Сидовы сказки [Владислав Артурович Кузнецов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Владимир Коваленко Сидовы сказки

Сказ про котёл

Немайн тогда ещё в Ирландии жила. Где точно, и не упомню. Не в Уладе, конечно. Скорее всего, близ Шенрона — место самое её. Водное. Ну, а какой народ там — сами знаете. Ленивый, да хитрый. Может, и ленивый оттого. Ну да при лености и хитрость не спасает — живут бедно. То есть даже по ирландским меркам. По нашим — так и вовсе нищета! Вот и у той семейки, о которой речь пойдёт, даже котла большого не было. А временами — нужен. Земля там бедная, болотистая, так что даже родичам приходилось селиться довольно далеко друг от друга. Одно на всю округу сухое место и есть — и то сидовский холм. Вот жена и решила — чем к родичам за трижды три мили топать, да котлище увесистый потом столько же на горбу тащить, не проще ли постучаться в холм?

Стучаться оказалось особо некуда — ни двери, ни норы. Ничего, лень да наглость — смесь адская. Принялась нахалка громко топать, да звать-кричать. Вот тут…

— Тут её и скукожили?

— А вот и нет. Открылся холм-то! И выглянула оттуда сида, рыжая, да ушастая… — ирландец и сам не заметил, как старый, с детства неизменный, образ, вдруг слился с виденной редко да мельком настоящей сидой, — да малая ростом. И спросила сурово так: «Чего буянишь? Чего пляшешь у меня на потолке?» А ленивица и говорит: «Котёл вот одолжить хочу, Добрая соседка. Большой. Чтобы наварить еды на праздники, и чтобы на несколько дней хватило. Сама знаешь, Белтейн, он длинный.» Сида её пожалела — как же, бедняжечка, совсем-совсем не у кого котлом одолжиться, только в холм стучать — и вынесла ей котёл. Сама — ну видели — маленькая-маленькая. А котлище — большущий-пребольшущий! Тащит, пыхтит. «Вот, говорит, доброй соседке от Доброй соседки. За то, что нас не забыла, да не стала дразнить обидными кличками. Бери. Не насовсем, правда — после праздников вернёшь. Я-то одна живу, мне кормить некого…» Пригорюнилась этак и в холм ушла. Жена, довольная, потащила котёл домой, и всё радовалась, какой котёл ей хороший достался — целиком медный, только ручки бронзовые. Весь в литых зверях, а зверей таких и нет теперь, допотопные, видать. Уж так была она довольна, что как еду готовила, лениться забыла, а так-то она была повариха изрядная! Так что отпраздновала та семейка Белтейн на славу. А на последний день вымыла жена котёл, да потащила его на холм — возвращать.

— Тут её и скукожило?

— Да нет. Всё хорошо было. Даже кричать и прыгать особо не пришлось — появилась наша рыжая. «Слышу-слышу», — сказала, забрала котёл, похвалила, что надраен до блеска, да и была такова. Но день длинен, а год короток — вот и Лугнасад на носу. Опять надо бы просить у родни котёл, да тащиться, да, наготовив, сразу и возвращать — родне-то нужен не меньше, а одалживают котлы близ Шеннона вперёд — чтоб хоть в начале праздника горячего поесть. Потому не отдать котёл вовремя — большой проступок. Маленькая же сида — одинокая, ей котёл и после праздников хорош. Так что опять ленивица наша отправилась к сиду Немайн. На этот раз ей и вовсе кричать не довелось. Подходит к холму — а у подножия уж сида с котлом. «Здравствуй», — говорит, — «соседушка, хорошо, что ты пришла. Вот котёл.» «А как ты узнала?» — спрашивает жена. «А по шагам тебя услышала», — говорит сида, — «У меня же ни слуг, ни скота, только трава над головой, да полоска ячменная. А ещё вот барсук в кладовую лазит, негодник. Его и выслушивала, а услышала тебя. И хорошо, не пришлось тебе наверх тащиться!»

Ну, ленивица только порадовалась, поблагодарила, поболтала даже немножко — да и домой. Настроение стало лучше прежнего — кругом-то лето, птицы поют, прогулка не далёкая, и даже на холм лезть оказалось не надо! Так что приготовила она всё вкуснее вкусного, и радость была в доме. Потом, понятно, праздник кончился, котёл пришлось назад тащить. Большой-большой, тяжёлый-тяжёлый. Холм же крутой-крутой, а ножки гудят-гудят. Вот и бросила она котёл у подножия холма. Решила, что сида сама посудину заберёт.

— Тут её и?

— Да нет, ничего с ней не стало. Ночь за ночью, день за днём, да наступил Самайн. Снова котёл понадобился. А в эту ночь, сами знаете, все нормальные люди по домам сидят. Мы теперь хорошо знаем, зачем. Вдруг кто из сидов озвереет? Вот! Лень, однако, сильней страха: опять ленивица наша отправилась к Немайн за котлом. Сида оказалась в себе, и ту на половине дороги встретила. «Я», — говорит, — «решила, что ты приболела, раз уж котёл на холм затащить не смогла. А праздник есть праздник. Ты как, выздоровела, соседушка?» Стала соседушка ни жива ни мертва. Сказать, что да, что нет — никак нельзя, сида ложь почует. И будет тогда ой. Даже — ОЙ. Но — вывернулась. Сказала, что сейчас здорова. И это было правдой! Она же и правда была вполне здорова, а про то, что с ней раньше было, просто промолчала. Тут сида ей отдала котёл и была такова! Весёлый Самайн получился. Не столько даже вкуснятина радовала, сколько потешала глупенькая сида. Которая половину не слишком и близкой дороги от сида на себе тащила огромадный котёл. Маленькая такая, да не слишком сильная.

Вернуть посудину, правда, пришлось как должно, и даже на холм затащить: сказалась здоровой — дюжь. Ленивой хозяйке уже и это в тягость показалось. Так что решила она, что уж на следующий раз и пальцем не пошевелит! Следующий раз, долго ли, коротко ли, а подошёл. На Имболк в том году даже снег лёг. Ух, как холодно было! Вот и решила ленивица сказаться больной. Мол, я к соседям в гости загляну, а к сиде на холм пусть кто из детишек сбегает. Ребятёнка своего пришлось обмануть — сказали, что мамка к травнице ушла, лечиться.

Немайн лжу и не почуяла, в голос болящую пожалела, да сама котёл и принесла. До дверей! Уж как та семейка веселилась да ухохатывалась — надо же, древняя сида у них на побегушках. Уже и придумали, как дальше быть — мол, малышне достаточно прибежать, сказать: «Как в прошлый раз!» И ведь никакого вранья — ленивица опять к соседке уйдёт! Пусть сида обратно свою посуду волочёт! Только жене и этого мало показалось. Решила она и мужа обмануть. Да и убежала в гости, котёл не вымыв. Дело-то зимой было, вода ледяная, греть — дрова расходовать, котёл жирный, оттереть нелегко. Муж посмотрел-посмотрел, да и решил — посуду мыть — работа женская. Не хочет жена — значит, придётся делать сиде. Так уж себя настроил, чтоб помереть, а котёл не мыть.

Тут и ушастенькая под окном нарисовалась. «Ну, где моя подружка?» — спрашивает. Муж, как уговорено, плечами жмёт: «Как в прошлый раз!» «А что котёл весь в сале?» «Так не мужское это дело, посуду мыть! А жена приболела… Выздоровеет — всё перемоет. Хочешь — жди, не хочешь — мой сама.» Удивилась сида. «А в походе как?» «Ну, то в походе, а то дома.» Вздохнула Немайн. Грязный-то котёл в холм волочь совсем неловко, да и одежду перепачкать недолго. Опять же, подруга приболела. Надо бы и помочь. «Вода», — спрашивает, — «хоть в доме есть тёплая?»

Мужу лениво дрова таскать было. Так что подогрел он не бочку, не бадью, и не ведро даже. А так — кувшинчик! Сида посмотрела — да и махнула рукой. Мол, хватит. Руки на груди сложила и запела. Муж ленивый, конечно, в окно… Но ничего, успел, страшного с ним ничего не стало. Даже увидеть успел, как вся посуда в доме маленькой стала. Даже и не детской, а вовсе как для мышей! Сида всё помыла — кувшинчика как раз и хватило, котёл свой в кулачок зажала, да и была такова. Тут и жена от соседей вернулась. Глядь — а всё её хозяйство — было обычное, стало кукольное. Забыла Немайн посуду обратно увеличить. Ну и ленивица от такой беды обо всём забыла: подобрала юбки, да побежала к холму ругаться-свариться. Там голо, пусто, ветер свищет… Покричала — никого. Стала прыгать-топать. Сида и выглянула.

Ну ленивица ругать подруженьку. Мол, сделай посуду такого же размера, как и всё остальное! А та только стоит себе, слушает. Потом и говорит: «Как-то ты выздоровела быстро, соседушка. Чем недужила то?» Так жена и попалась. Ведь что ни скажи — лжа выходит. Поняла сида, что над ней насмеялись, рассерчала. Ленивица — ни жива, ни мертва. Немайн же говорит. «Ладно. Ступай себе домой. Будь по твоему, будет тебе посуда такого же размера, как и всё остальное! И докучать мне отныне не смей! Шаг на холм ступишь — косточек не соберёшь. Ясно?» И глазами сверкнула так, что ленивица под гору кубарём покатилась..

