прошлом, стать другим человеком. Принял фамилию дяди, изучил русские манеры, научился грубому солдатскому жаргону. И обнаружил, что у него талант к работе провокатора. Первый серьезный успех пришел в 1909 году. Казимир внедрился в кружок польских гимназистов, которые печатали прокламации в подвале дома на Маршалковской. Три месяца он завоевывал их доверие, рассказывая придуманные истории о репрессиях против своей семьи. Руководил кружком шестнадцатилетний Витольд Заремба, внук расстрелянного в 1863 году повстанца. В ночь перед арестом мальчишка доверился Казимиру: «Иван, если меня арестуют, передай матери, что я не опозорил памяти отца». Через час жандармы окружили подвал. Витольда расстреляли при попытке к бежству. По крайней мере, так записали в протоколе. На самом деле Казимир видел, как мальчика добивали прикладами, когда тот уже лежал раненый. За это дело Орловский получил первую премию и повышение. Но больше месяца не мог спать без кошмаров, в которых отец спрашивал его: «Зачем ты убил мальчика, Казимир?». Второй случай произошел два года назад, зимой 1912 года. Казимир разрабатывал группу рабочих-социалистов с Варшавских заводов. Среди них была молодая швея Ядвига Новакова, девушка удивительной красоты и чистой души, которая искренне верила в справедливость и равенство. Она влюбилась в «товарища Крупского», и он почти ответил ей взаимностью. Почти поверил, что может начать новую жизнь. Но когда пришло время ареста, профессиональный долг взял верх. Ядвигу приговорили к каторге в Сибири. Перед отправкой она передала ему через охранника записку: «Прости меня, Иван. Я все еще люблю тебя, хотя знаю, кто ты такой». Казимир сжег записку, но слова выучил наизусть. Иногда по ночам он повторял их, как молитву или проклятие. После этого он стал еще жестче, еще расчетливее. Научился не привязываться к жертвам, видеть в них только материал для операций. Это помогало работать эффективнее, но делало его все более одиноким и озлобленным. За шесть лет он провалил дюжину революционных кружков, отправил на каторгу сотни людей. С каждым успехом рос в чинах и благосостоянии. Купил квартиру в приличном районе, хорошо одевался, откладывал деньги. Но по ночам к нему приходили кошмары… Отец, умирающий в тюремной камере. Мать, плачущая над гробом. Сестры в монастырских рясах, с погасшими глазами. Он убивал боль водкой и работой. Чем больше революционеров арестовывали по его доносам, тем больше казалось ему, что он мстит за отца, не тем, кто его убил, а тем, кто заставил его пойти на смерть. В глубине души Казимир Орловский знал, что стал предателем своего народа, своей семьи, самого себя. Но возврата не было. Он зашел слишком далеко, чтобы остановиться. И теперь, сидя напротив этого загадочного Борисова, он чувствовал, что встретил достойного противника. Кто бы он ни был, конкурент или враг, игра обещала быть интересной.Глава 7 Коллега
Я внимательно посмотрел на Крупского, стараясь сохранить выражение легкого недоумения на лице. В его глазах читалось что-то хищное, настороженное. Опытный охотник почувствовал добычу. — О чем ты говоришь, Иван? — произнес я с деланным удивлением. — Я же представился. Александр Борисов, служу в штабе округа. А ты действительно кузнец, как сказал? Крупский усмехнулся и налил еще по стакану. — Ладно, будем играть в эти игры. — Он откинулся на спинку стула. — Расскажи тогда, где служишь. Конкретно. Какой отдел, кто начальник, сколько получаешь жалованья. Я без колебаний выдал заученную легенду, добавив детали из памяти настоящего Бурного о службе в военном ведомстве. Крупский слушал внимательно, иногда перебивая уточняющими вопросами. Некоторые из них были явными ловушками. Он спрашивал о людях, которых не могло быть в штабе, о процедурах, которых не существовало. — Интересно, — пробормотал он, допив водку. — А скажи, что думаешь о нынешней ситуации в стране? Куда катится Россия? — Уже говорил в кафе. К краху, если не изменится политика в отношении народа. В том числе самых разных национальностей. — Это ты для публики говорил. А здесь только мы с тобой. — Крупский наклонился через стол. — Может, расскажешь, что на самом деле думаешь об этих польских мечтателях? В его голосе прозвучала провокационная нота. Он пытался заставить меня выдать истинное отношение к полякам, рассчитывая услышать пренебрежение или цинизм настоящего шпиона. — Думаю, что они искренние люди, — ответил я осторожно. — Заблуждающиеся, возможно, но искренние. — Заблуждающиеся? — Крупский прищурился. — В чем именно? — Верят в возможность мирного решения национального вопроса. — Я сделал глоток водки, чувствуя, как алкоголь начинает действовать на непривычный к нему организм Бурного. — Не понимают, что власть не берут просто так, а отбирают силой. — Ага! — Крупский торжествующе стукнул кулаком по столу. — Вот мы и добрались до сути. Значит, считаешь, что нужны решительные действия? Я понял, что он пытается втянуть меня в обсуждение террористических методов. Классический прием провокатора. — Решительные — не значит кровавые, — уклончиво ответил я. — Есть много способов борьбы. — Какие, например? — не отставал Крупский. — Организация протестов, пропаганда, создание широкой сети сочувствующих, — ответил я осторожно. — Силовые методы — это крайность, к которой прибегают от отчаяния. Крупский откинулся на спинку стула, его глаза заблестели в свете керосиновой лампы. — Пропаганда… — протянул он, наливая еще по стакану. — А знаешь, Александр, я сам когда-то верил в силу слова. — Он сделал глоток и задумчиво покрутил стакан в руках. — В пятом году, когда начались волнения, мне было семнадцать. Мы печатали листовки, произносили речи, верили в справедливость. — И что случилось? — поинтересовался я, чувствуя подвох. — Случились казаки. Нагайки со свинцовыми наконечниками и сапоги с железными набойками. — Крупский мрачно усмехнулся. — Половину наших арестовали, остальные разбежались. А я понял, что слова хороши, когда у тебя есть сила их подкрепить. Иначе это просто треп. Он изучал мое лицо, ожидая реакции. Я кивнул сочувственно. — Тяжелый урок. Но разве из этого следует, что нужно сразу браться за бомбы? — Не за бомбы, — поправил Крупский. — За организацию настоящего сопротивления. Которое может дать отпор. — Он наклонился ближе. — А ты что, никогда не участвовал в чем-то подобном? Такой образованный, сознательный… — Я военный, — напомнил я. — У нас свои методы выражения недовольства. — Какие же? — Подача рапортов, отказ от выполнения незаконных приказов, — соврал я. — Армейская система не терпит открытого бунта. Крупский выглядел разочарованным. Первая попытка не удалась. Он снова наполнил наши стаканы, водка плескалась в них, отражая огонек лампы. — Знаешь, — заговорил он после паузы, — есть вещи, которые меняют человека навсегда. — Голос его стал мягче, почти доверительным. — У меня была девушка. Катажина. Работала на текстильной фабрике, но мечтала учить детей, стать учительницей. Я насторожился. В его тоне появилась искренность, которой не было в рассказе о студенческих волнениях. — Красивая была, умная. Читала запрещенные книги, верила, что Польша когда-нибудь освободится. — Крупский уставился в стакан. — Влюбился я в нее как дурак. Готов был ради нее на все. — И что с ней случилось? — спросил я, чувствуя, что это важно. — Предала, — коротко бросил он. — Оказалось, работает на охранку. Все наши разговоры, планы, все докладывала своим кураторам. Когда арестовали всю группу, только я один успел смыться. Он выпил залпом и с силой поставил стакан на стол. — После этого я понял, что доверять нельзя никому. Особенно красивым женщинам с умными глазами. — Крупский пристально посмотрел на меня. — А у тебя были такие истории? Когда женщина ломала всю жизнь? Я помедлил с ответом, делая вид, что водка развязывает мне язык. — Была одна… — начал я неуверенно. — В Петербурге, еще когда в училище учился. Дочь генерала, красавица. Казалось, что любит искренне. — И? — А оказалось, что батюшка ее проверял моих сослуживцев через дочку. Выясняла их политические взгляды, кто что думает о режиме. — Я покачал головой. — Когда узнал, дело чуть ли не до дуэли дошло. Крупский кивнул, но я видел, что он опять не поверил до конца. Слишком простая история для человека с моим прошлым. — Женщины — вечная загадка, — философски заметил он, снова наливая водку. — Никогда не знаешь, что у них на уме. А ты как к ним относишься теперь? После того случая? — Осторожно, — ответил я. — Очень осторожно. — И правильно. — Крупский поднял стакан. — За осторожность в любви и в политике. Мы выпили. Алкоголь начинал сказываться на мне. Мысли текли чуть медленнее, контроль ослабевал. — Скажи, Александр, — начал Крупский, откидываясь на спинку стула, — а что ты думаешь о справедливости? Не в общих словах, а по-настоящему. — В каком смысле? — уточнил я. — В прямом. Существует ли справедливость в этом мире? Или это выдумка для простаков? Вопрос неожиданный, и я чувствовал, что это очередная ловушка. — Справедливость — понятие относительное, — ответил я осторожно. — То, что справедливо для одного, может быть несправедливо для другого. — Дипломатичный ответ, — усмехнулся Крупский. — А если конкретнее? Вот, например, справедливо ли убить одного человека, чтобы спасти сотню? — Философский вопрос. Зависит от обстоятельств. — А если этот один — невинный? Но его смерть спасет много других невинных? Я понял, что он ведет меня к опасной теме. Водка туманила рассудок, но инстинкт самосохранения еще работал. — Невинных убивать нельзя, — твердо сказал я. — Это граница, которую нельзя переходить. — Красиво говоришь, — кивнул Крупский. — А если у тебя нет выбора? Если система сама заставляет тебя выбирать между плохим и очень плохим? — Тогда ищешь третий путь. — А если его нет? Крупский наклонился ко мне, его глаза сверлили мое лицо. — Расскажу тебе историю, Александр. Настоящую историю. — Он понизил голос до шепота. — Был у меня отец. Хороший человек, честный чиновник. Когда начались волнения в 1905 году, его заставляли составлять списки неблагонадежных. Соседей, знакомых, людей, которые ему доверяли. Я слушал, чувствуя, что сейчас услышу что-то важное. — Отец отказался. Сказал, что не может предавать людей. — Голос Крупского дрожал от сдерживаемых эмоций. — Его арестовали и… убили в тюрьме. Официально у него был сердечный приступ. А мать умерла от горя через месяц. — Тяжело, — тихо сказал я, и это было искренне. — Да. И знаешь, что я понял? — Крупский посмотрел мне прямо в глаза. — Что честность — это роскошь, которую не каждый может себе позволить. Что иногда, чтобы выжить, приходится поступаться принципами. Водка и эмоциональное напряжение сделали свое дело. Слова вырвались раньше, чем я успел их обдумать: — Иногда предательство — единственный способ выжить. Не каждый может быть героем. Тишина повисла над столом, как лезвие гильотины. Крупский замер, его глаза сузились. — Интересная философия для честного офицера, — медленно проговорил он. — Очень интересная… Я понял, что совершил роковую ошибку. Слишком циничный ответ, слишком понимающий. Халим ибн Сабах проговорился устами Александра Борисова. Крупский медленно поставил стакан на стол и улыбнулся. Холодной, торжествующей улыбкой охотника, загнавшего добычу в ловушку. — Знаешь что, коллега? — тихо сказал он. — Думаю, нам есть о чем поговорить. Серьезно поговорить.* * *
Через три часа я бесшумно шел в тридцати шагах позади Крупского, растворяясь в ночных тенях Варшавы. Газовые фонари бросали неровные круги желтоватого света на мокрые булыжники мостовой. Днем прошел короткий дождь, и теперь город отражался в лужах. Я двигался тихо, ступая на подушечки ног, как учил меня старый Ибрагим в Аламуте: «Человек должен перемещаться как дым, еле видимый, но неуловимый». Крупский шел тяжело, слегка пошатываясь после выпитой водки, но направление держал четко. Руки в карманах старого пальто, воротник поднят, чтобы защититься от ночной прохлады. Мы миновали угол Новы Свят. В памяти всплыли последние минуты нашего разговора в кафе. Водка сделала свое дело, и я проговорился, позволил Халиму заговорить устами Александра Борисова. Я сказал слишком циничные слова для честного офицера. Слишком понимающие. Крупский замер тогда, его глаза сузились, и я увидел в них торжество охотника. Я попытался исправить ситуацию, заговорил о японской войне, о том, как она изменила взгляды многих офицеров, но он уже не слушал. Просто сидел и улыбался той холодной улыбкой, которой улыбаются победители. — Знаешь что, коллега? — тихо сказал он, делая ударение на последнем слове. — Думаю, нам есть о чем поговорить. Серьезно поговорить. Больше на эту тему он не заикнулся. Наоборот, теперь тщательно избегал. Когда мы закончили посиделку, Крупский поднялся, бросил на стол несколько серебряных монет, рубль и мелочь, — и направился к выходу. Я ждал минуту, допивая остатки чая из граненого стакана, наблюдая за его спиной в отражении зеркала на стене. Хозяин кафе, пан Стефан, собирал со столов грязную посуду, бросая на меня любопытные взгляды. Когда Крупский скрылся за дверью, я последовал за ним. Ночная Варшава встретила меня контрастами. Мы шли по улице Краковское Предместье, и даже в сумерках город сохранял свою аристократическую красоту. Слева возвышался Королевский замок, его башни вырисовывались на фоне ночного неба как призраки былого величия. Массивные стены из красного кирпича хранили память о временах, когда польские короли правили от Балтики до Черного моря. Газовые фонари, установленные вдоль улицы, отбрасывали мягкий свет на статую Сигизмунда III на высокой колонне. Король с крестом и саблей смотрел на современную Варшаву с высоты своего постамента. Справа тянулись дворцы — Радзивиллов, Чапских, Потоцких. Даже обедневшие и частично перестроенные, они сохраняли изящество восемнадцатого века. Лепнина на фасадах, балконы с коваными решетками, арочные окна с расписными ставнями. В одном из окон дворца Потоцких играла музыка, струнный квартет, доносившийся из освещенного зала. Богатые варшавяне устраивали вечер. Но Крупский не шел во дворцы. Он миновал университет с его строгим классическим портиком и свернул в сторону Саксонского сада. Здесь Варшава показывала другое лицо. Широкие аллеи с подстриженными липами, фонтаны (сейчас выключенные на ночь), изящные беседки в стиле рококо. Даже ночью парк сохранял атмосферу спокойствия и порядка. Именно здесь Крупский впервые проверил, нет ли за ним слежки. Он внезапно остановился у одной из беседок, словно решив передохнуть, и достал портсигар. Прикуривая папиросу, медленно осмотрелся по сторонам. Я уже успел нырнуть за ствол старого дуба в двадцати шагах от него, замерев в неподвижности. Я знал, что движение привлекает взгляд, а неподвижная статуя — нет. Крупский постоял, докурил, потом пошел дальше. Но теперь его походка изменилась, стала более собранной, менее пьяной. Он играл роль, проверяя, ведут ли за ним наблюдение. Мы вышли из парка на площадь Театральную. Здесь господствовал Большой театр, величественное здание с колоннадой, построенное в итальянском стиле. Перед входом еще толпились зрители после вечернего спектакля, дамы в вечерних платьях с меховыми горжетками, господа во фраках и цилиндрах. Извозчики выстроились в ряд, их пролетки и ландо поблескивали лаком в свете фонарей. Лошади фыркали, звенели бубенцы на упряжи. Крупский нырнул в толпу. Умный ход, ведь в людном месте легко вычислить преследователя. Я не растерялся, подошел к группе студентов, громко обсуждающих спектакль, и пристроился к ним, делая вид, что прислушиваюсь к разговору. Так, в центре группы, я медленно двигался в том же направлении, что и Крупский. Он дошел до противоположной стороны площади и остановился у витрины модного магазина, рассматривая выставленные манекены в новейших парижских костюмах. На самом деле изучал отражение в стекле, высматривая знакомые лица. Я повернулся к нему спиной, заговорил с одним из студентов о какой-то чепухе, но краем глаза следил за его силуэтом в витрине соседнего магазина. Видел, как он постоял, потом решительно двинулся дальше. Мы свернули на Маршалковскую. Здесь Варшава становилась беднее — доходные дома, мелкие лавки, трактиры с пьяницами у входа. Театральный блеск остался позади, началась рабочая окраина. Крупский применил третью уловку, резко свернул в узкий проход между домами, исчез в темноте. Классический прием: если преследователь растеряется, начнет суетиться, искать, то выдаст себя. Я не стал торопиться. Медленно прошел мимо прохода, как человек, который просто идет своей дорогой. Досчитал до двадцати. Потом бесшумно скользнул в проход. Темнота была почти абсолютной. Только узкая полоска неба над головой, да слабый свет из окон. Пахло помойкой и кошачьим дерьмом. Я прижался к стене, прислушался. Тишина. Где он? Я осторожно двинулся вперед, ступая по самому краю прохода, где доски и камни не скрипели под весом. Навыки Аламута служили верой и правдой. Ноги сами находили безопасные места, тело балансировало без усилий. Проход вывел на маленький двор-колодец, окруженный стенами домов. Здесь было чуть светлее, в окнах горели светильники. Я огляделся. Три выхода из двора, любым мог пойти Крупский. Сердце билось спокойно, разум работал холодно. Какой выход выбрал бы я на его месте? Правый вел обратно к центру, слишком опасно. Левый — в тупик, я видел глухую стену в конце. Значит, прямо, в глубину рабочих кварталов, к окраинам. Я выбрал средний проход и не ошибся. Через минуту я увидел его спину, Крупский шел уже не оглядываясь, убедившись, что слежки нет. Теперь я убедился, что он профессионал, и недооценивать его нельзя. Дальше мы шли по бедным улицам. Здесь красоты центра Варшавы не было, только серые дома, грязные мостовые, редкие фонари. Справа тянулись фасады доходных домов, их штукатурка облупилась, обнажая кирпич… Теперь мы шли по улице Маршалковской. Здесь уже темнее э фонари горели реже, экономия городского бюджета. Справа тянулись фасады доходных домов, их штукатурка облупилась, обнажая кирпич. Слева ряд лавок, уже закрытых на ночь, с опущенными железными ставнями. Пахло конским навозом, дымом из труб и той особой смесью городских запахов, которая отличала Варшаву от Петербурга, здесь было больше сырости, больше старости. Я держался в тени, используя каждую арку, каждый подъезд как укрытие. Дважды прятался в нишах парадных, когда Крупский притормаживал, чтобы прикурить папиросу. Спички чиркали в темноте, освещая на мгновение его лицо, усталое, озабоченное. О чем он думал? О том, что вычислил конкурента? О том, как доложить начальству? Мимо прогрохотал последний конный трамвай. Двухэтажная коробка на рельсах, запряженная тройкой лошадей. Кондуктор дремал на своем месте, свесив ноги, форменный картуз съехал на затылок. Пассажиров почти не было, только пара рабочих на верхней площадке, возвращавшихся со смены. Крупский свернул в узкий переулок. Здесь уже не было газового освещения, только тусклый свет керосиновых ламп в окнах первых этажей. Я притормозил, давая ему уйти вперед, потом бесшумно скользнул за угол. Стены домов с обеих сторон нависали так близко, что можно коснуться обеих ладонями. Под ногами хрустели осколки разбитой бутылки, пьяницы здесь частые гости. Впереди показалась маленькая площадь, окруженная четырехэтажными домами. В центре стоял давно не работавший фонтан, вода в городе была роскошью. Несколько чахлых деревьев жались к зданиям, их ветви едва виднелись в темноте. Крупский остановился у одного из домов, самого обшарпанного, с треснувшей штукатуркой и покосившимся балконом на втором этаже. Достал из кармана связку ключей, я услышал характерное позвякивание железа. Дверь подъезда скрипнула, открываясь. Я замер в тени фонтана, считая про себя. Один, два, три… На пятый счет в окне второго этажа зажегся свет. Керосиновая лампа, судя по желтоватому, мерцающему сиянию. Силуэт Крупского появился в окне на мгновение, он задергивал занавеску, простую ситцевую ткань с цветочным узором. Я подождал еще несколько минут, давая ему освоиться, потом осторожно подошел к дому. Входная дверь не запиралась. Обычное дело в таких домах, где жили бедняки. Внутри пахло капустой, дешевым табаком и сыростью. Лестница деревянная, ступени истертые,перила шаткие. На стене висела доска с фамилиями жильцов, написанными мелом. Второй этаж: Винницкий, Милик, Хомич… и Крупский. Квартира номер семь. Я запомнил адрес: улица Бжозовая, дом двенадцать, квартира семь. Дешевое жилье на окраине польского квартала. Именно здесь и должен был жить ''". Легенда прикрытия выдерживалась безупречно. Но теперь я знал, где его найти. Я бесшумно вышел из подъезда и растворился в ночной темноте. Время действовать придет завтра, когда Крупский уйдет на свою работу в охранке или на очередную встречу с кураторами. А сейчас мне нужно вернуться к себе, записать всю информацию, полученную за вечер, и спланировать следующий шаг. Халим ибн Сабах знал, что настоящая охота только начинается. И на этот раз добычей станут не люди, а секреты.Глава 8 Проникновение
Я сидел в тени старого каштана на углу улицы Бжозовой и Кржива, прислонившись спиной к шершавой коре. Отсюда открывался идеальный обзор на дом номер двенадцать, обшарпанное четырехэтажное здание с треснувшей штукатуркой и слегка покосившимся балконом на втором этаже. Был восьмой час вечера. Солнце село час назад, оставив после себя сине-фиолетовые сумерки, характерные для майских ночей в Варшаве. Газовые фонари вдоль улицы еще не зажгли, в этом бедном квартале их зажигали поздно и гасили рано, экономя городскую казну. В окне второго этажа, втором слева, горел желтоватый свет керосиновой лампы. Квартира номер семь. Жилище Ивана Крупского. Я наблюдал за этим окном уже два часа, не двигаясь, дыша размеренно и неглубоко. Халим ибн Сабах научился ждать в горах Аламута. Там, в крепости ассасинов, терпение было не добродетелью, а необходимым навыком для выживания. Часами мы неподвижно лежали на скалах, наблюдая за караванами внизу, вычисляя направления движения охраны, слабые места в обороне. Кто не мог ждать, тот умирал молодым. Сейчас я ждал, когда Крупский уйдет. Вчера я проследил за ним от кафе «Под орлом» до этого дома, запомнил адрес, расположение квартиры. Еще он обмолвился на встрече, что сегодня у него смена, на целые сутки. Может, что это правда, а может и нет, но я не мог упустить такой шанс. Куда бы он не ушел, я должен воспользоваться его отсутствием. Пусть только он уйдет. И оставит квартиру пустой. Вокруг меня продолжалась обычная жизнь городского квартала. С Кржива доносились голоса. Там мужчины играли в карты у входа в трактир «У Юзефа», их смех смешивался с хриплым пением пьяного, вышедшего покурить. Где-то наверху плакал ребенок, женщина успокаивала его монотонным шепотом. Из открытого окна первого этажа соседнего дома тянуло капустой и дешевым табаком. Обычная бедность. Обычная жизнь людей, которые работали на фабриках и заводах, возвращались домой усталыми, ели скудный ужин и ложились спать, чтобы завтра повторить все заново. Среди них жил провокатор охранки, носивший маску «своего парня», обманывающий таких же простых людей, как и он сам. В половине девятого окно квартиры номер семь потемнело. Свет погас. Я напрягся, сосредоточив все внимание на входной двери дома. Прошло секунд тридцать. Сорок. Минута. Дверь подъезда скрипнула, открываясь. В темноте появился силуэт Крупского. Он был одет в простой рабочий костюм — черные брюки, темно-серая куртка, кепка надвинута на глаза. Рабочий, идущий на ночную смену или в трактир. Ничего примечательного. Никто не обратит внимания. Крупский постоял у входа, оглядываясь. Проверял, не следят ли за ним. Осторожный. Подозрительный. Я замер, превратившись в часть дерева, за которым прятался. Даже дыхание стало поверхностным, почти незаметным. Он смотрел в мою сторону несколько секунд, но видел только темное пятно каштана на фоне сумеречного неба. Удовлетворенный, Крупский повернулся и зашагал в сторону центра города. Неторопливо, руки в карманах. Исчез за углом. Я досчитал до ста. Медленно, размеренно. Прошлая жизнь научила меня не спешить. Спешка убивает чаще, чем вражеские клинки. …девяносто восемь, девяносто девять, сто. Крупский не вернулся. Никто не выскочил из-за угла с криком «Попался!» Я медленно поднялся, разминая затекшие мышцы. Шея хрустнула, когда я повернул голову. Два часа неподвижности давали о себе знать, но тело Бурного было молодым и сильным. Несколько глубоких вдохов, растяжка плеч, перекатывание с носков на пятки, и мышцы снова готовы к работе. Я пересек улицу не торопясь, как местный житель, возвращающийся домой после работы. Руки в карманах пальто, голова чуть опущена. Ничего подозрительного. Еще один уставший человек в городе равнодушных людей. Подъездная дверь дома номер двенадцать не запиралась, я это уже знал из сегодняшних наблюдений. Толкнул ее плечом. Петли жалобно скрипнули. Внутри пахло все той же капустой, табаком, сыростью и еще чем-то кислым, что я не смог опознать. Немытые тела? Гниющее дерево? В таких домах всегда был этот запах бедности. Все это я уже видел вчера ночью. Лестница уходила вверх, деревянные ступени истерты до блеска сотнями ног. Перила шаткие, один балясин вообще отсутствовал. На стене доска с фамилиями жильцов, написанными мелом. Второй этаж: Винницкий, Милик, Хомич, Крупский. Я начал подниматься. Медленно. Ступенька за ступенькой. Ступал на края ступеней, где дерево крепче и не скрипит так сильно, как в центре. Еще один навык, сохранившийся из Аламута — умение двигаться бесшумно, умение превратить свое тело в тень. Второй этаж. Коридор узкий, освещенный единственной керосиновой лампой в конце, у окна во двор. Три двери справа, три слева. Вторая слева — квартира номер семь. Я остановился у двери, прислушиваясь. Никаких звуков изнутри. Тишина. Но я должен быть уверен. Достал из кармана тонкую металлическую проволоку, инструмент для взлома, который я изготовил сам, ориентируясь по памяти Бурного. Вставил ее в скважину, осторожно, чувствуя внутреннюю механику замка. Нащупал штифты, начал манипулировать ими. Щелчок. Первый штифт встал на место. Пауза. Прислушался. В квартире справа кто-то храпел. Глубокий, размеренный звук. Слева тихо. Внизу женский голос что-то говорил, ребенок всхлипывал. Снова сосредоточился на замке. Второй штифт. Щелчок. Это простой замок, старый, изношенный. Не то что в дворцах и особняках, где ставили современные механизмы из Франции и Англии. Здесь, в рабочем квартале, замки покупали самые дешевые. Экономия. Радость для взломщика. Третий штифт. Четвертый. Последний. Замок поддался. Я повернул проволоку, имитируя ключ. Дверь открылась. Я скользнул внутрь и бесшумно прикрыл дверь за собой. Осторожно запер на замок. Темнота. Полная, плотная. Окна закрыты занавесками, теми самыми ситцевыми с цветочным узором, которые я видел вчера. Я замер, давая глазам привыкнуть. Медленно, очень медленно квартира начала проявляться перед моим взором. Лунный свет просачивался сквозь щели в занавесках, создавая тонкие серебристые полосы на полу. Маленькая прихожая. Справа вешалка с единственным пальто, рабочим, серым, с протертыми локтями. Под вешалкой грубые ботинки, покрытые засохшей грязью. Никакой роскоши. Легенда Крупского выдержана до мелочей. Прямо передо мной дверь в жилую комнату. Я сделал шаг вперед. Половица слегка скрипнула под моим весом. Замер. Прислушался. Тишина. Еще шаг. Еще один. Достиг двери, толкнул ее. Она открылась с тихим шорохом, петли уже давно проржавели. Жилая комната-спальня. Типичная для таких домов, все в одном. Железная кровать у дальней стены, застеленная грубым серым одеялом. Стол у окна, на нем керосиновая лампа, остывшая чашка чая, пепельница с окурками. Шкаф у левой стены, старый, с облупившейся краской. Комод с зеркалом. Полка с книгами, я не смог разобрать названия в темноте, но по корешкам видел, что это польские издания. И картина на стене справа от окна. Небольшая, в простой деревянной раме. Я не мог разглядеть, что на ней изображено, но интуиция подсказывала: именно там. За картиной. Я тихо направился к ней, ступая осторожно, проверяя каждую половицу перед тем, как перенести вес. Еще в прошлой жизни на задании я приучил ходить себя так, словно пол — это тонкий лед на озере. Одно неосторожное движение, и провалишься. Достиг картины. Протянул руку, чувствуя, как сердце бьется чуть быстрее. Профессиональное возбуждение охотника, который почти настиг добычу. Картина изображала обычный пейзаж. Поле под голубым небом, одинокая мельница на горизонте. Дешевая репродукция, какие продавали на рынке за пару злотых. Но рама добротная, деревянная, тяжелая. Слишком хорошая для такой посредственной картины. Я осторожно снял картину со стены. Она была легче, чем казалась, на ней отсутствовала задняя стенка. За картиной открылось аккуратно выдолбленное углубление в кирпичной кладке, а в нем таился небольшой металлический сейф, старой конструкции, с простым ключевым замком. Я улыбнулся. Люди всегда думают, что картина на стене — это надежное укрытие. Но на самом деле это одно из первых мест, которые проверял любой опытный вор или шпион. Я поставил картину на пол, прислонив к стене, и достал из кармана набор тонких металлических инструментов. Для сейфа не подойдет обычная проволока. Нужно кое-что посерьезнее. Что же, хорошо, что я попал в будущее. В прошлой жизни мне иногда приходилось пользоваться проволокой и заточенными костями. Прогресс. Вставил первую отмычку в замочную скважину. Металл скользнул внутрь с тихим скрежетом. Я пощупал механизм снаружи. Старый замок, немецкого производства, судя по конструкции. Два засова, пружинный механизм. Работал медленно, методично. Каждое движение продуманное, осторожное. Спешка убивает не только на поле боя, но и здесь, в темной квартире, где один неверный звук может погубить всю операцию. Первый засов. Щелчок, такой тихий, что едва слышно даже мне. Пауза. Я прислушался. Внизу кто-то прошел по коридору — шаги, потом хлопнула дверь. Затем воцарилась беспокойная тишина. Второй засов. Еще один щелчок. Сейф открылся. Внутри было темно. Я достал спички из кармана, чиркнул одной. Крошечное пламя вспыхнуло, отбрасывая дрожащие тени на содержимое сейфа. Документы. Небольшая стопка аккуратно сложенных бумаг. Я взял первый документ. Служебное удостоверение, обложка из темно-зеленого картона с двуглавым орлом. Открыл. «Казимир Орловский, секретный сотрудник Варшавского охранного отделения. Регистрационный номер 247. Дата принятия на службу: 15 марта 1908 года.» Фотография. Знакомое лицо. Иван Крупский, кузнец с Праги. Но печать на фотографии была настоящей, оттиск четкий, с характерными неровностями государственного штемпеля. Спичка обожгла пальцы. Я стряхнул ее, спрятал обломок в карман и зажег новую. Следующий документ. Рукописное донесение, датированное сегодняшним днем. Почерк мелкий, аккуратный, канцелярский: 'Господину начальнику Варшавского охранного отделения, полковнику Ларионову. Имею честь донести, что студенческий кружок «За освобождение Польши» продолжает собрания два раза в неделю. Участники: Казимир Пулавский (идеолог), Стефан Коваль (химик), Анна Залуская (пропагандист), Ежи Домбровский (юрист). Сегодня к ним присоединился новый участник — Александр Борисов, русский офицер, представился разочарованным в режиме'… Меня уже занесли в донесения. Крупский работал быстро. Я пролистал дальше. Еще несколько донесений, все о разных революционных группах. «Кружок польских патриотов» — провален в октябре, семь арестованных. «Общество друзей свободы» — разгромлено в декабре, участники сосланы в Сибирь. «Союз за независимость» — ликвидирован в феврале. Каждый раз схема была одинаковой: Крупский проникал в группу, подталкивал к радикальным действиям, а потом в последний момент охранка накрывала всех с поличным. Спичка погасла. Я зажег третью. Их оставалось немного. Глубже в сейфе лежал конверт, запечатанный сургучом. Печать уже сломана — Крупский читал это письмо. Я вытащил конверт и развернул бумагу внутри. Женский почерк, округлый, с наклоном вправо: 'Милый Казимир, Я знаю, что ты не хочешь меня слушать, но я должна это написать. Вспомни, кем был твой отец. Он отказался предавать, даже когда это стоило ему жизни. А ты… ты предаешь людей, которые доверяют тебе. Предаешь память отца. Когда ты пришел ко мне в прошлый раз, я видела в твоих глазах стыд. Значит, ты еще не потерян. Значит, где-то внутри ты помнишь, кем должен быть. Умоляю тебя, оставь эту службу. Уезжай из Варшавы, начни новую жизнь. Я жду тебя в Кракове. Мы можем быть вместе, можем начать все заново. Твоя Ядвига' Датировано 1912 годом. Крупский не уехал. Не оставил службу. Но и письмо не сжег, хотя сжег все остальное. Единственное, что он хранил у себя. Значит, совесть еще не умерла окончательно. Слабость. Которую можно использовать. Я аккуратно сложил письмо обратно в конверт и продолжил поиск. На дне сейфа лежала толстая папка, перевязанная тесьмой. Развязал узел. Внутри оказался план операции, напечатанный на машинке, с рукописными пометками на полях. 'СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО План операции «Губернатор» Цель: провокация покушения на варшавского генерал-губернатора для обоснования массовых арестов польских националистов. Срок исполнения: 1 июня 1914 года, во время визита губернатора в университет. Исполнители провокации: 1. Студенческий кружок «За освобождение Польши» (прямые исполнители) 2. Члены подпольной организации «Strzelec» (поставщики оружия) 3. Представители боевой группы Польской социалистической партии (техническая поддержка)' Спичка опять догорела. Я зажег последнюю и быстро читал дальше. План был детальным, продуманным до мелочей. Крупский должен убедить студентов в необходимости «решительного действия». Через подставных посредников им предоставят бомбы и револьверы. Оружие будет настоящим, но бомбы — с дефектами, которые не позволят им взорваться. Покушение провалится. Губернатор останется невредим. Но кто-то все равно умрет, да и сам факт покушения даст охранке повод для массовых арестов. И дальше — список. Имена. Адреса. Подробные характеристики. То, что я уже видел у Редигера. Ежи Домбровский — лидер группы, студент права, потомок участника восстания 1863 года. Казимир Пулавский — идеолог, фанатик идеи Великой Польши, легко поддается на провокации националистического характера. Стефан Коваль — химик, может изготовить взрывчатку, но неопытен и доверчив. Анна Залуская — эмоциональная, мстительная, потеряла семью в 1905 году, готова на крайние меры. А дальше — новые имена. Те, кого я не знал. Тадеуш Войцеховский — офицер в отставке, связан с подпольной организацией «Strzelec», имеет доступ к складам оружия в Модлине. Станислав Бжезинский — представитель боевой группы ППС в Варшаве, участвовал в экспроприациях, разыскивается с 1908 года. Мария Конопницка — курьер между Варшавой и Краковом, передает корреспонденцию для эмигрантских изданий. Всего двадцать три имени. Двадцать три человека, которые должны быть арестованы одновременно, в один день, 1 июня. Операция «Губернатор» не просто провокация против студенческого кружка. Это был спланированный удар по всей сети польского подполья в Варшаве. Крупский проник не только в кружок студентов, но и установил связи с более серьезными людьми — боевиками, оружейниками, курьерами. И всех их собирались взять одновременно. На полях документа рукой Крупского приписка: «Борисов — под вопросом. Выяснить истинные намерения до 25 мая». У меня мало времени. Спичка обожгла пальцы. Я чуть не уронил ее, и она погасла в руке. Темнота снова окутала комнату. Я стоял в темноте, держа в руках документы, которые могли спасти двадцать три жизни. Или отправить их всех в сибирскую каторгу, если я ошибусь. Нужно все запомнить. Каждое имя. Каждый адрес. Каждую деталь плана. В прошлой жизни Ибрагим научил меня искусству запоминания сведений. Мы сохраняли в голове карты крепостей, списки целей, маршруты караванов. Тренировались часами, повторяя последовательности из сотен элементов. Я закрыл глаза и начал создавать дворец памяти. Мысленный образ знакомого места — крепости Аламут, с ее коридорами, комнатами, двориками. В каждую комнату я помещал одно имя, один адрес, одну деталь плана. Казимир Пулавский — в первой комнате справа, у окна с видом на горы. Стефан Коваль — во второй комнате, у очага. Анна Залуская — в третьей, где хранились книги. Тадеуш Войцеховский — в коридоре, ведущем к арсеналу. Станислав Бжезинский — в подвале, где тренировались бойцы. Каждое имя, каждая деталь заняли свое место в ментальной архитектуре. Когда я закончил, то аккуратно вернул все документы в сейф, кроме удостоверения и письма Ядвиги. Точно в том порядке, в каком они лежали. Закрыл сейф, услышал тихий щелчок засовов. Повесил картину обратно на стену, выровнял ее так, чтобы она висела точно под тем же углом. Оглядел комнату. Все на своих местах. Ни один предмет не сдвинут. Ни одна половица не скрипнула громче обычного. Как будто здесь никто не был. И вдруг — звук. Шаги на лестнице. Тяжелые, медленные, поднимающиеся со второго этажа на первый. Нет, ошибся — со второго на третий. К этому этажу. Я замер. Сердце забилось быстрее, но дыхание осталось ровным. Халим научил контролировать страх. Превращать его в топливо, а не в помеху. Шаги приближались. Остановились. Прямо за дверью квартиры номер семь. Крупский вернулся.Глава 9 Ультиматум