Бросилась та бегом обратно. Рада-радёшенька была, что жива осталась! Впрочем, на полпути поуспокоилась. Тем себя за страх утешила, что, пусть за котлом ей теперь снова далеко ходить, зато над сидой-судомойкой вся Ирландия смеяться будет. Вот и к дому подошла — а дома то и нет. Пригорок — тот же, деревья — те же, колодец на месте, поля, мостик — всё есть, а дома нет. Закричала. Забегала — да тут и споткнулась о него: стоял домишко, никуда не делся, только размером стал с пенёк лесной. Сида не посуду увеличила, а скукожила и дом, и мужа с детьми. Сама же ленивица осталась и без посуды, и без дома, и без припасов. Да, в общем-то, и без мужа. Уж как она до следующей ярмарки перебивалась — никто не знает. Зато потом на ярмарках Коннахта да Мунстера на домик с карликами лет тридцать смотреть можно было. И им, и жене их и матери на прокорм хватало, да и трудиться особо не приходилось. Вот только смеялся народ совсем не над сидой…

Сказ про невесту соседскую да невесту камышовую

История-то свежая, хоть я и не застал тех, кто всё видел своими глазами, но деду своему доверять привык. Да и на кладбище ходил. На новое, христианское. Камни смотрел, проверял. Всё верно. Невесёлая история, говорите? Так и есть. Неметона и была невесёлая, сейчас вот, вроде, приободрилась, и то хорошо. Не везёт ей, видите ли. Уже и в ирландской-то басенке, заметьте, одна живёт, да к первой встречной дуре благоволит — просто ради того, чтоб раз в полгода было с кем словом перекинуться. Ну, на западе привыкли все, что она веселушка да проказница. Так и понимали: кашляет — смеётся, плачет — притворяется. Того не понимали, что покровительнице рек жить в холме, да к воде не выбираться — пытка. А прочие сиды её договор с людьми исполнять принуждали. Опять же, внучатая племянница жениха отбила. Ну, она в Британию с матерью и подалась. А толку? Мать пристроилась в королевы, детей начала рожать от местного короля. А Немайн сиди, ройся в книгах, как моль! Опять ушла, присмотрела себе местечко — как раз на Тови, нравится ей у нас — воду привела к порядку. Болота тогда совсем ушли, зато луга да поля родили, как в сказке. Тут ей Мерлин повстречался. Неметона его полюбила, а тот любил только её секреты. Настолько, что и бабой сделать забыл. Ну какая такое перенесёт? Чем закончилось — это уже все слышали. И старинное, и свеженькое, из первых уст. А сида совсем пригорюнилась. Реку илом стало заносить, болота наступили…

Потому как сида дело не делает, а сидит в камышах, как цапля, да в воду смотрится. Всё пытается понять: чего в ней не хватает? Там себе парня и насмотрела — не ангела, не колдуна с демонской кровью — обычного охотника, что бил уток из лука. Вылезла, заговорила… Тот — ни жив, ни мёртв: узнал, конечно. Простая фэйри по болоту, аки посуху, ходить не сможет. А потому — мямлит, мычит что-то… Чего, говоришь, не влюбился? Мол, сида же! А ты бы влюбился? Ты ж её видал. И как? То-то. Опять же, Медб не свела с ума своих подданных, да и Бригита среди людей прижилась. Похоже, как раз великие сиды и не умеют в себя влюблять. Иначе и тому же Манавидану не приходилось бы притворяться чужим мужем. Так что — посидели они на кочке, как брат с сестрой, ну да она и этому рада была, просила ещё приплывать. Тот — обещал, лишь бы вырваться, а слово-то нужно держать. Правда, охота у него пошла — заглядение. Ещё бы: вода по слову Неметоны уток за лапки хватала, да со всей округи и стаскивала. Стрелять, правда, приходилось — уж больно сиде нравилось, как её парень уток бьёт влёт. Наоборот, запускала их сложненько, чтоб мастерство показал, но он и правда хороший был стрелок, мазал редко. Зато дичь у него была всегда.

Стал парень завидным женихом — с такой добычей, да и собой недурен. Девушки старались ему глянуться, ну, у одной и вышло. Сиду, что ждала в заводях, он тогда уже как товарища по охоте понимал. Зря, конечно, потому как только он будущим своим счастьем решился похвалиться, как "дружок" и говорит: "А мы с тобой уже почти год знаемся. Нехорошо как-то, да и скучно! Давай-ка, женись на мне!"

А у охотника уже любовь! А сказать — боязно. Не оттого даже, что Немайн великая сида. Он и не думал уж о ней так. Просто — не посмел отказать в глаза. Тот, кто его за это осудит, верно, не имеет понятия ни любви, ни о дружбе, ни о совести. Другое дело, что побоялся родителям да старшим клана рассказать, но и тут парня понять можно: как услышали бы, что есть возможность с великой сидой породниться, вряд ли устояли б. Оно и правильно — только вы попробуйте поперёк страсти стать! Впрочем, был один человек, кому он правду рассказал. Только — не всю. Ну да, той девице, что завладела сердцем. Не сказал, что виды на него имеет великая сида, пугать не хотел — соврал, что положила на него глаз речная фэйри. Озёрные же есть? Почему не быть речным? Та ж его цап за руку — и к родителям. Сперва к своим, а там, всей роднёй — и к его. Мол, решайте, кто вам милей, соседи добрые иль нечисть болотная. Ну и поросёнка с собой прихватили, по поводу.

Ну, тех "нечисть болотная" как раз заинтересовала, и весьма. Невесту-соседку они знали хорошо и где-то даже любили, но известная вещь и цену имеет привычную. Тут же назревало непонятное да интересное. Озёрные, например — вполне неплохи, девки как девки, мужей любят, приданое — на загляденье. Колотушек, правда, не выносят. Но и это не беда — жених-то телок телком. Знай, мычит под нос — на вопросы в лоб-то. Растерялся, да. Тут отец его и приговорил: "Иди завтра на речку, да веди сюда зазнобу камышовую. Посмотрим на неё. На что похожа, чего умеет, какое приданое. Тогда и решим."

Делать нечего — пришлось идти. Сида как услышала, обрадовалась, засобиралась: пояс поправила да тростинку изо рта сплюнула. Воительница! Такая и пришла: подол до бёдер мокрый, на боку нож, в руках острога да три рыбы — потому как она рыбачила как раз, а что ей рыбалка — вода сама рыбин подтаскивает, всех дел — заколоть, чтоб не бились. Рыбы же были — сомы вековые, каждый длиной в Неметонин рост. Но она их за хвосты, да через плечо — и потащила. Так и явилась. "Вот, говорит, мой подарочек!"

Стали её спрашивать-расспрашивать: чего в семью принести может. Выяснилось — всё у чудушка камышового для жизни семейной припасено по обычаю. И котёл есть большой… тот самый, да. Есть и жаровня для круглого очага, и вся посуда. Причём бронзовое всё, или медное, а если глиняное, так хорошей галльской работы, с белой глазурью. А у соседки хоть и тоже с приданым порядок, да тарелки деревянные, а вилки двузубой для трапезы героев и вовсе нет! Вышло, что нечисть речная побогаче соседки.

Стала невеста соседская считать скатерти с простынями, да платья с рубашками. А невеста камышовая — нож показала из доброго железа, да острогу. Да повинилась, что булаву, пращу и копьё с собой не взяла. Опять вышло по её: скатертями, случись что, сыт не будешь. Рыбалка же, охота и война хотя и неверный, но хлеб.

Неметона уж поняла, что двух невест заставили за жениха биться. Противно ей стало. "Почему", — спрашивает, — "самого жениха не спросили?" "Спросили", — отвечают родители, — "Ещё как! И учли. Так что хочешь замуж по родительскому благословению — старайся, не хочешь — топай в осоку, никто не держит. А сроку спору вашему — от Белтейна до Самайна".

Пришлось невестам спорить. Родители-то и рады — всю работу на девиц перевалили. Но если соседская могла скот пасти да лошадей обиходить, то камышовая встала за борону. Так поле подняла, что все диву давались. Соседская взялась шить да вышивать — камышовая принялась лепить горшки. Вышло лучше городских, хотя, по правде, похуже красных африканских! Глина у нас совсем не та. Соседская жать — камышовая косить! Соседская стирать — камышовая притирать жернова. Соседская прясть — камышовая ткать. И всё, что ни делает соседская — хорошо, а всё, что камышовая — лучше не бывает. Даже матушка соседской повздыхай, да скажи: мол, будь камышовая парнем — цены б не было. Зато и приметила кой-чего, да дочери на ушко и нашептала.

Пришёл Самайн, уже принялись за обильную трапезу, и полуневест к делу приставили — соседскую перемены носить, камышовую — пиво разливать, соседская невеста и скажи: мол, работа дело доброе, но не будет хорошей женой та, что веселья не знает. Не поёт — ни за трудом, ни в праздник! И песенку запела. И все взялись подпевать, и парень, что её любил, тоже. "Ну, я повеселить людей тоже могу", — отвечала Неметона, и стала истории рассказывать, да такие, что все со смеху покатывались, а парень, которого она любила, сполз под стол.

Тут соседская и скажи: "А я могу песню с шуткой совместить". И снова взялась петь. Вот только обычно на Самайн такое не поют. Песенку-то монашек какой-то сочинил, чтоб народ от старых богов вернее отвадить. И все-то они там были глупы да потешны. И глупые люди слушали, и чуть не лопались от хохота, и не замечали, что маленькая камышовая дрожит вся, что кулачки сжала, что губу клычком разорвала. Вот уж и про неё хулу поют — а жених знай смеётся. И пивом смех запивает.

Повернулась Неметона к дверям. Решила уйти тихонько. Тут бы соседской и замолчать — да победу свою та почуяла, решила погромче спеть, камышовой на дорожку. Как раз куплет про Дон попался. Вот тут-то и развернулась камышовая — подбородок в крови — губу прокусила, рука на ноже. Запела. Ну, вы знаете, что такое её песенки… Теперь-то все знают.

А потом повернулась и вышла.

Соседская-то невеста как стояла, так и померла. Парень, из-за которого весь сыр-бор случился, песню пережил, да сам повесился. Похоронили их рядышком — только её внутри церковной ограды, а его сразу на другой стороне. Многие хотели жилище Неметоны отыскать, да поквитаться за жизнь родни да за испуг, но дальше разговоров дело не пошло. Потому как все вдруг забыли, чьего рода и клана были охотник и соседская невеста. Причём от неё хоть камень остался с именем, да кой-кто помнил, как её на улице видел, или у колодца. Ну и история эта. А от охотника — ничего. Даже холмик могильный исчез, как не было. Не рождался, мол такой… И всё.

Сказ о шахматной доске

Жил некогда свинопас. Нет, не красный, одноглазый, однорукий и одноногий. Обычный парень. Хотя, пожалуй, примечательный. Оборвыш он был, каких поискать. Да и пастух не самый прилежный. Стадо пасется, а он спит себе. И как его не сожрали? Нет, не волки — свиньи. Да, такая в Мунстере порода — страшней местного хряка зверя нет. Ну, разве еще мать за поросят вступится… Право, если б в бою с Кухулином Морриган обернулась не волчицей, а нашенской хрюшкой, осиротел бы Улад пораньше. Но пастуха свинтусы не трогали. Видно, считали за своего.


Так и в тот денек было: пастух спит, стадо само о себе заботится. Желуди ищет, гнезда птичьи зорит. Лепота… Только чует парень сквозь сон — брюхо у него по-особому чешется. Не блохи, не муравьи, не кузнечики — что-то шлепает по впалому пузу, и это что-то никак не меньше заячьей лапки. А еще, над самым ухом, голоса. Спокойные, негромкие. Один — словно мужчина важный говорит. Другой — вроде, девчонка озорная отвечает.


— Ты куда лезешь? Это десятая линия!


— Поле есть, на него и хожу. И вообще, кто доску потерял? Ты, меднобровая, или я?


— Я-а… Ну, потеряла. Со мной бывает. Сам знаешь.


— Знаю. Золото Рейна до сих пор аукается… Ну как так можно — раз, и с концами, навсегда? Камбрийцы даже слово специальное придумали. Мол, все "теряют". А ты — "заховываешь". И не надо мне тут песнь валькирий петь. Это хорошо мародеров на поле битвы распугивать. А с меня как с гуся вода. А кто копье Нуады посеял? Может, из-за этого мы сынам Миля две битвы проиграли.


— Не посеяла, а припрятала. Вот от таких, как ты! Единственная память об отце, — тут наш пастух явственно расслышал шмыганье носом, — и ничего в нем особого нет. Копье как копье. Древко — ясень, наконечник вообще медный. Даже не бронзовый еще! Тупится, гнется… Шах!


Тут пастух почувствовал, что на нос ему что-то поставили.


— Эй, ты куда залезла?


— Куда по правилам положено. На черное поле!


— Нос — черное?


— Конечно! Глянь, какой чумазый…


— Тогда это — белое.


— Согласна. И где свинопас в побелке перемазался?


Пастух приоткрыл левый глаз. Осторожно-осторожно. Видит сквозь ресницы: сидит на траве богатырь, весь в багреце и золоте, улыбается… Закрыл парень левый глаз, в правом щелочку разлепил. Сидит дева в платье цвета морской зелени с серебряной ниткой. А уши у обоих острые… Сиды! И оба что-то по его, пастуха, телу переставляют. Оба глаза приоткрыл. Глядь, а на пузе, на груди и даже на носу — фигурки. Самоцветные, на солнышке так и блестят. Те, корорыми девица ходит, все рубиновые, которыми богатырь — те изумрудные. И скачет эта лепота по его лохмотьям быстро да ловко, словно блохи. С прорехи на заплатку, с потертости на штопку, с масляного пятна — на ягодное.

Моргнул — нет сидов, словно приснились. А рядом — лепешка. На вид обычная, не овсяная даже, ячменная. Припомнил парень — у сидов в холмах овес не родится. Оттого волшебный народ при первом случае овсяную муку выменивает. Когда один к трем — радуется, а уж один к двум за редкую удачу считает.


— Могли, и монетку оставить, — проворчал пастух. Знал, что сидовское золото может сучками да листьями прелыми обернутья. Но надеялся всучить богатею, какой не обеднеет… А медь и серебро и от волшебных существ можно смело брать.


Запустил парень в лепешку зубы. А та, пусть и ячменная, да вкусней любой еды, что бедняку пробовать доводилось! Подобрел пастух. Прилег досыпать денвные сны. Но для себя решил: если еще такая удача приключится, что сидам от него чего понадобится, непременно монетку просить.


Назавтра, он однако, отспал весь день спокойно: от рассвета до заката. И так шесть дней. И только неделю спустя снова почуял, как на впалом животе фигуры к игре становятся. Открыл глаза, и говорит:


— Соседи добрые да любезные! Играйте, хоть до вечера, мне не жаль. Но если желаете, чтоб я лежал смирно, и не помешал игре, даже если муравьи меня будут грызть, а блохи щипать, уплатите мне монетку. Хотя б самую маленькую медяшечку.


Переглянулись сиды.


— Я кошель забыл, — говорит красный.


— А я поиздержалась, — жалуется зеленая, — ни медяка не осталось.


— Волшебное сделай.


— Не умею!


— Это же просто…


Тут взял богатырь камешек, на ладонь положил, подул — глядь, а у него в руке солид золотой, новенький!


— Запомнила? — спрашивает.


Взяла девица камешек. Подула… Тот с ладони ручейком стек. Понурилась.


— И так всегда, — говорит, — потому и поиздержалась. Я-то всегда настоящим плачу. И хорошим людям, и плохим… А сейчас и нет ничего. Только вот лепешки, перекусить взяла.


Сид кивает. пастуху говорит:


— Выбирай. Волшебное золото или ячменная лепешка.


Тот рад-радешенек. Хвать монету поскорей!


— Золото, — говорит. — Вы играйте, а я посплю.


Так и вышло. Сам не заметил, как заснул. Проснулся, свиней обратно в деревню погнал. И все думал, кому монету подсунуть. Решил с приятелем посоветоваться. Тот, прямо скажем, тоже был оболтус — но не такой горький. Да и семья побогаче… Зашел разговор. Вынул наш пастух из-за щеки солид.


— Вот, — говорит, — сиды дали…


И солид у него прямо на ладони камешком оборачивается!


— Дурачина! — шипит приятель. — Пока не разменяешь, холмовых жителей поминать нельзя! И имя Господне произносить.


Почесал пастух затылок.


— Неловко вышло, — признал, — да зато ты мне теперь веришь.


— Что да, то да, — согласился дружок. — Слушай, хочешь настоящую монету? Не золотую, медную. Не новую, потертую. Ну и не сидовскую. Мою.


— Хочу, — сказал пастух, — давай сюда.


И ладонь лодочкой подставил.


— Не за так. И не сегодня. Видишь ли, я сидов хочу посмотреть.


— Так они вряд ли тебе покажутся. Я же, все-таки, свинопас.


— Ради того, чтоб на сидов поглядеть, и я на денек свинопасом стану…


Сказано — сделано. Приходят сиды играть, а на месте прежнего оборванца другой парень лежит. И рубаха на нем целая, вместо прорех и заплаток углем и мелом разукрашена. Ничего, расставили фигуры.


Долго ли, коротко ли, а проиграла зеленая. Говорит красному:


— Это из-за доски! Тот дрых, этот подсматривает.


Витязь только руками разводит.


— А мне этот больше понравился! И брюхо ровней, и ноги не воняют. Что же до подсматривания, привыкнет — начнет спать… Эй, клетчатый, тебе как платить? Монетой или лепешкой?


— Монетой, — отвечает наш оболтус, — конечно, монетой! Уж я найду, кому ее всунуть!


И нашел. Хватило и на новую рубаху взамен испорченной, и с друзьями попировать от души. Пастуху тоже перепало, так он ест за обе щеки и мечтает, как уже свои денежки тратить будет. Погнал через неделю в лес свиней, лег поспать — да так и проснулся. Ни холмомых игроков, ни лепешки, ни монеты. Словом, все как прежде. Пошел к дружку. А тот довольный!


— Сиды, — говорит, — ко мне играть перебрались. Я, вишь, удобней. Сплю на сеновале, так им сидеть мягче. И свиней кругом нет. Ловко я у тебя за медяшку богатство перекупил, а?


И смеется, да заливисто так.


А пастух тоже посмеялся. Потом. Как рассказал бродячему торговцу, откуда у бедняцкого сына золото водится. Тот хвать за карман, а там вместо солида — веточка ивовая, липкая, в свежих почках.


— Ох, беда, — запричитал.


— Зато у тебя есть история. Которую подтвердить можно! Да и расплатиться. За кров, за пиво. А заодно — и с обидчиком.


Так и пошла история гулять по свету. И так уж вышло, что выслушал ее славный Эоган Мак Эрка, наследник небольшого королевства в Лейнстере. Если же такой человек не на своем подворье пирует, а в заезжем доме, значит, беда у него.


Так что никто не удивился, когда, дослушав байку, велел тот дружине коней седлать. Улетали со двора фении — плащи за спинами крыльями поднялись, упряжь новенькая, что вороний грай, скрипит. Спустились оземь они возле бедного дома: крыша соломой крыта, забор покосился. На заборе парень сидит — сапоги телячьи, штаны шелковые. Рубаха, правда, попроще, да еще мелом и углем на клетки раскрашена. Морда грустная. В руках лепешка. И щиплет парень ту лепешку. Не кусочками, крошками. Закинет крошку в рот — и кислое выражение с лица проходит. Потом еще. Потом еще.


— Чего куксишься? — спрашивает парня Мак Эрк, — Золота волшебного полные карманы, а рот кривишь.


— А что золото? Как про него растрезвонили, так у меня и медяки никто не берет, — вздыхает парень, — Вот, видишь? За игру лепешками брать приходится. Вкусные… Только одной — и дня сыт не будешь.


— Продай лепешку. Попробовать хочу, — говорит Эоган.


— Так у меня денег не берут.


— У меня возьмут. А тебе — барана!


Баран за лепешку? Неплохо. А потом еще свиноматка — за рассказ. И пять огромных коров валлийской породы — взамен рубахи. За то, чтоб перепачканный улем и мелом лен сменился железными пластинами, нашитыми на кольчугу.