Звук ключа в замке. Металл царапнул металл. Времени на раздумья не было. Я развернулся к окну. Картина снова висела на стене, ровно, без перекосов. Сейф закрыт, почти все документы на своих местах. Пол чист, я уже убрал в карман обгоревшие спичечные головки. Но самого меня здесь быть не должно. Замок щелкнул. Дверь начала открываться. Хорошо, что я сейчас нахожусь в другой комнате, а не в коридоре. Я метнулся к окну. Три быстрых шага, бесшумных, на подушечках ног, как учил старый Ибрагим. Руки уже тянулись к оконной раме. Окно, конечно же, закрыто. Простая деревянная рама с двумя половинками, запертая на внутренний шпингалет. Я дернул металлическую задвижку вверх. Она поддалась легко, без скрипа — слава всем богам, что Крупский следил за квартирой и смазывал механизмы. За спиной послышался скрип половицы в прихожей. Тяжелая поступь. Крупский вошел в квартиру. Я распахнул окно. Холодный ночной воздух ударил в лицо. Внизу чернела пустота. Второй этаж, десять аршинов до земли. Недостаточно высоко, чтобы убиться, но достаточно, чтобы сломать ногу при неудачном приземлении. Но я не собирался прыгать вниз. Я выглянул наружу, оценивая ситуацию. Каменная стена, покрытая старой, осыпающейся штукатуркой. Справа — узкий каменный карниз, тянувшийся вдоль всего фасада. Ширина ладони, не больше. Под ним — декоративные выступы, остатки какого-то архитектурного украшения, которое когда-то делало этот дом красивее. За моей спиной хлопнула дверь в прихожей. Крупский закрыл входную дверь. Я перекинул правую ногу через подоконник. Нащупал носком ботинка карниз. Камень был холодным, я почувствовал даже через обувь. Перенес вес тела. Карниз выдержал. Левую ногу — туда же. Теперь я стоял на узкой каменной полке, держась руками за оконную раму изнутри комнаты. Последний шанс развернуться, вернуться внутрь, придумать легенду. Но легенды не было. Что скажет Александр Борисов, штатский посетитель, оказавшийся ночью в квартире Ивана Крупского? Никакого правдоподобного объяснения. В комнате зажегся свет. Керосиновая лампа, я видел желтоватое сияние, пробивающееся сквозь щели в занавеске. Я отпустил раму и осторожно прикрыл окно. Оставил щель в палец шириной. Как будто сквозняк сам прикрыл створку. Теперь я стоял на карнизе снаружи, прижавшись спиной к холодной каменной стене, руки раскинуты в стороны, пальцы ищут любые неровности, за которые можно зацепиться. Халим ибн Сабах делал это сотни раз. Карабкался по стенам крепостей, замирал на узких выступах, пережидая дозоры. В Аламуте нас тренировали на отвесных скалах, где один неверный шаг означал падение в пропасть. Но тело Александра Бурного никогда этого не делало. Мышцы развиты по-другому, баланс другой, центр тяжести выше. Я чувствовал, как ноги дрожат от непривычного напряжения. Дыши. Медленно. Ровно. Найди равновесие. Стань частью стены. Внутри квартиры послышались шаги. Крупский ходил по комнате. Я слышал скрип половиц, шорох ткани — он снимал пальто. Я начал двигаться вдоль карниза. Медленно. Правая нога скользит вбок, нащупывая опору. Вес переносится. Левая нога подтягивается следом. Руки ищут зацепки в стене — выступ кирпича, щель в кладке, что угодно. Карниз под ногами осыпался. Маленькие кусочки штукатурки отваливались и летели вниз, с тихим стуком ударяясь о булыжники мостовой внизу. Слишком громко. Если кто-то сейчас проходит по улице и поднимет голову… Но улица была пуста. Уже вечер, половина десятого. Даже пьяницы разошлись по домам. Фонари горят далеко, тут почти не освещено. Я продвинулся на аршин вдоль стены. Окно квартиры номер семь осталось позади. Впереди — следующее окно, квартира номер шесть. Там темно, жильцы наверняка спят. В окне Крупского мелькнула тень. Он подошел близко, я видел его силуэт сквозь тонкую занавеску. Замер. Сердце застучало быстрее, но дыхание остановилось. Не двигаться. Стать частью стены. Тенью. Ничем. Крупский постоял у окна несколько секунд. Я видел, как он поднял руку к лицу. Курил? Я не видел огонька папиросы. Или просто смотрел в ночь, обдумывая что-то? Потом отошел. Тень переместилась вглубь комнаты. Я выдохнул. Медленно, бесшумно. И продолжил движение. Еще аршин. Еще два. Карниз становился уже. Здесь штукатурка осыпалась сильнее, обнажая голый камень. Носки ботинок буквально цеплялись за край, вся нагрузка шла на руки, которые держались за крошечные выступы в стене. В горах Персии было проще. Там камень был теплым от солнца, сухим, с четкими гранями. Здесь — влажный от ночной сырости, скользкий от городской копоти. Я добрался до угла здания. Дальше карниз обрывался. Но здесь темнела водосточная труба — старая, чугунная, толстая. Крепления вросли в стену, держались крепко. Я обхватил трубу одной рукой. Металл был холодным и влажным. Начал спускаться. Руки скользили вниз, ноги обхватывали трубу, тормозя падение. Техника, отработанная в Аламуте на веревках и цепях. Труба скрипнула. Один из опорных узлов качнулся. Я замер. Прижался к трубе. Прислушался. Тишина. В окне соседней квартиры никто не зажег свет. Крупский, если и услышал, не придал значения. Старые дома полны ночных звуков — скрипят балки, шуршат крысы, стучат ставни от ветра. Я продолжил спуск. Теперь быстрее. Рисковал, но времени не было. В любой момент Крупский мог снова подойти к окну, посмотреть вниз. Ноги коснулись земли. Твердой, надежной, благословенной земли. Я отпустил трубу и прижался к стене, оставаясь в тени. Огляделся. Маленький внутренний дворик, окруженный домами со всех сторон. Деревянный сарай для дров, покосившийся забор, куча мусора в углу. Единственный выход — узкий проход между домами, ведущий на улицу. Я двинулся к выходу. Быстро, но тихо. Ступал на носки, избегая луж и мусора. Проход был темным, узким, пах застоялой водой и гнилью. Стены домов нависали с обеих сторон, почти смыкаясь наверху. Под ногами хлюпала грязь. Вышел на улицу Бжозовую. Остановился в тени подъезда соседнего дома, осмотрелся. Улица пуста. Газовые фонари горели редко, большие промежутки тонули во мраке. В окнах темно, только где-то далеко мерцал одинокий огонек — кто-то не спал, может быть, больной ребенок, может, бессонница. Я огляделся на дом номер двенадцать. В окне второго этажа все еще горел свет. Силуэт Крупского мелькнул в окне, потом исчез. Все в порядке. Он ничего не заметил. Я двинулся прочь от дома. Неторопливо, как поздний гуляка, возвращающийся домой. Руки в карманах, голова опущена. Обычный человек в обычную ночь. Только сердце все еще билось учащенно, а в памяти прокручивались имена и адреса из плана операции «Губернатор». Двадцать три человека. Двадцать три жизни, которые висели на волоске. В нагрудном кармане чувствовал удостоверение и письмо, похищенные у Крупского. Я свернул на Кржива, потом на Маршалковскую. Город спал вокруг меня. Нужно вернуться в комнату на Сенаторской, обдумать все, что я узнал, и планировать следующий шаг. Придя к себе, я долго думал, строя в уме разные комбинации. Наконец, уснул, не видя сновидений. Спал два часа. Может, меньше. Когда в дверь постучали, солнце уже поднялось над крышами Варшавы, пробиваясь сквозь грязное окно моей комнаты. Я мгновенно проснулся. Рука потянулась под подушку, где лежал складной нож. Привычка Халима. Стук повторился. Настойчивый, уверенный. Не полиция — они бы просто выбили дверь. — Борисов, открывай. Знаю, что не спишь. Голос Крупского. Я встал с кровати, натянул брюки, накинул рубашку. Подошел к двери босиком, бесшумно. Прислушался. За дверью один человек. Дыхание ровное, спокойное. Он не собирается врываться. Открыл. Крупский стоял на пороге. Трезвый. Собранный. Совсем не похожий на вчерашнего выпивоху. Темный костюм отглажен, воротничок белый, накрахмаленный. Волосы причесаны. Глаза ясные, холодные. Опасный. — Можно войти? — спросил он вежливо. Но в тоне не было просьбы. Я отступил, пропуская его. Закрыл дверь. Крупский окинул взглядом мою комнату. Узкая железная кровать, письменный стол у окна, умывальник, шкаф. Скромное жилье мелкого чиновника. На столе лежала записная книжка — закрытая, я успел спрятать записи в дворец памяти еще ночью. Никаких улик. Он подошел к окну, посмотрел вниз на улицу. Постоял так несколько секунд. Потом обернулся. — Знаешь, Борисов, я всю ночь думал. — Голос спокойный, почти задумчивый. — И кое-что понял. Я ждал. Стоял у двери, руки свободно опущены вдоль тела. Готов к любому движению. — Ты слишком хорош, — продолжил Крупский. — Слишком знаешь о Польше для русского офицера. Слишком правильно говоришь для разочарованного идеалиста. Слишком спокойно ведешь себя для человека, который впервые попал в революционный кружок. Он сделал паузу. Достал папиросу, закурил. Дым поплыл к потолку. — А еще ты вчера проговорился. «Иногда предательство — единственный способ выжить». Философия профессионала, а не романтика. — Он прищурился сквозь дым. — Так кто ты, Александр Борисов? Военная разведка? Жандармерия? Или сама охранка, как обычно решила проверить, как поживают студенты в Варшаве? Молчание повисло в комнате. Я смотрел на Крупского, оценивая варианты. Отрицать бесполезно — он уже решил. Признаться частично? Попытаться перевербовать прямо сейчас? — Я мог бы разоблачить тебя сегодня же, — продолжил Крупский спокойно. — Одно слово Пулавскому или Анне. Они изгонят тебя из кружка. Или хуже, подумают, что ты провокатор охранки, и тогда… — Он сделал выразительный жест рукой. — Польские патриоты бывают очень решительными с предателями. Он подошел ближе. Запах табака и одеколона. — Но я человек разумный. Предлагаю сделку. — Голос стал жестче. — Ты работаешь на меня. Докладываешь, что знает твое начальство про польское движение. Предупреждаешь об облавах. Помогаешь кружку избегать ловушек. Взамен я не раскрываю твою личность. И мы оба продолжаем жить весело и дружить. Ультиматум. Чистый, прямой. Я медленно прошел к столу, сел на край. Дал себе время подумать. Крупский ждал, покуривая, наблюдая за мной с профессиональным интересом. — А если откажусь? — спросил я спокойно. — Тогда сегодня вечером в кафе «Под орлом» студенты узнают, что среди них сидит шпион царского режима. — Крупский пожал плечами. — Анна будет плакать. Пулавский возмутится. Коваль, возможно, даст тебе в морду. А Качиньский может сильно рассердиться. Потом тебя вежливо попросят больше не появляться. Твоя миссия провалится. Твое начальство будет недовольно. Он подошел к двери, положил руку на ручку. — У тебя день на размышления, Александр Борисов. Или как тебя там на самом деле зовут. — Усмехнулся. — Завтра вечером встретимся у Королевского замка, в десять. Приходи один. Скажешь свое решение. Я подошел к столу. Не торопясь. Крупский не уходил, наблюдал за мной, прищурившись сквозь папиросный дым. Открыл ящик. Достал две сложенные бумаги. Положил первую на стол. Развернул. Удостоверение. Зеленый картон с текстом. «Казимир Орловский, секретный сотрудник Варшавского охранного отделения. Регистрационный номер 247». Крупский застыл. Забытая папироса дымилась в его пальцах. Лицо побледнело. — Откуда… — начал он хриплым голосом. Я положил вторую бумагу. Письмо. «Милый Казимир, я знаю, что ты не хочешь меня слушать, но я должна это написать. Вспомни, кем был твой отец…» Крупский шагнул к столу. Схватил письмо. Руки дрожали. Читал быстро, губы шевелились. Потом медленно поднял взгляд. — Ядвига, — выдохнул он. — Ты… откуда у тебя это⁈ Его лицо вдруг изменилось. Побледнело еще сильнее, потом налилось краской. Глаза сузились. Руки сжались в кулаки, жилы вздулись на шее. — Ты… ты был в моей квартире! — Голос дрожал от ярости. — Ты влез в мой сейф! Он сделал шаг вперед. Тело напряглось, готовясь к броску. Профессиональный провокатор умел драться, я видел это по стойке, по тому, как умело он распределял вес. Я не двинулся с места. Просто спокойно смотрел на него. Руки свободно опущены, но готовы к удару. Еще в прошлой жизни я научился читать намерения противника за секунду до броска. Крупский замер. Дыхание тяжелое, ноздри раздуваются. Кулаки сжаты до белизны костяшек. Между нами всего два шага. Он мог попытаться. Мог ударить. Но что-то в моем взгляде остановило его. Может, абсолютное спокойствие. Может, уверенность человека, который не боится драки. А может — холодное обещание: попробуй, и пожалеешь. Он медленно разжал кулаки. Отступил на шаг. Тяжело выдохнул. — Когда? — спросил он тихо, голос все еще дрожал. — Когда ты успел? — Вчера ночью. Пока ты был на работе. Или ты ходил на встречу с кураторами? — Как… как ты вошел? Замок был заперт. Сейф закрыт. Эх, я просто бегло просмотрел содержимое утром, не проверял тщательно, вроде все было на местах… Я оперся о край стола. Постучал пальцем по документам. — Это копии, — сказал я спокойно. — Оригиналы я спрятал в укромном месте. Если со мной что-то случится, их отправят куда надо Удостоверение и письмо переписал от руки. Остальное запомнил. План операции «Губернатор», например. Двадцать три имени. Дата — первое июня. Провокация покушения на генерал-губернатора. Крупский медленно опустился на стул. Как старик. Лицо серое, губы сжаты. Ярость ушла, сменившись чем-то похожим на отчаяние. — Кто ты? — спросил он. — Военная разведка? Третье отделение? — Это не важно. Важно другое. — Я наклонился ближе. — Представь, если студенты узнают правду о Витольде Заремба. Шестнадцатилетний мальчик, которого ты сдал охранке. Которого добивали прикладами, пока он истекал кровью. Крупский вздрогнул. Как от удара. — Представь, если Качиньский прочитает письмо Ядвиги. Узнает, кто ты на самом деле. Что ты делал с девушкой, которая любила тебя. — Хватит, — прошептал он. — Представь, если твои кураторы в охранке узнают, что документы из твоего сейфа читал посторонний. Что ты проявил небрежность. — Я выдержал паузу. — Провокаторы, которых разоблачают, долго не живут. Знаешь сам. Долгое молчание. За окном послышался стук копыт — извозчик проехал по мостовой. Где-то внизу хлопнула дверь. Крупский сидел, сгорбившись, глядя на письмо. Пальцы гладили бумагу, словно это было что-то живое, драгоценное. — Что ты хочешь? — спросил он наконец. Голос глухой, мертвый. Я выпрямился. Подошел к окну. Посмотрел на улицу. Обычное утро. Люди спешили по делам. Торговка продавала булки на углу. — Работать на меня, — сказал я, не оборачиваясь. — Ты продолжаешь быть агентом охранки. Докладываешь кураторам. Ведешь свои операции. Но все, что ты узнаешь, сообщаешь мне первому. — Ты хочешь, чтобы я… предал охранку? — В голосе недоверие. Я обернулся. Посмотрел на него прямо. — Предать их — это не предательство. Это возвращение. Можно даже сказать, искупление. Ведь ты хочешь этого на самом деле? Крупский вздрогнул. Так же, как вздрагивал, когда я говорил про Витольда и Ядвигу. — Твой отец отказался предавать своих, — продолжил я тихо. — Его убили за это. Твоя мать умерла от горя. Сестры в монастыре. А ты… ты предавал людей, таких же, как твой отец. Шесть лет. Сколько арестов по твоим доносам? Сколько людей на каторге? Он закрыл лицо руками. — Я не мог иначе… дядя… — Дядя умер два года назад. А ты продолжал. — Я подошел ближе. — Но сейчас у тебя есть шанс. Ты можешь закончить то, что начал твой отец. Не предавать своих. Защитить их. Крупский медленно опустил руки. В глазах — боль, стыд, надежда. Все вместе. — И взамен? — спросил он хрипло. — Что ты предложишь мне взамен? — Твоя тайна останется со мной. Оригиналы удостоверения и письма лежат далеко, тебе до них не добраться. Но и эти копии достаточное доказательство. Я не буду пускать их в ход, если ты будешь сотрудничать. — Я сделал паузу. — А если ты думаешь о том, какая я сволочь, не забывай про возможность искупления. Ты не сможешь вернуть погибших. Но можешь спасти живых. Он сидел, глядя в пол. Минута тянулась как вечность. Я ждал. Не торопил. Халим научил меня терпению. Наконец Крупский — нет, Казимир Орловский — медленно кивнул. — Хорошо, — прошептал он. — Что нужно сделать? Я сел напротив него. Достал чернила, перо и чистый лист бумаги из ящика стола. Убрал записную книжку подальше. — Для начала расскажи мне все об операции «Губернатор». Каждую деталь. Каждое имя. Кто еще из охранки знает о плане. Что уже сделано. Как все пройдет. Все, что знаешь. Он снова кивнул. Провел рукой по лицу. Глубоко выдохнул. И начал говорить. Так много, что я не успевал записывать.Глава 10 Искупление
Крупский шел по узким улицам Праги, держа руки глубоко в карманах старого пальто. Вечерние сумерки сгущались над рабочим кварталом, превращая дома в темные силуэты. Под ногами хрустел гравий, где-то лаяла собака, из открытого окна первого этажа ближайшего дома доносился запах жареного лука и детский плач. Он шел медленно. Слишком медленно для человека, у которого есть цель. Каждый шаг давался с трудом, как будто ноги увязали в болоте. «Предупреди кружок печатников на Праге об облаве» — слова Борисова звучали в голове, как приговор. Холодный, спокойный голос. Без эмоций. Просто задача. Крупский остановился у угла дома, прислонился к стене. Достал папиросу, но руки дрожали так, что не мог зажечь спичку. Третья попытка. Затянулся глубоко, дым обжег горло. «Это мое дело. Я сам донес на них месяц назад» Воспоминание всплыло яркое, болезненное. Февраль. Он внедрился в кружок через знакомого наборщика. Три недели завоевывал доверие, рассказывал придуманные истории о репрессированных родственниках. Они поверили. Показали типографию. Дали подержать свежий оттиск листовки, еще пахнущий краской. А он пошел к Медведеву и доложил. Адрес, имена, время работы. Все четко, профессионально. За это получил премию, пятьдесят рублей. Купил новые ботинки. Отложил в банке на подставное имя. Крупский посмотрел на ботинки сейчас. Начищенные, добротные. Цена предательства. Затянулся снова. Дым растворялся в вечернем воздухе. «Первый шаг к искуплению» — сказал Борисов или как там его на самом деле. Искупление. Красивое слово. Но что оно значит для человека, который шесть лет предавал своих? Он снова вспомнил отца. Яна Орловского. Тихого чиновника с добрыми глазами, который говорил: «Сын, есть вещи важнее карьеры. Есть честь». «Кто я?» — подумал Крупский. «Сын героя или профессиональный иуда?» Бросил окурок, раздавил подошвой. Борисов дал ему выбор. Не угрозой, не шантажом — хотя доказательства у него были. Дал выбор. «Ты можешь закончить то, что начал твой отец». Крупский выдохнул. Медленно. Руки перестали дрожать. Если он сейчас развернется и уйдет, ничего не изменится. Он останется Крупским, агентом охранки. Продолжит доносить, предавать, получать деньги. И каждую ночь видеть лицо отца в кошмарах. Но если пойдет дальше… «Меня убьют. Медведев не прощает предательства. Как только поймет — я мертвец». Страх был реальным, физическим. Сжимал горло, холодил спину. Но было и что-то еще. Что-то, чего он не чувствовал шесть лет. Надежда. «Может быть, это шанс. Последний» Он оттолкнулся от стены и пошел дальше. Шаги стали увереннее. Грохувская улица. Трехэтажные дома, облупленные фасады, мусор в канавах. Рабочий квартал, где жили те, кто работал на заводах и фабриках за гроши. Где полиция появлялась редко, а если появлялась — то с дубинками. Дом номер семнадцать. Серый, безликий. Крупский знал его хорошо, три подъезда, черный ход через внутренний двор, подвал с отдельным входом с улицы. Типография в подвале. Старый печатный станок, привезенный из Кракова. Бумага, краска, наборные кассы со шрифтами. Пятеро человек работали там посменно, печатали листовки для разных революционных групп. Крупский подошел к подвальному входу. Деревянная дверь, окрашенная в темно-зеленый цвет, с облупившейся краской. Над дверью тусклый фонарь не горел, экономили керосин. Он остановился перед дверью. Последний шанс развернуться и уйти. Вспомнил письмо Ядвиги: «Вспомни, кем был твой отец». Вспомнил слова Борисова: «Предать их — это не предательство. Это возвращение». Поднял руку. Постучал. Условный стук — три раза, пауза, два раза. Он еще помнил. Тишина. Потом шаги за дверью. Тяжелые, осторожные. Дверь приоткрылась на цепочке. В щели показалось лицо — молодое, лет двадцати пяти, с темными подозрительными глазами. Юзеф, один из печатников. Крупский помнил его. Студент-медик, исключенный из университета за участие в демонстрации. — Кто там? — голос настороженный. — Это Крупский… — он осекся. Горло пересохло. — Мне нужно поговорить. Срочно. — Не знаю никакого Крупского. Уходи. Дверь начала закрываться. Почему так? Ах да, наборщики часто меняются. Типография остается, а сменщики приходят и уходят. Конспирация. — Подожди! — Крупский выставил ладонь, останавливая дверь. — Я был здесь. Три месяца назад. С Янеком-наборщиком. Помнишь? Юзеф замер. Глаза сузились. — А, помню. Иван, кажется? — Пауза. — После того, как ты пропал, нас чуть не накрыли. Мы успели уйти за час до облавы. Они обыскали соседний дом. Крупский почувствовал, как холод пробежал по спине. Значит, они уже подозревали. — Теперь вас могут накрыть уже без сомнений, — выдохнул он. — Скоро будет еще одна облава. Цепочка звякнула, дверь распахнулась. Юзеф стоял в проеме с револьвером в руке. Ствол направлен прямо в грудь Крупского. Черный, холодный, смертельный. — Повтори, — тихо сказал Юзеф. — Чтобы я правильно все услышал. Крупский медленно поднял руки, показывая, что не вооружен. — Я знаю полицейского, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Околоточного надзирателя с участка на Праге. За рюмку водки расскажет что угодно. Вчера встретились в трактире, я угостил. Он разоткровенничался — похвастался большой операцией. Облава на типографию, говорит, премию получим. — Типографий в Варшаве десятки, — прищурился Юзеф, не опуская револьвер. — Я спросил, где. Он назвал адрес — думал, я свой. Грохувская, семнадцать. — Крупский медленно полез в карман. Юзеф напрягся, палец на спусковом крючке. — Спокойно. Только покажу что-то. Достал серебряный рубль. Показал на ладони. — Это все, что у меня осталось после вчерашней выпивки. Потратил почти все, чтобы он заговорил. Но узнал. Послезавтра, на рассвете. Они придут сюда с жандармами. Юзеф смотрел на него долго. Слишком долго. Потом обернулся и крикнул в глубину подвала: — Адам! Иди сюда! Шаги. Тяжелые, неспешные. Из темноты подвала вышел человек. Крупский невольно сделал шаг назад. Это был великан. Целая сажень ростом, плечи как у грузчика, руки толщиной с бревна. Широкое лицо с приплюснутым носом — явно не раз ломаным. Короткие седые волосы торчали ежиком. Но самыми удивительными были глаза — светло-голубые, холодные, изучающие. Глаза человека, который видел многое и мало чему удивляется. На нем была простая рабочая рубаха, засученная по локти, открывая мускулистые предплечья, испещренные шрамами. Поверх одежды кожаный фартук печатника, испачканный краской. — Что тут у нас? — голос низкий, с хрипотцой. Акцент странный, не варшавский. Может, с восточных земель, а может, еще откуда. — Этот говорит, что завтра облава, — Юзеф не убирал револьвер. — Говорит, узнал от полицейского в трактире. Адам подошел ближе. Крупский почувствовал запах типографской краски, табака и еще чего-то металлического. Великан смотрел на него сверху вниз, не моргая. — Иван, да? — произнес Адам. — Тот самый, что зимой приходил с Янеком. — Да, — Крупский сглотнул. — Я… — Странно, но вскоре после того визита нас чуть не взяли. — Адам скрестил руки на груди. — Совпадение? — Я не… — начал Крупский, но осекся. Ложь не шла с языка. — Я не знаю. Может быть. Но сейчас точно будут. Послезавтра. И я пришел предупредить. — Почему? — просто спросил Адам. Крупский посмотрел ему в глаза. В этих холодных, изучающих глазах читался опыт. Этот человек видел предателей, провокаторов, доносчиков. Не обманешь. — Потому что я работаю с людьми, которые верят в независимость Польши, — сказал он тихо. — Студенческий кружок. Они молодые, идеалисты. Не знают, как выживать в этом мире. Я научился добывать информацию. Использовать связи. И когда узнал об облаве, не смог молчать. Адам молчал. Секунды тянулись как часы. — Студенческий кружок, — наконец произнес великан. — «За освобождение Польши»? Собираются в кафе «Под орлом»? Крупский вздрогнул. — Откуда… — Мы знаем о них. — На губах Адама мелькнула тень улыбки. — Хорошие дети. Честные. Но наивные. — Он повернулся к Юзефу. — Убери пушку. Он говорит правду. Юзеф неохотно опустил револьвер. Спрятал за пояс. — Откуда ты знаешь? — Потому что лжец говорит уверенно. А правду — струдом. — Адам снова посмотрел на Крупского. — Ты боишься. Сомневаешься. Не знаешь, правильно ли поступаешь. Значит, ты не провокатор. Те всегда уверены. Крупский выдохнул. Не заметил, что затаил дыхание. — Спасибо, — прошептал он. — Не за что благодарить. Еще проверим твои слова. — Адам повернулся к подвалу. — Эй, живо все наверх! Сворачиваемся! Из темноты показались еще трое. Два молодых парня в запачканных рабочих блузах и девушка лет двадцати с короткими волосами и решительным лицом. Все трое посмотрели на Крупского с подозрением. — Облава послезавтра, — коротко сказал Адам. — У нас ночь и день. Вывозим станок, шрифты, бумагу. Краску оставляем, купим новую. Быстро. Никто не спорил. Все бросились работать. Девушка начала собирать наборные кассы со шрифтами в деревянные ящики. Парни подошли к печатному станку, старому, массивному чугунному монстру. — Поможешь? — Адам смотрел на Крупского. — Я… да. Конечно. — Тогда бери вон ту балку. Будем разбирать станок на части. Следующий час Крупский работал как проклятый. Пот заливал глаза, руки ныли от непривычной нагрузки. Станок разбирали на части: раму, вал, прижимной механизм. Каждая деталь весила как мешок с камнями. Адам работал молча, четко, как хирург. Командовал коротко: — Левее. Держи крепче. Опускай медленно. Детали станка выносили через черный ход во двор, где стояла телега со старой лошадью в упряжке. Девушка укладывала ящики со шрифтами, укрывая старыми одеялами. Юзеф стоял на страже у двери, револьвер наготове. — Куда везете? — спросил Крупский, когда они несли последнюю часть рамы. — Тебе лучше не знать, — ответил Адам. — Если возьмут — не расскажешь. Крупский кивнул. Правильно. Когда последний ящик был погружен, Адам оглядел пустой подвал. Остались только пустые столы, пара старых стульев и пятна краски на полу. Никаких доказательств, что здесь была типография. — Хорошо, — произнес великан. — Юзеф, Томаш, везете на место. Знаете куда. Марыся, ты с ними. Ян, домой, и сиди тихо три дня. Все кивнули и стали расходиться. Крупский постоял неуверенно. — Мне идти? Адам посмотрел на него долгим взглядом. — Иван Крупский. Запомню это имя. — Протянул огромную ладонь. — Если говорил правду, то спас пятерых людей сегодня. Если соврал, я найду тебя. И тогда не будет трактиров и полицейских. Будет только ты, я и холодная Висла ночью. Понял? Крупский пожал протянутую руку. Пальцы Адама сжались как тиски. — Понял. — Тогда иди. И передай своим студентам, пусть лучше читают книги. А серьезные дела оставляют тем, кто умеет. Крупский вышел через черный ход. Телега уже тронулась, скрипя колесами по булыжникам двора. Во дворе пахло навозом и гнилой капустой. Где-то лаяла собака. Он прошел через арку на улицу. Грохувская была почти пуста — поздний час, рабочие спали перед завтрашним днем на заводах. Только пьяница качался у трактира, напевая что-то жалобное. Крупский зашагал быстрее. Прочь от этого места. К центру. Домой. Руки все еще дрожали. Но теперь не от страха. От чего-то другого. Облегчения? Или просто усталости после тяжелой работы? Он вспомнил слова Борисова: «Первый шаг к искуплению». Первый шаг сделан. Пятеро человек не попадут в застенки. Не будут биты. Не умрут в тюремных камерах. «Отец, — подумал Крупский, глядя на ночное небо над Варшавой. — Я попробовал. Я сделал правильно. Хоть раз в жизни». Звезды молчали. Но ему показалось, что они светят чуть ярче. Он шел домой, на улицу Бжозовую, дом двенадцать, квартиру номер семь. Шел медленно, наслаждаясь ночной прохладой. Впервые за шесть лет он не боялся увидеть во сне лица преданных им людей. Может быть, сегодня он сможет спать спокойно.* * *
Ротмистр Павел Константинович Зотов стоял посреди пустого подвала и медленно поворачивался, осматривая помещение. Сводчатый потолок. Кирпичные стены. Пятна краски на полу — свежие, еще не впитались. Пустые столы. Ничего больше. Он достал из кармана белый платок, поднес к носу. Вдохнул. Запах типографской краски висел в воздухе густо, осязаемо. Они были здесь. Еще вчера. Может быть, позавчера. — Господин ротмистр, — жандарм с винтовкой стоял у двери, вытянувшись по стойке смирно. — Соседи говорят, видели телегу вчера ночью. Выезжала через черный ход. Что-то тяжелое везли. — Значит, вчера ночью, — тихо произнес Зотов. — За сутки до облавы. Он медленно прошелся по подвалу. Сапоги стучали по каменному полу гулко, мерно. Подошел к окну, маленькому, на уровне земли, забранному решеткой. Посмотрел наружу. Пустой двор. Мусор. Ничего. Павел Константинович Зотов, тридцать восемь лет, ротмистр Варшавского охранного отделения. Двенадцать лет службы. Двадцать две успешные операции. Репутация безжалостного, но эффективного офицера. Карьера шла в гору, до майора оставался год, может, меньше. И вот — первый провал. Он повернулся к жандарму. — Кто знал о дате операции? — Согласно протоколу, господин ротмистр, только вы, полковник Медведев и агент, предоставивший информацию. — Агент номер двести сорок семь. Крупский. — Так точно. Зотов кивнул. Убрал платок в карман. — Все свободны. Опечатать помещение. Здесь больше делать нечего. Жандарм козырнул и вышел. Зотов остался один в пустом подвале. Он снял фуражку, провел рукой по коротко стриженным темно-русым волосам. На висках ранняя седина, появилась после Маньчжурии. Лицо худое, скулы резко очерчены, губы тонкие. Шрам от виска до подбородка справа — память о японской сабле. Глаза серые, холодные. Без эмоций. Такие глаза были у людей, которые видели слишком многое и перестали чувствовать. Павел Зотов родился в семье мелкого чиновника в Орле. Отец пил, мать умерла от чахотки, когда ему было десять. В шестнадцать сбежал из дома, поступил в военное училище. Служил в пехоте, дослужился до поручика. Воевал в Маньчжурии. Там, под Мукденом, его рота попала в окружение. Три дня без воды и еды, японцы расстреливали всех, кто пытался прорваться. Павел выжил, потому что притворился мертвым, лежал под трупами товарищей двадцать часов. Когда японцы ушли, выполз. Из роты в восемьдесят человек остались только четверо. Это что-то сломало внутри. После войны он вернулся другим. Чувства притупились, эмоции исчезли. Остался только холодный расчет и понимание: выживают те, кто не доверяет никому. Перешел в охранку. Там не нужны эмоции. Нужна только эффективность. И он был эффективным. Вербовал агентов. Проводил операции. Отправлял людей в тюрьмы и на каторгу без колебаний, без сожалений. Они все были потенциальными врагами. Революционеры, анархисты, социалисты. Каждый из них мог убить, взорвать, разрушить. Лучше посадить десять невинных, чем упустить одного виновного. Так учил его опыт. Зотов надел фуражку обратно. Поправил ремень с кобурой, внутри револьвер «Наган», начищенный до блеска. Вышел из подвала. На улице его ждал пристав с двумя городовыми. — Что прикажете, господин ротмистр? — Найти агента двести сорок семь. Крупского Ивана. Адрес известен — улица Бжозовая, дом двенадцать, квартира семь. Привести на явочную квартиру. Тихо. Без лишнего шума. — Слушаюсь.* * *
Явочная квартира располагалась на Маршалковской, в доходном доме купца Розенблюма. Третий этаж, квартира номер одиннадцать. Три комнаты, арендованные охранкой под вымышленными именами. Зотов сидел у окна, курил папиросу. За окном Варшава жила своей обычной жизнью. Грохотали трамваи, кричали торговцы, извозчики ругались на перекрестках. Дверь открылась. Вошел пристав, за ним Крупский. Агент номер двести сорок семь выглядел спокойным. Слишком спокойным. Руки не дрожали, взгляд твердый. Одет прилично — темный костюм, белая рубашка, галстук. Начищенные ботинки. Похож на мелкого торговца или конторского служащего. — Садись, — Зотов кивнул на стул напротив. Крупский сел. Пристав вышел, закрыл дверь. Зотов докурил папиросу. Затушил в пепельнице. Медленно. Не спеша. Молчание давило. Это был прием — дать человеку нервничать, ждать. Но Крупский не нервничал. Сидел ровно, смотрел в окно. Интересно. — Объясни, — наконец произнес Зотов. Голос ровный, без интонаций. — Как это произошло? — Что именно, господин ротмистр? — Типография на Грохувской. Пустая. Вывезли все за сутки до операции. Крупский пожал плечами. — Не знаю. Может, случайность. Может, почуяли что-то. — Случайность, — повторил Зотов. — Ты донес на них еще в феврале. Дал точный адрес, время работы, имена. Мы планировали операцию. Держали в секрете. Знали только трое. Я, полковник Медведев и ты. И вдруг пустой подвал. — Бывает, — Крупский спокойно смотрел в глаза Зотову. — Эти люди не дураки. Могли заметить слежку. Могли услышать что-то. Подпольщики всегда параноики. Лишний раз полицейский прошел мимо, уже паника. — Или их кто-то предупредил. — Возможно. — Ты их не предупреждал? — Нет. Зотов встал. Прошелся по комнате. Постоял, глядя на стену. Потом обернулся. — Знаешь, Крупский, я двенадцать лет в этом деле. Видел всякое. Видел, как агенты перевербовываются. Видел, как они начинают жалеть тех, кого сдают. Видел, как они пытаются играть в двойную игру. — Я не играю ни в какие игры, — голос Крупского оставался ровным. — Я работаю на вас шесть лет. Все операции успешные. Ни одного провала. До сегодняшнего дня. — Именно. До сегодняшнего. — Зотов подошел ближе. — И что изменилось? — Ничего. Просто невезение. — Невезение, — Зотов усмехнулся. Улыбка была холодной, без радости. — Я не верю в невезение, Крупский. Я верю в предательство. Он достал из кармана сложенную бумагу. Развернул. Положил на стол перед Крупским. — Донесение агента номер триста двенадцать. Два дня назад, вечером, он видел тебя на Грохувской. Около дома номер семнадцать. Ты стоял у подвального входа. Долго стоял. Потом вошел внутрь. Это была неправда. Донесение Зотов состряпал сам, два часа назад. Крупский побледнел. Совсем чуть-чуть, но Зотов заметил. — Я… — начал агент. — Не ври, — оборвал Зотов. — У меня есть свидетель. Что ты делал там? Крупский молчал секунду. Две. Потом выдохнул. — Меня там не было. Ваш агент ошибся. — Точно? — Да. Я там уже давно не был. Зачем мне там показываться лишний раз? Чтобы нарушить правила конспирации? — Не ври мне, Крупский. Я тебя прямо здесь пристрелю, и ничего мне не будет. После того визита они сбежали. Случайность? — Ваш агент меня с кем-то спутал, — Крупский смотрел в глаза Зотову твердо. — Может, это он и виноват. Может, они заметили вашего агента триста двенадцать, который за ними следил. И поняли — пора сматываться. Зотов снова сел. Закурил новую папиросу. Смотрел на Крупского долго, изучающе. Агент двести сорок семь держался хорошо. Легенда складная. Объяснение правдоподобное. Но что-то не так. Что-то в глазах. Не страх — Зотов знал, как выглядит страх. Что-то другое. Решимость? — Хорошо, — наконец произнес ротмистр. — Допустим, я тебе верю. Допустим, это случайность или чужая утечка. — Он затянулся, выпустил дым. — Но знаешь что, Крупский? В нашем деле одна случайность — невезение. Две — закономерность. Третья — предательство. — Это была первая, — ответил Крупский. — Первая, — кивнул Зотов. — Значит, следующей не будет. Иначе мы с тобой встретимся не здесь, а в подвале на Шуха. Там, где нет окон и никто не слышит криков. Понял? — Понял, господин ротмистр. — Тогда иди. Продолжай работать. И чтобы результаты были. Хорошие результаты. Иначе… Он не закончил. Не нужно было. Крупский и так все понял. Агент встал, кивнул и вышел. Дверь тихо закрылась. Зотов остался один. Курил, глядя в окно. Крупский врал. Он это чувствовал. Двенадцать лет службы научили различать ложь. Не конкретные слова, а общее ощущение. Человек, который говорит правду, расслаблен. Человек, который лжет, напряжен, даже если контролирует себя. Крупский был напряжен. Но доказательств не было. Побег печатников легко списать на случайность или чужую утечку. Пока. Зотов открыл ящик стола. Достал чистый лист бумаги. Обмакнул перо в чернильницу. Написал четким, мелким почерком: «Агент 247 — Крупский И. — под подозрением. Требуется усиленное наблюдение. Назначить агента 312 на постоянную слежку. Докладывать обо всех контактах, встречах, передвижениях». Подписал. Поставил печать охранного отделения. Крупский дал слабину. Один раз. Может быть, это действительно случайность. Может, нервы сдали — бывает даже у опытных агентов. Шесть лет в подполье изматывают. Но может быть, это начало. Начало предательства. Начало двойной игры. И если так — Павел Зотов это выяснит. Обязательно выяснит. И тогда Крупский пожалеет, что родился на свет. Потому что подвал на Шуха был хуже любой пули. Намного хуже. Зотов встал. Надел фуражку. Вышел из квартиры. У него было много работы. Операции, донесения, вербовки. Империя не дремала, враги плодились как тараканы. Их нужно выявлять, арестовывать, уничтожать. И если Крупский стал одним из этих врагов, его уничтожат тоже. Холодно. Эффективно. Без эмоций. Так, как Павел Зотов делал всегда.Глава 11 Спектакль
Десять тридцать вечера, за полчаса до назначенной встречи. Я двигался вдоль покосившегося забора со стороны узкого переулка, прижимаясь к теням. Темнота была густой и благодатной, луна спряталась за плотной грядой облаков, оставляя улицы почти непроглядными. Хорошо, темнота всегда была моим союзником, с тех самых времен, когда меня научили двигаться по крепостным стенам Аламута, не издавая ни звука. Склад на Повонзковской стоял в конце глухого тупика, массивное трехэтажное кирпичное здание с выбитыми окнами и полуоткрытыми ржавыми воротами. Заброшенное место, которое городские власти давно забыли, а местные жители обходили стороной. Идеальное место для ловушки, которую я устроил. Я остановился у угла здания и прижался спиной к шершавой кирпичной стене, прислушаясь к тому, что происходит внутри. Вокруг стояла полная тишина, но только не в самом здании. Где-то внутри склада раздался тихий скрежет металла по камню, потом осторожные шаги, приглушенные, словно их владелец старался не выдать своего присутствия. Жандармы уже заняли позиции внутри, как и предупреждал Крупский. Засада готова, осталось только дождаться прибытия жертв. Я закрыл глаза на секунду и позволил воспоминаниям всплыть в сознании, выстраивая цепочку событий, приведших меня сюда. Три дня назад все началось с той неудачной встречи в костеле Святой Анны, когда я попытался завербовать Пулавского словами, убеждением и обещаниями справедливости. Мы сидели на деревянной скамье в полутьме придела, где свечи мерцали перед потемневшими иконами, а запах ладана висел в неподвижном воздухе. Я рассказывал ему о профессоре Жеромском, о том, что знаю имя убийцы. Это был поручик Суворина, который задушил старика в тюремной камере, замаскировав преступление под самоубийство. Я намекал Пулавскому на возможность справедливого возмездия, говорил о том, что могу помочь ему и его товарищам избежать опасностей, подстерегающих их в работе кружка. Пулавский слушал напряженно, его глаза за круглыми очками горели в отблесках свечей, но когда я закончил, он встал со скамьи резким движением и произнес холодно и четко, что не нуждается в покровителе. Он повернулся к выходу и не поворачиваясь, вышел. Дверь костела захлопнулась за ним с глухим звуком, эхо прокатилось под каменными сводами, и я остался один, глядя на догорающие свечи и понимая, что слова не сработали. Пулавский был идеалистом и фанатиком идеи. Человеком, для которого высокие принципы значили больше, чем личная безопасность. Ему нужны не обещания и не красивые речи, а реальные доказательства, дела, которые покажут, что мои намерения серьезны. Тут же, сидя в костеле, я придумал следующую операцию, которая бросит фанатика в мои сети. Нужно спасти его, чтобы он поверил. Показать, а не рассказать. Для этого я привлек Крупского. Я встретился с ним на явочной квартире на Грохувской, в той самой, где раньше располагалась подпольная типография, которую я помог эвакуировать, срывая операцию охранки. Мы сидели на пыльных ящиках в полутемной комнате, где пахло затхлостью и старой краской. Крупский нервно курил, одну папиросу за другой, и рассказывал, что его кураторы в охранном отделении усиливают давление, требуют результатов после провала с типографией. Операция «Губернатор» назначена на июнь, но начальство требовало промежуточных арестов, хотя бы мелких, чтобы оправдать расходы и показать эффективность агентурной работы. Это то, что мне нужно. Крупский сообщил, что его кураторы хотят организовать небольшую провокационную акцию, что-нибудь громкое, но относительно безопасное для охранки. Например, подтолкнуть кого-нибудь из студентов к нападению представителя власти, а потом арестовать с поличным. Классическая схема, отработанная десятки раз в разных революционных кружках. Я велел Крупскому провести эту провокацию, но так, чтобы я мог ее сорвать в последний момент. Пусть Пулавский увидит собственными глазами опасность и то, как я его спасаю, тогда он поймет, что мои слова не были пустыми обещаниями. Крупский побледнел, когда я объяснил план, и попытался возразить, что это слишком рискованно, что если его кураторы узнают о сливе информации, его самого отправят в тюрьму или того хуже. Но выбора у него не было, я держал его слишком крепко. Он согласился, хотя и взял с меня слово, что если что-то пойдет не так, он будет отрицать любую связь со мной. Вчера вечером в кафе «Под орлом», во время очередного заседания кружка, Крупский изобразил праведный гнев человека, узнавшего о предательстве. Он рассказал остальным членам кружка историю о некоем Станиславе Ковальчике, рабочем с завода, который якобы донес охранке на трех своих товарищей, и теперь продолжает работать провокатором, ища новые жертвы. Крупский предложил проучить эту гниду, припугнуть его, показать, что предательство не остается безнаказанным. Анна Залуская возмутилась от всей души, Коваль засомневался и заколебался, но поддался общему настроению. Когда Анна спросила моего мнения, я ответил так, как должен был ответить Александр Борисов, благородный, но разочарованный офицер. — Месть плохой советчик и насилие порождает только новое насилие. Крупский насмешливо фыркнул и бросил что-то о философии, которая не помогает бороться с предателями. И тогда Пулавский неожиданно встал на его сторону, заявив, что нужно показать пример, что он согласен участвовать в этой акции. Коваль не выдержал психологического давления и тоже неуверенно кивнул. Ежи Домбровский опять не пришел, так что не было никого, кто мог бы их остановить. Крупский назначил встречу на сегодняшнюю ночь, в одиннадцать вечера, на заброшенном складе на Повонзковской улице, обещав привести туда провокатора Ковальчика. План запущен, механизм пришел в движение. Сегодня днем я пришел сюда для разведки. Прошелся мимо склада как обычный прохожий, изучил подходы и пути отступления. Главный вход через ржавые ворота, боковой вход с покосившейся дверью, задний выход через пролом в кирпичной стене. Я зашел внутрь быстро и бесшумно, осмотрел планировку первого этажа. Здесь большой зал с разбросанными ящиками и старыми стеллажами, полуразрушенная лестница, ведущая на второй этаж, пролом в полу второго этажа, откуда открывался обзор на весь нижний зал. Идеальная позиция для наблюдения. Потом я ушел так же незаметно, как и пришел. Вечером состоялась последняя встреча с Крупским в Саксонском саду, где в темноте аллей мы обменялись финальными деталями. Он передал мне схему засады, нарисованную на клочке бумаги, которую я запомнил и тут же сжег. Операцией командует лично ротмистр Зотов, человек десять жандармов прячутся за ящиками слева и справа от центра зала. Подставной провокатор, жандармский агент по имени Грабовский, крепкий мужчина средних лет, который должен спровоцировать драку и дать сигнал свистком, после чего жандармы выскочат из засады и произведут арест с поличным. Я спросил Крупского, когда именно прозвучит свисток. Как только начнется потасовка. Хорошо. Значит, моя задача — не дать этому свистку прозвучать или вмешаться раньше, чем жандармы получат сигнал. Я открыл глаза. Воспоминания отступили, уступив место холодной ясности сознания, которую Ибрагим называл состоянием боевой готовности. Сейчас десять сорок. До встречи осталось двадцать минут, и мне нужно проникнуть внутрь склада, занять позицию и ждать. Я двинулся вдоль стены здания мягкими скользящими шагами, которым научился семьсот лет назад в горах Аламута, в той далекой жизни, что казалась теперь почти сном. Обогнул угол здания и нашел пролом в задней стене, где были выбиты три кирпича, образуя узкий проход, достаточный для человека моей комплекции. Я остановился перед проломом и снова прислушался. Внутри раздался негромкий скрежет, потом тихий голос, отдающий приказ, чтобы вели себя тише, потому что студенты могут услышать и испугаться. Жандармы нервничали, и это хорошо. Нервные люди совершают ошибки, теряют бдительность, слишком торопятся. Я присел на корточки и протиснулся через узкий пролом, кирпичи царапнули плечо сквозь ткань куртки, но я почти не почувствовал боли. Внутри еще темнее, чем снаружи, и пахло сыростью, плесенью и старой прогнившей древесиной. Я замер, прижавшись к стене, и дал глазам время привыкнуть к мраку. Тридцать секунд неподвижности, медленное дыхание, полный контроль над телом. Постепенно темнота отступила, и формы предметов начали проявляться. Ящики, штабелями сложенные вдоль стен. Шкафы и полки, покосившиеся от времени. Лестница на второй этаж справа, ее перила частично обрушились. И силуэты людей. Человек пять за штабелем ящиков слева, еще столько же справа, они прятались в тени и ждали. В центре зала стоял один человек, руки в карманах, спокойная поза человека, уверенного в своей безопасности. Подставной провокатор Грабовский со свистком в кармане. Жандармы видели его только краем глаза, их внимание направлено на главный вход. Но я видел все — расположение засады, позиции людей, расстояния между ними. Преимущество темноты, преимущество тишины, преимущество терпения, которому учил меня Ибрагим в далекой отсюда по времени и расстоянию крепости среди персидских гор. Я прижался к стене и слился с тенью, становясь частью окружающего мрака. Теперь осталось только ждать.* * *
Казимир Пулавский шел по ночной Варшаве быстрым шагом, стараясь не обращать внимания на тяжесть, поселившуюся где-то в груди с того самого момента, как он согласился участвовать в этой затее. Рядом семенил Стефан Коваль, кутаясь в старое пальто и поглядывая по сторонам с плохо скрываемой тревогой. Улицы почти пусты в этот поздний час, лишь редкие газовые фонари бросали круги желтоватого света на мокрые булыжники мостовой, и где-то вдалеке слышалось позвякивание конской упряжи запоздалого извозчика. — Кази, — тихо произнес Стефан, когда они свернули в безлюдный переулок, ведущий к Повонзковской, — а ты уверен, что это правильно? Бить человека… даже если он провокатор… Пулавский остановился и повернулся к товарищу. В свете ближайшего фонаря его лицо казалось осунувшимся, глаза за круглыми очками блестели напряженно, и в этом блеске читалось что-то большее, чем простая решимость — какая-то внутренняя борьба, которую он старательно скрывал. — Стефан, мы об этом уже говорили вчера, — сказал он тихо, но твердо. — Этот Ковальчик предал троих человек. Троих! Их сейчас везут в Сибирь, на каторгу, на верную смерть. А он продолжает работать, ищет новые жертвы. Если мы не остановим его, он погубит еще десятки людей. Коваль кивнул неуверенно, но тревога в его глазах не исчезла. Он был сыном рабочего, привыкшим к тяжелому труду и честности, и мысль о насилии, даже справедливом, была ему чужда по самой природе. Он пошел на это только потому, что Крупский убедительно доказывал необходимость решительных действий, а Пулавский его поддержал, и отказаться означало бы выглядеть трусом в глазах товарищей. — А где Крупский? — спросил он. — Он же обещал прийти раньше и привести этого Ковальчика. — Должен быть уже там, — ответил Пулавский, и снова зашагал вперед. — Сказал, что заманит его под предлогом встречи с покупателем краденого товара. Провокаторы жадные, всегда клюют на деньги. Они свернули на Повонзковскую и увидели в конце тупика темную массу заброшенного склада. Здание выглядело зловеще в темноте. Выбитые окна зияли черными провалами, ржавые ворота приоткрыты, словно пасть какого-то чудовища, готового проглотить неосторожных путников. Коваль непроизвольно замедлил шаг, и Пулавский почувствовал, как собственное сердце забилось чаще. «Что я делаю?» — внезапно мелькнула мысль. «Иду избивать человека в темном складе, словно уличный бандит. Это не то, чему учил профессор Жеромский. Он говорил о просвещении, о культурной работе, о том, что Польша возродится через образование и сохранение национальной идентичности, а не через кулачные расправы». Но потом он вспомнил другое — последнюю встречу с учителем в тюремной камере, где старик прижимал к груди потрепанную книгу с картами Речи Посполитой и шептал про земли от Балтики до Черного моря. Вспомнил, как через неделю пришло известие о его «самоубийстве», хотя на теле нашли следы побоев. Вспомнил поручика Суворина, который, по слухам, собственноручно задушил профессора. И вспомнил слова Борисова в костеле три дня назад. Странные, настораживающие слова о том, что он знает имя убийцы и может помочь свершиться справедливости. Пулавский тогда отверг это предложение. Но слова русского офицера засели занозой в душе, не давая покоя. Что, если он говорил правду? Что, если действительно хотел помочь? Но тогда зачем? Какой смысл русскому офицеру помогать польским патриотам? Только для того, чтобы заманить в ловушку. — Кази, идем уже, — тихо позвал Коваль, остановившийся у входа в склад. — Чего стоим? Пулавский встряхнулся, отгоняя сомнения. Сейчас не время для философских размышлений. Они пришли сюда с определенной целью. Припугнуть провокатора, показать ему, что предательство не остается безнаказанным. Не убить, нет, просто напугать, чтобы он ушел из подполья и перестал губить людей. Это же справедливо, разве нет? Они вошли через приоткрытые ворота в просторный зал первого этажа. Темнота внутри была почти непроглядной, только слабый свет луны, пробиваясь сквозь облака и разбитые окна второго этажа, бросал призрачные блики на груды ящиков и покосившиеся полки и шкафы. Пахло сыростью, плесенью и чем-то металлическим. Пулавский остановился, давая глазам привыкнуть к мраку, и почувствовал, как по спине пробежал холодок. Что-то не так в этом месте, что-то тревожное и опасное. — Есть здесь кто? — негромко позвал он, и голос его эхом отразился от кирпичных стен. — Крупский, ты здесь? Несколько секунд тишины, потом из центра зала послышались шаги, и оттуда вышла фигура человека. Невысокий, крепкого телосложения мужчина в рабочей одежде, руки в карманах, лицо наполовину скрыто тенью. Он остановился в нескольких шагах от них и спросил с наигранным страхом в голосе: — Кто здесь? Что вам нужно? Коваль шагнул назад инстинктивно, но Пулавский, наоборот, сделал шаг вперед. Сердце колотилось в груди, но он заставил себя говорить твердо и решительно, как подобает человеку, отстаивающему правое дело. — Ты Станислав Ковальчик? Провокатор из «Друзей свободы»? Мужчина попятился, изобразив испуг. — Я не знаю, о чем вы… Пожалуйста, не надо! Я просто пришел по делу, меня позвали… — Ты предал своих товарищей, — продолжал Пулавский, чувствуя, как внутри разгорается праведный гнев. — Их отправили в Сибирь из-за тебя. Ты продолжаешь работать на охранку, ищешь новые жертвы. Он сделал еще шаг вперед, сжимая кулаки. Позади него Коваль стоял неподвижно, словно окаменев от страха или сомнения. Подставной провокатор медленно потянулся рукой к карману, и Пулавский увидел блеск металла. Кажется, это свисток. И в этот момент сверху, откуда-то со сбоку раздался голос, который заставил его замереть на месте. Голос знакомый, спокойный и властный: — Стойте! Это ловушка!* * *
Крикнув студентам, чтобы они стояли и не совались в ловушку, я выскочил из темноты. Подбежал к товарищам. Тело наполнено той холодной ясностью, которая приходит в момент действия, когда нет времени на размышления, только на движение. Пулавский и Коваль замерли, изумленно уставились на меня. Грабовский, подставной провокатор, успел достать свисток из кармана и поднести его ко рту, но я был быстрее. Рука метнулась к поясу, выхватила тяжелый металлический кастет, который держал там на всякий случай. Я швырнул его в провокатора одним точным движением. Металл со свистом пересек расстояние между нами и ударил Грабовского по руке, заставив вскрикнуть от боли и выронить свисток на пол. — За мной! — крикнул я Пулавскому и Ковалю, бросаясь к ним и хватая обоих за рукава. — Быстро, через задний выход! Пулавский дернулся, пытаясь вырваться. — Борисов? Как вы… откуда вы здесь? — Потом объясню! — рявкнул я. — Сейчас бежим, или нас всех отправят в Сибирь! Из-за штабелей ящиков справа и слева выскочили темные фигуры в форменных шинелях, и чей-то громкий голос прорезал темноту с командирской властностью: — Стоять! Полиция! Именем Его Императорского Величества, стоять на месте! Это у нас Зотов, как я понял. Ничего, пусть кричит. Времени на раздумья не было. Я рванулся вперед, таща за собой Пулавского и Коваля, и опять закричал во весь голос: — Бежим! За мной! Грянул выстрел, пуля просвистела где-то над головой и ударилась в кирпичную стену сбоку нас, высекая искры. Я бежал к боковой стене зала, где стояли полки и ящики. На бегу толкнул ближайшее нагромождение изо всех сил. Конструкция качнулась, заскрипела и с грохотом обрушилась вперед, погребая под собой остальные ящики и шкафы и создавая барьер между нами и преследователями. Жандармы справа бросились в сторону, спасаясь от падающих обломков, и на секунду их строй смешался. Этого достаточно. Я рванул Пулавского и Коваля за собой, огибая кучу обломков и направляясь к задней стене, где в темноте чернел узкий пролом. Позади раздавались крики, топот сапог, лай команд. Еще один выстрел, потом второй. Пуля ударила в пол рядом с моей ногой, отколов кусок камня. Коваль споткнулся, чуть не упав, но я удержал его на ногах и толкнул вперед. Пулавский бежал рядом, задыхаясь и хватаясь за сползающие с носа очки. Пролом в стене уже близко, аршинов пять, четыре, три. Я увидел трех жандармов слева, Они пытались перехватить нас, забегая наперерез. Один поднял дубинку, замахиваясь, но я не замедлил шаги, а наоборот ускорил и на бегу ударил его плечом в грудь, сбив с ног. Жандарм полетел назад с воплем, свалив остальных. Я уже протискивался через узкий пролом, Впереди уже лезли Коваль, за ним Пулавский. Я толкал его, чтобы ускорить. Холодный ночной воздух ударил в лицо, когда мы выскочили наружу в узкий проход между зданиями. Позади из пролома высовывались жандармы, пытаясь протиснуться следом, но узкое отверстия замедляло их. Зотов орал команды, требуя обойти здание сбоку и отрезать нам путь к отступлению. — Бежим! — в который раз крикнул я, и мы помчались по темному переулку, перепрыгивая через груды мусора и лужи. Коваль задыхался, хватался за бок, его лицо покраснело от напряжения. Пулавский бежал рядом, но я видел, что силы его на исходе. Мы выскочили из переулка на узкую улочку с жилыми домами, где горели редкие газовые фонари. Позади слышался топот погони. Проклятые жандармы не отставали, свистели в свистки, призывая подмогу. Где-то вдали откликнулись другие свистки. Я свернул налево, огибая угол дома, потом направо в арку, ведущую во внутренний двор. Темный двор с деревянным сараем, покосившимся забором, кучей дров в углу. Я толкнул Пулавского и Коваля за сарай, в тень, и прижал палец к губам, требуя тишины. Мы прижались к стене, замерев и пытаясь унять тяжелое дыхание. Жандармы, топоча сапогами, пробежали мимо арки, потом пронесся еще один патруль. Голоса жандармов удалялись, свистки звучали все дальше. Они бежали дальше по улице, думая, что мы ушли прямо. Несколько минут мы стояли неподвижно в темноте, слушая, как вдали постепенно стихает шум погони. Коваль сполз по стене на землю, обхватив голову руками, его плечи тряслись. Пулавский стоял рядом, тяжело дышал и смотрел на меня с выражением полного потрясения и непонимания. — Как вы… — начал он хрипло. — Откуда вы знали? Я тоже опустился на корточки, давая ногам отдохнуть. Сердце колотилось в груди, но я чувствовал удовлетворение — план сработал, хотя и с осложнениями. Оба студента живы, свободны, не арестованы. Теперь Пулавский поверит моим словам. — Потом расскажу, — сказал я тихо. — Сейчас главное, что вы оба живы и на свободе.Глава 12 Вербовка
Мы просидели в том темном дворе еще минут двадцать, дожидаясь, пока стихнут последние звуки погони. Коваль постепенно пришел в себя, перестал дрожать и поднялся на ноги. Лицо его все еще оставалось бледным. Пулавский стоял рядом, прислонившись к стене сарая, и не сводил с меня пристального взгляда. — Стефан, — тихо сказал я, поворачиваясь к Ковалю, — тебе нужно идти домой. Другой дорогой, через Маршалковскую. Жандармы не успели разглядеть лица в темноте, так что они не знают, кто ты. Но будь осторожен. Ближайшую неделю не появляйся на собраниях кружка. Коваль неуверенно кивнул, все еще не до конца понимая, что произошло. — А вы? Казимир? — Нам нужно поговорить, — ответил Пулавский за меня, не отрывая взгляда от моего лица. — Иди, Стефан. Все будет хорошо. Коваль посмотрел на нас обоих, потом развернулся и быстро пошел к выходу из двора, оглядываясь через плечо. Через минуту он скрылся в темноте переулка, и мы остались вдвоем. Между нами повисла тяжелая и напряженная тишина. Пулавский снял очки, протер их краем рубашки дрожащими руками, потом надел обратно и посмотрел на меня. — Вы рисковали собой, — произнес он медленно, подбирая слова. — Могли быть убиты. Вас могли застрелить. Или арестовать вместе с нами. Зачем вы это сделали? Я выпрямился и помолчал, давая себе время собраться с мыслями. Лунный свет пробивался сквозь облака и освещал двор призрачным серебристым сиянием. Где-то в соседних домах кто-то зажег свечу в окне, видимо, разбуженный шумом погони. — Три дня назад в костеле Святой Анны я предлагал вам сотрудничество, — начал я спокойно, не глядя на собеседника. — Вы отказали. Назвали меня провокатором. Не поверили словам о том, что я хочу помочь. Сегодня я показал делом то, что не смог доказать словами. Пулавский молчал. — Это была ловушка, — продолжил я. — С самого начала. Никакого провокатора Ковальчика не существует. Этот человек на самом деле жандармский агент по имени Грабовский. Вся история о предательстве чистая выдумка. Вас заманили сюда, чтобы арестовать с поличным за нападение на «мирного гражданина». — Крупский, — прошептал Пулавский, и лицо его побледнело еще сильнее. — Он организовал эту встречу. Он… Я покачал головой. Я не хотел раскрывать Крупского окончательно, зачем выдавать его? Намека достаточно. Пулавский умный человек, он сам сложит картину. — Этого не могу сказать точно даже я. Возможно, в вашем кружке есть тот, кто работает на охранку, — сказал я осторожно. — Я не могу пока что назвать имя сейчас, пока нет доказательств. Но вы должны понимать, что вас используют. Подталкивают к радикальным действиям, чтобы потом арестовать всех сразу. Пулавский прислонился к стене, словно ноги перестали его держать. Он снял очки снова и закрыл лицо руками. Плечи его дрожали. Не от страха, а от потрясения и гнева. — Иван, — повторил он глухо. — Он всегда призывал к действию. Всегда говорил, что мы слишком медлим. А я… я поверил ему. Думал, что он искренний патриот. — Настоящие патриоты осторожны, — сказал я тихо. — Провокаторы торопливы. Они подталкивают к немедленным действиям, потому что им нужны результаты для начальства. Но, с другой стороны, мне интересно, почему я не видел Ежи Домбровского. Он отсутствует слишком часто. Я подождал, давая ему переварить информацию, потом медленно подошел ближе и поглядел в глаза. Наши лица оказались на одном уровне. — Три дня назад вы спросили меня, почему я должен вам помогать, — продолжил я. — Какая мне выгода от сотрудничества с польскими патриотами. Отвечу честно. Я служу России, но это не значит, что я одобряю методы охранки. Провокации, подставы, аресты невинных людей — это не служба отечеству. Это подлость. Пулавский поднял голову и посмотрел на меня внимательно, изучающе. — Вы не обычный офицер, — произнес он медленно. — Кто вы на самом деле? — Человек, который пытается делать правильные вещи в неправильном мире, — ответил я уклончиво. — У меня есть свои источники информации. Я знаю о планах охранки. Могу предупреждать вас об опасностях. Но мне нужна помощь. — Какая помощь? — Голос его был настороженным. — Не предательство, Казимир, — поспешно заверил я. — Я не прошу выдавать товарищей или раскрывать планы кружка. Только одно. Сообщайте мне, если кто-то подталкивает к радикальным действиям. Если появляются подозрительные предложения. Если чувствуете опасность. Я помогу избежать ловушек. Пулавский долго молчал, взвешивая мои слова. Где-то вдали прозвучал полицейский свисток, и мы оба замерли, прислушиваясь, но звук не повторился. Наша погоня больше не появлялась. — А что вы хотите взамен? — спросил он наконец. — Никто не делает добро просто так. Я ожидал этого вопроса. Люди верят не словам, а мотивам. И если мотив понятен, доверие приходит легче. — Три года назад, когда вы учились у профессора Жеромского, он рассказывал вам о Великой Польше, — начал я тихо. — О землях от Балтики до Черного моря. О справедливости и возрождении. Он верил в это до последнего дня. Пулавский вздрогнул, услышав имя учителя. — Его убили в тюрьме, — продолжил я. — Задушили, а потом замаскировали под самоубийство. Поручик Виктор Суворин, офицер Варшавского гарнизона. Он лично это сделал. — Откуда вы знаете? — прошептал Пулавский, и в его голосе прозвучала боль. — Я же сказал, что у меня есть доступ к информации, которой нет у вас, — ответил я. — Работайте со мной, Казимир. Помогайте мне защищать кружок от провокаций. А взамен я обещаю, что Суворин получит то, что заслужил. Не месть, но справедливость. Пулавский долго смотрел на меня. Я видел, как в его глазах борются сомнение и надежда, недоверие и отчаянное желание поверить. Он вспоминал своего учителя, вспоминал клятву отомстить за его смерть, вспоминал, как бессилен был против системы. — Справедливость, — повторил он тихо, словно пробуя слово на вкус. — Вы обещаете справедливость. — Обещаю, — твердо сказал я. — И сегодня вечером я уже доказал, что мои обещания не пустые слова. Он опустил взгляд, глядя на свои руки, сжатые в кулаки. Потом медленно разжал пальцы и поднял голову. — Хорошо, — произнес он, и в голосе его звучала твердость решения. — Я согласен. Но с условиями. — Какими? — Никакого предательства товарищей. Никакой информации о конкретных планах действий кружка. Только предупреждения об опасности. Только защита. — Согласен, — кивнул я. — И еще, — Пулавский посмотрел мне в глаза. — Вы зря думаете на Домбровского. Я хочу познакомить вас с ним. Он настоящий лидер нашего кружка. Не я, не Крупский. Ежи. Если вы действительно хотите помочь делу Польши, вы должны знать его. Я задумался на секунду. Домбровский тот самый студент права, сын участника восстания, которого я еще не встречал. Познакомиться с ним означало углубить проникновение в кружок, получить доступ к настоящим лидерам. Это именно то, что требовал Редигер. — Буду рад, — согласился я. — Когда? — Через два дня. В нашем кафе, там же, где наш кружок всегда собирается. Вечером. Я приведу его. — Хорошо. Пулавский протянул мне руку, и я пожал ее. Рукопожатие крепкое, хотя пальцы Пулавского все еще дрожали от пережитого потрясения. — Доверяю ли я вам, Александр? — спросил он тихо. — Пока нет. Но у меня нет выбора. Сегодня вы спасли мне жизнь. Даже больше, чем жизнь, свободу. И Стефану. Это что-то значит. — Значит больше, чем вы думаете, — ответил я. Мы вышли из двора разными путями. Я проводил его взглядом, наблюдая, как его силуэт растворился в ночной темноте Варшавы, и почувствовал странную смесь удовлетворения и тяжести. Задание Редигера почти выполнено. Информатор завербован, кружок проникнут, провокация сорвана. Но почему-то вместо профессионального торжества я ощущал только усталость. Пулавский поверил мне, потому что я спас его. Но я спас его, используя провокацию Крупского, которого сам завербовал через шантаж. Сложная паутина обмана, где каждый манипулирует каждым. «Современная разведка», подумал я, направляясь к своей комнате на Сенаторской через темные переулки. В прошлой жизни, в Аламуте, все было проще. Цель, клинок, тишина. Здесь же приходилось играть с душами людей, ломать судьбы, предавать доверие. Что самое страшное, мне это нравилось.* * *
Кафе «Под орлом», как всегда, встречало гостей сырой прохладой каменного подвала и густым табачным дымом, зависшим под сводчатыми потолками. Спускался я по знакомым уже ступеням, истертым сапогами посетителей, и каждый мой шаг отдавался глухим эхом. Керосиновые лампы с зелеными абажурами бросали неровные пятна света на потемневший от времени кирпич стен, превращая весь подвал в театр теней, где каждый разговор становился спектаклем. После той ночи на складе Повонзковской все изменилось. Пулавский стал моим человеком. Не по идейным соображениям, а по необходимости и благодарности. Я спас ему жизнь, и теперь он будет докладывать мне о каждой встрече, о каждом слове, произнесенном в кружке. Крупский же, провокатор охранки, работал теперь на меня под угрозой разоблачения и с проблеском надежды на искупление. Двойная игра. Обман в обмане. Паутина, где каждый манипулирует каждым, а я сижу в центре, держа все нити в руках. Анна первой заметила меня в дверях. Онасидела за дальним столиком, тем самым угловым, где студенты всегда собирались для осторожных разговоров. Лицо девушки посветлело, когда она увидела меня, и она помахала рукой, приглашая присоединиться. Я улыбнулся в ответ, но в груди ощутил знакомую тяжесть. Анна полностью доверяла мне, а я использовал это доверие, как использовал всех вокруг. — Александр! — позвала она. — Иди скорее, мы тебя ждали. Я прошел между столиками. Здесь уже собралась почти вся компания. Пулавский сидел слева от Анны, поправляя круглые очки нервным жестом. Он поднял на меня взгляд, и я уловил в нем смесь благодарности и страха. Коваль устроился справа, попивая крепкий черный кофе из толстой чашки. Коренастый, с мозолистыми руками химика, он не подозревал, что именно его имя стоит в списке «особо опасных» в досье охранки. Не знал, что провокация на складе Повонзковской задумана специально для него и Пулавского. Не знал, что я сорвал эту операцию, чтобы завоевать доверие кружка. Я уже успел объяснить ему, что почти случайно узнал о засаде на складе. А напротив сидел Крупский. Человек с раздвоенной душой. Он смотрел на меня темными глазами, в которых читалось смирение и затаенная ненависть, к себе, к системе, к миру. Теперь он работал на меня. Продолжал играть роль провокатора для охранки, но докладывал мне обо всех их планах. Двойной агент. Предатель предателей. — Добрый вечер, друзья, — сказал я, опускаясь на свободный стул. — Извините за опоздание. Много срочных дел. — Ничего страшного, — улыбнулась Анна. — Мы только начали. Сегодня к нам должен присоединиться особенный человек. Я поднял бровь с любопытством. — Ежи Домбровский, — тихо произнес Пулавский, наклонившись ко мне. — Наш настоящий лидер. Он долго отсутствовал, якобы на экзаменах, но на самом деле занимался делами в Кракове. Но сегодня вернулся. Я кивнул, скрывая волнение. Ежи Домбровский, тот самый человек, о котором я читал в досье Редигера. Сын обедневшего помещика, потомок участника восстания 1863 года, студент юридического факультета. Настоящий мозг кружка, харизматичный вдохновитель, которого боготворили остальные участники. Человек, которого я еще не встречал. — Он знает обо мне? — спросил я тихо. — Да, — кивнул Пулавский. — Я рассказал ему о тебе. О том, что ты спас нас на складе. — И как он отнесся? Пулавский замялся, поправляя очки. — С осторожностью. Ежи всегда осторожен с новыми людьми. Но он хочет познакомиться. Я откинулся на спинку стула. В углу кто-то тихо наигрывал на скрипке печальную мелодию, «Мазурку Домбровского», неофициальный гимн польского сопротивления. — Александр, — Анна наклонилась ко мне, и я уловил аромат ее духов, легкий запах лаванды, — я хотела спросить… ты в последнее время какой-то задумчивый. Что-то случилось? Я посмотрел на нее и увидел искреннюю заботу в ее глазах. Она по-настоящему беспокоилась обо мне. А я использовал ее чувства, чтобы глубже проникнуть в кружок. — Просто устал, — ответил я, выдавливая улыбку. — Работа отнимает много сил. А еще… размышления. О нашей и вашей странах. Иногда такие размышления становятся тягостными. Это правда. Но я по большей части не думал, а вспоминал. О песках Персии, о крепостных стенах Аламута, о лезвии кинжала, входящем в плоть. О прежней жизни, которая казалась такой простой по сравнению с этой паутиной лжи. — Ты хороший человек, Александр, — тихо сказала Анна. — Я вижу это. Крупский дернулся, услышав эти слова, и я перехватил его взгляд. В его глазах мелькнуло что-то. Насмешка? Сочувствие? Он тоже знал, каково это, играть роль, притворяться тем, кем не являешься. После провала с провокатором он долго извинялся перед Пулавским и Казимиром, утверждая, что не знал о засаде. О том, что тоже пал жертвой обмана. В этот момент дверь кафе открылась, и в подвал спустился новый посетитель. Ежи Домбровский вошел не как заговорщик, а как хозяин. Высокий, широкоплечий молодой человек лет двадцати пяти, с темными волосами, зачесанными назад, и острыми чертами лица. Одет просто, но со вкусом. Темный сюртук хорошего покроя, белая рубашка, черный галстук. В руках он держал трость с серебряным набалдашником, хотя хромоты у него не было. Чистая аффектация, попытка выглядеть аристократом, каким были его предки. Но самое главное — его глаза. Серые, холодные, оценивающие. Взгляд человека, привыкшего взвешивать людей и события, принимать решения и нести за них ответственность. Взгляд лидера. Он окинул подвал одним быстрым взглядом, заметил наш столик и направился к нам широкими уверенными шагами. Трость постукивала по каменному полу в такт его движениям. — Ежи! — Анна вскочила со стула и бросилась навстречу. — Как же мы соскучились! Домбровский обнял ее по-братски, поцеловал в щеку, потом пожал руки Пулавскому и Ковалю. С Крупским он поздоровался более сдержанно, я заметил это. Значит, он не доверял провокатору полностью. Хорошее чутье. А потом Домбровский повернулся ко мне. — Значит, вы и есть тот самый Александр Борисов, — произнес он спокойно, изучая меня внимательным взглядом. — О котором мне столько рассказывали. Я встал и протянул руку для рукопожатия. — Приятно познакомиться, пан Домбровский. Слышал о вас много хорошего. Он пожал мою руку крепко, но долго не отпускал, продолжая смотреть мне в глаза. Проверка. Он пытался прочитать меня, понять, кто я такой на самом деле. Я выдержал его взгляд спокойно, не отводя глаз и не напрягаясь. — Казимир говорит, что вы спасли его и Стефана от ареста, — наконец произнес Домбровский, отпуская мою руку и садясь за стол. — Рискуя собственной жизнью. Это требует храбрости. Или безрассудства. — Или того и другого, — улыбнулся я, возвращаясь на свое место. — Я не мог стоять в стороне, когда товарищей ведут в ловушку. — Товарищей? — Домбровский поднял бровь. — Мы не товарищи, пан Борисов. Мы едва знакомы. Напряжение повисло над столом. Анна испуганно посмотрела на Домбровского, Пулавский нервно поправил очки. Крупский замер, наблюдая за нашим поединком. Я смотрел Домбровскому прямо в глаза. — Вы правы, — спокойно согласился я. — Мы не знакомы. Но я знаю, за что вы боретесь. И я разделяю ваши убеждения. Справедливость не зависит от национальности. Польша имеет право на свободу. И если я могу помочь этому делу, я помогу. Домбровский некоторое время молчал, изучая меня. Потом медленно кивнул. — Красивые слова, — произнес он. — Но слова это просто звуки. Меня интересуют дела. Казимир говорит, что вы предупредили их о засаде. Откуда у вас информация? Я ожидал этого вопроса. Ответ подготовлен заранее. — У меня есть знакомый в жандармерии, — сказал я тихо, наклоняясь ближе к столу, чтобы никто посторонний не услышал. — Младший офицер, который разделяет мои взгляды. Он случайно услышал разговор о планируемой операции и предупредил меня. Ложь, конечно. Но Домбровский не должен был знать правды. — Имя? — спросил Домбровский. — Извините, но этого я сказать не могу, — я покачал головой. — Он рискует жизнью. Если его раскроют, конец. Домбровский прищурился, но кивнул. — Понимаю. Что ж, ваша осторожность похвальна. — Он сделал паузу, потом добавил: — Или хитрость. Я не дрогнул. — Думайте как хотите, пан Домбровский. Я не прошу вас доверять мне. Доверие нужно заслужить. Дайте мне время, и я докажу что достоин. — Время, — Домбровский усмехнулся. — Времени у нас мало, пан Борисов. Слишком мало. Польша ждет слишком долго. Сотни лет под игом. Сколько еще ждать? Вот оно. Нетерпение. Желание действовать. Именно на этом играли провокаторы вроде Крупского, толкая молодых идеалистов на необдуманные поступки. — Спешка враг успеха, — тихо заметил я. — Польша восстанет снова, пан Домбровский. Но только когда придет время. А пока нужно готовиться, собирать силы, а не бросаться в безнадежные атаки. Домбровский смотрел на меня долго и внимательно. Потом медленно кивнул. — Мудрые слова для молодого человека, — произнес он. — Хорошо, пан Борисов. Посмотрим, какой вы на деле. Анна, Казимир, вы за него ручаетесь? — Да, — твердо сказала Анна. — Безусловно, — кивнул Пулавский, и я уловил легкую дрожь в его голосе. Он боялся меня, но обязан поддерживать легенду. Домбровский посмотрел на Крупского. — А вы, Иван? Что скажете? Крупский замер. Его пальцы сжали край стола. Он знал, что я слушаю каждое его слово, что любая ошибка будет стоить ему разоблачения. Знал, что я держу его на коротком поводке. — Я… я мало знаю пана Борисова, — медленно произнес Крупский. — Но если он действительно спас Казимира и Стефана, значит, заслуживает доверия. Я уловил его взгляд, быстрый, полный ненависти и покорности одновременно. Он ненавидел меня за то, что я сломал его. Но подчинялся, потому что нет выбора. Домбровский кивнул и поднялся со стула. — Хорошо. Будем считать, что вы приняты в наш круг, пан Борисов. Но помните, одна ошибка, одно предательство, и… — он не закончил фразу, но смысл был ясен. — Понимаю, — кивнул я. — И благодарю за доверие. — Не благодарите рано, — усмехнулся Домбровский. — Доверие еще нужно оправдать. Он уселся у окна,а рядом положил трость. — Анна, Казимир, Стефан, останьтесь. Нам нужно обсудить кое-какие дела. — Он посмотрел на меня и Крупского. — Пан Борисов, Иван, увидимся в следующий раз. Это явный приказ покинуть помещение. Домбровский не собирался обсуждать серьезные планы при новичке. Правильно. Осторожность признак настоящего лидера. Я встал, попрощался с присутствующими кивком и направился к выходу. Крупский последовал за мной. Мы поднялись по каменной лестнице молча, вышли на улицу Новый Свят, где моросил мелкий дождь, превращая мостовую в зеркало отражений. Я прошел несколько шагов, потом остановился в тени дома и обернулся к Крупскому. Он стоял поодаль, сгорбившись под дождем, и его лицо в свете фонаря казалось осунувшимся, постаревшим. — Хорошая работа, Иван, — тихо сказал я. — Ты правильно сыграл свою роль. Он поднял на меня взгляд, полный отчаяния. — Сколько еще? — хрипло спросил он. — Сколько еще мне притворяться? — Столько, сколько потребуется, — ответил я жестко. — Ты работаешь на меня теперь. И будешь работать, пока я не скажу хватит. Ты понял? Крупский сжал кулаки, и на секунду мне показалось, что он бросится на меня. Но потом его плечи опустились, и он кивнул. — Понял. — Хорошо. Я развернулся и пошел прочь, оставляя Крупского стоять под дождем. Мои шаги эхом отдавались на пустынной улице, а в голове крутились мысли. Встреча с Домбровским прошла хорошо. Он принял меня в кружок, пусть и с осторожностью. Теперь у меня есть доступ к настоящему центру заговора. Пулавский доносит мне о настроениях, а Крупский о планах охранки. Двойная агентура, сложная паутина, где я контролирую все нити. Именно то, чего хотел Редигер. Но почему-то вместо удовлетворения я ощущал только пустоту. Образ Анны всплыл в памяти,1 ее искренняя улыбка, доверие в глазах, забота в голосе. «Ты хороший человек, Александр». Нет, Анна. Я не хороший человек. Я хищник, притворяющийся другом. Я использую твои чувства, как использую всех вокруг. Но это цена игры. Цена, которую я согласился заплатить, когда вступил на этот путь.Глава 13 Срыв