Раз играли в комнате на втором, почетном, этаже заезжего дома. Раз — во владениях самого Эогана. А на третий — в гостях Эоган оказался. Во дворце родителей невесты сговоренной, горюшка своего. Родители-то почти согласились. Но, сказали, свадьбе быть, только если дети друг другу понравятся.


А принцесса и возьмись условия ставить! Мол, не понравится ей жених, что не сможет подарка сделать — да такого, какого другой и придумать не сумеет.


Так что Эоган для того и стал полем боя для самоцветных фигурок, чтобы прекрасную Монгфинд удивить. А кто еще ей сидов холмовых покажет за шахматной игрой? Так и вышло: красный и зеленая играют, жених храпит, невеста в щелочку смотрит. А в щелочку видно плохо. Но достаточно, чтоб рассмотреть, до чего ж красный пригожий. А зеленая — ни цвета, ни формы, ни стати. Разве глаза. Большие. Серые. Вспомнить бы королевне, чьи это глаза, да призадуматься. Так нет, о других замечталась: о зеленых, как спокойное море в летний полдень. О черных волосах, кудрявых, как валы штормовые. О бровях, подобных чаячьим крыльям. Соседа холмового привадить пожелала!


А как это проделать, через щелочку-то? Вот если место доски занять, дело другое. И вообще, если уж о досках говорить, так это зеленая — доска. И сама плоская, и платье у нее ношеное, и шитье тусклое. Так что перехватить у нее ушастого парня недолго. Главное, с умом к делу подойти. А до тех пор благодарить сговоренного жениха, да просить его еще разок волшебных соседей показать. Недели же времени, чтоб все подстроить, как раз хватит!


А уж на тот раз. Вот сели сиды играть. Сделали по ходу, по второму, по десятому. Тут со двора — крики:


— Тревога! Враги! — и звон набатный. Что начальник отцовской дружины подговорен учебу воинам устроить, да кем, Мак Эрка не знал. Вскочил, во двор кинулся — хозяев защищать, как доброму гостю положено. А фигурки, что изумрудные, что рубиновые — по полу да по стенам так и брызнули.


— Что за?! — воскликнула зеленая.


— Долг рыцаря и гостя, — хмыкнул красный. Довольный, ведь партию, что по углам разлетелась, он проигрывал.


Тут Монгфинд и вплыви в комнату. Ровнехонько, словно не по полу ногами ступает, а по воздуху летит.


— Благородные сиды, — говорит, — простите моего жениха. У воинов бывают срочные дела. У меня — нет. Потому вы можете продолжить игру. Кажется, мой наряд подойдет?


А на самой новое платье. Клетчатое.


— Еще бы! — говорит красный. А сам взглядом грудь королевны буравит.


— Вполне, — бурчит зеленая, — только дыши ровней, пожалуйста. А то некоторые поля наклонные выйдут, как бы фигуры не поопрокидывались…


Ну, так и повелось. Жених понял, что невеста его провела. Но королю с королевой о поведении дочери ничего рассказывать не стал. И потому, что сам виноват. И потому, что думал — сиды скоро следующую доску найдут. А Монгфинд вспомнит, кто ей на волшебный народ дал вволю насмотреться.


Только сиды никак не уходят. Понравилось им каждую неделю в надвратной башне, в девичьей светелке, фигуры двигать. Особенно одному. Зеленая-то все ворчит:


— Неудобно на девице играть…


— Мне хорошо, — отвечает красный, — очень красивая у нас сегодня доска! Покрасивей иных игроков.


— Грубиян, — смеется зеленая, — зато играешь ты на ней хуже. И я даже знаю, почему. Очень уж тебе линии с пятой по седьмую нравятся…


А там у "доски" как раз грудь. Высокая, упругая. На которую так приятно поставить фигуру. Которую рыжая непременно съест.


— Нравятся, — признает красный, — и все остальное тоже.


— В том-то и беда, — говорит зеленая, — из-за этого ты и проигрываешь. А мне не выигрыш нужен, а тебя научить! Ну да ладно, в следующий раз что-нибудь придумаю.


А принцесса лежит с закрытыми глазами, слушает. И понимает — дальше тянуть некуда. То ли прелести уменьшат, то ли в деревяшку полированную превратят. Сероглазую-то все еще не узнала. А ведь и не смотрела на сиду. И так все, что было у нее — десяток взглядов украдкой, из-под опущенных ресниц. И что, их на соперницу тратить? И не тратила! Зато приметила — после игры изумрудные фигурки забирает красный, а рубиновые — зеленая.


На следующую игру смогла записку на битую изумрудную королеву нацепить. О том, что вовсе не против она в холм уйти насовсем. И все, что для этого нужно ушастому красавцу в красном — явиться для игры чуть поранее, да и забрать девушку, которой он нравится.


Так и вышло. Лучше, чем мечталось: появился сид, как уговорено, и гляделся краше обычного. А уж как заговорил… Сказал же, что зовут его Энгус Мак Ок, король бруга на реке Бойн.


— Ступай за меня замуж, и не будешь знать ни горя, ни старости, только вечное веселье! И вот тебе моя рука — прими ее, и мы улетим в мой прекрасный бруг!


Принцесса согласилась, не раздумывая. И так, и так была согласна — а тут еще в королевы зовут. Да самого большого и славного города фэйри!


А сид-король уже руку протягивает. Прими — и унесет к себе за тридевять земель, никто и не сыщет! Только успела она руку любовника принять. Услышала сзади голос:


— Эй, вы куда? Я тут не поленилась, доску сделала. Лучше потерянной! Вот какая!


В ответ — хохот, и свист воздуха. Так быстро сид унес свою добычу.


Стоит красноголовая столбом. Потом руки в бока упирает, и спрашивает, тоненько, да громко:


— Ну и с кем мне теперь играть? Доска есть, соперника нет. Хорош племянничек! И что за король из него выйдет, без шахматной-то игры? А мне этот день положен.


Час спустя она говорила потише. А руки вовсе вытянула и в замочек сцепила. Только придворные филид и бард за головы хватались, слушая, кого королева, словно служанку нерадивую школит.


Король же велел советчикам прекратить рвать волосы, что на голове, что в других местах. И отвечать по чести — чем плохо, что дочь выбрала короля Энгуса. Бруг-на-Бойне самый богатый, самый сильный из городов холмового народа. А что Энгус разок уже женат, не страшно. У сидов семьи большие, младших жен обижают редко. Тем более, старшая жена Энгуса тоже человек, и на судьбу не жалуется. Еще бы — ей лет четыреста, а все молодая, красивая, сладкоголосая.


Спросил у советчиков, но длинное ухо повернулось, и все слова поймало до единого. И сида в зеленом сообщила:


— А потому, могущественный король, что дочь твою украл вовсе не Энгус. Видишь ли, мой племянник недавно научился принимать облик других сидов. А раз самый красивый из наших — Энгус, так он в таком виде и расхаживает.


— А племянник твой кто? А жениться он согласен?


— Согласен. А звать его Мананнан МакЛир по ирландски, и Манавимдан ап Ллир на бриттский манер. И остров у него целый, а никак не какой-то холм. И жениться он согласен, конечно. Беда в том, что его жена, Фанд, с этим никак не согласна! Что муж девок таскает, и младшими женами норовит сделать, привыкла, не ругает даже: с него, как с гуся вода. Зато, как вернется, превратит вашу дочь то ли в крысу, то ли в муху, то ли еще в кого.


— И ничего не сделать? — пригорюнилась мать.


— Ничего, — зеленая говорит, — все они заняты будут. И играть мне не с кем, получается. И вообще, я на них обиделась! Уговор есть уговор и обычай есть обычай: с Немайн нужно играть в шахматы! Иначе… Иначе я обижусь.


Редко такое выдавалось, когда при имени Немайн люди не пугались, а радовались.


— Играй со мной, — предложил король, — только дочь вытащи…


— Если выиграешь, — хихикает сида, — если выиграешь. А еще пошли все корабли, что есть, к острову Мэн. И вели ловить существо, у которого тулово белым будет, хвост черным, а глаза красными. Это она, твоя Монгфинд, и будет. Так что, главное, чтоб ее поймали осторожно. В клетку посадили, или в кадушку с водой, если рыбой станет. А там, если выиграешь…


— Ты ее обратно в человека превратишь?


Вздохнула Немайн.


— Не умею я превращать! Себя могу чуть-чуть переменить. И то — не особо. Вороной быть могу, старухой, девочкой… Ну и все. А уж после Фанд переколдовывать и племянник мой не возьмется. Он ведь тоже превращать не умеет. Только видимость придает.


— А Фанд?


— А Фанд превращает, но только живое из другого живого. Так что с деньгами у нее еще хуже, чем у меня.


— А ты?


— А я не превращаю. Я делаю. Вот, доску шахматную, например. У тебя свой набор фигурок есть? У меня только одна сторона!


— Есть, — вздохнул король, и велел слугам принести его шахматы, — и все же, как ты дочь человеком-то сделаешь? Даже если я выиграю?


— Я превращать не умею. Но я умею портить жизнь. Так что Фанд сама твою дочь расколдует. Если я попрошу. И если она поклянется больше к Манавидану в младшие жены не лезть! Да, великий король, тебе мат. Играя, нужно думать об игре, а не двигать фигурки, как попало. До встречи через неделю.


Король посмотрел на доску, и остолбенел. Точно, мат! На третьем ходу. Поднял взгляд — а перед ним уже никого. Осталось корабли в море посылать. Оба.


Через неделю рыжая и сероглазая снова явилась с доской и фигурками.


— Ну, — говорит, — покажите дочу. Птичка? Рыбка?


— Не поймали, — говорит король, — не видели никого.


— Не верю, — заявила Немайн, — тащите сюда моряков. Поспрашиваю.


А толку? Моряки молчат.


— Ладно, — говорит сида, — готовьте корабли — сама с вами пойду. Пока не найдем королевну, на берег не сойдем…


Те в ноги. Мол, не губи.


— А врать зачем? Признавайтесь, кого видели?