Ротмистр Павел Константинович Зотов сидел в своем кабинете на втором этаже Варшавского охранного отделения и смотрел на папку с грифом «Совершенно секретно». Май. Середина мая 1914 года. За окном расцветала весна. Каштаны на улице Шуха покрылись белыми свечами соцветий, воздух теплый и свежий, девушки в светлых платьях гуляли под зонтиками от солнца. А на его столе лежал план операции «Губернатор». Двадцать три страницы детальной разработки, которую он координировал последние четыре месяца. Срок исполнения — первое июня. Через две недели. Провокация покушения на варшавского генерал-губернатора во время его визита в университет. Студенческий кружок «За освобождение Польши» должен был стать прямым исполнителем. Бомбы с дефектами, которые не взорвутся. Покушение провалится, губернатор останется цел, но сам факт даст охранке повод для массовых арестов. Двадцать три имени в списке. Показательный процесс. Образцово-показательная операция, которая должна была принести Зотову звание майора. Все было готово. Агент номер двести сорок семь, Крупский, методично подталкивал студентов к радикальным действиям. Оружие приготовлено. Сроки согласованы с полковником Медведевым. И вот, записка. Срочная. От самого Крупского. «Необходима встреча. Срочно. Проблемы с операцией». Зотов закурил папиросу, глубоко затянулся. Проблемы. После недавнего провала с типографией на Грохувской, когда печатников кто-то предупредил за сутки до облавы, он приказал установить слежку за Крупским. Агент номер триста двенадцать докладывал регулярно. Никаких подозрительных контактов, никаких странностей. Крупский вел себя безупречно. Но что-то не давало покоя ротмистру. Интуиция, выработанная годами службы. Крупский слишком спокоен, слишком уверен. Как человек, который уже принял решение и теперь просто исполняет роль. Дверь кабинета открылась. Вошел пристав. — Господин ротмистр, агент Крупский прибыл. — Веди. Крупский вошел уверенной походкой, закрыл за собой дверь и остановился перед столом. Одет как обычно. Рабочая блуза, потертые брюки, сапоги. Образ кузнеца с Праги. Но лицо слегка напряженное, во взгляде читалась тревога. — Добрый день, господин ротмистр. Зотов не ответил. Молча смотрел на агента, давая нарасти напряжению. Старый прием. Дать человеку почувствовать дискомфорт. Но Крупский не нервничал. Просто стоял и ждал. — Садись, — наконец произнес Зотов, кивнув на стул. Крупский сел, положил руки на колени. — Ты писал о проблемах, — начал ротмистр, не отрывая взгляда от агента. — Какого рода? Крупский медленно выдохнул, словно собираясь с мыслями. — Операция «Губернатор» под угрозой, господин ротмистр. Студенты узнали о провокации. Тишина. Зотов застыл с папиросой в руке. Пепел медленно падал на стол, но он не заметил. — Повтори, — произнес он очень тихо. — Два дня назад вернулся Домбровский. Ежи Домбровский, лидер кружка. Он был в Кракове две недели, встречался с эмигрантами. — Крупский говорил ровно, четко, как на допросе. — Собрал всех на экстренное совещание в кафе «Под орлом». Правжа, без меня и этого новенького, Борисова. Я потом узнал. Домбровский сказал, что до него дошли слухи. О том, что охранка готовит провокацию. Подталкивает их к покушению на губернатора, чтобы потом арестовать всех. — Слухи, — повторил Зотов. Голос его был ледяным. — Откуда слухи? — Он не сказал точно. Упомянул какого-то человека в Кракове, у которого есть связи в Варшаве. Кто-то из сочувствующих, кто имеет доступ к информации. — Крупский посмотрел Зотову в глаза. — Домбровский осторожный. Он не назвал имя источника другим студентам. Но он уверен, что информация достоверная. Зотов медленно поднялся со стула. Прошелся к окну, встал спиной к Крупскому. Смотрел на улицу, где мирно текла жизнь. Трамваи, прохожие, торговцы. Обычный майский день. Мысли в его голове проносились с бешеной скоростью. Утечка. В операции такого уровня — утечка. Кто? Полковник Медведев? Исключено. Он сам инициатор. Кто-то из штаба? Маловероятно. Список посвященных ограничен. Сам Крупский? Возможно. Но если Крупский предатель, зачем ему самому докладывать об утечке? Логичнее было бы просто сорвать операцию тихо, не привлекая внимания. Или это игра? Двойная игра? Зотов медленно обернулся. Посмотрел на Крупского долгим, изучающим взглядом. — И что ты предпринял? Ты пытался хоть как-то исправить? — Я потом попытался убедить их, что это паранойя. Что Домбровский слишком осторожен, видит заговоры там, где их нет. — Крупский пожал плечами. — Пулавский поддержал меня. Коваль тоже склонялся к тому, чтобы не верить слухам. Но Домбровский непреклонен. Он приказал всем прекратить любые контакты с подозрительными людьми. Запретил обсуждать какие-либо радикальные действия. Сказал, что кружок уходит в глубокое подполье, самое меньшее, на месяц. Зотов снова подошел к столу, сел, закурил новую папиросу. Молчание затягивалось. Крупский сидел неподвижно, ожидая реакции. — Ты веришь Домбровскому? — наконец спросил ротмистр. — Не знаю, — честно ответил Крупский. — Может, это правда. Может, просто его обычная подозрительность. Но факт в том, что теперь кружок насторожен. Любая попытка подтолкнуть их к действиям будет встречена с недоверием. Они ждут подвоха. Зотов затянулся, выпустил дым через нос. — Твоя рекомендация? — Отложить операцию, — сказал Крупский твердо. — Дать им успокоиться. Подождать месяц, может, два. Пока они не расслабятся. А потом запустить новый план. Другой, который они не будут ждать. Правильно. Разумно. Логично. Слишком логично для агента-провокатора, который должен был довести студентов до покушения любой ценой. Зотов откинулся на спинку кресла, скрестил пальцы на груди. — Ты понимаешь, что эта операция готовилась четыре месяца? Что полковник Медведев лично курирует ее? Что от успеха зависят карьеры многих людей, включая твою и мою? — Понимаю, господин ротмистр. — Крупский не отводил взгляда. — Но провал операции будет хуже, чем отсрочка. Если мы попытаемся действовать сейчас, когда они насторожены, студенты просто откажутся. Или, что еще хуже, сбегут. Тогда мы потеряем их всех. А так, есть шанс вернуть контроль. Логика. Холодная, трезвая логика. Зотов долго молчал. Очень долго. Внутри него нарастала ярость, медленная, холодная, как лед. Четыре месяца кропотливой работы. Четыре месяца тщательной подготовки. И вот, какой-то информатор в Кракове, какие-то слухи, и все летит к чертям. Он хотел швырнуть папиросу в лицо Крупскому. Хотел выхватить «Наган» и приставить к его виску. Хотел закричать, что это предательство, что Крупский играет в двойную игру, что он сам источник утечки. Но Павел Зотов не кричал. Никогда. Двенадцать лет службы научили его контролировать эмоции. Он медленно затушил папиросу в пепельнице. Посмотрел на Крупского. — Хорошо, — произнес он ровным голосом, без единой эмоции. — Твоя рекомендация принята. Я доложу полковнику Медведеву об изменении обстоятельств. Операция «Губернатор» откладывается до особого распоряжения. Крупский едва заметно расслабился. — Спасибо, господин ротмистр. — Не благодари, — отрезал Зотов. — Это не прощение. Это тактический отход. — Он наклонился вперед, и его серые глаза впились в лицо агента. — Но если я узнаю, что ты имеешь отношение к этой утечке… если я узнаю, что ты предатель… — Он не закончил фразу. Крупский побледнел, но выдержал взгляд. — Я верен присяге, господин ротмистр. Я служу вам шесть лет. Моя репутация чиста. — Была чиста, — поправил Зотов. — До провала с типографией. До этого. — Он постучал пальцем по столу. По папке с операцией «Губернатор». — Одна случайность — невезение. Две — закономерность. Понимаешь? — Понимаю. — Тогда иди. Продолжай работу. Наблюдай за кружком. Докладывай о каждом шаге Домбровского. О каждом слове. Понял? — Так точно. — Свободен. Крупский встал, кивнул и вышел из кабинета. Дверь тихо закрылась за ним. Зотов остался один. Он сидел неподвижно несколько минут. Потом медленно поднялся, подошел к сейфу в углу кабинета, открыл его ключом. Достал графин с коньяком и стакан. Налил, выпил залпом. Потом еще один. Ярость. Чистая, холодная ярость. Кто-то сорвал его операцию. Кто-то слил информацию в Краков. Кто-то сделал так, что четыре месяца работы пошли прахом. Крупский? Возможно. Но доказательств нет. А без доказательств — только подозрения. Зотов налил третий стакан, но не выпил. Просто держал в руке, смотрел на янтарную жидкость. Полковник Медведев тоже будет в ярости. Он требовал результатов, а теперь вместо громкого дела получит отчет о провале. Кто-то за это ответит. Кто-то должен ответить. И Зотов найдет этого кого-то. Обязательно найдет. Он вылил коньяк обратно в графин, закрыл сейф. Сел за стол, достал чистый лист бумаги. Обмакнул перо в чернильницу. «Агент 247 — Крупский И. Подозрение усиливается. Требуется непрерывное наблюдение. Проверить все контакты за последние три месяца. Выявить возможные связи с краковскими эмигрантами. Доложить лично мне. Приоритет максимальный». Подписал. Поставил печать. Если Крупский чист, это подтвердится. Если виновен, он ответит. Павел Зотов не прощал предательства. Никогда.* * *
Явочная квартира на Грохувской встретила меня привычной затхлостью и запахом старой краски. Пустой подвал, из которого я помог эвакуировать типографию, теперь служил местом встреч с Крупским. Безопасное, известное только нам двоим, вдали от любопытных глаз охранки и кружка. Я пришел первым, как всегда. Спустился по скрипучим деревянным ступеням, зажег керосиновую лампу, которую держал здесь специально для таких случаев. Желтый свет выхватил из темноты голые кирпичные стены, пустые столы, пятна краски на полу, следы поспешной эвакуации. Сел на пыльный ящик у стены и стал ждать. Крупский появился через десять минут. Спускался он медленно, тяжело, как человек, несущий непосильную ношу. Лицо его было серым, под глазами залегли тени. Он выглядел старше своих тридцати двух лет. Шесть лет работы провокатором выжгли его изнутри, а последние недели двойной игры довершили разрушение. — Здравствуй, Иван, — сказал я спокойно. Он кивнул, достал из кармана помятую пачку дешевых папирос, прикурил дрожащими руками. Затянулся глубоко, выпустил дым в полутемный потолок. — Сделано, — произнес он хрипло. — Я встречался с Зотовым два часа назад. — И? — Сказал, что студенты узнали о провокации. Что Домбровский вернулся из Кракова с какими-то слухами об операции «Губернатор». — Крупский затянулся снова, пепел упал на пол. — Предложил отложить операцию. Дать кружку успокоиться, потом разработать новый план. Я внимательно смотрел на него, оценивая каждое слово, каждую интонацию. — Как он отреагировал? Крупский усмехнулся, коротко, без радости. — Как ты думаешь? Он был в ярости. Я видел это по глазам, хотя он держал себя в руках. Четыре месяца работы псу под хвост. — Он замолчал, глядя на тлеющий кончик папиросы. — Он подозревает меня. Не говорит прямо, но я чувствую. После того провала с типографией за мной следят. — Ты осторожен? — Стараюсь. Но долго так продолжаться не может. — Крупский посмотрел на меня, и в его глазах была усталость. — Рано или поздно он найдет зацепку. И тогда… Он не закончил фразу. Не нужно. Мы оба знали, что ждет разоблаченного провокатора, который сам стал предателем. Подвал на Шуха. Допросы. Пытки. Медленная смерть. — Главное, что операция сорвана, — сказал я. — Студенты в безопасности. Это то, ради чего ты согласился работать на меня. Крупский криво усмехнулся. — Искупление. — Он затушил окурок о кирпичную стену. — Думаешь, это искупает шесть лет предательства? Сотни людей, которых я отправил в тюрьмы? Витольда Заремба, шестнадцатилетнего мальчишку, которого добили прикладами? — Нет, — честно ответил я. — Не искупает. Ничто не искупит. Но это начало. Первый шаг. Вернее, уже второй. Дорога складывается из таких шагов. Он долго молчал, глядя в темноту подвала. — А что дальше? — спросил он наконец. — Что ты хочешь от меня теперь? Я помолчал. — Зотов согласился отложить операцию? — Да. Сказал, что доложит полковнику Медведеву об изменении обстоятельств. — Крупский закурил новую папиросу. — Но он недоволен. Очень недоволен. Если будет еще один провал, мы встретимся в подвале на Шуха. — Что еще обсуждали? — Он приказал мне продолжать наблюдение за кружком. Докладывать о каждом шаге Домбровского. О каждом слове. — Крупский затянулся. — Особенно его интересуют связи с краковскими эмигрантами. Он хочет выяснить, кто слил информацию об операции. — Хорошо, — кивнул я, продолжая писать. — Ты будешь делать вид, что расследуешь утечку. Скоро я подброшу тебе нужные сведения. Которые отведут от тебя подозрения. Крупский поднял голову, посмотрел на меня удивленно. — Какие сведения? — У меня есть кое-какие идеи. — Я не стал вдаваться в детали. — Зотов никогда не найдет источник утечки. Крупский покачал головой. — Ты играешь в опасную игру. — Мы оба играем, — поправил я. — И ставки высоки для обоих. Он не стал спорить. Просто курил и смотрел в темноту. — Что еще нужно знать? — спросил я. — Зотов упомянул, что после провала операции «Губернатор» начальство потребует результатов. Любых результатов. — Крупский затушил вторую папиросу. — Он намекнул, что возможны аресты по другим делам. Просто чтобы показать эффективность работы. Случайные люди, которых легко обвинить. Я внимательно посмотрел на него. — Имена? — Пока нет. Но Зотов наверняка поднимет список «подозрительных элементов». Люди, которые попали в поле зрения охранки, но против которых недостаточно улик. Теперь улики будут сфабрикованы. Я отметил это себе. Редигеру нужна такая информация. Имена невиновных, которых собираются арестовать для отчетности. Это можно использовать как для спасения конкретных людей, так и для компрометации охранки в будущем. — Хорошо. Когда будут имена, сообщишь немедленно. — Я потер озябшие ладони. — Теперь о кружке. Как Домбровский? — Насторожен. Параноидально насторожен. — Крупский достал новую папиросу, но не закурил, просто вертел в пальцах. — После возвращения из Кракова он запретил любые обсуждения радикальных действий. Сказал, что кружок уходит в глубокое подполье минимум на месяц. Только книги, дискуссии, теория. Никаких контактов с подозрительными людьми. — Он имел в виду тебя? — Возможно. Он всегда относился ко мне с осторожностью. — Крупский наконец закурил. — Но прямо не говорит. Слишком умный для этого. Знает, что если я действительно провокатор и почувствую опасность, могу исчезнуть или, что хуже, донести на них раньше времени. Кстати, тебя он тоже подозревает. Будет проверять. — А Пулавский? Коваль? Анна? — Пулавский поддержал Домбровского. Сказал, что осторожность никогда не помешает. — Крупский выдохнул дым. — Коваль колеблется. Он горячий, хочет действовать, но подчиняется лидеру. Анна… Анна смотрит на него как на героя. Она доверяет ему больше всех. Я почувствовал знакомую тяжесть в груди. Анна. Искренняя, честная, верящая в справедливость. Она доверяла мне, а я использовал это доверие. Манипулировал ее чувствами, втирался в кружок через нее. Классический прием разведки, найти эмоционально уязвимую цель и использовать ее как вход. — Хорошо, — сказал я, отбрасывая эмоции. — Продолжай работать как обычно. Не давай повода Домбровскому усилить подозрения. Веди себя как осторожный, но преданный член кружка. Понял? — Понял. — И еще одно. — Я посмотрел ему в глаза. — Если Зотов вызовет тебя еще раз и начнет давить сильнее, ты знаешь, что делать? Крупский кивнул медленно. — Отрицать все. Ссылаться на случайности. Играть роль верного агента, которому просто не везет. — Правильно. И помни, я слежу за тобой. Если попытаешься меня сдать, я узнаю раньше, чем ты дойдешь до Зотова. — Это ложь, конечно. Я не мог следить за ним постоянно. Но он должен верить в это. Страх лучший контролер, чем любая слежка. Крупский усмехнулся горько. — Не беспокойся. Мне незачем тебя сдавать. Если ты упадешь, я упаду вместе с тобой. Зотов убьет меня за провал типографии и операции «Губернатор». Нет, мы теперь в одной лодке, Борисов. Или как там тебя на самом деле зовут. Я не ответил. Не его дело знать настоящее имя. — Иди, — сказал я. — Следующая встреча через три дня, в обычное время. Если что-то срочное, условный знак у костела Святой Анны. Крупский кивнул, затушил папиросу и поднялся. Направился к лестнице, потом остановился у первой ступени, не оборачиваясь. — Скажи честно, — произнес он тихо. — Что случится со мной, когда твоя операция закончится? Когда ты уедешь отсюда? Меня просто бросят подыхать, как бродячего пса? Я долго молчал, взвешивая ответ. — Не знаю, — сказал я наконец. — Это зависит от многих факторов. Но я постараюсь обеспечить тебе выход. Если ты продолжишь работать честно. Крупский кивнул, так и не обернувшись. — Спасибо за честность. Он поднялся по лестнице и исчез в темноте. Я остался один в подвале, глядя на тлеющий окурок его последней папиросы. «Предатель предателей», — подумал я. «Человек, который предавал шесть лет, а теперь предает предательство. Кто он? Злодей, ищущий искупления? Или жертва системы, которая ломает людей?» Не мое дело судить. Моя задача использовать его. Как я использовал всех остальных.* * *
Пулавский пришел в костел Святой Анны ровно в девять вечера, как я и просил в записке, оставленной ему через условный знак, начертанный мелом на стене университета. Незаметная метка, которую мог прочесть только он. Костел почти пуст в этот поздний час. Только две старушки молились у алтаря, да пономарь ходил между рядами, гася свечи. Я сидел в дальнем приделе, в полутьме, и ждал. Пулавский вошел осторожно, оглядываясь по сторонам. Увидел меня, направился к скамье. Сел рядом, снял очки, протер их платком нервным жестом. Надел обратно. — Вы звали, — тихо произнес он. — Да, — кивнул я, глядя на распятие над алтарем. — Спасибо, что пришел, Казимир. — У меня был выбор? — В его голосе прозвучала горечь. — После той ночи на складе Повонзковской я понял, что у меня больше нет выбора. Вы спасли мне жизнь. Вы держите меня за горло. Я повернулся к нему, посмотрел в глаза. — Я не держу тебя, Казимир. Ты свободен уйти в любой момент. Просто тогда кружок останется без защиты. И в следующий раз, когда вас подтолкнут к чему-то опасному, я не смогу предупредить. Пулавский молчал, глядя на руки, сжатые в кулаки на коленях. — Что вы хотите на этот раз? — Информацию. — Я оперся о спинку скамьи. — Расскажи о встрече с Домбровским. О том, что он говорил после возвращения из Кракова. После того, как мы ушли с Крупским. Пулавский медленно выдохнул. — Ничего необычного. Сказал, что услышал тревожные слухи. О том, что охранка готовит провокацию против нашего кружка. — Он назвал источник этих слухов? — Нет. Только упомянул какого-то человека, у которого есть связи в варшавской полиции. — Пулавский подозрительно посмотрел на меня. — Это вы? — Не важно, — уклончиво ответил я. — Важно, что Домбровский поверил в эту информацию. Как отреагировали остальные? — Анна была потрясена. Коваль сначала не поверил, но Ежи убедил его. — Пулавский помолчал. — И что решили? — Уйти в подполье на месяц минимум. Никаких радикальных разговоров, никаких подозрительных действий. Только теория, дискуссии, книги. — Пулавский снял очки снова, протер. — Ежи сказал, что если в кружке действительно есть провокатор, он себя выдаст, когда поймет, что ничего не выходит. Умно. Домбровский осторожный и проницательный лидер. Именно поэтому охранке пока не удавалось его арестовать. — А Крупский? Как он себя ведет теперь? — Тихо. Осторожно. — Пулавский надел очки обратно. — Он согласился с решением Ежи. Сказал, что действительно, лучше переждать. Но я вижу, что он напряжен. Что-то его беспокоит. «Еще бы не беспокоит», — подумал я. «Он балансирует между двумя пропастями. С одной стороны Зотов, который подозревает предательство. С другой — Домбровский, который может раскусить провокатора». — Хорошо, — сказал я. — Ты продолжай наблюдать. Особенно за Крупским. Если заметишь, что он пытается подтолкнуть кого-то к действиям, немедленно сообщи мне. — А если он не провокатор? — спросил Пулавский. — Если вы ошибаетесь? Я посмотрел ему в глаза. — Все возможно, Казимир. Может, Крупский вовсе не агент охранки. Я не знаю этого наверняка. — Я не стал говорить, что знаю это точно, потому что сам завербовал его и теперь контролирую. — Но скоро мы узнаем точно. Пулавский долго молчал, переваривая мои слова. — Вы играете опасную игру, пан Борисов. Или как вас там на самом деле зовут. — Ты, Казимир, не узнаешь моего настоящего имени, — усмехнулся я. — Так безопаснее для всех. — Для вас, вы хотите сказать. — Для всех, — повторил я твердо. — Чем меньше ты знаешь, тем меньше сможешь рассказать, если тебя возьмут. Он вздрогнул, услышав это. — Вы думаете, меня могут арестовать? — Всегда есть риск. — Я положил руку на его плечо. — Но я делаю все, чтобы этого не произошло. Именно поэтому мне нужна твоя помощь. Понимаешь? Пулавский медленно кивнул. — Понимаю. — Он поднялся со скамьи. — Что-то еще? — Нет. Иди. Будь осторожен. И помни, если что-то случится, оставь условный знак у университета. Он кивнул и направился к выходу. Возле прохода между скамьями остановился, обернулся. — Пан Борисов… Александр… Вы спасли нас от той ночи на складе. Вы готовите что-то еще, чтобы отвести от нас беду. Вы защищаете нас от охранки. Я это чувствую. — Он помолчал. — Но я все равно не понимаю, почему? Какая вам выгода? Я долго смотрел на него, взвешивая ответ. Не мог же я сказать, что это делается для того, чтобы завоевать их полное доверие. — Справедливость, — сказал я наконец. — Я обещал тебе справедливость, Казимир. И держу слово. Он кивнул, не совсем убежденный, но принимая этот ответ. Вышел из костела, и дверь тихо закрылась за ним. Я остался один в полутемном приделе. Свечи догорали, отбрасывая последние отблески на старинные иконы. Пономарь ушел, и теперь только две старушки все еще молились у алтаря, склонив седые головы. Я прикрыл глаза, размышляя над полученной информацией. Двойная агентура. Я контролировал обе стороны. Знал, что планирует охранка. Знал, как реагируют студенты. Управлял ситуацией, как кукольник управляет марионетками на нитях. Операция «Губернатор» сорвана. Кружок в безопасности. У меня два информатора вместо одного. Через Крупского я получу полный список всех провокаторов охранки в Варшаве. Двадцать три имени, бесценная информация для Редигера. Я знаю методы работы охранного отделения, их тактику, их слабые места. Задание выполнено. Более чем выполнено. Но почему-то я не чувствовал удовлетворения. Я поднялся со скамьи, подошел к алтарю. Зажег свечу перед иконой Богоматери, не из религиозности, а из уважения к традиции. В Аламуте нас учили уважать все религии, потому что все они были инструментами контроля над людьми. «Кто я?» — подумал я, глядя на мерцающее пламя. «Защитник? Манипулятор? Спаситель? Хищник?» Халим ибн Ахмад, ассасин из Аламута, убивал врагов клинком в ночи. Это было честно. Прямо. Понятно. Александр Бурный, офицер русской военной разведки, ломал судьбы людей, играя на их страхах, надеждах, слабостях. Крупский предает свою службу, потому что я нашел его болевую точку. Пулавский предает товарищей, потому что я спас ему свободу и жизнь. Анна доверяет мне, потому что я манипулирую ее чувствами. Это современная разведка. Это то, чему меня учил Редигер. Это то, что я должен делать ради высших целей, чтобы предотвратить войну, спасти тысячи жизней, служить интересам России. Но цена… Цена — души людей, которыми я манипулирую. Я погасил свечу, развернулся и вышел из костела в майскую ночь. Варшава спала, только редкие фонари освещали пустынные улицы. Я зашагал к своей комнате на Сенаторской, где меня ждал письменный стол, чернила и бумага. Завтра с утра я начну готовить отчет для Редигера. Сухой, точный, без эмоций. Факты, имена, даты. Результаты операции. Список завербованной агентуры. Информация о методах работы охранки. Полковник будет доволен. Очень доволен. А я… Я буду жить дальше с этим грузом. Я свернул на Сенаторскую, поднялся по лестнице в свою комнату. Зажег лампу, сел за стол, разложил бумаги. Начал писать отчет. Хладнокровно. Профессионально. Без лишних эмоций. Как и положено офицеру военной разведки Российской империи.Глава 14 Отчет
Майский вечер заглядывал в окна кабинета полковника Редигера неуверенным сумеречным светом. За стеклом моросил дождь, не весенний, радостный, а какой-то унылый, словно сама природа сочувствовала полковнику в его невеселых размышлениях. На письменном столе, массивном, из темного дуба, покрытом зеленым сукном, лежали три папки. Редигер откинулся в кресле с высокой спинкой и привычно потер переносицу усталым жестом. Керосиновая лампа под зеленым абажуром бросала желтоватый круг света на разложенные документы, превращая остальную часть кабинета в царство теней. На стенах едва различались большие карты Европы и Балкан, испещренные пометками цветными карандашами. В углу высился книжный шкаф красного дерева, заставленный толстыми томами по военной истории и дипломатии. Полковник поднес к губам тонкую фарфоровую чашку. Чай давно остыл, но он машинально отпил глоток, морщась от горечи. Взгляд его снова вернулся к папкам на столе. Первая папка — отчет капитана Энгельгардта. Редигер открыл ее и пробежал глазами по знакомым уже строкам, написанным четким, уставным почерком опытного офицера. «…проникновение в кружок затруднено ввиду подозрительности участников к лицам немецкого происхождения. Несмотря на владение польским языком и знание истории вопроса, установить доверительный контакт не удалось. Один из членов кружка, некий Ян Новак, прямо заявил, что 'остзейцам не место среди польских патриотов» Редигер поморщился. Энгельгардт профессионал высочайшего класса, человек с многолетним опытом работы в Галиции и Восточной Пруссии. Но его немецкая фамилия и характерный прибалтийский выговор сыграли злую шутку. Поляки, особенно молодые горячие головы, не могли забыть столетия прусского гнета. Для них любой немец, даже служащий России, оставался врагом. «…предпринята попытка альтернативного подхода через знакомого книготорговца, поляка по происхождению. Однако сведения, полученные таким путем, носят поверхностный характер и не могут считаться надежными. Вербовка информатора не осуществлена…» Полковник закрыл папку и отложил в сторону. Провал. Не катастрофический, но чувствительный. Энгельгардт слишком известен австрийским спецслужбам, а теперь его лицо могли запомнить еще и в варшавской польской среде. Ценный кадр фактически выведен из строя для тонких операций. Вторая папка оказалась еще хуже. Отчет поручика Михаила Волкова начинался многообещающе. Князь обладал безупречными манерами, говорил на нескольких языках, имел опыт дипломатической работы в Риме. На бумаге он выглядел идеальным кандидатом. «…удалось войти в контакт с участниками кружка через общее знакомство в литературном салоне мадам Ковальской. Первоначально был принят радушно, учитывая аристократическое происхождение и образованность…» Редигер читал дальше, и брови его медленно ползли вверх. «…однако в ходе третьей встречи один из участников, студент Пулавский, высказал сомнения в искренности моих намерений. Заявил, что „князья не бывают революционерами“ и что мое присутствие в кружке выглядит подозрительным. Несмотря на попытки убедить собравшихся в обратном, атмосфера недоверия нарастала…» Полковник покачал головой. Волков допустил классическую ошибку, не смог скрыть свое истинное лицо. Аристократические замашки, привычка к светскому обществу, неумение говорить на языке революционно настроенной молодежи. Все это выдало его с головой. «…на пятый день операции был вынужден прервать контакты, так как появились основания полагать, что участники кружка могут обратиться в охранное отделение с жалобой на „подозрительного провокатора“. Парадоксальным образом, меня заподозрили в работе на охранку, хотя истинная цель была прямо противоположной…» Редигер с досадой отложил папку. Полный провал. Более того, опасный провал. Если Волкова действительно запомнили как провокатора, это могло создать проблемы в будущем. Польские студенты имели связи по всей империи, информация расходилась быстро. Полковник встал из-за стола и подошел к окну. Дождь усилился, по стеклу текли извилистые струйки воды, искажающие свет редких уличных фонарей. Где-то внизу, на плацу, несмотря на дождь, маршировал ночной караул. Мерный топот сапог доносился сквозь закрытые окна. Две неудачи из трех возможных. Оставался только Бурный. Молодой, неопытный поручик, едва оправившийся от травмы головы. Редигер не питал особых иллюзий. Скорее всего, третий отчет окажется таким же неутешительным. Юноша, каким бы способным он ни был, просто не имел достаточного опыта для такой сложной операции. А балканская миссия ждать не будет. Депеша из Петербурга лежала в сейфе, запечатанная красным сургучом с императорским орлом. Генерал Жилинский требовал немедленного решения. Сербия кипела, австро-венгерская разведка усиливала присутствие в регионе, а у Редигера не было подходящего человека для отправки в эту пороховую бочку. Полковник вернулся к столу и налил себе еще чаю из фарфорового чайника. Жидкость почти холодная, но он все равно сделал несколько глотков. Горечь танина соответствовала его настроению. Может быть, придется отправить Энгельгардта, несмотря на риски? Или взять кого-то из старых кадров, хотя все опытные агенты заняты по горло работой в Германии и Австро-Венгрии? В дверь постучали, негромко, но уверенно. — Войдите, — сказал Редигер, не оборачиваясь. Дверь открылась, впустив в кабинет подполковника Крылова, адъютанта полковника. — Алексей Михайлович, — доложил тот, — поручик Бурный прибыл с отчетом о выполнении задания. Редигер обернулся. В голосе Крылова была какая-то странная нотка. Не то удивление, не то плохо скрываемое любопытство. — Пусть войдет, — сказал полковник без особого энтузиазма. Он вернулся к столу, убрал папки Энгельгардта и Волкова в ящик и приготовился выслушать еще один отчет о неудаче. Настроение его было скверным, и даже обычная вежливость требовала усилий. Крылов вышел, и через несколько секунд в кабинет вошел поручик Александр Бурный. Редигер окинул его оценивающим взглядом. Молодой офицер выглядел спокойным и собранным. Мундир безупречно выглажен, сапоги начищены до зеркального блеска, спина прямая. Серые глазасмотрели уверенно, без признаков смущения или тревоги. В руках он держал толстую папку, перевязанную бечевкой. Редигер невольно поднял бровь. Толстая папка? Обычно неудачные отчеты умещались на двух-трех страницах. Чем меньше писать о провале, тем лучше. — Господин полковник, — отрапортовал Бурный, вытягиваясь по стойке смирно, — поручик Бурный прибыл с отчетом о выполнении задания в Варшаве. — Вольно, Александр Николаевич, — Редигер указал на кресло перед столом. — Присаживайтесь. И докладывайте. Его голос звучал тише, чем обычно. Два провала подряд отразились на настроении, и полковник не ждал ничего хорошего от третьего кандидата. Бурный сел, положил папку на колени и посмотрел прямо в глаза полковнику. В этом взгляде Редигер неожиданно уловил что-то новое, не юношескую робость, которую он видел месяц назад, а спокойную уверенность профессионала, знающего цену своей работе. — Господин полковник, — начал Бурный ровным голосом, — задание выполнено полностью. Редигер замер. Пальцы его, державшие чашку с чаем, застыли на полпути ко рту. — Полностью? — переспросил он с плохо скрываемым скептицизмом. — Поясните, что вы имеете в виду. Бурный развязал бечевку на папке и раскрыл ее на коленях. — В течение двух недель мне удалось проникнуть в студенческий кружок «За освобождение Польши», завоевать доверие участников и выявить серьезную угрозу, которая исходила не от самих студентов, а от лица, проникшего в их среду. Редигер медленно поставил чашку на блюдце. Скептицизм в его глазах сменился осторожным интересом. — Продолжайте. — В кружке действовал провокатор охранного отделения, — Бурный достал из папки несколько листов. — Некий Иван Крупский, агент номер двести сорок семь. Его задачей было довести студентов до террористического акта, а затем арестовать всех с поличным. Полковник взял протянутые ему документы. Его брови медленно поползли вверх, когда он начал читать. — План операции «Губернатор», — пробормотал он. — Провокация покушения на генерал-губернатора первого июня… Откуда у вас эта информация? — Получена из надежного источника, господин полковник. Источник необходимо защитить, поэтому прошу разрешения не называть его настоящего имени на данном этапе. Редигер поднял глаза от бумаг. В его взгляде мелькнуло нечто похожее на уважение. — Вы завербовали самого провокатора? — Да, господин полковник. — Бурный говорил ровно, без эмоций, как на экзамене по тактике. — Выявил его истинную роль, нашел рычаги давления и переориентировал на работу в интересах военной разведки. Теперь он продолжает формально числиться агентом охранки, но докладывает мне обо всех их планах. Полковник откинулся в кресле, не сводя глаз с молодого поручика. Скептицизм полностью исчез, сменившись пристальным, изучающим вниманием. — Это… нестандартное решение, — произнес он медленно. — Вербовка провокатора охранки крайне рискованная операция. Если бы что-то пошло не так… — Понимаю риски, господин полковник. Поэтому действовал максимально осторожно. — Бурный достал из папки еще несколько листов. — Но результат превзошел ожидания. Помимо самого Крупского, мне удалось завербовать второго информатора, студента Казимира Пулавского, идеолога кружка. Редигер взял новые документы. Теперь он читал не просто внимательно, а жадно, впитывая каждую строчку. — Два информатора, — пробормотал он. — Один в охранке, второй в студенческой среде. Перекрестный контроль информации… — Именно так, господин полковник. Крупский докладывает о планах охранного отделения, Пулавский — о настроениях в кружке. Это позволяет видеть полную картину. — А провокация? — Редигер постучал пальцем по плану операции «Губернатор». — Что с ней? — Сорвана, — коротко ответил Бурный. — По моему указанию Крупский доложил своим кураторам, что кружок получил предупреждение из Кракова и теперь насторожен. Операцию отложили на неопределенный срок. Полковник встал из-за стола и подошел к окну. Постоял, глядя на дождливую улицу, потом обернулся. Лицо его было непроницаемым, но в глазах читалось напряженное раздумье. — Поручик Бурный, вы понимаете, что сделали? — Голос его звучал странно, не гневно, не восторженно, а задумчиво. — Вы сорвали операцию охранного отделения. Технически это может расцениваться как… — Как выполнение задания, господин полковник, — спокойно перебил Бурный. — Вы поручили мне завербовать информатора в польской среде. Я завербовал двух. Вы не ставили задачу помогать охранке в провокациях. Более того, массовые аресты студентов в Варшаве сейчас осложнили бы балканскую миссию. Австрийцы использовали бы это для пропаганды против России. Редигер вернулся к столу и сел. Долго смотрел на молодого поручика, словно видел его впервые. — Стратегическое мышление, — наконец произнес он. — Вы подумали на несколько шагов вперед. Правильно. Охранка преследует свои цели, мы — свои. Иногда они совпадают, иногда нет. Он снова взял папку и начал методично просматривать документы. Бурный терпеливо ждал, не шевелясь. — Список провокаторов охранного отделения, — пробормотал полковник, изучая один из листов. — Семнадцать имен с адресами и кураторами. Это золото, поручик. Чистое золото для нашей работы. Он перелистнул еще несколько страниц. — Методы работы охранки, схемы вербовки, явочные квартиры… — Редигер покачал головой. — За две недели вы добыли информации больше, чем мои агенты за полгода. Бурный не ответил, продолжая сидеть неподвижно. Внутри него Халим позволил себе легкую усмешку, полковник еще не видел самого главного. — А это что? — Редигер достал из папки отдельный конверт, запечатанный сургучом. — Дополнительная информация, господин полковник. О поручике Викторе Суворине из варшавского жандармского управления. Полковник вскрыл конверт и начал читать. Лицо его постепенно каменело. — Убийство профессора Жеромского под видом самоубийства… Пытки в подвалах на Шуха… — Он поднял глаза. — Откуда эти сведения? — От Крупского, господин полковник. Он был свидетелем некоторых событий. Остальное — из документов охранки, которые он передал мне. Редигер медленно сложил письмо обратно в конверт и положил на стол. Долго молчал, барабаня пальцами по сукну. — Поручик Бурный, — наконец произнес он, и в голосе его звучала новая нота, не начальника, а равного, — вы только что превратились из кандидата в незаменимого человека. Он встал и подошел к сейфу, стоявшему в углу кабинета. Открыл его ключом, достал толстый конверт с красной восковой печатью. — Два других кандидата провалились, — сказал он, возвращаясь к столу. — Капитан Энгельгардт не смог войти в доверие к полякам из-за немецкого происхождения. Поручик Волков выдал себя аристократическими замашками. Его едва не разоблачили как провокатора охранки, хотя он работал для нас. Редигер положил конверт на стол перед Бурным. — Вы не просто выполнили задание, Александр Николаевич. Вы превзошли все ожидания. Два информатора вместо одного. Нейтрализация опасной провокации. Ценнейшая разведывательная информация о методах работы охранки. И все это, за две недели, без единого провала. Он сел и посмотрел прямо в глаза поручику. — Поручик Бурный, вы готовы к балканской миссии. Бурный на мгновение застыл. Балканы. То самое задание, о котором Редигер упоминал при первой встрече. Сербия, Австро-Венгрия, пороховая бочка Европы. — Готов, господин полковник, — твердо ответил он. Редигер кивнул и вскрыл конверт. Достал несколько листов бумаги, покрытых мелким печатным текстом. — Депеша из Петербурга, — пояснил он. — От генерала Жилинского, начальника Главного управления Генерального штаба. Балканы на грани взрыва. Сербские националистические организации радикализируются. Австро-Венгрия готовится к силовому решению славянского вопроса. Он положил бумаги на стол между ними. — Ваша миссия, поручик, заключается в следующем. Вы отправитесь в Белград под прикрытием корреспондента русской газеты. Установите контакты с лидерами сербских националистических движений, особенно с организацией «Черная рука» и группой «Млада Босна». Редигер встал и подошел к большой карте Балкан, висевшей на стене. Провел пальцем от Белграда к Сараево. — Ваша главная задача — предотвратить провокацию. Любую провокацию, которая может дать Австро-Венгрии повод для военных действий против Сербии. Он обернулся, и в глазах его Бурный увидел стальную решимость. — Война неизбежна, Александр Николаевич. Столкновение России с германским блоком — вопрос времени. Но эта война не должна начаться преждевременно. Нам нужно еще два, а лучше три года для завершения военных реформ, модернизации армии, укрепления союза с Францией. Если война начнется сейчас, в тысяча девятьсот четырнадцатом году, мы не готовы. Это может стоить империи всего. Редигер вернулся к столу и сел. — Сербские горячие головы мечтают об объединении всех южных славян под эгидой Белграда. Боснийские студенты готовы на террор против австрийских властей. Австрийская разведка только и ждет повода, чтобы спровоцировать конфликт. Ваша задача — удерживать ситуацию под контролем. Любыми средствами. — Любыми? — переспросил Бурный, и в голосе его не было ни удивления, ни колебания. Только уточнение задачи. — Любыми, — подтвердил Редигер. — Если придется устранить особо опасных фанатиков, устраняйте. Если нужно будет сорвать теракт, срывайте. Если потребуется завербовать ключевых людей, вербуйте. У вас будет полная свобода действий. Он достал из ящика стола небольшой кожаный кошелек и положил перед Бурным. — Пять тысяч рублей на первые расходы. В Белграде вас встретит наш резидент, подполковник Артамонов, он работает военным атташе при посольстве. Пароль и отзыв в этом конверте. — Редигер протянул еще один запечатанный конверт. — Артамонов обеспечит вас документами, жильем и связью с Петербургом. Бурный взял кошелек и конверт, спрятал во внутренний карман мундира. — Когда отправление, господин полковник? — Немедленно. — Редигер посмотрел на часы, висевшие на стене. — Сегодня суббота. В понедельник утром вы выезжаете из Варшавы. Поездом до Вены, оттуда дальше до Белграда. Путь займет три дня. К пятнице вы должны быть на месте и начать работу. Он встал, давая понять, что аудиенция окончена. — Дополнительные инструкции получите от Артамонова. Он в курсе ситуации и имеет прямую связь с Генеральным штабом. Но помните, Александр Николаевич, вы офицер военной разведки. Ваша задача не допустить преждевременной войны, но и не потерять влияние России на Балканах. Это тонкая грань. Очень тонкая. Бурный встал и вытянулся по стойке смирно. — Служу России, господин полковник. Редигер обошел стол и протянул руку. Бурный пожал ее, крепко, по-военному. — Удачи вам, поручик. И помните, империя делает на вас большую ставку. Не подведите. — Не подведу, господин полковник. Бурный развернулся и направился к двери. У самого порога голос Редигера остановил его: — Александр Николаевич? — Слушаю, господин полковник. — То, что вы сделали в Варшаве… — Редигер помолчал. — Это работа не просто хорошего разведчика. Это работа мастера. В ваши двадцать три года вы действуете, как человек с десятилетним опытом. Откуда? Бурный обернулся. На его лице не дрогнул ни один мускул. — Хорошие учителя в Павловском училище, господин полковник. И удача. Неслыханная удача. Редигер внимательно посмотрел на него, словно пытаясь прочесть тайну за спокойным серым взглядом. Потом кивнул. — Возможно. Идите, поручик. У вас мало времени на сборы. Бурный вышел из кабинета. Дверь мягко закрылась за его спиной. Редигер остался один. Он медленно вернулся к столу, сел и снова взял в руки отчет Бурного. Перелистывал страницы, вчитывался в детали. Потом достал из ящика чистый лист бумаги и обмакнул перо в чернильницу. 'Генералу Жилинскому. Весьма секретно. Кандидат на балканскую миссию найден. Поручик Александр Бурный, 23 года, продемонстрировал исключительные способности к разведывательной работе. Рекомендую к награждению и дальнейшему продвижению. Отправляется в Белград в понедельник. Алексей Редигер, полковник, начальник второго отдела ГУГШ при Варшавском военном округе' Он подписал письмо, промокнул чернила, сложил и запечатал в конверт. За окном продолжал моросить дождь. Варшава тонула в серой пелене. Но в кабинете полковника Редигера, освещенном теплым светом керосиновой лампы, только что было принято решение, которое изменит ход истории. Поручик Александр Бурный отправляется на Балканы. А вместе с ним душа средневекового ассасина по имени Халим, который через восемьсот лет снова берет в руки нити судьбы сотен и тысяч людей.Глава 15 Подготовка
Вечером того же дня я сидел в знакомом кресле напротив массивного стола из карельской березы и смотрел на разложенные передо мной рисунки с изображениями людей. Дождь на улице уже прошел, на закате показалось солнце, предвещая завтра безоблачный день. Лица. Десятки лиц. Молодые, фанатичные, готовые на все ради идеи Великой Сербии. — Драгутин Дмитрович, — говорил Редигер, постукивая пальцем по одному из портретов. — Полковник сербской армии, формально начальник разведки Генерального штаба. Неформально — основатель и глава организации «Черная рука». Жесткий, фанатичный, абсолютно убежденный в своей правоте. Я изучал снимок. Мужчина лет сорока, с жесткими чертами лица, проницательным взглядом темных глаз и коротко подстриженными усами. Даже на рисунке чувствовалась, что это человек несгибаемой железной воли. — Дмитрович мечтает об объединении всех южных славян под эгидой Сербии, — продолжал полковник, передвигая другие рисунки. — Для этого он готов на все. Террор, провокации, убийства. «Черная рука» имеет разветвленную сеть по всей Боснии, Герцеговине, Хорватии. Их методы просты и эффективны. Молодые фанатики, готовые умереть за идею, тайные склады оружия, конспиративные квартиры в каждом крупном городе. Он достал из папки машинописный лист. — Наша агентура в Белграде донесла следующее: «Черная рука» вербует членов среди студентов и гимназистов. Особое внимание уделяется боснийской молодежи, настроенной против австрийского владычества. Вербовка проходит через систему явок и паролей. Первый контакт устанавливается в книжных лавках, кофейнях, студенческих клубах. Затем кандидата проверяют, изучают его семью, связи, политические взгляды. Я слушал внимательно, запоминая каждую деталь. Также мы действовали в Аламуте восемь веков назад. Конспирация, ячейки, фанатичные юноши, готовые на самопожертвование. Только тогда это называлось фидаи, а сейчас — революционеры. — Вторая организация, — Редигер положил перед мной новые документы и рисунки, — «Млада Босна». Молодая Босния. Более аморфное движение, без четкой структуры, но не менее опасное. Романтики, поэты, студенты, мечтающие об освобождении от австрийского ига. Многие из них связаны с «Черной рукой», получают от нее оружие и деньги. Я рассматривал лица юношей двадцати-двадцати двух лет. Худые, с горящими глазами, в дешевых костюмах и мятых рубашках. Такими были Анна Залуска и Казимир Пулавский в Варшаве. Искренние, наивные, опасные. — Вот, например, Гаврило Принцев, — полковник указал на снимок худощавого юноши с впалыми щеками и пронзительным взглядом. — Девятнадцать лет, туберкулезник, неудачник, мечтающий о великом деянии. Провалил экзамены в гимназии, не имеет средств к существованию, живет на подачки друзей. Типичный кандидат для теракта-самоубийства. — Он опасен? — спросил я. — Все они опасны, Александр Николаевич. — Редигер откинулся в кресле и закурил папиросу. — Потому что им нечего терять. Принцев, как и многие другие, готов отдать жизнь за идею. А «Черная рука» умеет использовать таких людей. Он помолчал, выпуская дым. — Ваша задача — проникнуть в эту среду. Установить, нет ли планов громкой провокации в ближайшее время. Австрийская разведка только и ждет повода для удара по Сербии. Любой теракт, любое громкое убийство, и Вена получит casus belli. — А если я выявлю конкретных заговорщиков, планирующих теракт? — Я задал вопрос, хотя уже знал ответ из предыдущего разговора. Но хотел услышать его снова, здесь, в этом кабинете, при свете вечернего солнца. Хотел убедиться, что правильно понял. Редигер долго смотрел на меня. Потом медленно постучал пальцами по столу. — Александр Николаевич, вы офицер военной разведки Российской империи. Ваша задача предотвратить преждевременную войну. — Он сделал паузу. — Если это можно сделать, завербовав заговорщиков, вербуйте. Если можно дискредитировать их в глазах сообщников, дискредитируйте. Если можно сорвать теракт без шума, срывайте. Он встал и подошел к окну, глядя на плац внизу. — Но если других способов не будет… — голос его стал тише, — вы должны действовать так, как считаете необходимым. Я не даю вам прямых приказов на устранение. Но я даю вам полную свободу действий. Вы на месте. Вы оцениваете ситуацию. Вы принимаете решения. Ну что же, большего ожидать нельзя. Это не как в Аламуте. Хотя Старец горы тоже старался говорить иносказательно. Но он всегда говорил, что дни конкретной жертвы в этом мире сочтены. После этого все ясно. А здесь просто указана цель. Методы на усмотрение исполнителя. Ответственность разделена. Начальник не приказывал убивать, исполнитель действовал по обстоятельствам. — Понял, господин полковник. Редигер вернулся к столу и достал из сейфа еще одну папку, более толстую. На обложке красными чернилами было написано: «Австро-Венгерская и Германская разведка на Балканах. Совершенно секретно». — А теперь о тех, кто будет вам мешать, — сказал он, раскрывая папку. — Австрийская военная разведка, «Evidenz Bureau», одна из лучших в Европе. Они работают на Балканах десятилетиями, имеют огромную агентурную сеть, контролируют каждый шаг сербских националистов. Он разложил перед мной новые рисунки. — Сейчас Evidenzbureau возглавляет оберст Урбанский. Осторожный, методичный, профессионал старой школы. Но нас интересует не он. — Редигер достал другой портрет. — Нас интересует майор Август фон Урбах. Я взял бумагу в руки. На меня смотрел мужчина лет тридцати пяти, с холеными усами, проницательными светлыми глазами и легкой усмешкой в уголках губ. На нем была безупречная форма австрийского офицера, на груди несколько наград. Но главное во взгляде. Умном, ироничном, слегка насмешливом. Взгляде человека, который видит насквозь чужие игры и получает удовольствие от собственных. — Майор Август фон Урбах, — говорил Редигер, и в голосе его звучало нечто похожее на уважение. — Из старинного баварского рода, образование получил в Терезианской военной академии, служил в Боснии и Герцеговине с тысяча девятьсот восьмого года. Знает край как свои пять пальцев, говорит на сербском, хорватском, турецком языках. Агентурная сеть покрывает весь регион. Полковник закурил новую папиросу. — Но главное не это. Урбах не просто разведчик. Он игрок. Он любит свою работу, любит интриги, любит сталкивать людей и организации, наблюдая за результатом. — Редигер посмотрел на меня внимательно. — По нашим данным, именно он курирует операции по проникновению в «Черную руку» и «Младу Босну». Именно он знает о каждом их шаге. И именно он, как мы подозреваем, не просто следит за сербскими националистами, но и направляет их. — В каком смысле? — спросил я, хотя уже начинал понимать. — В самом прямом. — Редигер постучал пальцем по изображению Урбаха. — Мы полагаем, что майор фон Урбах не просто собирает информацию. Он провоцирует. Через своих агентов он подталкивает радикалов к действиям, которые дадут Австро-Венгрии повод для войны. Но делает это тонко, изящно, так, чтобы сербы считали, что действуют самостоятельно. Достойный противник. Такие ценились в Аламуте. — У нас есть основания полагать, что он уже в Белграде или Сараеве, — продолжал Редигер. — Урбах переодевается, меняет личности, говорит без акцента. Может выдать себя за серба, хорвата, даже за турка. Наша агентура видела его дважды за последние два месяца, оба раза в разных обличьях. — Опасен? — Чрезвычайно. — Полковник смотрел мне прямо в глаза. — Если Урбах вас вычислит, вы не доживете до утра. Он не церемонится с противниками. Редигер показал на еще один портрет. — А это его помощник. Гауптман Карл Хофер. Полная противоположность Урбаха. Пруссак, методичный, жестокий. Бывший полицейский из Берлина, перешел в военную разведку. Специализируется на допросах и устранении неугодных. Если Урбах мозг операции, то Хофер ее кулак. Я смотрел на второго человека. Крепкий, коренастый, с тяжелым подбородком и холодными серыми глазами. Лицо палача. — Кроме австрийцев, — Редигер перелистнул страницу, — в регионе активизировалась германская разведка. Им война нужна не меньше, чем Вене. Германский Генеральный штаб считает, что время играет против них. Чем дольше ждать, тем сильнее становится Россия и Франция. — Кто конкретно? — Майор Вальтер Николаи, глава германской военной разведки на востоке. Но он действует из Берлина. А на месте у него агенты. — Редигер показал несколько рисунков. — Имена неизвестны, лица меняются. Германцы предпочитают работать через подставных лиц, вербуют местных жителей, не светятся сами. Он закрыл папку. — Александр Николаевич, вы отправляетесь в самое настоящее осиное гнездо. Австрийская разведка, германская разведка, сербская контрразведка, которая подозревает всех иностранцев. Сербские радикалы, готовые убить любого, кто покажется им шпионом. И майор фон Урбах, который превратил Балканы в свою личную шахматную доску. Он посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом. — Вы уверены, что готовы? Я думал об Аламуте. О крепости в горах, где меня учили убивать и умирать за идею. О миссиях, когда я шел один против армий. О десятках целей, окруженных охраной. — Готов, господин полковник. Редигер кивнул. — Тогда переходим к деталям легенды и технической подготовке. Он достал из сейфа новую папку, на этот раз потоньше. — Как я уже говорил, ваше прикрытие. Александр Дмитриевич Соколов, корреспондент газеты «Новое время». Настоящий Соколов существует, он чуть старше вас по возрасту, работает в редакции в Петербурге, но не выезжает за границу по состоянию здоровья. Мы договорились с редакцией о вашей командировке на Балканы для серии статей о славянском вопросе. Вы должны тщательно изучить его биографию. Он передал мне документы. — Паспорт, корреспондентское удостоверение, рекомендательные письма от редакции. Все настоящее, все проверенное. Австрийцы не смогут подкопаться. Я изучал бумаги. Качественная работа. Даже опытный эксперт не заметит подлога. — В Белграде вас встретит наш резидент, подполковник Артамонов. Официально он военный атташе при посольстве. Неофициально руководит всей нашей агентурной сетью в Сербии. Вы уже изучили документы? Встреча в русском читальном зале на улице Князя Михаила, третьего числа в три часа дня. Подойдете к полке с томами Тургенева и скажете: «Ищу записки охотника». Он ответит: «Лучше почитайте Дворянское гнездо». Я уже запомнил коды для знакомства. — Артамонов обеспечит вас жильем, деньгами, связью с Петербургом через дипломатическую почту. Но, Александр Николаевич… — полковник понизил голос, — вы должны понимать. Если что-то пойдет не так, официально мы вас не знаем. Корреспондент Соколов действовал самостоятельно, военная разведка не имеет к нему отношения. Империя не может позволить себе дипломатический скандал. — Понимаю, господин полковник. — Пять тысяч рублей на расходы. Этого хватит на несколько месяцев жизни и работу с агентурой. Если понадобится больше, Артамонов организует дополнительное финансирование. Я кивнул. — Завтра утром, в воскресенье, вас ждет инструктаж по техническим средствам в оружейной комнате, — продолжал Редигер. — Новейшее оружие, средства связи, шифры. Подполковник Крылов все подготовил. А в понедельник, ранним утром, вы выезжаете поездом до Вены. Он вернулся к столу и налил коньяк в два бокала из хрустального графина. — За успех миссии, поручик Бурный. — Редигер протянул мне один бокал. — И за то, чтобы вы вернулись живым. Мы молча выпили. Коньяк обжег горло, разлился теплом по груди. — Идите отдыхайте, Александр Николаевич. Впереди у вас трудные дни. — Редигер протянул руку. — И помните, что вы не просто агент. Вы последняя надежда предотвратить войну, к которой Россия еще не готова. Я пожал его руку и направился к двери.* * *
Воскресное утро выдалось ясным, почти безоблачным. Майское солнце заливало плац, где вышагивал караул, и золотило купола варшавских церквей. За открытыми окнами казармы слышался колокольный звон. Горожане спешили на службу, а я спускался по каменным ступеням в подвалы штабного здания. Оружейная комната располагалась в самом защищенном месте, под толщей кирпичных стен, за массивной железной дверью с двумя замками. Подполковник Крылов уже ждал меня, стоя у длинного деревянного стола, заставленного оружием и различными техническими устройствами. — Доброе утро, поручик, — поздоровался он, когда я вошел и закрыл за собой дверь. — Времени у нас немного, так что перейдем сразу к делу. В воздухе пахло оружейным маслом, порохом и чем-то металлическим. Керосиновые лампы под потолком отбрасывали ровный желтоватый свет на разложенные предметы. Я подошел ближе, рассматривая арсенал. — Начнем с основного, — Крылов взял со стола компактный пистолет темного металла. — Браунинг модели тысяча девятисотого года. Калибр семь целых шестьдесят пять сотых миллиметра, магазин на семь патронов. Небольшой, легкий, идеален для скрытого ношения. Он передал мне оружие. Я взял его в руку, ощущая приятную тяжесть и идеальный баланс. Совсем не похоже на кинжал или меч, но убивает не менее эффективно. Даже лучше, действует на расстоянии, без необходимости вступать в ближний бой. — Надежный? — спросил я, проверяя затвор. — Вполне. Бельгийская работа, качество превосходное. Этот экземпляр мы получили через наших агентов в Льеже. — Крылов положил рядом коробку патронов. — Тут сто патронов. Более чем достаточно. Носите пистолет в кобуре под левой рукой, так удобнее доставать правой. В штатском костюме он совершенно незаметен. Я кивнул, запоминая. В этом времени я всегда с интересом изучал это новое оружие. В Аламуте не было огнестрельного оружия, только луки, арбалеты, кинжалы. Даже ребенок мог бы убить из этого маленького устройства семь человек, для этого ему не требовалось бы годы тренировки, как при стрельбе из лука. — Второй вариант, — Крылов взял более массивный револьвер с характерным барабаном, — наш штатный «Наган» образца восемьдесят девятого года. Калибр семь целых шестьдесят две сотых, семь патронов. Тяжелее «Браунинга», но надежнее в грязи и сырости. Если «Браунинг» даст осечку, «Наган» выстрелит даже после купания в болоте. Показываю снова. Он продемонстрировал, как открывать барабан, заряжать патроны, взводить курок, хотя мы все это проходили на учениях. — Для Балкан я бы рекомендовал «Браунинг» как основное оружие, «Наган» как запасное. «Браунинг» носите постоянно, «Наган» оставьте в номере или чемодане на крайний случай. Я взял в руки «Наган», почувствовал его солидный вес. Оружие офицера Российской империи. Надежное, проверенное, без изысков. — А это, — Крылов взял со стола изящную трость из темного дерева с серебряным набалдашником, — кое-что особенное. Он нажал на скрытую кнопку, и из набалдашника выскользнул тонкий стилет длиной около двадцати сантиметров. Лезвие блестело в свете ламп. Острое, трехгранное, смертоносное. — Итальянская работа, — пояснил подполковник. — Трость нормальный аксессуар для джентльмена, никаких подозрений не вызовет. А стилет… — он провел пальцем вдоль лезвия, — входит между ребер бесшумно, убивает мгновенно, если знать куда колоть. Я улыбнулся про себя. Это уже родное. Клинок, тишина, точный удар. Методы Аламута, просто в новой упаковке. — Покажите, — попросил я. Крылов поднес трость к манекену, стоявшему в углу, и быстрым движением вонзил стилет под левую лопатку. — Сердце, — сказал он коротко. — Смерть через несколько секунд. Жертва даже не успеет закричать. — Он вытащил лезвие и вытер его платком. — Или сюда, — ткнул в основание черепа, — мгновенная смерть. Или в почку, если нужно, чтобы человек помучился перед смертью. Я взял трость, ощущая ее вес и баланс. Нажал кнопку, выпустил лезвие, убрал обратно. Движения получались естественными, как будто я пользовался этим оружием всю жизнь. — Вижу, вы быстро схватываете, — заметил Крылов с одобрением. — Хорошо. Переходим к техническим средствам.Глава 16 Отъезд
Крылов взял со стола небольшой кожаный футляр и открыл его. — Карманный фотоаппарат «Кодак Вест Покет». Новинка тысяча девятьсот двенадцатого года, самая компактная камера в мире. — Крылов достал складной аппарат, который в сложенном виде помещался на ладони. — Размером с пачку папирос, использует рулонную пленку. Восемь экспозиций на один рулон. Он продемонстрировал, как раскладывать камеру, наводить на резкость, делать снимок. — Качество хорошее, если освещение достаточное. Для съемки документов держите камеру на расстоянии примерно аршин от бумаги, обеспечьте яркий свет от окна или лампы. Главное, чтобы руки не дрожали при съемке, иначе текст получится размытым. Я взял камеру, ощущая ее небольшой вес и продуманную конструкцию. Складной мех, объектив на металлических направляющих, простой затвор. Инженерное чудо начала XX века. — Проблема в том, — продолжал Крылов, — что камеру все равно заметят, если будете снимать открыто. Поэтому используйте ее только в безопасных условиях. В своем номере, когда принесли документы для изучения, или в безлюдном месте. Для съемки на улице она не годится, слишком заметна. Он положил рядом несколько рулонов пленки в металлических футлярах. — Десять рулонов. Восемьдесят снимков. Этого должно хватить на несколько месяцев. Если понадобится больше, Артамонов достанет. — Проявка? — Подполковник Артамонов в Белграде имеет фотолабораторию в подвале посольства. Передадите ему отснятые рулоны, он проявит и отправит в Петербург дипломатической почтой. Сами проявлять не пытайтесь, слишком сложно, нужны химикаты и темная комната. Следующим предметом оказался небольшой кожаный блокнот в потертом переплете. — Шифровальная книга, — пояснил Крылов, открывая страницы, испещренные столбцами цифр и букв. — Латинский квадрат с тройной подстановкой и ключевым словом. Систему вы изучали на курсах, но эта книга содержит уникальный ключ, известный только вам, полковнику Редигеру и подполковнику Артамонову. Он показал, как пользоваться шифром, как составлять и расшифровывать сообщения. — Все донесения шифруйте обязательно. Даже если передаете через нашего курьера, всегда есть риск перехвата. Шифр практически невзламываемый без ключа, немцы и австрийцы бились над ним два года, безуспешно. Я листал страницы, быстро запоминая структуру. В прошлой жизни я пользовался шифрами и кодами, но те были примитивнее. Здесь математика, сложные алгоритмы, несколько уровней защиты. — А как уничтожить книгу, если понадобится? — спросил я. — Если возникнет угроза захвата, действовать надо так. — Крылов достал небольшую стеклянную ампулу с прозрачной жидкостью. — Разбейте это на страницы, книга вспыхнет через несколько секунд. Специальный состав, горит даже в воде. Он положил ампулу рядом с блокнотом. — И последнее, — подполковник взял со стола маленький пузырек из темного стекла с восковой пробкой, — яд. Цианистый калий. Смертельная доза. Если попадете в безвыходную ситуацию, если австрийцы схватят и будут пытать, это избавление. Я взял пузырек, ощущая его смертоносную силу. В Аламуте каждый фидаи носил с собой яд на случай пленения. Лучше умереть, чем поведать под пытками секреты ордена. — Надеюсь, не понадобится, — сказал Крылов тихо. — Но вы должны знать, что он у вас есть. Для спокойствия. — Понял. Подполковник отошел к дальней стене, где на стеллажах стояли ящики и коробки. — Теперь о методах связи. — Он достал несколько предметов. — Тайнопись. Три типа симпатических чернил. Первый на основе лимонного сока, проявляется при нагревании. Второй — молочный раствор, проявляется йодом. Третий — специальный химический состав, секретная разработка, проявляется только определенным реактивом, который есть у Артамонова. Крылов показал маленькие флакончики, замаскированные под пузырьки с одеколоном и лекарствами. — Пишете обычное письмо, скажем, в редакцию или родственникам. Между строк тайнописью — настоящее сообщение. Отправляете по обычной почте на адрес, который даст вам Артамонов. Наши люди перехватят, проявят, прочтут. Он продемонстрировал технику письма тонким пером, смоченным в невидимых чернилах. — Практикуйтесь. Первые письма будут корявыми, но через неделю научитесь. Главное не нажимать сильно, чтобы на бумаге не оставалось вдавленных следов. Я кивнул, запоминая. — Еще один метод, — Крылов взял мел из ящика, — условные знаки. На заборах, стенах домов, фонарных столбах. Классика разведки, но работает до сих пор. Три вертикальные черточки, значит требуется срочная встреча. Крест это опасность, прекратить контакты. Круг значит все в порядке, продолжаем по плану. Он нарисовал знаки на доске, висевшей на стене. — Вы оставляете знак в условленном месте, ваш связной его видит, реагирует. Австрийцы могут следить за почтой, за телеграфом, за курьерами. Но мелом на заборе пользуются все: дети, пьяницы, уличные торговцы. Незаметно и эффективно. — Понятно. Крылов сложил все предметы обратно на стол и посмотрел на меня серьезно. — Александр Николаевич, вы получаете арсенал профессионального агента. Оружие, шифры, яды, средства связи. Все это опасно. Опасно для противника, но и для вас тоже. Одна ошибка, одна неосторожность, и вы мертвы. Австрийцы не церемонятся со шпионами. Расстреливают без суда или вешают публично для устрашения. Он помолчал, затянулся папиросой. — У меня один вопрос. Чисто личный, не служебный. — Его глаза смотрели прямо, без прикрас. — Почему вы согласились? Молодой офицер, вся карьера впереди, можно спокойно дослужиться до полковника в штабе, получать жалованье, растить детей. А вы идете туда, где вас могут убить каждый день. Зачем? Я задумался. На самом деле я знал ответ. Потому что это моя природа. Я ассасин, убийца, тень, идущая за жертвой. Сидеть в штабе, перекладывать бумаги, это не для меня. Я живу только в опасности, в игре со смертью, в миссиях, где на карту поставлено все. Но как это объяснить? — Долг, — сказал я наконец. — Полковник Редигер объяснил ситуацию. Если война начнется сейчас, Россия не готова. Погибнут тысячи, десятки тысяч людей. Моих товарищей по училищу, простых солдат, мирных жителей. Если я могу предотвратить это, если моя жизнь просто цена за время, необходимое для подготовки… — Я пожал плечами. — Тогда это стоит риска. Крылов долго смотрел на меня, потом кивнул. — Правильный ответ, поручик. Именно поэтому полковник выбрал вас. — Он протянул руку. — Удачи вам. И возвращайтесь живым. Таких, как вы, у нас мало. Я пожал его руку. — Постараюсь, господин подполковник. Крылов помог мне упаковать все предметы в специальный чемодан с двойным дном. Оружие, боеприпасы, технические средства, все аккуратно улеглось в потайные отделения, замаскированные под обычные вещи путешественника. — Завтра утром, в шесть часов, извозчик будет ждать вас у ворот казармы, — сказал он на прощание. — Довезет до вокзала. Поезд на Вену отходит в семь тридцать. Не опаздывайте. — Не опоздаю. Я поднялся из подвала на солнечный свет майского утра. Варшава жила обычной воскресной жизнью. На улицах прогуливались парочки, дети играли на бульварах, из кафе доносилась музыка. Мирно, спокойно, безопасно. А через три дня я буду в Белграде, в самом сердце пороховой бочки Европы. Где майор фон Урбах ждет своего часа, чтобы поджечь фитиль. Где сербские фанатики готовят теракты. Где каждый день может стать последним. Но ассасин внутри меня ждал этого с нетерпением. Наконец-то настоящая охота. Наконец-то достойный противник. Я зашагал к казарме. Завтра начнется новая жизнь. Жизнь агента в тылу врага.* * *
После обеда я вернулся в казарму. В общей комнате, где мы жили, царила непривычная тишина. Лебединский сидел у окна с книгой, но не читал, задумчиво глядя в окно. Белозерский чинил ремень на полевой сумке, методично продевая иглу сквозь толстую кожу. Римский-Корсаков что-то чертил на листе бумаги, покусывая карандаш. Шуйский полировал до блеска сапоги, хотя они и так сверкали. Ахматов, как обычно молчаливый, точил на бруске свой казачий нож. Жедринский первым поднял голову, когда я вошел. — А, вот и наш путешественник вернулся. — Он отложил в сторону газету, которую просматривал. — Ну что, Александр Николаевич, получил инструктаж от Крылова? — Получил, — коротко ответил я, проходя к своей койке. — И когда отбытие? — спросил Белозерский, не отрываясь от работы. — Завтра утром. Шесть часов. Воцарилось молчание. Все понимали, что это значит. Завтра я уезжаю на задание, о котором они почти ничего не знали. Разве что только о том, что это Балканы. Но все понимали, что это опасно. Что я могу не вернуться. Лебединский закрыл книгу и повернулся ко мне. — Знаешь, Александр, когда ты поступил на курсы, я думал, что ты очередной провинциальный юноша, который мечтает о карьере в столице. — Он усмехнулся. — Но после твоих успехов здесь… Черт возьми, Крылов сказал, что ты показал себя настоящим мастером. — Да уж, — подтвердил Жедринский с усмешкой. — Когда ты попросил нас с Белозерским изобразить жандармов для твоей операции, я подумал, чем это может помочь? А ты… Он покачал головой с уважением. Я вспомнил тот день. Анна, испуганная, прижавшая к груди запрещенные книги. Двое «жандармов», Жедринский в чужой форме выглядел слишком солидно, Белозерский старательно изображал грубость. А я «случайно» оказался рядом, выдал себя за родственника, дал взятку, спас ее. — Спасибо вам, — сказал я искренне. — Без вашей помощи я бы не справился. — Ерунда, — отмахнулся Жедринский. — Мы только декорации. Ты режиссер и актер театра в одном лице. Ахматов неторопливо провел пальцем по лезвию ножа, проверяя остроту, потом поднял на меня цепкие серые глаза. Встал, подошел ко мне и положил нож на мою койку. — Возьми. У меня еще два есть. Этот верный, ни разу не подвел. Сталь донская, закалка казачья. Понадобится. Я взял нож. Простой, без украшений, с деревянной рукоятью, стертой от долгого использования. Но лезвие было безупречным, острым как бритва. — Спасибо, Сергей Тимофеевич. Это дорогой подарок. — Возвращайся живым, — просто сказал Ахматов. — И верни нож. Он мне еще пригодится. Лебединский поднялся с места и достал из своего сундука бутылку коньяка и несколько стаканов. — Господа, предлагаю отметить отъезд нашего товарища как полагается. — Он разлил коньяк по стаканам. — По стакану каждому, чтобы не перебрать. Мы встали в круг, подняли стаканы. Лебединский произнес: — За поручика Александра Бурного. За успех его миссии. За то, чтобы он вернулся к нам живым и невредимым. И за то, чтобы эта проклятая война, которую мы все чувствуем, не началась раньше времени. Мы выпили. Коньяк хороший, французский. Жег горло приятным теплом. Теперь Белозерский посмотрел на меня серьезно. — Александр, у меня к тебе просьба. Когда будешь там, на Балканах, среди всех этих интриг и опасностей, помни одно. — Он помолчал. — Мы не просто разведчики. Мы офицеры Российской империи. У нас есть честь. Иногда приходится лгать, предавать, убивать. Но есть черта, которую нельзя переступать, иначе превратишься в такого же мерзавца, как те, против кого работаешь. — Какая черта? — спросил я тихо. — У каждого своя, — ответил Белозерский. — Ты узнаешь ее, когда подойдешь слишком близко. Остаток вечера мы провели вместе, вспоминая забавные случаи с занятий, обсуждая последние новости из столицы, рассказывая истории из прошлой службы. Никто не говорил о войне, о смерти, об опасности. Мы просто были товарищами. Ночью я лежал в темноте, слушая ровное дыхание спящих товарищей. Хорошие люди. Профессионалы. Каждый по-своему. Лебединский с его умом и иронией. Белозерский с его практичностью и моральными принципами. Римский-Корсаков с его аналитическим складом ума. Шуйский с его благородством и храбростью. Ахматов с его казачьей интуицией. Жедринский с его опытом и цинизмом. Я буду скучать по ним. В Аламуте не было товарищества. Были конкуренты, соперники, потенциальные предатели. Каждый фидаи шел на задание один, возвращался один, умирал один. Никто не провожал тебя добрыми словами, никто не дарил ножи на память. Но здесь, в этом странном мире через восемьсот лет, в теле русского офицера, я обнаружил нечто новое. Братство. Не кровное, не по клятве, а по общему делу, по общей опасности, по взаимному уважению. Это непривычно. Но приятно, черт возьми. Я закрыл глаза и уснул. Завтра начнется новая жизнь.* * *