Оказалось, видели. Белую косатку с черным хвостом и красными глазами! Такую поймай, если она только вполовину меньше кораблей. Да и в кадушку ее не посадишь. Вот и решили молчать, родителей не расстраивать.


Тут и Немайн задумалась.


— Соображение у Монгфинд должно было остаться человеческое, — говорит. — Потому плывите обратно. Найдите, догоните. И кричите ей, что если она желает стать человеком, пусть каждую неделю приплывает в уговоренное место. И там ее ждите — с новостями. А их три будет. Сначала ваш отец должен будет меня в шахматы переиграть. Потом я — жену племянника уговорить. И только после этого Фанд ее расколдует.


Так все и вышло. Только играть пришлось ни много, ни мало — три года. А вот с уговорами сида за денек справилась. Явилась к королю-отцу вместе с Фанд. Та во дворец зашла — все изумились. Никто и поверить не мог, что женщина, пусть и царица морская, может быть настолько красива. Только королева спросила:


— И зачем Манавидану дочь моя понадобилась, при такой-то жене?


— Вот и я думаю, — пожаловалась Фанд, — зачем? Прогнала бы козла, так у меня от него дети малые: одному шесть стукнуло, второму пять, третьей всего два. Глупые еще совсем!


— В два года мудрости не наберешься, — сказала королева.


— Не года, — поправила Фанд, — века. С вида взрослые, а на деле… Не лучше той, что расколдовывать будем! Ну, где корабли?


Вот и приплыли на место: король с королевой да Фанд с Немайн. А там их ждут косатки. Белая с красными глазами. И еще две, обычных: большая и маленькая совсем. Тут морская царица велела воды из-за борта зачерпнуть. Похлопала по воде ладонью, да белую косатку и облила. Глядь, а косатки и нет. В воде девушка плавает. Плавает? Тонет! Только вот вторая косатка ее носом как подцепит, да одним кивком головы — через борт как бросит! Тут родители бросились дочь вытирать, одевать… У той зубы стучат. Но сквозь дрожь слышно:


— Обратно меня превращайте! Или мужа с дочерью тоже в людей…


А Фанд только и рада.


— Нашла себе хвостастого-плавникастого?


— Доброго, — говорит Монгфинд, — он ведь даже не ругался на меня, на неумеху, никогда. Бывало, если недоволен, только плавником по воде хлопнет, и все… Только я вот не знаю — ему человеком-то быть захочется?


— У него и спросим, — отрезала морская царица, — и у дочери твоей.


Что ей стоит — в двух ведрах по воде рукой похлопать? А вот, оказывается, нелегко. Еле на ногах стоит, Немайн на плечо руку положила, опирается.


— Спустите сети! — кричит Немайн, — Вы, заплывайте в сеть, так вас, превращенных, вытаскивать будет быстрей. НУ!


Две кадушки опрокидываются за борт. И вот на корабле — могучий мужчина и девочка-младенец…


Закончилась история через неделю. Аккурат после свадебного пира заявилась Немайн снова в шахматы играть. Тут ее король и спроси:


— А почему у Манавидана зеленые фигурки, а у тебя красные?


— Кто из чего делал. Зеленые — из волн океанских, красные — из крови врагов, — ответила сида. Оглядела разом вытянувшиеся лица. Потопталась. Сложила фигурки, забрала доски — и к выходу потопала.


— А игра? — спросил король.


— А в поддавки не считается, — отрезала сида. — Пойду, кого похрабрей поищу.


— Я не испугаюсь, — говорит муж-косатка, — расставляй фигуры.


Жена у него за плечиком пристроилась — смотреть. К вечеру сида получила мат и ушла довольная, а что бывшие косатки ночью делали, нас не касается. Только с тех пор многие годы, каждую неделю приходила к семье косаток сероглазая и ушастая. В шахматы играть. И даже проигрывала изредка.

Героиня

Холм — это хорошо. У холма есть вершина, на которой можно лежать, подставив лицо утреннему бризу. Или любоваться закатом. Хороший вид — за это ты и любишь это место! За то, что родилась неподалеку, за то, что у подножия бьет ручей с вкусной водой, и за то, что вся склочная родня осталась за тремя морями. Пусть они там друг друга убивают и насилуют… Ты вышла из игры. Один за другим мелькают короткие, спокойные годы. Какая разница?

Скука? Какая может быть скука, когда рядом есть люди? Приплыли… сколько лет назад? Построились у бухты с изумрудно-прозрачной водой. Разумеется, заглянули на холм. Дали тебе имя… важно ли, какое? Их и так — не упомнить.

Шаги. Кто-то идет. Значит, что-то случилось. Люди — существа ленивые, просто так ноги ломать не будут. Конечно, к беломраморному храму, чудно изукрашенному золотом и слоновой костью, иные и из-за морей бы приплывали — поклониться. И пришлось бы тебе выслушивать непрестанные мольбы о здоровье, об урожае, о благополучном плавании, об удачной сделке. О жестокой смерти врагов! Горели бы жертвенники, и изумительной работы идолище вздымалось бы к капителям изысканных колонн. Что ж — такой храм есть, но тебя там нет.

Собственно, это когда-то послужило последней каплей. Когда тебя — тебя! — прихватили блоками, своротили с постамента и поставили в боковой придел. А на почетное место — глыбу мрамора в золотых одеждах. И это бы стерпела. Еще б и порадовалась — не надо выстаивать день-деньской в одной позе, с белым лицом и гладкими глазами. Но белокаменная красавица на тебя настоящую совсем не похожа! Хуже того — ты, по сравнению с ней, замарашка. Скульптор, мерзавец, четырежды видел сон с правильным образом — но что значит вещий сон по сравнению с жаркой бессонной ночкой?

Ты могла превратить скульптора… скажем, в дятла. А что? Пусть бы дырки в деревьях пробивал со своим видением божественного! Ты была слишком зла, чтобы не подождать, пока основанный тобой город освищет статую богини с чертами потаскухи. Увы — услышала рукоплескания. И — ушла. Тихо, только прощально ухнула совой над сонным акрополем.

Интересно, заметили ли они исчезновение старой статуи? Той, укоторой складки лежали недостаточно изящно — ведь застывать и каменеть приходилось наспех. Здесь подобных тонкостей пока не замечают.

Пора было обращаться в мрамор, но в тот день у тебя было иное настроение. Да и в гору торопилось, пыхтя, создание, которому, скажи она, что видела тебя вживе, попросту бы не поверили. Нос-кнопка, веснушки, рыжая непослушная грива… А каменеть неприятно.

Она даже не поняла. Распахнула пошире обведенные углем глаза.

— Ты кто?

— Я здесь живу.

А что еще ты могла ответить? Больше же говорить не пришлось. Ни слова. И захотела бы вставить — не сумела бы, голос не повысив. Но отчего-то тебе не хотелось превращать веселую болтушку в тварь дрожащую, коленопреклоненную.

— А, за часовней присматриваешь! Я думала, тут просто древний идол, и никого… А мы в новый дом переезжаем. Вот, решила духов этой земли задобрить, отрез пожертвовать… Сама ткала. А что, тут даже статуи нет?

Вот прямо тогда — не случилось. Бил родник, шумели нестареющие платаны, которые ты посадила невесть сколько лет назад. А вместо статуи рыжую встретила живая девушка — с чужеземным, слишком прямым носом и не по возрасту пронзительными серыми глазами. Которой вовсе не жалко подарить новое платье.

— Тогда это — тебе. А ей что-нибудь другое придумаем. Десяток овец подойдет?

— А это не слишком дорогой подарок?

— Мой отец богат. А я у него одна. И он сам говорит, что с богом дружбы не получится, а со жрецом… Ну, или жрицей… — покраснела, протянула сверток, — прими мою дружбу, как этот дар.

Дни стали еще короче, веселые месяцы мелькали, как мгновения. Ты знала, что жизнь человеческая — несколько вдохов. Ты знала, что вдохи эти — не розы, а полынь. Знала, но забыла. Играла в собственную жрицу, любовалась закатами. Тем более, все беды подружки разрешались без всякой божественной силы.

Вот она смотрится в ручей — как будто дома нет зеркала — страдает:

— Я тооолстая… Не то, что ты!

Оказалось, у этих людей совсем иное понятие о красоте, чем у жителей основанного тобой города. Видимо, их женщине важнее суметь убежать, а то и дать сдачи — чем пережить небольшой голод за счет накопленного жирка. А купеческая дочь сидит дома, вся работа на слугах. Еда вкусная. Как только идеальную форму не приняла… То есть, форму шара.

Как богиня, ты могла просто поднять бровь… Не стала. Зато как радовалась, когда подружка впервые правильно произвела захват и сделала бросок. Живот стал плоским, и веснушки куда-то пропали. Даже реветь стала пореже. Вот и в тот день… Она зевнула — уже непростительно, от подножки кубарем покатилась. Встала, не жалуясь на оказавшееся на пути дерево и жесткие корни. На упрек в небрежении ответила невпопад:

— А ведь твоя богиня не любви покровительствует, — и, покраснев, прибавила, — и не плодородию. Жаль. Хотела бы просить именно ее… Ей-то потом первенца отдавать не придется!

— Влюбилась?

Вот веселье и закончилось. Впрочем, совет да любовь. Глядишь, не пройдет и полутора десятков лет, как на холм заберется другая. С такой же рыжей гривой и веснушками. Потому, что тебе первенца отдавать не придется. Добрая ты.

— Нет… А вот он… Сын суффета! Сватать меня собирается. А я не хочу за него.

Ну, отваживать — не приваживать. Тут у тебя был некоторый опыт. Кое-кто шрамами отделался, а кое-кто хромает до сих пор. Или уже нет? Лет-то прошло… Не считала.

— Поколотить? Попробую…

Опять грустная:

— Только смеется. А калечить не за что.

Вот тебе и купеческая дочь! Впрочем, в этом городе…

— Твой отец ведь не только купец?

— А что, нужно что-то провести через Совет Ста Десяти?