Утро понедельника выдалось ясным и прохладным. Я проснулся до рассвета, когда первые лучи только касались крыш домов. Тихо оделся в штатское, добротный темно-серый костюм-тройку, белую рубашку, темный галстук. Надел котелок. Проверил документы в бумажнике: паспорт на имя Александра Дмитриевича Соколова, корреспондентское удостоверение, рекомендательные письма. Остальные вещи в чемодане. Я готов. Остальные так и спали, когда я тихо вышел из помещения. У ворот казармы нас ждал извозчик на небольшой коляске. Рассвет окрасил небо Варшавы в нежные розовые тона. Город просыпался. Где-то лаяла собака, грохотал первый трамвай, булочник открывал лавку. Сел в коляску. Извозчик тронул вожжи, лошадь неторопливо двинулась по булыжной мостовой. Я обернулся. Коляска уже отъехала на несколько десятков саженей, когда я инстинктивно поднял взглядна окна штабного здания. Второй этаж, угловой кабинет с тремя высокими окнами. Кабинет Редигера. В среднем окне, чуть отодвинув край тяжелой портьеры, стоял сам полковник. На таком расстоянии я не мог разглядеть выражение его лица, но по застывшей фигуре, по тому, как он держал руку на краю шторы, чувствовалось напряжение. Он не вышел проводить меня. Не попрощался лично. Слишком официально, слишком заметно для окружающих. Начальник второго отдела ГУГШ не провожает обычного корреспондента газеты. Но он стоял у окна и смотрел. Я не подал виду, что заметил его. Не поднял руку, не кивнул. Просто на мгновение встретился с ним взглядом через расстояние, через утренний варшавский воздух, через невидимую границу между начальником и подчиненным, между тем, кто отправляет, и тем, кто идет. Редигер едва заметно кивнул. Один раз. Коротко. Потом отпустил портьеру, и она упала, скрыв его фигуру. Коляска свернула за угол, и штабное здание исчезло из виду. Но я еще долго помнил ту фигуру в окне. Человека, который сделал ставку на молодого поручика с травмой головы и феноменальными способностями. Человека, который послал меня в самое пекло Европы, зная, что я могу не вернуться. В Аламуте Старец Горы тоже никогда не провожал фидаев лично. Но иногда, когда особо ценный ассасин уходил на опасное задание, Старец поднимался на башню крепости и смотрел, как всадник скрывается в горных ущельях. Так прощались те, кто знал, что каждое прощание может быть последним. Коляска везла меня дальше по утренней Варшаве. Служащие спешили на работу, извозчики окликали редких прохожих. Обычная, мирная жизнь. У поворота на Маршалковскую я заметил знакомую фигуру на тротуаре. Подполковник Крылов, в штатском костюме и котелке, стоял у газетного киоска, делая вид, что читает утреннюю прессу. Но взгляд его следил за моей коляской. Когда мы поравнялись, Крылов сложил газету, снял котелок и приложил его к груди. Формальный жест уважения, который можно принять за обычную вежливость прохожего. Но я знал, что это значит. Прощание. Пожелание удачи. Признание в том, что Крылов, всегда строгий, всегда сдержанный подполковник, волнуется за своего лучшего ученика. Я едва заметно кивнул ему в ответ. Крылов надел котелок обратно, развернулся и зашагал прочь, засунув руки в карманы пальто. Коляска продолжила путь. Варшавский вокзал встретил меня привычным утренним хаосом. Пыхтели и свистели паровозы, носильщики таскали багаж, пассажиры торопились к поездам. Запах угольного дыма, машинного масла и дешевого кофе из привокзального буфета. Я достал билет первого класса до Вены, выданный мне Редигером вместе с остальными документами. Корреспондент солидной газеты должен путешествовать с комфортом. Прошел на перрон, где уже стоял поезд. Длинный состав с паровозом, выпускающим клубы пара. Вагоны темно-зеленого цвета с золотыми буквами «Международное сообщение. Варшава-Вена». Нашел свое купе. Небольшое, но уютное. Два мягких кресла, столик у окна, лампа с абажуром. Я уложил чемодан на полку, сел у окна. На соседнем перроне прощались семьи. Мужчина средних лет обнимал жену и двух детей. Старуха крестила сына, уезжающего на заработки. Молодая пара целовалась, не обращая внимания на косые взгляды публики. Жизнь. Обычная, мирная, человеческая жизнь. А я еду туда, где решается, продолжится ли эта жизнь или сгорит в пожаре большой европейской войны. Паровоз дал протяжный гудок. Вагоны дернулись, тронулись с места. Варшавский вокзал медленно поплыл назад. Город, в котором я прожил несколько месяцев, учился, выполнил первое задание, нашел товарищей, оставался позади. Я откинулся в кресле, глядя в окно на проплывающие пейзажи польской равнины. Поля, леса, деревушки с церквями. Мирно, спокойно, красиво. Пока еще мирно. Но охота уже началась.Глава 17 Выстрелы
Милован Чабринович сидел на краю узкой железной кровати и методично чистил револьвер. Движения были точными, отработанными. Вынуть барабан, проверить каждую камору, протереть промасленной тряпкой ствол, вернуть барабан на место, провернуть. Щелчок. Еще раз. Щелчок. Семь патронов лежали на потертом одеяле выстроенные в ряд. Семь латунных гильз с тупыми свинцовыми головками. Семь возможностей изменить историю. Или семь способов умереть. За грязным окном комнаты на третьем этаже дома на окраине Белграда садилось солнце. Золотой свет падал на Дунай, превращая реку в расплавленную медь. Красивый закат. Последний мирный закат Европы, хотя Чабринович этого не знал. Не мог знать. Он думал только о том, что через три часа австрийский офицер будет мертв. Револьвер FN M1900, бельгийского производства. Калибр 7.65 миллиметра, компактный, надежный. Чабринович купил его два месяца назад у торговца оружием в подвале на Кнез-Михаиловой улице за восемьдесят динаров, все деньги, которые он скопил за полгода работы писцом в конторе. Теперь он потерял и эту работу. Слишком много времени проводил в кафе, слушая разговоры о свободе. Слишком много кашлял кровью на бумаги с цифрами, которые должен был переписывать. Хозяин конторы сказал, что больной чахоткой работник отпугивает клиентов. Не важно. Работа больше не нужна. Жизнь больше не нужна. Осталось только одно дело. Чабринович поднял последний патрон к свету, изучая его так, словно видел впервые. Свинцовая пуля тщательно обточена, он сам работал над ней напильником три вечера подряд, превращая тупой конец в острие. Австрийцы сильны, но не бессмертны. Пуля войдет в тело, разорвет ткани, найдет жизненно важный орган. Сердце. Или печень. Или просто наполнит брюшную полость кровью, и человек медленно умрет в агонии, понимая, что смерть неизбежна. Он вставил патроны в барабан. Один. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Седьмой оставил на одеяле. Последний патрон для него самого. Если что-то пойдет не так. Пусть пока будет отдельно. Чабринович закрыл глаза и позволил памяти вернуться туда, куда не хотел возвращаться. Но должен был. Должен помнить, зачем делает это. Сараево. Лето 1908 года. Ему было восемнадцать лет, и мир казался полным возможностей. Отец торговал на рынке керамикой, привозил из деревни горшки и миски, продавал австрийским домохозяйкам и боснийским крестьянам. Деньги небольшие, но хватало. Мать шила по ночам, заказы брала у соседей. Младшая сестра Милена, тогда десять лет, смеялась и бегала по двору босиком, и волосы у нее были черные, как воронье крыло. Все изменилось в октябре. Австро-Венгерская империя аннексировала Боснию и Герцеговину. Формально эти земли и раньше были под австрийским управлением, но теперь император Франц Иосиф объявил их своей собственностью навечно. Сербы протестовали. По всей Боснии прокатились демонстрации, мирные, с флагами и песнями, с надеждой, что великие державы заступятся за маленький славянский народ. Великие державы промолчали. Россия, истощенная войной с Японией, не рискнула вступить в конфликт. Франция и Британия были заняты своими делами. Австрийцы получили карт-бланш. Петар Чабринович вышел на демонстрацию в Сараево вместе с тремя тысячами других сербов. Они шли по главной улице, пели народные песни, держали транспаранты: «Босния — не Австрия», «Свобода для славян», «Долой оккупантов». Мирная демонстрация. Без оружия, без насилия. Австрийские жандармы встретили их у ратуши. Два взвода в темно-синих мундирах, с винтовками наперевес. Командир, гауптман с лицом, высеченным из камня, приказал разойтись. Толпа не разошлась. Пели громче. Тогда жандармы пошли в атаку. Прикладами. Штыками. Сапогами. Милован не видел, как это произошло. Он стоял в задних рядах, пытался вытащить оттуда отца, но толпа паниковала, люди давили друг друга, кто-то кричал, кто-то падал под ноги. Потом раздались выстрелы. Не залпом, а одиночные, хаотичные. Жандармы стреляли в воздух, чтобы напугать. Но один выстрел был не в воздух. Милован нашел отца через двадцать минут, когда площадь опустела. Петар Чабринович лежал у ступеней ратуши в луже крови. Голова разбита прикладом. Правая сторона черепа продавлена внутрь, осколки кости торчали сквозь кожу. Глаза открыты, смотрят в небо, но уже не видят. Рот приоткрыт, словно хотел что-то сказать, но не успел. Милован сидел рядом с телом и держал отца за руку, пока не пришли санитары. Рука была еще теплой. Австрийский сапог оставил отпечаток на груди отца. Подошва с подковками четко отпечаталась на белой рубашке, как клеймо на скоте. Мать умерла через год. Официальная причина — чахотка. Настоящая причина — разбитое сердце. Она не могла жить без мужа, не хотела. Просто гасла, день за днем, пока не погасла окончательно. Милена осталась одна. Четырнадцать лет, красивая, беззащитная. Милован пытался работать, кормить ее, но денег не хватало. Тогда она нашла работу сама. Пошла прислугой в дом австрийского майора фон Клейста. Милован знал, что там происходило. Все знали. Австрийские офицеры брали сербских девушек в прислуги не для того, чтобы те подметали полы и мыли посуду. Милена приходила домой раз в месяц, молчаливая, с пустыми глазами, и не отвечала на вопросы. Однажды он увидел синяки на ее запястьях. Она сказала, что упала. Милован ничего не мог сделать. Если бы попытался вытащить сестру из этого дома, ее бы просто выгнали без денег, и они оба остались бы на улице. Австрийцы не терпели непокорности. Вот тогда ненависть стала физической. Не эмоцией, не чувством, а реальностью, которая жила внутри него, как второе сердце. Черное, холодное, неумолимое. В 1911 году он встретил майора Танковича в кафе «Златна моруна». Танкович был офицером сербской армии, но все знали, что он также глава тайной организации «Унификация или смерть», той самой «Черной руки», которая боролась за освобождение всех сербских земель любыми средствами. Танкович долго смотрел на Милована, изучая его глазами хищника, который оценивает добычу. Потом спросил: — Ты готов умереть за Сербию? — Да, — ответил Милован без колебаний. — Ты готов убить за Сербию? — Да. — Даже если это будет женщина? Ребенок? Священник? Милован задумался. Потом сказал: — Если они враги Сербии, да. Танкович улыбнулся. Холодная, хищная улыбка. — Тогда приходи завтра ночью. Запомни адрес. Инициация проходила в подвале дома на окраине Белграда. Двенадцать человек в черных балахонах стояли в круге вокруг стола, на котором лежали кинжал, револьвер и Библия. Танкович зачитал клятву: — Я клянусь моей кровью, моей честью, моей жизнью, что буду служить делу освобождения и объединения сербского народа. Я готов убить врагов Сербии и умереть за свободу моей родины. Я признаю власть «Черной руки» и обязуюсь выполнять приказы без вопросов и сомнений. Если я нарушу эту клятву, пусть эта рука, которая держит оружие, отсохнет, и пусть мое имя будет проклято навеки. Милован повторил слова. Потом Танкович взял кинжал и порезал ему ладонь. Кровь капала на Библию. Милован взял револьвер и поцеловал ствол. Он стал членом «Черной руки». Исполнителем. Тем, кто делает грязную работу. За три года он участвовал в пяти операциях. Взрывы мостов, подрыв железнодорожных путей, поджоги австрийских складов. Никого не убил. Не было приказа. Но знал, что рано или поздно приказ будет. И вот он пришел. Вчера Танкович встретил его в том же кафе. Передал изображение и адрес. — Гауптман Франц Шульц. Комендант австрийского гарнизона в Земуне. Отвечает за подавление сербских волнений в Воеводине. Под его командованием жандармы разогнали три демонстрации за последний месяц. Двенадцать сербов убито, сорок ранено. Его нужно устранить. — Когда? — спросил Милован. — Сегодня ночью. Он возвращается из кафе около полуночи. Всегда один. Маршрут известен. Вот карта. — А если поймают? Танкович посмотрел на него долгим взглядом. — Цианид. — Он положил на стол маленькую стеклянную ампулу. — Если нет выхода. Быстрая смерть. Милован взял ампулу и спрятал во внутренний карман. Теперь он сидел на кровати и смотрел на револьвер. Через три часа он станет убийцей. Не взрывником, не диверсантом, а убийцей. Человеком, который лишит жизни другого человека. Целенаправленно. Хладнокровно. Должен ли он чувствовать сомнения? Угрызения совести? Не чувствовал. Австрийцы убили его отца. Австрийцы убили его мать. Австрийцы забрали его сестру. Австрийцы оккупировали его родину, топтали его народ, унижали его веру, разрушали его культуру. Один мертвый австриец — это справедливость. Маленькая, недостаточная, но справедливость. Милован встал с кровати и подошел к столу. На стене над столом висел портрет. Отец, мать, он сам и маленькая Милена. Сделан за год до аннексии. Все улыбаются. Счастливая семья. Мертвая семья. — Прости, отец, что не смог защитить тебя тогда, — сказал Милован вслух. — Но сегодня я отомщу. Он взял рисунок и поцеловал лицо отца сквозь стекло. Потом поставил обратно. На столе лежало письмо, написанное вчера вечером. Адресовано Милене. Прощальное письмо, на случай если он не вернется. 'Милена, Прости меня за то, что не смог защитить тебя. Прости за то, что оставил тебя одну. Я знаю, что ты страдаешь в доме этого австрийца. Знаю, что он делает с тобой. И не могу этого вынести. Я сделаю то, что должен сделать. Отомщу за отца, за мать, за нашу семью. Может быть, я умру. Но умру свободным человеком, а не рабом австрийцев. Если ты читаешь это письмо, значит, меня больше нет. Уезжай из Сараево. Найди работу где-нибудь в деревне, подальше от городов и австрийцев. Выходи замуж за хорошего серба, роди детей, живи счастливо. Я люблю тебя. Всегда любил. Ты единственное, что у меня было. Твой брат Милован' Он запечатал письмо в конверт и положил на стол. Если не вернется, хозяйка найдет его утром и передаст Милене. Милован надел темный пиджак, проверил карманы. Револьвер во внутреннем кармане слева. Ампула с цианидом в нагрудном кармане справа. Спички в боковом кармане. Ничего лишнего. Он подошел к окну и посмотрел на закат. Солнце уже коснулось горизонта, Дунай горел красным. Красное небо. Кровавое небо. Хороший знак. Или плохой. Не важно. Милован взял со стола потрепанный сборник стихов Джуры Якшича. Открыл на странице, где угол был загнут, и прочитал шепотом по-сербски: 'За слободу отаџбине своје, За част српског имена, Спреман сам на жртву највећу — Живот свој без страха дам'." (За свободу отчизны своей, За честь сербского имени, Готов я на жертву величайшую — Жизнь свою без страха отдам.) Он закрыл книгу и положил на стол рядом с револьвером. Якшич написал эти строки о борьбе с турками. Но австрийцы ничем не лучше турок. Может, даже хуже, турки хотя бы не притворялись, что несут цивилизацию и прогресс. Потом вытащил из ящика стола бутылку ракии, сливовой водки. Налил в стакан, поднял к свету. — За Сербию, — сказал он и выпил залпом. Водка обожгла горло, разлилась теплом по груди. Хорошо. Не для храбрости. Для ритуала. Перед боем воины всегда пили. Милован посмотрел на часы. Восемь вечера. Через четыре часа Шульц выйдет из кафе. Нужно прийти раньше, занять позицию, ждать. Он еще раз проверил револьвер. Шесть патронов в барабане. Все готово. Прежде чем уйти, Милован открыл тумбочку и вытащил маленькую икону Святого Георгия Победоносца, покровителя воинов. Икона принадлежала отцу, тот всегда носил ее с собой. Милован перекрестился и поцеловал икону. — Святой Георгий, помоги мне. Я иду на войну. Он спрятал икону во внутренний карман, рядом с револьвером. Потом погасил керосиновую лампу, открыл дверь и вышел в темноту. На лестнице было тихо. Соседи спали или сидели по своим комнатам. Никто не видел, как худой молодой человек в темном пиджаке спустился по скрипучим ступеням и вышел на улицу. Белград встретил его ночной прохладой и запахом Дуная. Где-то вдали играла музыка. Ссербская народная песня, грустная и прекрасная. Гармонь и скрипка плакали в ночи. Милован Чабринович зашагал по булыжной мостовой к набережной. Он вспомнил, что забыл седьмой патрон. Но ничего. Револьвер в кармане тяжелел с каждым шагом. В груди билось черное сердце ненависти. Через четыре часа австрийский офицер будет мертв. А может быть, мертв будет он сам. Не важно. Важно только одно: кто-то умрет сегодня ночью. И это будет справедливо.* * *
Гауптман Франц Шульц шел по темной набережной Дуная и чувствовал приятное тепло ракии в животе. Хорошая была выпивка сегодня. Венгерская, настоящая, не сербское пойло. В кафе «Zum goldenen Stern» всегда имелся приличный выбор водки для австрийских офицеров, там понимали, кто в этом городе хозяин. Он шел уверенной походкой военного человека, не обращая внимания на сырость, поднимавшуюся от реки. Май в Белграде непредсказуем. Днем жарко, ночью холодно, словно сам климат этого проклятого славянского города не мог определиться, чего хочет. Как и его население. Шульцу было тридцать восемь лет, и он провел последние шесть из них в этом гнезде сербского национализма, работая в комендатуре австро-венгерского гарнизона в приграничном Земуне. Официально его должность называлась «помощник коменданта по вопросам безопасности». Неофициально все знали, что гауптман Шульц отвечает за подавление сербских волнений в Воеводине и сбор информации о деятельности белградских националистов. Он был высоким, широкоплечим мужчиной с тяжелыми чертами лица, которые делали его похожим скорее на мясника, чем на офицера. Квадратная челюсть, толстая шея, короткие светлые волосы, зачесанные назад с военной четкостью. Маленькие серые глаза, посаженные глубоко под тяжелыми надбровными дугами, смотрели на мир с холодным расчетом человека, который давно перестал видеть в других людях что-то кроме инструментов или препятствий. Форма на нем сидела безукоризненно. Темно-синий мундир венгерского пехотного полка, начищенные до блеска сапоги, портупея с револьвером Rast Gasser калибра восемь миллиметров. Надежное оружие, австрийское, не то что эти бельгийские игрушки, которыми торговали сербские контрабандисты. Шульц не был пьян. Три рюмки ракии — это ничто для человека его комплекции и привычек. Он пил каждый вечер после службы, это помогало забыть о грязной работе, которую приходилось делать. Допросы. Обыски. Аресты. Иногда более жесткие меры, о которых не писали в рапортах. Сербы называли его «Мясник из Темишвара». Это прозвище появилось после подавления волнений в Воеводине три года назад, когда сербские крестьяне попытались устроить демонстрацию против венгерского землевладельца. Шульц командовал жандармами, которые разгоняли толпу. Приказ был четким. Применять силу, не церемониться. Двенадцать мертвых, сорок раненых. Крестьяне разбежались. Порядок восстановлен. Шульц не считал себя мясником. Он считал себя солдатом, выполняющим приказы. Империя нуждалась в порядке, а порядок требовал твердой руки. Сербы понимали только силу. Это он усвоил за годы службы на Балканах. Набережная пуста в этот поздний час. Только далекие огни белградских домов отражались в темной воде Дуная, и где-то вдали играла музыка. Сербская гармонь пела жалобную песню о потерянной свободе. Шульц усмехнулся. Свобода. Они всегда пели о свободе, эти славяне. Но что они сделали бы со свободой, если бы получили ее? Резали бы друг друга, как во время Балканских войн. Варвары. Он свернул в знакомый переулок между складами. Короткий путь к дому, который снимал на окраине Земуна. Здесь темнее, фонари не горели, только луна пробивалась сквозь облака, отбрасывая странные тени на булыжники. Шульц не боялся темноты. Он вырос в ней. Детство в Вене. Район Оттакринг, где жили бедняки, ремесленники, чернорабочие. Отец пьяница, слесарь на фабрике, приходил домой пьяным и бил мать. Мать прачка, работала до изнеможения, умерла, когда Францу было двенадцать. Братьев и сестер нет. Только он один. В школе над ним издевались. Он был толстым ребенком, неуклюжим, с тяжелым подбородком и маленькими глазами. Его звали «свиньей», «жирной задницей», «тупым Францем». Били каждый день. Отнимали еду. Запирали в подвале школы и оставляли там на несколько часов, слушая, как он плачет и стучит в дверь. Хуже всего были братья Штайнеры, Карл и Йозеф. Двое подростков из приличной семьи, чей отец был адвокатом. Они особенно любили унижать Франца. Однажды зимой они раздели его догола и заставили бежать через весь двор школы под смех других учеников. Учителя видели, но не вмешивались. Мальчики из хороших семей имели привилегии. Франц терпел три года. Потом что-то сломалось внутри. Ему было четырнадцать, когда он подстерег Карла Штайнера в том же подвале, где его самого запирали. Избил камнем по голове, пока Карл не перестал двигаться. Не убил, врачи его спасли, но мальчик остался калекой на всю жизнь, левая сторона тела парализована. Франца не посадили. Не было доказательств. Карл не видел нападавшего в темноте. Но все знали. Хулиганы больше никогда не подходили к нему. Никто не подходил. Все боялись. Франц понял важный урок: сила решает все. Кто сильнее, тот прав. Кто боится применить насилие, тот жертва. В шестнадцать он сбежал из дома и записался в армию, приписав себе два года. Военные не задавали лишних вопросов. Им нужны были солдаты для гарнизонов на Балканах, где брожение усиливалось после аннексии Боснии. Армия стала его домом. Дисциплина, порядок, четкие правила. Никто не издевался над солдатом, который выполняет приказы лучше других. Наоборот, его заметили. Унтер-офицер Мюллер оценил беспощадность юного Шульца при подавлении крестьянского бунта в Хорватии. Молодой солдат не колебался, когда приказали стрелять в толпу. Шульц быстро рос в чинах. Фельдфебель в двадцать два года. Лейтенант в двадцать шесть. Гауптман в тридцать четыре. Не из аристократии, не из офицерской семьи, а из венской трущобы. Но он доказал свою ценность единственным способом, который признавала армия, — эффективностью. Его переводили туда, где нужна была твердая рука. Галиция, где поляки бунтовали. Словения, где словенцы требовали автономии. Босния, где сербы и хорваты резали друг друга. Воеводина, где сербское меньшинство мечтало о присоединении к Белграду. Везде Шульц делал одно и то же: наводил порядок. Допрашивал подозреваемых. Получал информацию любыми методами. Арестовывал зачинщиков. Подавлял волнения. Быстро, жестко, эффективно. Он не считал себя садистом. Не получал удовольствия от чужой боли. Просто делал работу. Когда нужно было сломать человека на допросе, он ломал. Когда нужно было запугать деревню, он запугивал. Когда нужно было убить, он убивал. Сербы ненавидели его. Шульц знал. Видел ненависть в их глазах, когда жандармы врывались в дома с обыском. Слышал проклятия на сербском языке, которого выучил достаточно, чтобы понимать угрозы. Получал письма с угрозами. Плохо написанные, полные орфографических ошибок, но искренние в своей злобе. Ему было плевать. Пусть ненавидят. Страх важнее любви. Это он тоже усвоил в детстве. Шульц остановился на минуту, прислушиваясь. Показалось, что сзади шаги. Но когда обернулся, переулок был пуст. Тени от луны скользили по булыжникам, превращая складские стены в движущиеся силуэты. Он пожал плечами и пошел дальше. Паранойя профессиональная болезнь людей его ремесла. Слишком много врагов, слишком много угроз. Но Шульц не боялся. Револьвер на боку, сила в руках, годы военной подготовки. Пусть попробуют. За последние три года было несколько покушений на австрийских офицеров в Белграде и Сараево. Один лейтенант убит ножом в спину. Другой отравлен в кафе. Третий застрелен на улице каким-то студентом-фанатиком. Шульц знал, что может быть следующим. Но не собирался менять привычки из-за страха. Страх — это слабость. А он давно победил в себе слабость. Переулок сужался. Склады с обеих сторон, груды ящиков, запах гнилых овощей и речной сырости. Еще пятьдесят метров, и он выйдет на освещенную улицу, где стоял его дом. Шульц не услышал, как за его спиной из тени между ящиками вышла фигура. Не услышал осторожных шагов, которые приближались, держась на расстоянии десяти метров. Он услышал только голос. Молодой, дрожащий от напряжения, но твердый: — Шульц. Гауптман резко обернулся, рука инстинктивно дернулась к кобуре. Но он не успел. Грохот выстрела разорвал тишину переулка. Пуля ударила Шульца в живот, чуть ниже ребер. Боль была мгновенной, жгучей, как удар раскаленным прутом. Он согнулся, но не упал. Годы военной подготовки, годы боев, тело знало, как держаться на ногах даже раненым. Второй выстрел. Пуля вошла в грудь, правее сердца, пробила легкое. Шульц почувствовал, как что-то лопнуло внутри, и рот наполнился металлическим вкусом крови. Теперь он упал. На колени сначала, потом на бок. Револьвер выпал из кобуры, со звоном ударился о булыжники, отскочил в сторону. Шульц лежал на холодных камнях и смотрел вверх. Над ним стоял молодой человек, худой, с впалыми щеками и горящими глазами. В руке револьвер, ствол еще дымился. Лицо незнакомое, но Шульц видел таких лиц сотни. Сербский студент, фанатик, готовый умереть за идею. — За моего отца, — сказал юноша по-сербски. — За всех, кого ты замучил. Шульц хотел ответить, но из горла вырвался только хрип. Кровь заливала рот, легкие наполнялись жидкостью. Он задыхался, тонул в собственной крови. Юноша подошел ближе. Поднял револьвер, целясь в голову. Руки у него дрожали, лицо было бледным, как у мертвеца. — Warum? — выдавил Шульц. Почему? — За справедливость, — ответил юноша. Справедливость. Какое смешное слово. Шульц хотел засмеяться, но вместо этого закашлялся кровью. Он вспомнил Карла Штайнера. Мальчика, которого избил камнем в темном подвале. Это тоже была справедливость? За годы унижений? Он вспомнил сербских крестьян, которых жандармы расстреливали в Воеводине. Они кричали о справедливости, когда падали под пулями. Он вспомнил заключенных, которых допрашивал в подвалах комендатуры. Многие кричали о справедливости, когда он ломал им пальцы или бил прикладом по почкам. Справедливость. Все хотят справедливости. Но справедливость — это просто месть сильного над слабым. Или слабого над сильным, когда он найдет момент. Третий выстрел прервал его мысли. Пуля вошла в голову, чуть выше правого уха. Мозг разорвало на куски. Боли он не почувствовал, смерть пришла мгновенно.Глава 18 Граница
Франц Шульц, гауптман австро-венгерской армии, помощник коменданта гарнизона в Земуне, человек, которого называли «Мясником из Темишвара», лежал мертвым в грязном переулке Белграда, в луже собственной крови. Над ним стоял Милован Чабринович и смотрел на дело своих рук. Револьвер дымился в его руке. Запах пороха смешивался с запахом крови. Он ожидал облегчения. Триумфа. Чувства справедливости, наконец свершившейся. Но чувствовал только пустоту. И тошноту. И дрожь в руках, которая усиливалась с каждой секундой. Один австриец мертв. Но ничего не изменилось. Отец все еще мертв. Мать все еще мертва. Сестра все еще в плену у другого австрийца. — За что? — прошептал Милован, глядя на труп. — За что все это? Он услышал крики. Далекие, но приближающиеся. Мужские голоса на немецком языке. Кто-то услышал выстрелы. Милован попытался бежать, но ноги не слушались. Адреналин отпустил, и тело вдруг стало ватным, чужим. Он сделал несколько шагов и закашлялся. Кровь брызнула на землю, не от ран, а изо рта. Легкие горели. Голоса приближались. Он различал слова теперь: «Шульц! Где Шульц⁈» Это сослуживцы гауптмана, те, кто пил с ним в кафе. Трое австрийских офицеров. Милован попытался поднять револьвер, но руки дрожали так сильно, что он выронил оружие. Оно упало к его ногам со звоном металла о камень. Три фигуры появились в конце переулка. Офицеры в форме, с револьверами в руках. — Halt! — крикнул один из них. Стой! Милован нагнулся за револьвером. Пальцы нащупали холодный металл. Первый выстрел ударил его в плечо. Боль взорвалась белой вспышкой. Он упал на колени, но сумел поднять револьвер. Второй выстрел попал в грудь. Милован почувствовал, как что-то горячее и мокрое растеклось внутри. Легкое пробито. Дышать стало невозможно. Он упал на спину. Револьвер выпал из руки. Над ним нависло ночное небо Белграда, звезды мерцали сквозь облака. Три австрийских офицера окружили его. Один из них, лейтенант с рыжими усами, поднял револьвер и направил прямо в лицо Милована. — Сербская свинья, — прошипел он. — Ты убил Шульца. Милован хотел ответить, но из горла вырвался только хрип. Кровь заливала рот. Он задыхался. Он вспомнил отца. Того последнего взгляда, когда Петар Чабринович лежал на площади с разбитой головой. Сейчас он понимал этот взгляд. Не боль, не страх. Просто удивление. Как будто отец не мог поверить, что все заканчивается так бессмысленно. Милован вспомнил сестру Милену. Ее глаза, пустые и мертвые, когда она приходила домой из дома австрийского майора. Прости, Милена. Я хотел отомстить за тебя. Он вспомнил майора Танковича. Клятву в подвале. «Я клянусь моей кровью служить освобождению Сербии». Клятва выполнена. Один австриец мертв. Много ли это? Лейтенант с рыжими усами нажал на курок. Последний выстрел прогремел в переулке. Пуля вошла в голову Милована Чабриновича, двадцатичетырехлетнего члена организации «Черная рука», и убила его мгновенно. Лейтенант с рыжими усами опустил револьвер и посмотрел на труп Шульца. Его товарищ, человек, с которым он пил всего час назад. Теперь мертв, лежит в луже крови с разбитой головой. — Проклятые сербы, — сказал он тихо. — Они заплатят за это. Второй офицер, старший по званию, майор Клейст, кивнул. — Доложим в комендатуру. Начнем аресты. Всех подозрительных. Пусть знают, что убийство австрийского офицера не останется безнаказанным. Третий офицер, молодой фенрих, смотрел на два трупа и молчал. Ему было двадцать два года, он служил на Балканах всего три месяца. Это была его первая смерть товарища и его первый убитый человек. Он чувствовал тошноту. И страх. И понимание того, что что-то началось. Что-то страшное, что уже не остановить.* * *
Поезд замедлил ход, и я почувствовал, как вагон качнулся на стрелке. За окном проплыли таблички на немецком и венгерском: «Zemun — Zimony. Grenzstation». Пограничная станция. Последний рубеж Австро-Венгерской империи перед Сербией. Я сидел в купе второго класса у окна и смотрел на платформу, где уже выстроились пограничники в темно-синих мундирах. Много пограничников. Больше, чем обычно. Что-то случилось. Напротив меня сидел венгерский коммерсант средних лет, господин Ковач, с которым мы разговаривали всю дорогу от Будапешта. Полный, румяный, торговал зерном, ехал в Белград по делам. Безобидный собеседник для русского корреспондента. — Странно, — пробормотал Ковач, глядя в окно. — Обычно здесь два-три жандарма дежурят. А сегодня целый взвод. Я промолчал, но внутри Халим насторожился. Усиленная охрана границы. Либо ждут кого-то важного, либо что-то произошло. Поезд остановился с протяжным скрипом тормозов. Паровоз выпустил облако пара, и в окно ворвался запах угля и машинного масла, смешанный с речной сыростью. Дунай был рядом, я чувствовал его присутствие. Темную медленную воду, которая разделяла империи. По перрону зашагали пограничники, попарно направляясь к вагонам. Я видел их лица. Напряженные, настороженные. Один из офицеров отдавал команды резким голосом. Что-то определенно случилось. — Приготовить документы! — крикнул кто-то по-немецки снаружи. — Всем пассажирам приготовить документы! Ковач полез в портфель за паспортом, ворча себе под нос: — Вечно эти формальности. Три года езжу по этому маршруту, и каждый раз как первый раз. Я достал из внутреннего кармана пиджака свои документы. Паспорт на имя Александра Дмитриевича Соколова. Корреспондентское удостоверение «Нового времени». Рекомендательные письма от редакции. Все подлинное, проверенное Редигером лично. Но подлинность не гарантировала безопасности, если пограничник решит копать глубже. В кармане жилета, под документами, лежала шифровальная книга, замаскированная под обычный блокнот с адресами. В чемодане на верхней полке одежда, книги, записные книжки корреспондента. Под двойным дном чемодана Браунинг, две обоймы патронов, флакончики с симпатическими чернилами, фотоаппарат «Кодак», ампула с цианидом. Если обнаружат, то мне конец. Арест, допрос, тюрьма. В лучшем случае высылка с позором. В худшем будет виселица как шпиону. Но внутри я оставался спокоен. В прошлой жизни я сотни раз проходил через пограничные посты. Караваны-сараи на Шелковом пути, крепостные ворота Алеппо и Дамаска, контрольные точки крестоносцев. Всегда одно и то же. Сохраняй спокойствие, играй роль, не выдавай себя жестом или взглядом. Впрочем, для беспокойства тоже достаточно поводов. Это мое первое настоящее задание за границей, первый раз, когда я рисковал всем. Я чувствовал, как ладони слегка вспотели. Вытер их незаметно о брюки. Дверь купе распахнулась. Вошли двое: пожилой унтер-офицер и молодой рядовой. Унтер-офицер лет сорока пяти, с усталым лицом, покрытым сетью морщин, и холодными серыми глазами человека, который видел слишком много лжецов. На груди две медали, видимо, ветеран балканских кампаний. Рядовой молодой, лет двадцати, нервный, рука лежит на кобуре. — Документы, — коротко сказал унтер-офицер по-немецки. Ковач первым протянул паспорт, улыбаясь: — Добрый вечер, господин унтер-офицер. Прекрасная погода сегодня, не так ли? Пограничник не ответил на любезность. Взял паспорт, открыл, долго изучал фотографию, сверяя с лицом Ковача. Перелистнул страницы, проверяя печати. Наконец кивнул и вернул документ. — Цель визита в Сербию? — Деловая поездка. Закупка зерна для экспорта в Австрию. — Сколько времени планируете пробыть? — Неделю, может, десять дней. Унтер-офицер кивнул и повернулся ко мне. — Ваши документы. Я протянул паспорт и удостоверение. Пограничник взял их, и я заметил, как его глаза сузились, когда он увидел русский герб на паспорте. — Русский, — сказал он не вопросом, а констатацией факта. — Да, господин унтер-офицер. Он открыл паспорт. Долго смотрел на описание, потом на меня, потом снова на паспорт. Я держал лицо спокойным, расслабленным. Не слишком уверенным, но и не испуганным. Обычный путешественник, привыкший к пограничным проверкам. — Александр Дмитриевич Соколов, — прочитал пограничник вслух, коверкая русское отчество. — Род занятий — корреспондент. — Верно. — Корреспондент какого издания? Я указал на удостоверение в его руках. — «Новое время», Санкт-Петербург. Там все написано. Пограничник изучил удостоверение. Оно было подлинным, Редигер ведь договорился с редакцией. Если кто-то решит проверить, в Петербурге подтвердят: да, Соколов числится в штате, командирован на Балканы для серии статей. — Что вы собираетесь делать в Сербии? — Голос пограничника стал жестче. — Писать статьи о славянском вопросе. Моя редакция интересуется ситуацией на Балканах. — Вы выбрали неудачное время для визита. Я приподнял бровь, изображая любопытство: — Что-то случилось? Пограничник не ответил сразу. Посмотрел на меня долгим оценивающим взглядом. Я выдержал взгляд спокойно, с легким недоумением. — Вчера ночью в Белграде убили австрийского офицера, — наконец сказал он. — Гауптмана Франца Шульца. Застрелен сербским террористом на улице. Я почувствовал, как внутри что-то сжалось. Убийство австрийского офицера. Именно то, чего опасался Редигер. Именно то, что могло послужить поводом для эскалации. Но внешне я показал только удивление и сочувствие: — Боже мой. Это ужасно. Убийцу поймали? — Убит на месте. Сербская сволочь по имени Чабринович. Член террористической организации «Черная рука». Молодой рядовой рядом с унтер-офицером сжал кулаки, лицо его исказилось: — Гауптман Шульц был храбрым офицером. Они заплатят за это. Все сербские собаки заплатят. Унтер-офицер бросил на него строгий взгляд, и рядовой замолчал. Но ненависть в его глазах не погасла. Пограничник вернул внимание ко мне: — Поэтому проверки усилены. Ищем сообщников убийцы. — Он помолчал. — Русский корреспондент, едущий в Белград сразу после убийства австрийского офицера. Выглядит подозрительно. Сердце забилось чаще, но я удержал голос ровным: — Господин унтер-офицер, я выехал из Варшавы три дня назад. Не мог знать о том, что произойдет в Белграде. Это просто несчастливое совпадение. — Совпадения бывают редко, — сказал пограничник. — Откройте ваш чемодан. Я встал, потянулся к верхней полке. Одновременно я просчитывал варианты. Если найдут оружие, придется драться. Унтер-офицера ударить в горло, рядового обезоружить, выпрыгнуть в окно. Вагон на уровне платформы, десять метров до края перрона, дальше темнота, склады, река. Шансов мало, но есть. Это, конечно, нежелательный исход. Нельзя убивать австрийских пограничников. Это провалит всю миссию. Нужно пройти проверку. Я снял чемодан и поставил на сиденье. Расстегнул замки. Открыл крышку. Пограничник начал методично перебирать вещи. Рубашки, брюки, пиджак. Книга Достоевского «Братья Карамазовы» на русском. Несколько последних номеров «Нового времени». Записные книжки с заметками о балканской ситуации, переписанными из энциклопедии. — Что это? — Он поднял книгу Достоевского. — Роман для чтения в дороге. — Русская книга. — В голосе недоверие. — Я русский, господин унтер-офицер. Естественно, читаю русские книги. Он перелистал несколько страниц, словно ожидая найти там тайные записи. Ничего не найдя, бросил книгу обратно в чемодан. Потом взялся за записные книжки. Открывал, пробегал глазами по страницам. Я записывал туда факты из истории Балкан, статистику населения, цитаты из газет, все то, что должен знать корреспондент, пишущий о регионе. Пограничник читал медленно, подозрительно. Я стоял рядом, стараясь выглядеть терпеливым и слегка раздраженным, как человек, которому надоела бессмысленная проверка. Ковач сидел напротив, нервно теребя свой паспорт. Молодой рядовой стоял у двери, рука на револьвере, глаза враждебные. Наконец унтер-офицер отложил записные книжки и взялся за чемодан сам. Начал простукивать стенки, ища двойное дно. Я замер. Вот оно. Критический момент. Непроизвольно я напрягся, готовый к действию. Расстояние до унтер-офицера полтора аршина. До рядового три аршина. Окно купе закрыто, но стекло тонкое, можно разбить плечом за секунду. Пограничник стучал по дну чемодана. Звук был глухим. Подозрительно глухим. — Это что? — Он посмотрел на меня острым взглядом. — Усиленное дно, — ответил я спокойно. — Чемодан старый, еще отца моего. Делали прочно в те времена. — Или там что-то спрятано. — Ничего там нет, господин унтер-офицер. Это просто старый чемодан. Он продолжал простукивать, ища способ открыть двойное дно. Я знал, что там есть потайная защелка, незаметная глазу, но если искать достаточно долго и методично… — Ганс! — крикнул унтер-офицер рядовому. — Иди сюда, посмотри. Молодой пограничник подошел, начал изучать чемодан. Они склонились над ним, ощупывая края и проверяя швы. Я стоял рядом, внешне спокойный. Подсознательно считал секунды. Еще немного, и они найдут защелку. Тогда увидят Браунинг, патроны, шифровальную книгу, фотоаппарат. Тогда все кончено. Нужно что-то делать. Отвлечь. Переключить внимание. Я кашлянул: — Господин унтер-офицер, я понимаю вашу бдительность после трагедии с гауптманом Шульцем. Но я всего лишь журналист. Вот мои рекомендательные письма от редакции. Я достал из внутреннего кармана пиджака конверт с письмами, красивыми, на бланке редакции, с печатями, подписями главного редактора. Пограничник взял письма, но не переставал следить за чемоданом боковым зрением. Рядовой продолжал ощупывать дно. В этот момент Ковач вмешался. Неожиданно, но очень вовремя: — Господин унтер-офицер, простите, что перебиваю. Но мы уже двадцать минут стоим. Поезд опаздывает. У меня важная встреча в Белграде сегодня вечером. — Он посмотрел на меня, потом на пограничника. — Этот господин всю дорогу со мной разговаривал. Обычный русский интеллигент. Никакой не террорист. Говорили о литературе, о политике. Он даже не одобряет сербских радикалов, сказал, что терроризм не метод цивилизованных людей. Это правда. Мы действительно говорили об этом по дороге, и я специально высказывал умеренные, либеральные взгляды. Именно то, что должен говорить корреспондент солидной газеты. Унтер-офицер посмотрел на Ковача, потом на меня, потом на письма в своих руках. Читал долго, проверяя каждое слово. Рядовой все еще возился с чемоданом. Пальцы его нащупали что-то в углу дна. Защелку? — Господин унтер-офицер! — позвал он. — Здесь что-то… В коридоре вагона раздался громкий голос: — Эй, где вы? Нужна помощь в третьем вагоне! Там какой-то офицер пытается провезти оружие! Унтер-офицер дернулся, услышав обращение. Посмотрел на дверь купе, потом на меня, потом на письма. Колебался. Долго колебался. Потом швырнул письма мне в руки, вместе с паспортом и удостоверением: — Ладно. Проезжайте. — Голос жесткий, недовольный. — Но будьте осторожны в Белграде. Сербы взбесились после ареста их дружков. Любого корреспондента могут принять за австрийского шпиона и убить. — Благодарю за предупреждение, господин унтер-офицер. Он кивнул рядовому: — Идем, Ганс. Там работа. Они вышли из купе, хлопнув дверью. Я услышал, как их шаги затихли в коридоре. Потом свисток где-то снаружи. Крики на немецком. Шум на платформе. Я медленно закрыл чемодан. Руки дрожали, совсем слегка, но дрожали. Я поставил чемодан обратно на полку и сел на свое место у окна. Ковач облегченно вздохнул: — Вот черт! Думал, не отпустят. — Он посмотрел на меня с сочувствием. — Извините, что вмешался. Но эти пограничники совсем озверели после убийства. Всех подряд проверяют. — Благодарю вас, господин Ковач. Вы очень помогли. — Да ничего. — Он махнул рукой. — Мы же вместе ехали, я же видел, что вы нормальный человек. Не террорист какой-нибудь. Поезд дернулся и медленно тронулся. За окном поплыла платформа, пограничники, склады, мост через реку. Мы пересекалиСаву, узкую речку, которая отделяла Австро-Венгрию от Сербии. Я смотрел в окно и чувствовал, как напряжение медленно отпускает. Граница пройдена. Первое испытание позади. Впереди Белград. Город, где вчера убили австрийского офицера. Город, где напряжение достигло предела. Город, где «Черная рука» готовила новые удары. Город, где майор фон Урбах плел свои интриги. Город, где я должен предотвратить войну. Поезд набирал скорость. За окном проплывали сербские поля, деревушки с деревянными домами, церкви с куполами вместо шпилей. Другая страна, другая культура, другие опасности. Солнце садилось за горизонт, окрашивая небо в кроваво-красные тона. Красное небо. Как предчувствие. Убийство гауптмана Шульца. «Черная рука» нанесла удар. Австрийцы ответят жестко. Аресты, репрессии, давление на Белград. Сербы озлобятся еще больше. Спираль насилия раскручивается. Нужно действовать быстро. Проникнуть в организацию. Найти тех, кто готовит следующий удар. Остановить их. Вербовкой, манипуляциями, дискредитацией. А если не получится мирными методами… Конечно же, я знал ответ. Если мирные методы не сработают, придется убивать. Снова. Как в Аламуте. Как всегда. Но на этот раз цена выше. На этот раз на кону судьба Европы. Поезд мчался в сгущающихся сумерках к Белграду. Я сидел у окна и смотрел на красное небо, думая о том, что ждет впереди.Глава 19 Встреча
Подполковник Николай Степанович Артамонов стоял у окна второго этажа русского читального зала на улице Краля Милана и смотрел на Белград, распростершийся перед ним под майским солнцем тысяча девятьсот четырнадцатого года. Город прекрасен и опасен одновременно, как красивая женщина, держащая кинжал за спиной. Внизу, на мощеной булыжником улице, сновали дрожки с пролетками, редкие автомобили с грохотом проезжали мимо, поднимая облака пыли. Торговцы разносили лотки с фруктами и газетами, выкрикивая заголовки на сербском. Женщины в длинных юбках и широкополых шляпах прогуливались под руку с господами в сюртуках и котелках. Обычная жизнь европейского города начала двадцатого века. Но Артамонов знал, что под этой благопристойной поверхностью бурлит нечто совсем иное. Он провел на Балканах десять лет. Десять лет наблюдал, как маленькая Сербия, освободившаяся от турецкого ига всего тридцать шесть лет назад, превращается в пороховую бочку Европы. Десять лет плел паутину агентуры, вербовал информаторов, покупал чиновников, распутывал заговоры. И с каждым годом чувствовал, как напряжение нарастает, как пружина сжимается все туже, готовая выстрелить. Убийство гауптмана Шульца позавчера ночью было еще одним витком этой пружины. Артамонов провел рукой по смуглому лицу, которое выдавало в нем цыганскую кровь матери, и вернулся к столу, заваленному газетами. «Правда», «Политика», «Дневник», все белградские издания пестрели заголовками о «героическом акте освобождения» и «австрийской провокации». Каждая газета трактовала убийство по-своему, но суть одна: город ощетинился, как раненый зверь. На столе рядом с газетами лежала шифрованная депеша из Петербурга, полученная через дипломатическую почту три дня назад. Артамонов давно расшифровал ее и выучил наизусть, но все равно время от времени перечитывал, словно надеясь найти там скрытый смысл. «Направляем особого агента. Поручик Бурный. Лучший выпускник курсов. Необычный человек. Самый ценный актив. Задача — проникновение в „Черную руку“, предотвращение провокаций, контроль ситуации. Обеспечьте всем необходимым. Берегите. Редигер». «Берегите». Это слово застряло в голове Артамонова, как заноза. За годы работы он получал множество депеш от Редигера, всегда лаконичных, сухих, строго по делу. Полковник не был человеком сентиментальным. Но здесь, в конце официального текста, он добавил одно личное слово. «Берегите». Значит, этот поручик Бурный действительно что-то из себя представляет. Или Редигер очень высоко ценит его. Или и то, и другое. Артамонов взглянул на настенные часы венской работы, тикающие над книжными полками. Без четверти три. Встреча назначена ровно на три часа дня у полки с томами Тургенева. Он прошелся по читальному залу, проверяя обстановку. Зал занимал весь второй этаж двухэтажного здания с высокими потолками и лепниной в стиле позднего классицизма. Стены выкрашены в теплый кремовый цвет, на них висели портреты русских писателей, Пушкина, Гоголя, Толстого, Достоевского. Книжные полки из темного дуба тянулись вдоль стен, заставленные томами в кожаных переплетах. В центре зала стояли длинные дубовые столы с зелеными суконными столешницами и лампами под латунными абажурами. У окон мягкие кресла с высокими спинками для чтения. Сейчас, в середине дня, зал почти пуст. У дальнего стола сидел старый профессор Стоянович, филолог-славист, изучавший древние рукописи через толстые очки в золотой оправе. У окна дремала княгиня Трубецкая, престарелая эмигрантка, которая приходила сюда каждый день, чтобы читать петербургские газеты и вспоминать молодость. За стойкой библиотекаря сидела Дарья Павловна Бондарева, сорокалетняя вдова русского инженера, которая вела читальный зал последние пять лет и посвящена в его истинное предназначение. Читальный зал служил официальным прикрытием для русской агентурной деятельности в Белграде. Здесь встречались информаторы, передавались донесения, проводились конспиративные встречи. Сербская полиция знала об этом, но смотрела сквозь пальцы. Россия была союзником, и Сербия не могла позволить себе ссориться с великим славянским братом. Но австрийская разведка наблюдала внимательно. Очень внимательно. Артамонов подошел к окну и бросил осторожный взгляд на улицу. Напротив, в кафе «Москва», за столиком у окна сидел мужчина в темном костюме, читавший газету. Слишком долго читавший одну и ту же страницу. Артамонов видел его здесь уже третий день подряд. Агент Evidenz Bureau, австрийской военной разведки. Возможно, человек майора фон Урбаха, который превратил слежку за русскими в Белграде в свое хобби. Артамонов усмехнулся про себя. Пусть наблюдают. Русский корреспондент, приходящий в русский читальный зал, что тут подозрительного? Соколов легально работает на «Новое время», его документы безупречны, редакция в Петербурге подтвердит его пребывание здесь. Австрийцы могут подозревать, но доказать ничего не смогут. Если, конечно, Бурный не выдаст себя при первой же встрече. Артамонов вернулся к своему обычному месту у полки с томами Тургенева. Это хорошая позиция, спиной к стене, вид на входную дверь и все окна. Годы работы на Балканах научили его никогда не садиться спиной к двери и всегда знать пути отхода. В Белграде тысяча девятьсот четырнадцатого года это не параноея, а элементарная осторожность. Он вспомнил собственный путь в разведку, и горькая усмешка тронула губы. Незаконнорожденный сын князя Трубецкого и цыганки-танцовщицы. Воспитывался в усадьбе как «племянник ключника», получил хорошее образование. Отец платил, сохраняя тайну. Князь Трубецкой был человеком чести, пусть и не мог официально признать бастарда. Николая учили языкам, манерам, наукам. Но все знали, кто он на самом деле. Аристократы смотрели свысока, слуги с опаской. Ни туда, ни сюда. В шестнадцать лет Артамонов сбежал из усадьбы и записался добровольцем в армию. Русско-турецкая война семьдесят седьмого года. Пехотный полк, штурм Плевны. Пуля турецкого снайпера прошила ему левое плечо навылет, но он спас руку и получил Георгиевский крест. Молодой поручик со смуглой кожей и глазами, в которых смешалась цыганская страсть и аристократическая холодность. После войны его заметили в Генеральном штабе. Владеет турецким, болгарским, румынским, всеми балканскими диалектами, слышал их с детства от матери и ее родни. Может пройти за местного в любой балканской стране. Умен, осторожен, предан. Идеальный кандидат для разведки на Балканах. Так двадцатисемилетний поручик Артамонов стал агентом Второго отдела. Сначала в Болгарии, потом в Румынии, наконец, в Сербии. Прошел путь от курьера до резидента. Женился на сербской дворянке Елене Йованович, дочери обедневшего, но влиятельного рода. У них родилось двое сыновей, Александр и Михаил, десяти и восьми лет, говорящие по-русски и по-сербски с одинаковой легкостью. Артамонов любил Сербию. Любил этот гордый, упрямый народ, который пять веков жил под турецким игом и не сломался. Любил эти горы и долины, где каждый камень помнил битвы. Любил Белград, город на слиянии Дуная и Савы, разрушенный и отстроенный заново сорок раз за свою историю. Но он служил России. И в этом его внутренняя трагедия. Сербы мечтали о Великой Сербии, объединении всех южных славян под своей короной. Это означало войну с Австро-Венгрией. А война Сербии с Австрией неизбежно втянет Россию. И начнется большая европейская война, к которой Россия еще не готова. Артамонов знал это лучше, чем кто-либо. Он видел донесения из Петербурга. Армия после японской войны еще не восстановилась. Реформы идут, но медленно. Флот на дне Цусимского пролива. Промышленность не готова к большой войне. Железные дороги не достроены. Мобилизация займет недели, в то время как немцы мобилизуются за дни. Если война начнется сейчас, весной тысяча девятьсот четырнадцатого, Россия проиграет. Проиграет так, что может не оправиться. Поэтому он должен сдерживать сербов. Говорить им «братья-славяне», обещать поддержку, но одновременно тормозить их радикальные планы. Играть в опасную игру, балансируя между союзничеством и предательством. И ненавидеть себя за это каждый день. Звук шагов на лестнице вывел Артамонова из размышлений. Он инстинктивно напрягся, правая рука легла на рукоять револьвера «Наган» под пиджаком. Привычка. На Балканах нужно быть готовым ко всему. Дверь читального зала открылась, и вошел молодой человек. Артамонов оценил его одним профессиональным взглядом, как оценивал сотни людей за годы работы. Лет двадцати трех, среднего роста, худощавого телосложения, но с хорошей выправкой. Темно-серый костюм-тройка хорошего петербургского покроя, белая рубашка с высоким воротничком, темный галстук. Котелок в руках. Лицо молодое, правильных черт, но бледное, словно человек долго болел. Светло-русые волосы аккуратно зачесаны набок. Глаза… Вот глаза были странными. Серо-голубые, спокойные, но с каким-то внутренним холодом, который не вязался с молодым лицом. Такие глаза Артамонов видел только у людей, убивавших не один раз. У ветеранов войны, у наемных убийц, у профессиональных революционеров. Старые глаза на молодом лице. Молодой человек прошел к стойке библиотекаря, снял котелок и вежливо поклонился Дарье Павловне. — Добрый день. Позвольте осмотреть вашу коллекцию? Я корреспондент из Петербурга, интересуюсь русской литературой. Голос негромкий, с легким петербургским акцентом. Манеры безупречные. Вежливость неподдельная. Дарья Павловна кивнула и указала на полки: — Пожалуйста, прошу вас. Русская классика справа, современные авторы слева. Если нужна помощь, обращайтесь. Молодой человек поблагодарил и направился к полкам. Двигался бесшумно, почти неслышно. Артамонов, стоявший в трех шагах, едва уловил звук его шагов по деревянному полу. Это было необычно. Обычные люди так не ходят. Разве что прирожденные охотники. Или убийцы. Молодой человек остановился у полки с Тургеневым, наклонил голову, изучая корешки книг. Потом негромко произнес, не поднимая головы: — Ищу «Записки охотника». Пароль. Правильный пароль, произнесенный точно, без запинки, без лишних слов. Артамонов сделал шаг вперед, встав рядом. Он был выше и шире в плечах, но молодой человек не дрогнул, не отступил. Просто спокойно поднял на него взгляд. И в этом взгляде Артамонов увидел нечто, что заставило его внутренне напрячься. Оценка. Холодная, профессиональная оценка противника или жертвы. Взгляд хищника, который изучает добычу. Взгляд, который вычисляет расстояние до горла, вес тела, скорость реакции. Этот молодой поручик не просто агент. Это убийца. Настоящий, профессиональный убийца, обученный так, как в русской армии не обучают. Артамонов ровно произнес отзыв: — Лучше почитайте «Дворянское гнездо». Молодой человек едва заметно кивнул. На его лице не дрогнул ни один мускул. Идеальный контроль эмоций. Еще один признак профессионала высшего класса. — Подполковник Артамонов, полагаю? — тихо спросил он, продолжая смотреть на книги. — Верно. А вы Соколов. — Артамонов сделал едва заметный акцент на фамилии прикрытия. — Располагайтесь. Поговорим о литературе. Он взял с полки том Тургенева и прошел к дальнему столу, где горела лампа под зеленым абажуром. Молодой человек последовал за ним, неся в руках «Отцов и детей». Они сели напротив друг друга. Артамонов раскрыл книгу, делая вид, что читает. Молодой человек сделал то же самое. Поглядеть со стороны, так это сидят два любителя русской словесности, изучающие классику. Артамонов заговорил негромко, не поднимая глаз от страницы: — Как доехали, Александр Дмитриевич? — Без происшествий. На границе проверяли тщательно. Австрийцы напряжены после убийства гауптмана Шульца. — Ожидаемо. Весь город на взводе. — Артамонов перевернул страницу. — Вы прибыли вовремя. Ситуация становится критической. «Черная рука» активизировалась. Мои источники сообщают о прибытии группы боснийских студентов. Среди них некто Гаврило Принцев. Вы читали о нем в досье? — Читал. Девятнадцать лет, туберкулезник, фанатик. Потенциальный террорист-самоубийца. — Именно. Он и еще двое, Недељко Чабринович и Трифко Грабеж. Все трое прибыли из Сараева неделю назад. Остановились в конспиративной квартире на Дорчоле. Мой агент видел, как их посещал майор Танкович. Молодой человек поднял глаза от книги. В сером свете от окна его лицо казалось еще бледнее, почти мертвенным. — Майор Танкович. Второй по значимости человек в «Черной руке» после полковника Дмитриевича. Если он лично инструктирует боснийских студентов, значит готовится нечто серьезное. — Очень серьезное. — Артамонов сделал паузу, прислушиваясь. Профессор Стоянович продолжал стоять над рукописями. Княгиня Трубецкая похрапывала в кресле. Дарья Павловна перекладывала книги на стойке. Никто не обращал на них внимания. — У меня есть информация, что речь идет о покушении на высокопоставленное лицо. Но на кого именно и когда, источник не знает. Или боится говорить. — Кто ваш источник? — Мелкий чиновник в сербском Генеральном штабе. Клерк, который переписывает секретные документы. Я завербовал его три года назад. Оплатил его долги. Надежный человек, но трусливый. Доступ ограниченный, только то, что проходит через его руки. Он слышал разговор между полковником Дмитриевичем и его заместителем. Упоминалось «большое дело», «начало лета». Ничего конкретного. Молодой человек замер. На мгновение Артамонову показалось, что тот перестал дышать. Потом ровным, безэмоциональным голосом произнес: — Надо выяснить, что это за дело. Если «Черная рука» планирует покушение на высокопоставленное лицо, мы должны знать об этом… Он не договорил, но оба понимали последствия. Убийство важного австрийца. Casus belli, повод для войны. Австрия раздавит Сербию. Россия вступится за славянского союзника. Германия поддержит Австрию. Франция поддержит Россию. Вся Европа взорвется. — Именно, — тихо сказал Артамонов. — Большая европейская война. К которой Россия не готова. Которую мы обязаны предотвратить. — Он посмотрел молодому человеку в глаза. — Любой ценой, Александр Николаевич. Вы понимаете? Любой ценой. Молодой человек выдержал его взгляд без малейших колебаний. — Понимаю, господин подполковник. Полковник Редигер дал мне полную свободу действий. Я буду действовать. В голосе не было бравады, не было колебаний. Только холодная уверенность профессионала, который знает свое дело. Артамонов почувствовал странное облегчение. Редигер не зря прислал именно этого человека. Молодой, но с глазами убийцы. Вежливый, но с повадками хищника. Образованный, но способный на то, на что не способны образованные люди. Он достал из внутреннего кармана пиджака конверт из плотной бумаги и положил на стол между ними, прикрыв книгой. — Здесь адрес вашей квартиры на Дорчоле, ключи. Квартира чистая, за ней никто не наблюдает. Хозяин, старик Милутинович, думает, что вы обычный русский журналист. Соседи не любопытные. Квартал рабочий, простой народ, в чужие дела не лезут. Молодой человек взял конверт, убрал в карман. Движение быстрое, незаметное. Опытные руки. — Также здесь контакты в редакции газеты «Правда», — продолжал Артамонов. — Йован Скерлич, главный редактор. Старый друг, знает о вашем прикрытии. Он даст вам задания, опубликует ваши статьи, обеспечит респектабельность. Пишите о славянском вопросе, о положении сербов под австрийской властью, о панславянском единстве. Чем более пророссийски и просербски звучит, тем лучше. Это откроет вам двери в националистические круги. — Понял. Когда начинать? — Немедленно. Завтра же идите к Скерличу, получите задание, напишите первую статью. Параллельно начинайте устанавливать контакты. Кафана «Златни Крст», там собираются поэты, художники, журналисты. Либеральная богема, но многие связаны с «Младой Босной». Будьте заметны, но не слишком. Пусть вас знают как русского корреспондента-славянофила. Кто-нибудь обязательно подойдет. — А студенческие круги? Где собираются радикалы? Артамонов достал из кармана листок бумаги, на котором были написаны адреса карандашом. — Кафана «Аџамова» на Дорчоле. Там собирается молодежь из «Млады Босны». Студенты, гимназисты, рабочая интеллигенция. Горячие головы, готовые на все ради Великой Сербии. Среди них вербовщики «Черной руки». Будьте осторожны. Они подозрительны к чужакам. Но русский, пишущий в их поддержку, может заинтересовать. Молодой человек взял листок, пробежал глазами адреса, потом вернул. Лицо при этом оставалось совершенно спокойным. — У меня феноменальная память, — негромко пояснил он. — Адреса запомнил. Бумага с вашим почерком — потенциальная улика. Лучше вернуть сразу. — Разумно. — Артамонов кивнул с уважением. — Связь со мной через условные знаки. — Он развернул книгу Тургенева на последней странице, где на форзаце были нарисованы едва заметные карандашные пометки. — Три вертикальных черты мелом на заборе дома номер двенадцать по улице Василия Чаича — требуется срочная встреча. Встречаемся здесь, в читальном зале, в три часа дня на следующий день. Крест — опасность, прекратить контакты на неделю. Круг — все в порядке, продолжаем работу. — Понятно. — Письма можете отправлять через дипломатическую почту посольства. Я там бываю три раза в неделю официально, как военный атташе. Адресуйте на имя посла, князя Гартвига, с пометкой «Личное. Культурный обмен». Наши люди передадут мне. Все письма шифруйте обязательно. Шифровальная книга у вас есть? — Есть. В чемодане с двойным дном. — Отлично. Если возникнет угроза провала, уничтожайте все документы и выходите к посольству. Мы дадим убежище, вывезем дипломатическим путем. Но это крайняя мера. Лучше не доводить до этого. — Не доведу.Глава 20 Обустройство
Артамонов помолчал, изучая молодого человека напротив. Спокойное лицо, ровное дыхание, руки без дрожи. Или он прекрасный актер, или действительно не боится. А может, и то, и другое. — Александр Николаевич, — заговорил он тише, наклоняясь через стол, — я должен быть честен с вами. Ситуация хуже, чем думает Петербург. Я знаю Балканы. Я прожил здесь десять лет. Видел, как растет напряжение, как копится ненависть. Сербы жаждут мести за аннексию Боснии. Австрийцы жаждут раздавить сербский мятеж раз и навсегда. Между ними нет места для компромисса. Война неизбежна. Он помолчал, подбирая слова. — Ваша задача отсрочить ее. Дать России время. Два года, три, пять, сколько получится. Каждый месяц мира — это сотни новых орудий, тысячи обученных солдат, километры железных дорог. Это шанс на победу вместо катастрофы. Вы понимаете масштаб ответственности? Молодой человек кивнул, но в глазах его мелькнуло что-то, что Артамонов не смог определить. Не страх, не сомнение. Что-то другое. Древнее знание? Усталость души? — Я понимаю, господин подполковник. И я выполню задачу. — Он помолчал, потом добавил тише: — Но я должен знать все. Расскажите мне о «Черной руке». Не то, что написано в досье. То, что вы видели своими глазами. Как они работают. Кого вербуют. Как принимают решения. Где их слабые места. Артамонов откинулся на спинку стула, прикрывая глаза. Воспоминания поплыли перед ним, темные и кровавые. — «Черная рука» — это не просто террористическая организация, — начал он медленно. — Это идея, воплощенная в структуру. Идея Великой Сербии, объединяющей все южнославянские земли от Адриатики до Черного моря. Ради этой идеи они готовы на все. Буквально на все. Он открыл глаза, посмотрел на молодого человека. — Организация основана в тысяча девятьсот одиннадцатом году полковником Драгутином Дмитриевичем. Официальное название — «Уједињење или смрт», «Объединение или смерть». Название «Черная рука» уже придумали враги, но они приняли это название. Структура конспиративная, ячеистая. Центральный комитет из девяти человек. Региональные ячейки по пять-семь человек. Исполнители знают только своего непосредственного начальника, никого выше. — Классическая конспирация, — негромко заметил молодой человек. — Эффективно против провалов. — Именно. За три года существования австрийцы раскрыли всего две ячейки. Обе в Боснии, обе случайно. Остальные работают безнаказанно. — Артамонов понизил голос еще больше. — Вербуют молодежь. Студентов, гимназистов, молодых офицеров. Ищут обиженных, злых, фанатичных. Тех, кто видел, как австрийцы унижают сербов. Тех, кто потерял родных в подавлении демонстраций. Тех, у кого нет будущего и нечего терять. Он вспомнил досье на Милована Чабриновича, убитого позавчера австрийскими офицерами после убийства гауптмана Шульца. Двадцать четыре года, отец убит австрийскими жандармами в восемьсот девятом, мать умерла от горя, сестра служит в доме австрийского офицера. Ненависть, кристаллизованная в чистом виде. — Процесс вербовки многоступенчатый, — продолжал Артамонов. — Сначала наблюдение. Кандидата изучают месяцами. Проверяют семью, связи, политические взгляды. Потом первый контакт, обычно через книжную лавку или кафану. Разговор о политике, о славянском единстве, о борьбе с угнетателями. Если кандидат откликается, его приглашают на «собрание друзей». Там продолжают обработку. Дают читать запрещенные листовки, показывают протоколы с описаниями зверств австрийцев. Разжигают ненависть. — А потом клятва, — тихо сказал молодой человек, и в голосе его прозвучала странная уверенность, словно он сам участвовал в подобном. — Ритуал посвящения. Кинжал, оружие, священная книга. Клятва кровью. Психологическое давление, ощущение избранности, принадлежности к тайному братству. Артамонов посмотрел на него с удивлением. — Вы читали об этом? — Читал, — ответил молодой человек уклончиво. — И кое-что видел. Тайные общества работают по схожим принципам во всех странах и во все времена. Это было правдой, но что-то в том, как он это сказал, заставило Артамонова насторожиться. Словно молодой поручик говорил не как наблюдатель, а как участник. Но участник чего? В России нет организаций, которые использовали бы подобные методы… Или все-таки есть? Артамонов решил не копать глубже. У каждого агента свои секреты. Главное, чтобы он выполнял задачу. — Клятва да, — подтвердил он. — Проводится в подвале или изолированном помещении. Ночью, при свечах, для драматического эффекта. После клятвы новый член получает задание. Обычно сначала мелкое. Передать письмо, наблюдать за кем-то, распространить листовки. Проверка на надежность. Потом задания серьезнее. Поджог, взрыв, наконец — убийство. Он достал из кармана футляр для сигары, открыл, предложил молодому человеку. Тот отказался, слегка качнув головой. Артамонов закурил, выпустил дым к потолку. — Слабые места у них есть, — продолжал он задумчиво. — Первое — фанатизм. Члены организации настолько преданы идее, что теряют осторожность. Второе — молодость исполнителей. Юноши девятнадцати-двадцати лет, горячие, неопытные, делают ошибки. Третье — личные конфликты внутри руководства. Дмитриевич и Танкович не всегда согласны в методах. Танкович более радикален, Дмитриевич осторожнее. Этим можно воспользоваться. — Кого из них проще завербовать или дискредитировать? — Никого из руководства, — категорично ответил Артамонов. — Они фанатики, убежденные идеологи. Денег не берут, угрозами не пронять, шантажом не возьмешь. Единственное, что их волнует, — Великая Сербия. Но низшие звенья… Там возможны варианты. Студенты, мелкие исполнители. Часть из них романтики, мечтатели. Другие озлобленные неудачники, ищущие смысл жизни в борьбе. Третьи просто ищут приключений. Вот по ним и нужно работать. Молодой человек слушал внимательно, и Артамонов чувствовал, как в его голове идет быстрый расчет, анализ, построение планов. — Мне нужны имена, — сказал молодой человек. — Конкретные имена низших членов, с которых можно начать. Кто из них наиболее доступен, наименее фанатичен, имеет слабости. Артамонов кивнул. Вот это правильный подход. Начинать снизу, с периферии, постепенно проникать вглубь. — У меня есть список, — он достал из внутреннего кармана сложенные листки, — но здесь слишком много сведений. Австрийцы наблюдают за читальным залом. Если увидят, что мы передаем бумаги… — Он помолчал. — Вечером, в девять часов, идите к Калемегданской крепости. Знаете, где это? — Найду. — Старая турецкая крепость на холме над слиянием Савы и Дуная. Сейчас там парк, гуляют влюбленные пары, туристы смотрят на закат. Много людей, легко затеряться. Есть беседка на северной стене, откуда виден Дунай. Подойдите туда, я буду ждать. Там я передам вам полный список с биографиями и слабостями каждого. — Хорошо. Артамонов затушил сигару в пепельнице, посмотрел на часы. Прошло двадцать минут. Достаточно для первой встречи. Больше сидеть не стоит, привлечет внимание. — Последнее, — сказал он, вставая и закрывая книгу. — Майор фон Урбах. Австрийский разведчик, самый опасный противник на Балканах. Он знает о вас. Молодой человек замер. — Откуда? — Не знает лично, но знает, что мы прислали кого-то. У него информатор в посольстве, я до сих пор не вычислил кто это. Урбах умен, осторожен, безжалостен. Он превратил слежку за нашими агентами в искусство. За последние два года трое моих лучших людей провалились. Один сидит в австрийской тюрьме, двое исчезли бесследно. — Артамонов посмотрел молодому человеку в глаза. — Если Урбах заподозрит вас, у вас будет очень мало времени. Он не арестовывает сразу. Сначала наблюдает, изучает контакты, выходит на всю сеть. А потом наносит удар разом. Будьте всегда начеку. Проверяйте, нет ли за вами слежки. Меняйте маршруты. Используйте подворотни и задние дворы. — Я буду осторожен, — спокойно ответил молодой человек. Что-то в его спокойствии заставило Артамонова почувствовать странную уверенность. Этот молодой поручик не боялся. Совсем не боялся. Словно опасность была для него естественной средой обитания. — Тогда до встречи вечером, Александр Дмитриевич, — сказал Артамонов негромко, протягивая руку. — Добро пожаловать в Белград. Город, где каждый день может стать последним. Молодой человек пожал руку. Крепкое рукопожатие, сухая ладонь, никакого волнения. — Спасибо, господин подполковник. Я справлюсь. Они вышли из читального зала порознь. Сначала Артамонов, потом, через пять минут, молодой человек. Артамонов спускался по лестнице и думал о том, что Редигер прислал ему необычного агента. Редигер прислал ему оружие. Холодное, точное, смертоносное оружие в обличье вежливого молодого человека. Господи, пусть это оружие выстрелит вовремя и точно в цель. Пусть оно остановит войну. Потому что если нет… Артамонов вышел на солнечную улицу Краля Милана, надел шляпу, зашагал в сторону посольства, где его ждали рутинные дела военного атташе. Обычная работа, прикрытие для настоящей работы. А настоящая работа только началась.* * *
Я вышел из читального зала на залитую солнцем улицу Краля Милана и на мгновение замер, прикрывая глаза от яркого света. Белград встретил меня майским теплом, шумом дрожек на мостовой и запахом жареного кофе из ближайшей кафаны. Город красив. Красив той специфической балканской красотой, где европейская респектабельность смешивалась с восточной хаотичностью. Многоэтажные дома в стиле эклектики соседствовали с одноэтажными турецкими постройками. Дамы в парижских платьях проходили мимо крестьянок в расшитых сербских костюмах. Автомобили «Бенц» и «Панхард» делили дорогу с запряженными волами повозками. Я достал из кармана конверт, который дал мне Артамонов, и проверил адрес. Улица Дубровачка, дом номер семь, квартира на втором этаже. Дорчол, старый квартал на берегу Дуная. По словам подполковника, минут двадцать пешком от центра. Я зашагал по улице, держа в руке небольшой чемодан. Второй, с двойным дном и опасным содержимым, я оставил на хранение на вокзале до вечера. Нести оружие и шифровальные книги на первую явку было бы неразумно. Белград тысяча девятьсот четырнадцатого года жил напряженной жизнью. Я чувствовал это всеми инстинктами, отточенными за годы в Аламуте и месяцы в Варшаве. Город напрягся, как зверь перед прыжком. На углах улиц стояли жандармы в темно-синих мундирах с винтовками наперевес. У входа в Народную Скупщину, местный парламент, дежурил целый взвод. Газетчики выкрикивали заголовки о «героях сербского народа» и «австрийских провокациях». На стенах домов виднелись плакаты с портретом короля Петра I и лозунгами о славянском единстве. Убийство гауптмана Шульца два дня назад всколыхнуло город. Сербы видели в убийце Чабриновиче мученика за свободу. Австрийцы считали его террористом, которого нужно примерно наказать. Между этими двумя позициями нет места для компромисса. Я свернул с главной улицы в узкий переулок, ведущий вниз к Дунаю. Здесь архитектура менялась. Старые дома турецкого периода с нависающими вторыми этажами, узкие окна с деревянными решетками, мощеные булыжником улочки, где двое человек могли разойтись с трудом. Дорчол был рабочим кварталом. Здесь жили ремесленники, мелкие торговцы, рабочие с табачных фабрик, студенты, снимавшие дешевое жилье. Пахло рыбой из дунайских сетей, дымом из кузниц, кожей из сапожных мастерских. Из открытых окон доносились голоса. Кто-то ругался по-сербски, кто-то пел народную песню, где-то плакал ребенок. Идеальное место для конспиративной квартиры. Никто не обращает внимания на новых жильцов. Люди заняты выживанием, а не глазеют по сторонам с любопытством. Дом номер семь оказался двухэтажным зданием из потемневшего от времени кирпича с облупившейся штукатуркой. Деревянная дверь на петлях скрипела, когда я толкнул ее. Узкая лестница вела наверх, ступени стертые и шатались под ногами. На втором этаже я нашел дверь под номером «два». Достал из конверта ключ, тяжелый, старинный, из кованого железа. Вставил в замок, повернул. Механизм щелкнул с металлическим звуком, и дверь открылась внутрь. Квартира была маленькой и спартанской. Одна комната с двумя окнами, выходящими во двор. Железная кровать с тонким матрасом, покрытым серым шерстяным одеялом. Деревянный стол под окном, два стула с протертыми сиденьями. Шкаф из темного дуба с облупившимся лаком. Умывальник с медным тазом в углу. Керосиновая лампа на столе. Печь-буржуйка для отопления, не так уж и нужная в конце мая. Пол деревянный, половицы скрипучие. Стены выкрашены в тусклый желтый цвет, кое-где штукатурка отваливалась, обнажая кирпичную кладку. Потолок низкий, с потемневшими балками. Пахло затхлостью, пылью и чем-то кислым, запахом старого жилья, где долго никто не жил. Я закрыл дверь, поставил чемодан на пол и начал методичный осмотр. Сначала окна. Я подошел, проверил рамы. Старые, деревянные, но прочные. Открываются бесшумно, если знать, как поднимать их правильно. Во двор ведет расстояние около трех аршинов до земли, прыжок возможен, но лучше использовать простыню как импровизированную веревку. Из окна виднелся внутренний двор, заставленный дровами и ящиками, выход на улицу через арку. Путь отступления номер один. Потом дверь. Замок простой, не надежный. Любой опытный взломщик откроет за минуту. Но есть задвижка изнутри, толстый деревянный брус. Если задвинуть, это даст дополнительные секунды при попытке взлома. Я осмотрел стены, простукивая их костяшками пальцев. Кирпич, прочный. Между моей квартирой и соседней толстая стена, разговор не услышат, если не кричать. Это хорошо. Потом пол. Я прошелся по комнате, проверяя скрип половиц. Три доски особенно громкие. у двери, у окна и возле печи. Нужно запомнить и обходить ночью, когда требуется бесшумное перемещение. Дальше поиск тайников. Я проверил шкаф. Старый, с двойной стенкой сзади. Простучал, там пусто, но можно устроить тайник, если вынуть заднюю панель. Запомнил. Кровать. Под матрасом деревянные рейки на железной раме. Одну рейку можно вынуть, спрятать там документы или деньги. Недолговечный тайник, но для краткосрочного хранения подойдет. Печь. Я открыл дверцу, заглянул внутрь. Кирпичная кладка, несколько кирпичей можно вынуть, создав углубление для хранения оружия или взрывчатки. Но рискованно, печь могут растопить новые жильцы, если я уйду внезапно. Пол под кроватью. Я опустился на колени, изучил половицы. Три доски прилегают неплотно, их можно поднять, если поддеть ножом. Пространство под полом около двадцати сантиметров глубиной. Идеальное место для оружия, патронов, шифровальной книги. Я кивнул сам себе с удовлетворением. Квартира подходит. Простая, неприметная, с несколькими путями отхода и возможностями для тайников. Теперь соседи. Нужно изучить, кто живет рядом. Я вышел на лестничную площадку, прислушался. Снизу, из квартиры на первом этаже, доносилось мерное постукивание. Кто-то стучал молотком. Сапожник, вероятно. Запах кожи подтверждал догадку. Сверху, с третьего этажа — смех, женские голоса, музыка. Студенты или молодые рабочие, судя по веселости. Шумные, но это хорошо. Шум маскирует подозрительные звуки. Я спустился на первый этаж и постучал в дверь. Стук прекратился. Через мгновение дверь приоткрылась, и в щели появилось лицо старика. Морщинистое, с седыми усами, подслеповатыми глазами за толстыми очками. Пахнуло табаком и кожей. — Добрый день, господин, — сказал я по-сербски с легким русским акцентом. — Я ваш новый жилец, из квартиры на втором этаже. Александр Соколов, корреспондент из России. Старик изучил меня недоверчивым взглядом, потом кивнул. — Милутинович. Хозяин дома. — Голос хриплый, прокуренный. — Русский, говоришь? Квартиру для тебя сняли? — Да, господин Милутинович. Буду писать статьи о Сербии для петербургской газеты. — Хм. — Старик почесал седую бороду. — Смотри не шуми. И плати вовремя. Тридцать динаров в месяц, наперед. — Я пришлю деньги, — заверил я. — Могу я спросить, кто еще живет в доме? — А зачем тебе? — подозрительно прищурился Милутинович. — Просто хочу знать соседей. По-дружески. Старик помолчал, потом махнул рукой. — Сверху, на третьем, студенты. Трое парней из университета. Шумные, но платят вовремя. Снизу, в подвале, живет вдова с двумя детьми. Муж погиб в Балканских войнах. Тихая женщина, не мешает. — Благодарю. Если что-то понадобится, обращусь к вам. — Ага. — Милутинович уже закрывал дверь. — Только не ввязывайся в политику. Времена неспокойные. Австрийцы везде ищут агентов. Русский журналист подозрительная фигура. Смотри не попади под арест. Дверь захлопнулась. Я вернулся в свою квартиру, усмехнувшись про себя. Милутинович прав. Русский журналист в Белграде тысяча девятьсот четырнадцатого года — это автоматически объект внимания австрийской контрразведки. Майор фон Урбах, вероятно, уже знает о моем прибытии. Вопрос только, когда он начнет наблюдение.Глава 21 Студенты