— Нет. Я пытаюсь придумать задание, которое он не сможет исполнить. Но которое не звучало бы настолько невозможным, как «достань Луну с неба». У самой грани возможного — с другой стороны.

Потом были тяжелые шаги вверх по холму. Ты знала, чьи. И опять не стала каменеть. Он стоял, высокий, как платан. Смазанные маслом доспехи тускло поблескивали. А уж как пахли… Тухлые оливки, но он предпочел вонь ржавчине.

— Советчица.

Ты молчала. Все было сказано — раньше, и не ему.

— Я достану шкуру кабана с серебряной щетиной. Знай это.

— Зачем ты пришел?

— Посмотреть на тебя. Ты мудра: над твоим заданием нельзя посмеяться. Оловянные острова — не подземное царство, кабанья шкура — не колесница Солнца. Ты назначила испытание по силам человека. И ты глупа: неужели ты думала, что я труслив, ленив или беден? В круглой гавани уже готовятся к выходу пять диер. Я поведу их… И твое мелкое божество не сумеет мне помешать — все великие боги получили щедрые жертвы, и все гадания обещают благоприятный исход?

— И ты обещал своим кровожадным богам первенца, выношенного той, которую ты так страстно желаешь?

— Нет. Но сотня быков — тоже хорошо. Я ведь сын суффета, как-никак.

— Тогда — тихого тебе моря. Путь будет долгим, и волны холодных морей остудят твое сердце.

— Ты в это веришь?

— Я не умею верить. Я могу только знать — или делать умозаключения. Cмеешь — докажи мою неправоту, и я приму результат.

— Хорошо. Я запомнил твои слова. Не забудь их и ты…

Ветер прогнал запах прогорклого масла только к закату. А потом вы с подругой сидели и смотрели, как пять остроносых кораблей уходили в дальний путь. Пели флейты, били барабаны — ты донесла звуки до вершины. Соленые же брызги под ясеневыми веслами было видно и так.

— Красиво… — сказала она, и шмыгнула носом.

Ты прищурилась… У тебя нет власти над ветром и волнами. Но если бы ты захотела, диеры утонули бы прямо в канале, ведущем из военной гавани в море. Но ты ограничилась мелкой пакостью. Честной. Сын суффета, ты слишком много думал о своей любви — и слишком мало о походе. Вот третий в строю корабль. Кожаные петли, удерживающие весла, изрядно потерты. Долгого похода им не выдержать — так пусть порвутся сейчас. Все разом!

На холме крики расслышала только ты. Крови было немного, и вся на нижней палубе… Но корабль развернуло поперек узкого прохода, и следующему за ним пришлось выбирать, куда ткнуть изукрашенным тараном: в борт товарища или в камень набережной. Капитан выбрал берег…

— Красота, — сказала ты, — это эффективность.

Подруга выглядела… разочарованной. Но на тебя не подумала.

Второй выход эскадры, неделю спустя, прошел без сучка, без задоринки. Снова мелькали дни. И вот снова — смущенное лицо, в руках подношение.

— Твоя богиня… Она не может знать, как там флот суффета?

Может. Упрямца как раз треплет шторм в заливе между Иберией и Галлией. А кельтиберы не позволили переконопатить корабли на своих берегах.

— Похоже, они утонут. Сотня быков — такая мелочь по сравнению с погодой над океаном.

— А твоя богиня… Неужели не может помочь? Какое нужно подношение?

У тебя вырывается вздох.

— Для тебя — попросить. Ты точно желаешь, чтобы суффет добрался до Оловянных островов?

— Ну… да!

— Хорошо…

Часть тебя остается любоваться закатом. Другая… Получает в лицо соленой водицей, наотмашь. Ты сердишься, дядюшка, значит, ты не прав. Ни удивленных взглядов, ни коленопреклонений. Люди сражаются со стихией за свои жизни. Им не до тебя. Но твой голос — настоящий — легко перекрывает бурю.

— Плотникам — в трюм! Укрепить детали…

Как хорошо, что городу известно понятие стандарта. Достаточно назвать цифры.

— Весла убрать! Ставить мачты… Рей поднимать на четверть обычной высоты.

Они — поняли. Подчиняются. И вот корабли разворачиваются носом к тяжелым волнам. Укороченные паруса хватают неистовую силу ветра, пенящую вершины валов, и разворачивают навстречу буре. Зачем сила, если есть сноровка? Это было — весело. А еще в голову пришла мысль, ради которой ты задержалась на дубовых досках палубы. Только что спасенные от смерти, люди — слушали. Ты рассказывала, что для того, чтобы удобнее управляться в шторм, нужно укрепить на парусе веревки, которые подтягивали бы часть его к рею… Потом, другой народ назовет эти веревки риф-сезнями.

Жених подруги слушал, вместе со всеми. Важно кивал, возглашал:

— Так будет сделано!

И его люди смотрели на него так же преданно, как и на тебя. Потом вы остались одни: на разрезающем спокойное море носу, в тени от переделанного по словам твоим паруса.

— Советчица… Ты…

Но ты не стала ждать продолжения. Просто исчезла — там и тогда. Так и повелось. Отважный красавец влипает в неприятности, подруга просит, ты выручаешь. Он как-то и сам не заметил, как разжился шкурой вепря — кажется, гибернийский бог устал от жизни и сопротивлялся исключительно для того, чтобы обеспечить певцам кусок хлеба. Так что не прошло и года, как по длинному каналу в круглую гавань вошли истрепанные диремы. Все пять! Кроме драгоценной кабаньей шкуры, они несли олово, и добрые железные мечи, и краски: синь Придайна и нестойкий пурпур Гибернии.

Все, кто смеялся над «эскадрой любви», притихли — поход окупился двадцатикратно. А признанный герой города, собрав верных товарищей, отправился на холм. Благодарить ту, которой было уже не скрыться за скромной ролью собственной жрицы.

Он прошел мимо дома прежней избранницы, не двинув и бровью. Среброщетинная шкура легла под ноги — тебе.

— Мне не надо ничего, — сказала ты.

— А мне никого, — отрезал он, — кроме тебя. Кто бы ты не была.

Повернулся и ушел. А потом явилась подруга. Сначала — глаза выцарапывать. Потом — реветь, у тебя же на груди.

— Ты же сама просила?!

— Я дурааа… А ты богиня.

Права. Ну, если исключить, что богини тоже бывают не слишком мудры. Сидели, зареванные, в обнимку. Смотрели закат. Подруга, насмотревшись на алые облака, уточнила:

— Так ты его прогнала?

— Он сам понял и ушел.

— Жаль. Хоть вы были бы счастливы…

Добрая она… Потом была амфора с вином. Потом вторая. Не нектар, но — сошло.

— Две неразделенные любви лучше одной!

И снова лились слезы. Накатывалась ночная синь.

Ты сидела на ступенях собственного святилища. Голова — пуста, как бочка данаид. Но чтобы у тебя, да не появилось идеи? Ответом твоему радостному воплю служил взгляд, исполненный неуверенной надежды.

— Пошли!

Камни пола еще хранили дневной жар и совсем не хотели тебя слушаться. Ты даже ноготь сломала! Но до тайника добралась. Ты выложила перед подругой сокровища. Все, чем могла помочь.

Панцирь грубой кожи. Не брезгуй, подруга, он крепче железного. Ухватистое, прочное копье. Шлем. Щит. Меч. Вы одного роста, и ей он пришелся по руке. Бронза… черная! Лучше железа. Но и дороже.

— Он молчит? Не назначает испытания?

— Да.

— Что ж, есть ведь и недруги отечества. Начни с тех, кто послабей. Дикие звери, потом разбойники, сухопутные и морские, дикари с границ… А там займемся Иберией, Сицилией — и главным врагом города.

Она шмыгает носом.

— Я что, тебя мало учила? Ты справишься. Я помогу. Вспомни: мы ведь его отвадили!

— Даааа.

Почти ревет.

— Так и вернем…

Или она его забудет. Или умрет. Это верней, но этого ты вслух не сказала.

— И запомни — отныне где ты, там победа…

Она оглядывается на часовню. Ты улыбаешься и машешь рукой вслед героине. А кому еще? Герои — не те, кто совершает невозможное. Герои — те, кто исправляет ошибки богов. Даже те, которые касаются только самих героев…

Сказ о том, как Пирр Геру крестил

За эту историю Пирру было мучительно стыдно. Столько лет прошло. Так старался забыть. Так хорошо получилось — не вспоминать. Но оказалось, прошлое склонно возвращаться, причем неожиданно. Его, тогда простого епископа, и простого пассажира, занесло в ту бухту вместе с кораблем, бурей. Шли на Сицилию от самой Антиохии. У Пирра тогда и голова болела не столько от шторма, сколько от мыслей об идеальном. Никак от диспута отойти не мог. И тут, волей слепой стихии — или провидением Божиим? — зеркальная лазурь. На берегу белеют развалины некогда великого города Метапонта. Команда отправилась набирать воду и охотить свежатину в лесу, уже затягивающем следы бренной человеческой славы. Варвары, пираты, чума… Пыль, ветер — и человек, зубилом и молотом, выламывающий из стены старинной базилики мраморную панель.

— В храм, — объяснил, — покровительницу города порадовать.

— Метапонт жив? — удивился Пирр.

— Метапонт вот, — обвел рукой руины каменотес, — как и вся слава Великой Греции, но люди живы. Выше, в холмах, мы поставили новый город. Живем… Вот только корабли проходят мимо. Вижу, вы не разбойники. Может, заглянете, расскажете новости?

Моряки согласились. А зря. Пусть столы уставлены яствами — но трапеза все больше напоминает пир у людоеда. Пока Пирр со спутниками — гости. Но, того и гляди, обернутся блюдом. А некоторые просто рвутся в котел или на вертел. Хотя Церковь века с третьего не одобряет спровоцированного мученичества. Если некто дергает льва за хвост, он не мученик, а дурак. Увы, слова уже прозвучали. И — "язычники". И — "ваша Гера — демон". Рано или поздно, но горожане поймут, что такие путешественники натравят на прилепившийся к горному склону городишко пиратов. Которые только рады будут совместить грабеж и резню с благочестивым деянием. И не отпустят неосмотрительных и грубых гостей. Но как выкрутиться, думает, похоже, только капитан. У этого на лице написано желание вырвать команде языки. Остальные нетерпеливо смотрят на епископа. Мол, чего не обличаешь язычников?

— Не стоит сразу бросаться словами, — голос Пирра был шелковым, — не вникнув в существо вопроса. Любезные хозяева, я не оскорблю вас просьбой показать храм?

— Я тоже хотел бы взглянуть… — капитан корабля понял, что решается судьба его команды, и не пожелал оставаться в стороне.

К чести метапонтцев, они вовсе не жаждали крови. А голос Пирра ссоры не обещал. Потому несколько минут спустя они с капитаном корабля рассматривали прекрасную женщину белоснежного мрамора. Платье — золото, в короне — самоцветы. Лицо исполнено спокойного достоинства. Да, Гера-Юнона. Ну и что ней делать? Проводник-горожанин что-то говорит…

— …у нас и жрецов нет. И быков мы не бьем. Бедные слишком. Разве девушки цветами украсят — так что ж в этом плохого? Но пойми, мы не можем в нее не верить. Не можем не благодарить. Гера велела уходить — и вот город сгорел, а мы живы. И ты говоришь, что Гера демон?

Пирр еще раз посмотрел на статую. В мраморе, иссеченном с великим мастерством, не было зла. В нем был дар скульптора. Дар Божий, даже если мастер был язычником. А кто не был язычником до Завета?

— Если она не демон, значит, человек, — отрезал Пирр, — Волшебница, чья душа осталась здесь. И теперь либо искупает былые грехи, либо просто помогает людям. И если она спасла город… То сама заслуживает спасения.

— Не весь, — напомнил капитан.

— Всех, кто ее послушал, — отрубил Пирр. Резковато для смиренного пастыря, да уж больно жить хотелось.

И обратился к статуе:

— Желаешь принять святое крещение? Если нет, дай знак.

О том, что молчание — знак согласия, все знали. Старый, римский способ переселения греческих богов в Италию. Только суровые легаты спрашивали: "Желаешь отправиться в Рим?"

В самом обряде ничего сложного не было. Гера дама рослая, но полить ей голову из ковшика, на римский манер, оказалось нетрудно.

— Статуя, — объяснял горожанам красноречивый от страха епископ, — не есть ни сама Гера, ни ее обиталище. Кусок камня, да — но это кусок камня, который связывает нас с ее представлением. С ее душой, если угодно. Кто бы она ни была. А представление может заменить объект, если сам объект не против. Церковь допускает венчание по доверенности, когда жениха или невесту заменяет иное лицо. Здесь представление иное, но…

Но горожане забыли о бедности и заклали таки бычка. Не в жертву, но ради доброй пирушки. И кого потчевали первым? Когда потрепанный зерновоз увез Пирра на Сицилию, болело у него исключительно брюхо. Совесть проснулась денька на три попозже.

Продолжение истории Пирр узнал из писем доброго знакомого, делавшего карьеру в папских архивах. Когда в прилепившееся к скалам селение добралась миссия из Рима, святые отцы застали не идола богини, но статую весьма почитаемой дамы с тем же именем. Благородная матрона, явно по откровению свыше, спасла множество людей. Стоявший во главе миссии ирландец подробно записал легенду на своей чудной гибернийской латыни. Как писал канцелярист, "непривычной, но ясной".

Ирландец провел короткий опрос. Выяснил, когда был сожжен Метапонт. Уточнил подробности жизни выдающейся дамы: несчастливый брак, благочестие, ссоры с пасынком, и, наконец, крещение.

Убедившись, что легендам не меньше столетия, а его новая паства не помнит за почтенной Герой после крещения никаких грехов, запустил процедуру беатификации… Мельницы Церкви неторопливы, но Пирр нисколько не сомневался, что Гера станет по крайней мере местночтимой святой. А молодого епископа, спасавшего жизнь свою — и моряков, а потом не пожелавшего сознаться в крещении куска мрамора, Господь наверняка простил. Иначе с чего б ему выйти в патриархи?

Сказ о разрушении Рима

Как водится — с начала. То есть, с того невеселого дня, в который светлая Дон, королева Гвинеда, овдовела. А вокруг королевства — варвары злые да соседи жадные. Ну, чем соседство с Кунедой закончилось, все знают. Решила Дон, что лучше и достойней перед императорской короной склониться, чем стать чьей-нибудь добычей. Гвинед же владение богатое, для императора — вассал завидный.

Чтобы защиты просить — нужно посольство посылать. А что может быть почетней, чем свою кровинку послать? Опять же, какой союз без заложников?

Вздохнула Дон, призвала старшего сына, Гвина. «Так и так, — говорит, — Езжай в Рим за подмогой. Скажи — поля в Гвинеде жирные, стада тучные, да ирладцы-нехристи на западе волками глядят…

Не по сердцу Гвину было отправляться на чужбину, да оставаться там в заложниках. Но делать нечего, кликнул своих моряков, сел в колесницу, и так погнал, что пыль над дорогами острова Придайн поднялась втрое выше башен Кер-Легиона!

Долго ли он ехал, коротко ли, да встретилась ему на дороге старуха-нищенка, что денежку просила на пропитание. Бросил ей Гвин горсть золотых солидов, ибо привык к морской добыче и деньги считать не умел.

«Богат, — подумала старуха, — ох, богат. Пусть он сид — рискнуть стоит, мои детки тоже не из простых. Как раз по моему старшенькому работенка».

И встретил Гвина на дороге ее старший сын, богатырь-разбойник, да трижды девять лесных молодцов. Схватились дружины на копьях и мечах, и бились три дня. И все дружинники Гвина были изранены, и все разбойники равно. Только Гвин оставался без царапины — но в последней схватке разбойник ему руку копьем рассек. Сам же разбойник вовсе кровью истекал.

«Ты храбрый воин, — сказал тут ему Гвин. — Ступай ко мне в дружину вместе со своими молодцами, и тоже не будешь считать золота!»

Разбойник согласился. Так окончился этот бой. Но Гвин был ранен, и вся его дружина, подросшая, тоже. Вернулся он к матери, повинился, что не доехал, и стал рану залечивать. И очень был доволен, как все вышло. Уж очень он в Рим ехать не хотел.

Тогда позвала светлая Дон среднего сына, Гвидиона. «Старшенький не справился, — сказала ему. — Придется ехать в Рим тебе!»

Собрал тот придворных, гуляк да охотников. Прыгнул в седло — и только пыль столбом, повыше, чем башни Кер-Легиона, раза так в два.

Долго ли он ехал, коротко ли, да встретилась ему на дороге та же старуха, что и старшему брату. Ну, он в кошель да сыпанул серебром, как привык по трактирам, отличая бардов.

«Этот победней, — подумала старуха. — Ну да не беда. Вон, со старшеньким моим худа не вышло. Рискнем и теперь».

И вышел на дорогу второй сын, сида встречать, и было с ним дважды девять лесных молодцов. Разбойники за самострелы да дубинки, охотники — за луки да плети. Два дня бились, все в синяках, руки и ноги поломаны-прострелены. Тут — куница. Гвидион не выдержал, выстрелил — в глаз. Глядь, а в другом глазу разбойничья стрела торчит.

«Славный выстрел, — говорит Гвидион. — Не хочу с таким молодцом драться. А хочу такого стрелка пивом угостить».

Тот и согласись: так, выходит, серебро сида к нему и попадет, пусть не в кошель, а в желудок. Напировались, сдружились… Одна беда — переели и перепили так, что заболели. Даже сид! Опять некому на континент ехать.

А у Дон сыновья закончились. То есть был еще младший, но тот уехал на север, к Кунеде. Там, кстати, и с женой кунединой впервые повидался. А Дон пришлось старшую дочь звать. То есть — ушастую нашу.

Эта как раз библиотеку приемного отца дочитала и скучать начала.

«Охотно, — говорит, — съезжу в Рим. Там, наверное, книг много и людей мудрых. Глядишь, и жениха себе найду. Умного!»

Нацепила рясу походную, прыгнула в колесницу — и только пыль вровень с башнями Кер-Легиона.

Долго ли она ехала, коротко ли, да ту старуху, что с братьями встречалась, не минула. А на просьбы только фыркнула и предложила припасами поделиться. Мол, могу половину того, что в дорогу собрала, отдать. Старуха отнекиваться не стала, а сама подумала: «Эта не богата, но кони у нее хорошие. Выпущу-ка своего меньшого, пусть лошадей уведет да с девкой побалуется».

Тот и встретил. Улыбнулся ласково, набился в попутчики. Разговорились. Слово за слово, и расхотелось тому сиду обольщать и грабить. Захотелось стать таким же умным! Так что проводил он ее до порта. Там и разошлись. Сида на континент, парень — в школу при монастыре. Хороший, говорят, поэт из разбойника вышел…

Во Франкии она потеряла коней — как миновала Бретань, франки пошлину потребовали. Не деньгами или конями, зазорным. Что ж, отвела лошадок назад, оставила одному бретонцу. Велела не обижать, иначе… Ну, чего иначе, остроухой объяснять нечего. Да и хороший хозяин лошадь не обидит. А пешей мимо мытарей королевских пройти — не волшба вовсе. Лесом, кустами, холмами, болотами… Так и шла. Рыба у нее всегда была, а хлеб по трактирам зарабатывала. Сами знаете, стоит грамотному человеку присесть за стол, да перышко с чернильницей достать — так сразу и неписьменный находится, кому письмецо нужно набросать или грамотку.

Скорей долго, чем коротко, а добралась Немайн до Рима. На кого она была похожа? Ну, на себя. Я вот мальцом отца слушал, а не понимал. Сказано: сида — ну, значит, высокая, в белом с золотом платье. А на деле? Ни дать, ни взять, больной ребенок да в рясе, да после пешего похода… Не гляделась она ни сидой тысячелетней, ни дочерью королевской. Да к ней, наверное, даже солдаты на улице не приставали!