Я сел на кровать, достал из кармана конверт с деньгами. Пересчитал. Отложил тысячу динаров. Достаточно на два-три месяца скромной жизни, если расходовать разумно. Деньги я разделил на три части. Треть оставил в кармане для повседневных расходов. Оставшиеся спрятал под половицей вместе с будущим тайником для оружия. И еще тысячу зашил во внутренний карман пиджака, на случай срочного бегства. Потом вернулся к окну и долго смотрел на Белград, раскинувшийся перед глазами. Внизу, в узких улочках Дорчола, кипела жизнь. Женщины развешивали белье во дворах. Дети играли в мяч на мостовой. Мужчины сидели у дверей кафан, пили кофе и обсуждали политику. Обычная жизнь. Мирная жизнь. Которая может взорваться в любой момент. К вечеру того же дня я забрал чемодан с вокзала и устроил тайники в квартире. Работа кропотливая, требующая времени и осторожности. Сначала поднял половицу под кроватью. Пришлось пользоваться ножом, доски сидели плотно. В конце концов я создал тайник глубиной полсажени. Туда поместил оружие, завернутое в промасленную ткань, две обоймы патронов, запасной нож и денеги. Закрыл половицу, присыпал щели пылью, чтобы скрыть следы вскрытия. Проверил, со стороны незаметно. Потом шифровальную книгу. Ее нельзя держать на виду. Я аккуратно подковырнул заднюю панель шкафа, создал углубление между двойными стенками. Книга вошла плотно. Закрыл панель, проверил, не видно. Фотоаппарат «Кодак» и рулоны пленки спрятал в печи, завернув в водонепроницаемую ткань. Вынул два кирпича из боковой стенки, положил сверток, вставил кирпичи обратно. Замаскировал сажей. Никто не заметит, если не будет специально искать. Ампулу с цианидом оставил в потайном кармане жилета. Она всегда должна быть со мной. На случай, если что-то пойдет не так. Флакончики с симпатическими чернилами спрятал среди обычных вещей, среди флаконов с одеколоном и пузырьков с лекарством от головной боли. В ряду других склянок они не привлекут внимания. Когда закончил, сел за стол и составил мысленную карту тайников. Память у меня и вправду феноменальная, забыть расположение невозможно. Но все равно проверил себя дважды, мысленно проходя по квартире и вспоминая каждый тайник. Удовлетворенный, я надел чистую рубашку и пиджак и отправился на встречу с Артамоновым к Калемегданской крепости. Калемегданский парк встретил меня вечерней прохладой и запахом цветущих каштанов. Старая турецкая крепость, построенная еще в пятнадцатом веке, превратилась в любимое место прогулок горожан. Широкие аллеи, подстриженные газоны, фонтаны, беседки с видом на Дунай. Было около девяти вечера, и парк еще полон людей. Влюбленные пары прогуливались под руку, семьи с детьми сидели на скамейках, студенты группами обсуждали политику. Музыканты играли на гармошках народные мелодии. Я шел не спеша, изучая окружающих. Старая привычка. Всегда знать, кто вокруг тебя, высматривать потенциальных врагов, планировать пути отхода. Мужчина в темном пальто, читающий газету на скамейке у фонтана. Слишком темно для чтения, свет фонарей не достает. Возможное наблюдение. Двое молодых людей в рабочей одежде, стоящих у входа в парк. Разговаривают, но взгляды их скользят по входящим. Тоже подозрительно. Женщина с ребенком, кормящая голубей у памятника Победителю. Естественно, не вызывает подозрений. Я продолжил путь к северной стене крепости, где находилась беседка с видом на Дунай. Артамонов обещал быть там. Беседка старая, каменная, с колоннами и куполом. Из нее открывался потрясающий вид на слияние Савы и Дуная. Два великих реки встречались здесь, сливая свои воды в единый поток, уходящий к Черному морю. Артамонов стоял у парапета, глядя на реку. Силуэт его был узнаваем. Широкие плечи, прямая спина, шляпа надвинута на лоб. Он курил сигару, дым поднимался в неподвижном вечернем воздухе. Я подошел, встал рядом. Некоторое время мы молчали, глядя на воду. Внизу, на берегу, мерцали огни рыбачьих лодок. Вдали, на противоположном берегу, виднелись австрийские укрепления Земуна. — Красиво, — негромко сказал Артамонов, не оборачиваясь. — Два мира встречаются здесь. Восток и Запад, империя и свобода, война и мир. Все на этих берегах. — Символично, — согласился я. Артамонов повернулся ко мне. В сумерках лицо его казалось еще более смуглым, глаза блестели в отблесках фонарей. — Устроились? — Да. Квартира подходит. Тайники оборудовал. Соседи изучены. — Быстро работаете. — В голосе одобрение. — Завтра утром идите к Скерличу в редакцию «Правды». Адрес в этом конверте. — Он передал мне небольшой конверт, не глядя в мою сторону, словно просто оперся рукой о парапет. — Он ждет вас. Скажете, что русский корреспондент, прибыли писать о славянском вопросе. Он даст первое задание. Статью о положении сербов в Боснии. Напишете за два дня, он опубликует. Это откроет двери. Я взял конверт, спрятал во внутренний карман. — Вечером рекомендую посетить кафана «Златни Крст» на улице Краля Петра. Излюбленное место интеллигенции. Поэты, художники, журналисты, студенты. Либеральная публика, но многие связаны с националистами. Будьте там около восьми. Закажите ракию, сядьте за угловой столик, читайте газету. Кто-нибудь обязательно заговорит с русским. — Он затянулся сигарой. — Будьте естественны. Не слишком проявляйте интерес к политике сразу. Позвольте им разговориться. Русские сейчас популярны среди сербов. Братья-славяне, защитники от австрийцев. Используйте это. — Понял. Артамонов достал из кармана сложенный листок бумаги. — Здесь имена и краткие биографии пятнадцати низших членов «Черной руки». Те, кто наиболее доступен для контакта. — Он передал листок. — Изучите и сожгите. Запомните имена, лица, слабости. Они ваши потенциальные цели для вербовки или манипуляций. Я развернул листок, стараясь не показать, что читаю в темноте лучше, чем должен. «Душан Илич, 19 лет. Студент-медик, романтик, пишет стихи. Семья бедная, отецумер от туберкулеза, мать работает прачкой. Вступил в „Черную руку“ полгода назад. Идеалист, верит в освобождение славян. Слабость: мать, которую боготворит» «Велько Чубрилович, 17 лет. Гимназист, горячая голова. Брат казнен австрийцами за участие в демонстрации. Жаждет мести. Неопытный, легко поддается влиянию. Слабость — юность, недостаток образования, страх опозориться перед старшими» «Милош Чернович, 22 года. Учитель начальной школы, тихий, застенчивый. Примкнул к „Черной руке“ по идейным соображениям, но насилие его пугает. Слабость: совесть, неспособность к реальному убийству». Еще двенадцать имен, двенадцать биографий, двенадцать возможных точек входа в организацию. Я читал быстро, запоминая каждую деталь. Память работала как совершенный механизм, фиксируя имена, лица, связи. Через три минуты я сложил листок, достал спички, поджег. Бумага вспыхнула ярким пламенем, я держал ее за уголок, пока огонь не дошел до пальцев. Потом бросил пепел на землю, растер ботинком. — Запомнили? — спросил Артамонов. — Да. Всех пятнадцать. Он посмотрел на меня с уважением. — Редигер не зря вас прислал. Мы еще некоторое время стояли в беседке, глядя на реку. Внизу рыбаки тянули сети, их силуэты двигались в свете костра на берегу. Где-то вдали играла гармонь, печальная сербская мелодия о потерянной свободе. — Александр Николаевич, — заговорил Артамонов тише, — я должен вас предупредить. Балканы это не Варшава. Здесь другие правила. Здесь кровная месть, древние обиды, ненависть, которой сотни лет. Вы будете балансировать между сербскими фанатиками, готовыми убить любого, кто покажется предателем, и австрийскими агентами, которые следят за всеми подряд. Одна ошибка, одно неверное слово, и вас найдут мертвым в Дунае. Или повесят как шпиона. Я повернулся к нему. — Я понимаю риски, господин подполковник. И я готов. Артамонов изучал мое лицо долгим взглядом. Потом кивнул. — Вижу, что готовы. В ваших глазах… — Он помолчал, подбирая слова. — В ваших глазах я вижу что-то, что не вяжется с вашим возрастом. Словно вы видели смерть не раз. Словно убивали. Хотя по досье вы никогда не служили на фронте. Я промолчал. Артамонов был проницательным человеком. Слишком проницательным. — Не важно, — наконец сказал он. — У каждого свои секреты. Главное, чтобы вы выполнили задачу. Остановите «Черную руку». Предотвратите войну. Дайте России время. — Понимаю. Артамонов бросил окурок сигары на землю, растоптал каблуком. — Тогда идите. Завтра начинайте работу. Связь со мной через условные знаки, как договаривались. Я кивнул и зашагал прочь из беседки. Артамонов остался стоять у парапета, глядя на реку. Одинокая фигура на фоне вечернего неба. На следующее утро я отправился в редакцию газеты «Правда». Здание находилось на улице Узун-Миркова, в центре Белграда. Трехэтажный дом с вывеской «Штампарија Правда» — типография «Правда». Внутри пахло типографской краской, бумагой и табаком. В редакции кипела работа. Журналисты строчили на бумагах, корректоры склонялись над гранками, наборщики в типографии на первом этаже расставляли свинцовые литеры. Я поднялся на второй этаж, где находился кабинет главного редактора. Постучал в дверь с табличкой «Йован Скерлич». — Войдите! — раздался энергичный голос. Я открыл дверь и вошел в просторный кабинет с высокими окнами. За массивным письменным столом, заваленным рукописями, газетами и книгами, сидел мужчина лет сорока. Худощавый, с интеллигентным лицом, тонкими чертами, проницательными темными глазами за очками в золотой оправе. Волосы зачесаны назад, небольшая бородка клинышком. Одет скромно, но со вкусом. Темный костюм, белая рубашка с высоким воротничком, черный галстук. Йован Скерлич был одним из самых влиятельных интеллектуалов Сербии. Литературный критик, историк литературы, публицист. Либерал по убеждениям, но пламенный патриот. Идеальное прикрытие для связей русской разведки. Он поднял глаза от рукописи, которую правил красным карандашом, и изучил меня внимательным взглядом. — Господин Соколов, полагаю? — спросил он по-русски с легким сербским акцентом. — Николай Степанович предупредил о вашем визите. — Да, господин Скерлич. — Я закрыл дверь за собой. — Александр Дмитриевич Соколов, корреспондент «Нового времени». Приехал из Петербурга писать о славянском вопросе. Скерлич встал, протянул руку через стол. Рукопожатие крепкое, сухое, рука человека, привыкшего больше держать перо, чем оружие. — Садитесь, пожалуйста. — Он указал на кресло напротив стола. — Хотите кофе? У нас варят отличный, по-турецки. — С удовольствием. Скерлич крикнул что-то по-сербски в коридор, и через минуту появился молодой человек с подносом. Две маленькие медные джезвы с кофе, два стакана воды, блюдце с лукумом. Кофе был крепкий, густой, сладкий. Я отпил, и память Бурного подсказала, что такой кофе я пил во время путешествия по Балканам два года назад. Ностальгия чужой жизни. — Итак, господин Соколов, — начал Скерлич, откидываясь в кресле, — Николай Степанович сказал, что вы хотите писать о положении славян под австрийским игом. Похвальное намерение. Русская пресса уделяет слишком мало внимания нашим проблемам. — Именно поэтому я здесь, — ответил я. — Мои читатели должны знать правду о том, что происходит на Балканах. О том, как великая держава душит малые народы, как уничтожается культура, как попирается справедливость. Скерлич одобрительно кивнул. — Хорошие слова. Но слова дешевы, господин Соколов. Дела важнее. Вы готовы писать то, что увидите? Даже если это не понравится вашим цензорам в Петербурге? — «Новое время» либеральная газета, — ответил я спокойно. — Цензура существует, но мой редактор дал мне свободу. Конечно, в разумных пределах. Я не могу призывать к революции или нападать на союзников России. Но правду о положении сербов — могу и буду. — Отлично. — Скерлич достал из ящика стола чистый лист бумаги и начал быстро набрасывать пометки. — Тогда вот вам первое задание. Статья о положении сербского населения в Боснии после аннексии тысяча девятьсот восьмого года. Факты, цифры, свидетельства. Никакой агитации, только документальность. Это пройдет цензуру и в России, и у австрийцев, если они будут читать. Но между строк любой поймет, что творится. Он передал мне листок с адресами и контактами. — Здесь имена трех человек, с которыми можете поговорить. Учитель из Сараева, сейчас в Белграде. Священник из Мостара, бежавший после преследований. И сербский депутат Скупщины, который специализируется на боснийском вопросе. Они дадут вам материал. Запишите их рассказы, оформите как репортаж. Объем три-четыре тысячи слов. Срок три дня. Справитесь? — Справлюсь. — Прекрасно. Когда напишете, приносите мне. Я прочту, внесу правки, если нужно, и опубликуем в ближайшем номере. — Скерлич снял очки, протер стекла носовым платком. — Должен предупредить, господин Соколов. Ваши статьи привлекут внимание. Австрийская разведка следит за всеми иностранными корреспондентами в Белграде. Особенно русскими. Будьте осторожны. Не ввязывайтесь в политику открыто. Не посещайте подозрительных мест. Не встречайтесь с известными радикалами. Иначе вас могут выслать или, хуже того, обвинить в шпионаже. Я кивнул серьезно. — Благодарю за предупреждение. Я буду осторожен. — И еще. — Скерлич надел очки обратно, посмотрел на меня пристально. — Николай Степанович сказал, что вы человек надежный. Поэтому скажу прямо. Если вам понадобится помощь, любая помощь, обращайтесь ко мне. Я знаю многих людей в Белграде. Могу открыть двери, которые для обычного иностранца закрыты. Понимаете, о чем я? — Понимаю, господин Скерлич. И благодарю за доверие. Мы допили кофе, обсудили еще некоторые детали. Скерлич рассказал о политической ситуации в Сербии, о противостоянии либералов и националистов, о напряжении в отношениях с Австрией после убийства гауптмана Шульца. — Город на грани взрыва, — сказал он тихо, глядя в окно на улицу, где маршировал отряд жандармов. — Австрийцы требуют выдачи всех членов «Черной руки», сербское правительство отказывается. Давление растет. Боюсь, это плохо кончится. — Как, по-вашему, далеко зайдет «Черная рука»? — осторожно спросил я. — Они способны на что-то действительно громкое? Скерлич повернулся ко мне, и в глазах его я увидел страх. — Господин Соколов, я либерал. Не одобряю методы террора. Но понимаю, откуда берется отчаяние. Сербы в Боснии и Герцеговине живут как рабы. Их унижают, притесняют, убивают. Молодежь видит это и радикализируется. «Черная рука» предлагает им действие, месть, иллюзию справедливости. — Он помолчал. — Они способны на что угодно. На самое безумное. И это меня пугает. Потому что любой громкий теракт даст Австрии повод для войны. А Сербия войну с империей не выдержит. Я запомнил эти слова. Скерлич боялся того же, что и Редигер. Боялся, что «Черная рука» спровоцирует катастрофу. Мы попрощались, и я покинул редакцию с адресами людей для интервью. Остаток дня провел, беседуя с ними, записывая факты, имена, даты. Пришлось побегать, чтобы успеть встретиться со всеми. Но мне не привыкать. К вечеру у меня собралась по кусочкам картина бесчинств, творящихся в Боснии под австрийским владычеством. Где-то перегибы провоцировали сами сербы, где-то их намеренно доводили до вспышек необузданного гнева. В восемь вечера я вошел в кафану «Златни Крст» Золотой Крест. Заведение находилось на улице Краля Петра, в самом сердце старого Белграда. Одноэтажное здание с высокими окнами, через которые лился желтый свет керосиновых ламп. Вывеска над дверью — деревянный крест, покрытый потемневшей позолотой. Я толкнул дверь и вошел внутрь.Глава 22 Кафана
Кафана была полна. Длинные деревянные столы, за которыми сидели мужчины разного возраста, от юных студентов до седых интеллигентов. Все курили, пили, говорили. Шум стоял такой, что с трудом можно расслышать собеседника. Пахло табаком, ракией, жареным мясом и кофе. Стены увешаны картинами. Портреты сербских королей, сцены из битв с турками, пейзажи балканских гор. В углу стоял старый рояль, за которым сидел человек с бородой и играл что-то меланхоличное. За стойкой бара стоял толстый хозяин в белом фартуке, разливавший ракию из большого графина. Официанты сновали между столами с подносами, на которых дымились тарелки плескавицы, чевапчичи, сармы. Я прошел к угловому столику, как посоветовал Артамонов. Стол был свободен. Маленький, на двоих, у окна. Идеальная позиция. Вид на всю кафану, спина к стене, два пути отхода через главную дверь и через заднюю, ведущую на кухню. Сел, положил шляпу на соседний стул. Подошел официант, молодой парень лет двадцати с лоснящимся лицом. — Добар вече, господине. Шта желите? — Добрый вечер, господин. Что желаете? — Ракију и кафу, — ответил я по-сербски. — И плескавицу, если есть свежая. — Има, има. — Есть, есть. Официант кивнул и умчался. Я достал из кармана сегодняшний номер «Политики», одной из главных белградских газет, и развернул, делая вид, что читаю. На самом деле изучал публику. За длинным столом у окна сидела компания молодых людей, человек десять. Студенты, судя по дешевой одежде и горящим глазам. Громко спорили о чем-то, размахивали руками. Один, худой юноша с впалыми щеками, особенно горячился, стуча кулаком по столу. За соседним столом трое мужчин постарше, лет тридцати. Одеты лучше, пиджаки, галстуки. Интеллигенция. Один из них что-то писал в блокнот, другие обсуждали, заглядывая через его плечо. Поэты или журналисты. В углу за столиком у рояля сидела женщина лет двадцати пяти, одна. Редкость для Белграда, где женщины не ходили в кафаны без сопровождения. Одета по-парижски. Узкая юбка, блузка с кружевами, широкополая шляпа. Курила папиросу в длинном мундштуке, слушала музыку. Художница, вероятно. Официант принес заказ. Ракия в маленькой рюмке, прозрачная, как вода. Кофе в медной джезве, густой, ароматный. Плескавица — большая котлета из рубленого мяса, дымящаяся, с луком и лепешкой. Я отпил ракии. Горло обожгло огнем, но приятным, согревающим. Потом кофе смягчил жжение. Откусил плескавицу. Вкусно, сочно, с пряностями. Продолжал читать газету, время от времени поднимая глаза и оглядывая зал. Никто не обращал на меня внимания. Еще один посетитель, еще один одинокий мужчина за столиком. Прошло минут двадцать. Я допил кофе, доел плескавицу, заказал еще ракии. Начинал думать, что Артамонов ошибся. Никто не подходил, не заговаривал. Но тут дверь кафаны открылась, и вошла новая компания. Человек пять, молодые, шумные. Один из них, высокий парень с рыжими усами в рабочей куртке, громко крикнул что-то хозяину, и тот рассмеялся. Компания расселась за длинным столом рядом со студентами, заказала вино и еду. Начали петь, сербскую народную песню о косовской битве. Другие посетители подхватили. Через минуту вся кафана пела. Я сидел молча, слушая. Песня красивая, печальная, о героях, павших в бою с турками, о славе и жертве, о том, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Когда песня кончилась, все захлопали. Хозяин принес компании графин вина бесплатно. Награда за то, что подняли настроение. Рыжеусый парень поднял стакан, провозгласил тост: — За Сербию! За свободу! За тех, кто отдал жизнь за нашу землю! — Живели! — отозвались все. — Да живет! Выпили залпом. Потом рыжеусый обвел взглядом кафану и вдруг заметил меня. Уставился с любопытством. Я продолжал спокойно читать газету, но чувствовал его взгляд. Через минуту он встал и направился к моему столику. Подошел, встал рядом, положил руку на спинку свободного стула. — Добар вече, — сказал он с любопытством. — Нисте из Београда, зар не? — Добрый вечер. Вы не из Белграда, верно? Я поднял глаза от газеты, улыбнулся вежливо. — Верно. Я из России. Александр Соколов, корреспондент. Лицо парня расплылось в широкой улыбке. — Руски! — Русский! Он повернулся к своим товарищам, крикнул: — Дружине, овде је Рус! Новинар из Русије! — Друзья, здесь русский! Журналист из России! Вся его компания оживилась. Замахали руками, приглашая присоединиться. Рыжеусый схватил мой стул, мою рюмку, мою шляпу. — Дођите код нас, молим вас! Не можете седети сам! — Идите к нам, пожалуйста! Не можете сидеть один! Я поколебался для вида, потом кивнул. — Благодарю. С радостью. Меня усадили за их стол, налили вина, представили. Рыжеусый оказался Марко, рабочий с табачной фабрики. Остальные, Стеван, Милан, Бранко, Йован, тоже рабочие или мелкие служащие. Простые парни, лет двадцати пяти- тридцати, с мозолистыми руками и открытыми лицами. — Русский журналист! — восторженно повторял Марко. — Брате, добро дошли! Россия наш старший брат! Без России мы пропали! — Не преувеличивай, — улыбнулся я. — Сербия сильна и без России. — Сильна, да, — кивнул Стеван, худощавый парень с умными глазами. — Но Австрия сильнее. Если они нападут, нам нужна помощь. Россия поможет? Прямой вопрос. Я осторожно подбирал слова. — Россия всегда поддерживала славянских братьев. И будет поддерживать. Но война страшное дело. Лучше избегать ее, если возможно. — А если невозможно? — Марко наклонился ближе, глаза блестели. — Если Австрия нападет? Если они захотят раздавить нас, как раздавили в восьмом году Боснию? — Тогда Россия не останется в стороне, — твердо ответил я. — Но вопрос в том, что можно сделать, чтобы до этого не дошло. — Ничего, — мрачно сказал Бранко, коренастый мужчина с шрамом на щеке. — Австрийцы хотят нас уничтожить. Они ждут повода. Если не дадим повода, придумают сами. — Поэтому нужно быть осторожными, — заметил я. — Не давать им повода. — А как же гауптман Шульц? — вызывающе спросил Марко. — Чабринович дал им повод. И что? Ты думаешь, это плохо? Я почувствовал, как напряглись все за столом. Проверка. Они проверяют меня, как я отношусь к убийству австрийского офицера. Я сделал паузу, отпил вина. Потом сказал медленно, выбирая слова: — Чабринович был смелым человеком. Отдал жизнь за то, во что верил. Это достойно уважения. Но… — Я посмотрел на них серьезно. — Я не знаю, поможет ли его смерть Сербии. Австрийцы используют это как предлог для давления. Напряжение растет. Может начаться война, к которой ни Сербия, ни Россия не готовы. И тогда погибнут тысячи таких, как Чабринович. Но уже без пользы. Марко нахмурился, но Стеван кивнул задумчиво. — В этом есть смысл. Терроризм опасная игра. Можно спровоцировать то, к чему не готов. — Но что же тогда делать? — горячо спросил Йован, самый молодой, лет двадцати. — Смириться? Терпеть австрийское иго? Смотреть, как наших братьев в Боснии унижают и убивают? — Нет, — ответил я. — Не смириться. Но действовать умно. Готовиться. Укреплять армию. Искать союзников. Дождаться момента, когда будете готовы. И тогда нанести удар, который решит все. Марко долго смотрел на меня, потом медленно кивнул. — Ты прав, брате. Умные слова. — Он поднял стакан. — За умную борьбу. И за Россию, которая нас поддержит, когда придет время! Мы выпили. Разговор перетек на другие темы. О России, о Петербурге, о том, как там живут люди. Я рассказывал, они слушали, задавали вопросы. Постепенно напряжение ушло, беседа стала непринужденной. Через час к нашему столу подошел один из студентов с соседнего стола. Тот самый худощавый юноша с впалыми щеками, который горячился во время спора. — Извините, господа, — сказал он вежливо, но с напором. — Я слышал, вы из России. Журналист? — Да, — кивнул я. — Александр Соколов. — Душан Илич, — представился юноша. — Студент медицинского факультета. Душан Илич. Первое имя из списка Артамонова. Девятнадцать лет, романтик, поэт, член «Черной руки». Его слабость это мать. Я протянул руку. Он пожал. Ладонь тонкая, пальцы длинные, рука интеллигента, не привыкшая к физической работе. — Рад знакомству, господин Илич. Садитесь, присоединяйтесь. Душан сел, Марко налил ему вина. Юноша отпил, посмотрел на меня пристально. — Вы пишете о Сербии? — Да. О славянском вопросе, о положении сербов в Австро-Венгрии. — Значит, вы понимаете нашу борьбу. — В голосе жар, фанатизм, готовность к жертве. — Вы знаете, что творят австрийцы. Как они давят нашу культуру, запрещают язык, убивают патриотов. — Знаю, — спокойно ответил я. — Сегодня весь день собирал свидетельства. Ужасающие вещи. — И что вы думаете? — Душан наклонился ближе. — Что должны делать мы, молодые сербы? Сидеть сложа руки? Или бороться? — Бороться, — твердо ответил я. — Но борьба бывает разной. Бороться оружием, пером, словом, делом. Главное чтобы борьба приносила результат, а не только красивую смерть. Душан вздрогнул, словно я ударил его. — Красивую смерть? — повторил он. — Вы считаете, что умереть за родину это просто красивая смерть? — Нет, — спокойно сказал я. — Умереть за родину это подвиг. Но важнее жить для родины. Действовать так, чтобы твоя жизнь принесла свободу, а не просто стала еще одной жертвой. Душан молчал, переваривая мои слова. Потом спросил тише: — А если другого пути нет? Если только твоя смерть может что-то изменить? — Тогда умирай, — ответил я. — Но сначала убедись, что это действительно так. Что нет другого пути. Что твоя смерть не будет напрасной. Юноша долго смотрел на меня, потом кивнул. — Мудрые слова, господин Соколов. Для русского журналиста вы мыслите вглубь. Я усмехнулся. — Я много видел. Много размышлял. Это приходит с опытом. Мы говорили еще час. Душан рассказывал о своих мечтах. Освободить Боснию, объединить всех южных славян, создать великое славянское государство от Адриатики до Черного моря. Глаза его горели, руки дрожали от эмоций. Я слушал, иногда вставлял реплики, направляя разговор. Не соглашался слепо, но и не спорил открыто. Поддерживал идеалы, но предостерегал от опрометчивости. К концу вечера я чувствовал, что контакт установлен. Душан видел во мне союзника, русского, который понимает их борьбу. Марко и его друзья тоже приняли меня. Я стал для них «свой». Когда мы расходились, уже за полночь, Душан сказал: — Господин Соколов, мы собираемся послезавтра вечером. Кафана «Аџамова», на Дорчоле. Дружеская встреча, обсуждаем будущее Сербии. Если хотите, присоединяйтесь. Там будут интересные люди. Кафана «Аџамова». Именно то место, которое Артамонов назвал гнездом радикалов. — С удовольствием, — ответил я. — Благодарю за приглашение. Мы обменялись рукопожатиями. Я вышел из «Златни Крста» в прохладную ночь. Улицы Белграда опустели, только вдали слышались шаги жандармского патруля. Я зашагал к дому. Начало положено. Первый контакт установлен. Душан Илич, романтик и фанатик, видит во мне друга. Надо оправдать его ожидания.* * *
Душан Илич шел по узким улицам Дорчола к книжной лавке «Српска Књига», и каждый его шаг отдавался в висках тупой болью, которая не похожа на обычную головную боль. Эта боль приходила из более темного места. Из того места в его душе, где жила память о горах, о крике медведя, о лице младшего брата Милоша, побелевшем перед смертью. Солнце стояло в зените над Белградом. Майское солнце тысяча девятьсот четырнадцатого года, яркое и жестокое, превращало булыжную мостовую в раскаленную сковородку. Пахло пылью, конским навозом, жареным мясом из лавки мясника Йована, табаком из открытых дверей кафан. Пахло городом, который жил обычной жизнью, не зная, что внутри этого худого юноши с впалыми щеками и горящими глазами сидит червь трусости, который грыз и грыз, не давая покоя ни днем, ни ночью. Душан вспомнил, как вчера вечером в кафане «Златни Крст» появился русский. Александр Соколов. Журналист из Петербурга. Человек с холодными серыми глазами и слишком спокойным голосом. Человек, который говорил правильные слова о борьбе и жертве, но в котором чувствовалось что-то еще. Что-то скрытое под поверхностью. Душан пригласил его послезавтра в кафану «Аџамова», куда собирались свои, где говорили о Великой Сербии и клялись кровью. Пригласил не посоветовавшись с Михаилом Чиричем, своим куратором, человеком, который давал ему задания и смотрел на него с презрением, которое Душан научился не замечать. Теперь надо идти к Чиричу и докладывать. Идти и видеть этот взгляд. Взгляд человека, который знает, что Душан слабак, что за его фанатичными речами о жертве скрывается обычный страх. Знает, но использует. Потому что даже трусы полезны, если правильно ими управлять. Душан свернул в переулок между старыми домами с нависающими над мостовой вторыми этажами. Здесь тень ложилась на улицу, давая передышку от солнца. Прохлада касалась лица, но не приносила облегчения. Ничто не приносило облегчения, кроме одного. Он сунул руку в карман жилета и нащупал маленький стеклянный пузырек. Пустой. Последние капли он принял сегодня утром, разбавив водой, чтобы растянуть действие. Но эффект уже прошел. Руки начинали дрожать. Сухость во рту. Холодный пот на спине под дешевой рубашкой. Нужна доза. Михаил даст дозу. Всегда давал в обмен на преданность. Маленький пузырек с коричневой настойкой опия, турецкого, хорошего, который растворял боль и вину, превращая мир в мягкое облако, где не было ни медведей, ни братьев, ни крови на руках. Не на руках, поправил себя Душан. На сердце. Кровь на сердце, а не на руках. Я не убивал их. Я просто не помог. Но разве это не одно и то же? Память накатила волной, как всегда накатывала в эти минуты, когда действие опия заканчивалось и реальность возвращалась и наваливалась со всей беспощадной тяжестью.* * *
Два года назад. Горы над Сараевом.Отец, Петар Илич, майор австро-венгерской армии, христианин из старинного боснийского рода, который служил сначала туркам, потом австрийцам, потому что выживание важнее гордости. Высокий мужчина с седеющими усами и холодными голубыми глазами, который никогда не обнимал сыновей, но требовал от них совершенства. Милош, младший брат, пятнадцать лет, смелый и красивый, любимец отца. Мальчик, который лазил по скалам без страха, который стрелял из отцовского карабина, не дрогнув, который смеялся звонко и чисто, как смеются те, кто не знает, что мир может быть страшным. И он, Душан, девятнадцать лет, студент медицинского факультета, старший сын, который должен быть примером, но всегда был тенью. Худой, слабый, боящийся высоты и темноты, предпочитающий книги охоте, стихи винтовке. Разочарование отца. Они поехали на охоту в горы. Традиция семьи Иличей. Каждую весну, когда снег сходил с вершин, они уходили в горы на три дня. Отец говорил, что это закаляет характер, делает из мальчиков мужчин. Душан ненавидел эти поездки. Ненавидел холод ночевок под открытым небом, ненавидел вкус дичи, ненавидел необходимость стрелять в животных. Но отказаться нельзя. Отказ означал признать трусость. А это хуже смерти. На третий день они шли по узкой тропе вдоль ущелья. Слева скала поднималась вертикально вверх. Справа пропасть высотой в пятьдесят саженей, на дне которой текла горная река, белая от пены, ревущая как зверь. Тропа была узкой. Три шага, может два шириной. С одной стороны камень, с другой смерть. Отец шел первым, уверенно, не глядя вниз. Милош за ним, легко и весело, будто гулял по городскому парку. Душан замыкал процессию, прижимаясь спиной к скале, боясь посмотреть вниз, где кружилась голова от высоты. — Душан, не отставай! — крикнул отец, не оборачиваясь. — Мужчины не боятся высоты! Душан ускорил шаг, стараясь не смотреть в пропасть. Сердце билось как бешеное. Руки потели. Сердце билось так сильно, что заглушало рев реки внизу. И тогда они услышали рев. Другой рев. Не воды, а зверя. Медведь вышел из расщелины в скале метрах в двадцати впереди. Огромный бурый самец, разбуженный шумом людей. Встал на задние лапы, и рост его был намного больше человеческого. Зарычал, показывая желтые клыки. Отец замер. Милош остановился. Душан застыл, прижавшись к скале. — Не двигаться, — тихо сказал отец. — Душан, дай мне карабин. Карабин был у Душана за спиной. Отцовский «Манлихер», тяжелый, заряженный. Душан нес его, потому что отец сказал, что пора учиться ответственности. Душан должен был снять карабин с плеча, передать отцу. Спокойно, медленно, не провоцируя зверя резкими движениями. Но руки его не слушались. Страх сковал тело. Медведь ревел, отец тихо повторял: «Душан, карабин, давай карабин», а Душан стоял, прижавшись к скале, и не мог пошевелиться. Медведь опустился на четыре лапы и пошел к ним. Не быстро, но уверенно. Шаги между ними сокращались. Пятнадцать. Десять. Семь. — Душан! — крикнул отец уже громко. — Карабин, черт возьми! И тогда что-то щелкнуло в голове Душана. Паника превратилась в ужас. Ужас парализовал разум. Он развернулся и побежал назад по тропе. Побежал прочь, от медведя, от отца, от брата. Побежал, как бегут трусы, когда товарищи остаются умирать. За спиной раздался рев медведя, крик отца, выстрел из револьвера (отец всегда носил револьвер на поясе), потом второй выстрел, потом крик Милоша, тонкий детский крик, который оборвался на полуслове. Душан бежал. Бежал, пока не споткнулся о камень и не упал, разбив колени. Лежал на тропе, дрожа, слыша, как вдали стихают звуки борьбы. Тишина. Долгая, страшная тишина. Потом он заставил себя встать. Заставил идти обратно. Карабин все еще висел на плече. Бесполезный, незаряженный (отец не разрешал вставлять обойму до начала стрельбы, соблюдая правила безопасности). Когда он добрался до места, медведь уже ушел. На тропе лежал отец. Живот вспорот когтями, кишки вывалились наружу, лицо белое от потери крови. Дышал еще, но слабо. Глаза открыты, смотрят в небо. Рядом Милош. Мальчик сидел, прижавшись к скале, обнимая руками раненую ногу. Бедро разорвано медвежьими клыками. Кровь лилась между пальцев, которыми он пытался зажать рану. — Душан… — прошептал Милош. — Где ты был?.. Почему не помог?.. Душан встал на колени рядом с братом. Руки дрожали так сильно, что он не мог расстегнуть ремень, чтобы сделать жгут. Медицинское образование, три года учебы, и он не мог сделать простейшую вещь, потому что руки не слушались. — Я… я испугался… — выдавил он. — Милош, прости… я испугался… Отец хрипел что-то, но слов не разобрать. Только хрип, влажный и булькающий. Душан наконец расстегнул ремень, обмотал вокруг бедра Милоша, затянул. Слишком слабо. Слишком неумело. Кровь продолжала сочиться. — Больно… — шептал Милош. — Душан, больно… — Сейчас, сейчас помогу, — бормотал Душан, понимая, что не помогает, что делает все неправильно, что брат умирает у него на руках. Отец перестал дышать первым. Просто выдохнул последний раз и замер, глаза остались открытыми, устремленными в небо. Милош держался дольше. Говорил что-то бессвязное, звал мать (мать умерла, когда ему было семь лет), плакал. Потом затих. Посмотрел на Душана последний раз. — Почему… не помог?.. — прошептал он. И умер. Душан сидел на тропе между двумя телами и смотрел на свои руки. Руки в крови. Крови отца и брата, которых он не спас, потому что был трусом. Карабин все еще висел на плече. Бесполезный. Как и он сам.
Последние комментарии
3 дней 18 часов назад
4 дней 6 часов назад
4 дней 7 часов назад
4 дней 18 часов назад
5 дней 12 часов назад
6 дней 2 часов назад