Но грамоту с буквами золочеными — Немайн сохранила. Показала, кому следует. Ждала, сколько положено. Жила писчей деньгой, на сей раз — книги переписывала. По ней ремесло! И так переписывала быстро и ладно, что все скриптории Рима без заказов остались! Владельцы подумали, собрали денег немало, да и поклонились, кому следует, чтоб император принял ее поскорей.

Тот и принял. И увидел, понятно, не посла богатой страны, а нищую странницу. Потому и отказал в защите. «Защищайтесь сами!», — сказал.

Немайн как стояла, так и села. На пол, в императорском дворце.

Очень уж настроилась попасть в заложницы да всласть порыться в римских библиотеках. Ну, а когда Немайн несчастна, пожалеть ее недолго. Император и пожалел — разрешил искать средство от варваров в старых книгах. В собственной, в императорской, библиотеке! Заодно велел кормить, сколько попросит. А буде загостится, и рясу новую каждый год выдавать.

Немайн и принялась за дело. Читала, почитай, все подряд. И как в голову влезло! Впрочем, лоб у нее высокий.

Прошел год. Три года, и трижды три года. Вестей от Немайн не было. Вот до самых артуровских времен. А как Артура в холм забрали, так и не видели ее. До тех самых пор, пока наш нынешний принцепс не привез ее в Кер-Мирддин. Тоже не вдруг поверил, что сида, да еще та самая! Хоть и не совсем та, раз крестилась.

Минуло, эээ… трижды двадцать лет. Не легендарное число, но в жизни не все и не всегда случается триадами.

Немайн сидела в библиотеке. Привычная, как моль. Кормить — кормили. Рясы выдавать забыли. Потому ей изредка приходилось-таки книги переписывать. Проще, чем с чиновниками ссориться. Книги, они недешевые, одной в год вполне хватало на пристойную одежку. Впрочем, как и во что заворачиваются модницы, Немайн не следила. Синяя, чтоб о Британии напоминала, ряса. Пара рубашек. Ну и чернила с перьями. Что еще надо?

Но вот с улиц донесся шум. Немайн выглянула. Дворец грабила толпа странных воинов в дурацких вышитых штанах. Книги их не интересовали. Главный, впрочем, в библиотеку заглянул. Увидел Немайн. «Кто ты и что ты делаешь?» — спросил. Услышав ответ, хмыкнул. «Вся мудрость Рима не защитила его от войска славных готов! От воли Алариха! Моей воли! — провозгласил. — Но если желаешь глотать пыль, продолжай».

«Продолжу, — отвечала Немайн. — Но скажи, король готов, ты видишь тут римлян?» Аларих огляделся. Сида была одинока среди свитков и фолиантов. «Не вижу» — «Значит, римляне просто забыли прежнюю мудрость. Которая делала их непобедимыми…»

Дворец сгорел — кроме библиотеки. Но старая бумага с росписью имперских расходов осталась. И император Майориан не озаботился отменить мелкую статью расходов. Кого только не перевидала библиотека! Заглядывал вождь славян Одоакр. Как регент и полководец империи он счел ушастую книжницу одной из имперских регалий. Гот Теодорих улыбался ее цели. Говорил, что лучшее средство от варваров — готы. Двадцать лет спустя великий полководец Востока, Нарзес, долго беседовал с сидой. Именем Юстиниана подтвердил ее маленькую привилегию. Так и шло время. Пока однажды не прицепился чей-то язык к длинным ушам. Демон, мол. Набежала толпа, разъярилась. Иные священники пытались охладить, но не преуспели. Ворвались римляне в библиотеку…

А им навстречу — песенка. Так разбежались горожане, что и теперь их не больше, чем десятая часть от прежнего числа. А не нужно мешать умным людям работать! Что дальше было — не знаю. Архивисты, видите ли, тоже разбежались. А кто вернулся, сиду не застал. То ли нашла она старое римское средство, то ли нет — а больше в Риме ее не видали.

Несестра

Вместо побудки — тревога. Фанфары кричат на разрыв, заходится боем колокол. Сотни тел бездумно и споро готовятся исполнять гражданский долг. Привычно: рубаха-штаны-пояс-сапоги-куртка. Пояс с оружием. На все — минута. Бегом через оружейную, построение на плацу… Префект — руки сложены за спиной, морда каменная — меряет взглядом часы на венчающей Училище башне. Факелы дают достаточно света, чтобы различить секунды. Разумеется, норма будет исполнена с запасом, а что дальше — зависит от начальства. То ли:

— Неплохо управились… Благодарю!

И — марш досыпать!

То ли ночной бросок на два десятка миль. Тоже привычно. Так почему души полощет, как белье на стиральной мельнице? Вот и плац. Из брусчатки — искры! Тяжелая пехота не легкая, сапоги не уширены — по торфяникам ходить, зато на подошвы набиты стальные пластинки. И гвоздей — по семь десятков в сапоге! Префект, за спиной троица трибунов, синеющие от натуги корникулярии… Смотрит не поверх голов, в глаза. Острый взгляд режет сердца пониманием: тревога не учебная. Спокойные, неторопливые слова:

— Сигнал с побережья: пользуясь дурной погодой, бандформирование преодолело Барьер, идет на Лландиврдуи. На перехват успеваем только мы…

Дальше — бег по предутренней тьме, лязг оружия, подбадривающие выкрики командиров. Все так же, как на учебе, и дорога та же… только на этот раз всё всерьез. Префект бежит рядом, пешком, как все. Мелькает в сумраке белое пятно венчающего шлем султана. Отличие: единственное послабление, которое себе позволяет Ангарат Флавия Августиниана во время бросков учебных — бежать с непокрытой головой. Теперь… помоги ей, Господи: в городе у нее шестеро детей, не доросших до опоясывания. Помоги, Господи, мужу ее, если вернется живой с моря — его корабль часть Барьера, и, значит, в высадке варваров виноват он. "Не он один…", "он тоже…" — не извинение. Она доли вины циркулем мерить не будет. Она такая!

— Девочки, скорей! Скорей! Вы дочери Империи, или кто?

Дочери Империи…

Что они помнят — самое первое?

Холод. Если Империя — мать, то повитухи Флот да Почта. Колыбельки — рядком. На корабле качает море, в повозке — веревочная рессора. Кричи, не кричи — пока кормилица не решит, что пора, молока не дождешься. Много вас у нее… Много! Даже у римлян когда-то был обычай — как женщина родит ребенка, подносит его главе семейства. Чтоб решил: нужен семье лишний рот или нет. Если не нужен — младенчика отнесут на перекресток, там и бросят. Вдруг кто подберет? И несли. Обычно девочек. Варвары поступали — и продолжают поступать — так же. У норгов, например, больше двух дочерей в семье не держат. Вот сыновей-воинов — сколько угодно!

Первый Рим обычай почитал цивилизованным. Второй Рим — терпел. Третий решил попросту забирать детей себе. Кормить, поить, растить. Дать шанс… Сумеют ли стать кем-то — их забота. А еще стали забирать ненужных детей у варваров. Дешево, а девок совсем за бесценок. Как шутят в Империи — уж девочку-то может себе позволить каждый.

Они получают общую фамилию и общее прозвище: Флавий Августиниан мальчики, Флавия Августиниана девочки. Так принято — да и сирот меньше обижают, когда за их слабенькими спинами маячит тень императрицы. Потом — ясли, школа. Училище: прежде, чем бросить в бой, три года учат убивать и не умирать. Увы, сейчас в бой бегут недоучки.

В одной колонне — черноволосые красавицы с прямым носом — ожившие профили с античных ваз, русые-курносые-круглолицые синеглазки, что не украсят славянские селения, рыжие-зеленоглазые проказницы — те, от кого отказались здесь, в Валентии. Есть и такие же как Ангарат: белобрысые, с тяжелым подбородком — этих привез Флот, из разбойничьей Норвегии. Теперь — все римлянки, и точка! Смуглянок, от которых отказались в песках Сахары, горбоносых карфагенянок, да просто тех, кто поздновато дорос до тележной оси, направляют в другие училища: легкая пехота, конница, боевые машины… Тяжелая пехота — гром-девки. Рост, стать, сила. Нужно таскать на себе поддоспешник, кольчугу, зерцало, шлем, копье, ростовый лук, колчан со стрелами, окованный железом щит, равно округлый со всех сторон, клевец — лучше не один, булаву, дротики, лопатку… Легионеры Цезаря звали себя мулами. Дочери Империи, которых судьба занесла в ряды тяжелой пехоты — кобылы ломовой породы.

Правда, кобылам иногда жеребцы положены, а девочки обходятся. Вот оно, христианское милосердие! Что говорят простые римлянки? Что женщин в стране и так больше, чем мужчин, а за казенный счет со стороны тащат! Бытие определяет нравы — до восемнадцати лет ни-ни, гражданка ты прирожденная или дочь республики. Соседки придавят. Ножку показать не смей, шею открыть не смей… А за то, что тебя выкормили сытно, выучили грамоте, счету, языкам — отслужи! Тогда тебе и гражданство, и право купить дом в том городе, который пишется с большой буквы: Город. Три года училища, три года активной службы. Выжила — гражданка, но без гроша, своего — что надето. Голову сложила… жаль, но оплачут только соседки по строю. Почётная отставка — это через десять лет. Освобождение от налогов и телесных наказаний, кольцо с печатью, доля в хорошем деле или поместье. И — можно, наконец, замуж!

Грохочут сапоги будущих невестушек… останутся живы — нарасхват пойдут. Сильные, умные, при деньгах. Красавицы…кому морду не посекло. Выйдет такая на улицу, волосы распустит — все мальчики ее. Так Ангарат мужа нашла… ну и что, что на пять лет моложе? Ангарат — девять лет службы, Университет, свадьба — и снова служба, наставницей в училище. Росли чины: центенарий, трибун, префект. Ангарат, несмотря на годы, считает себя неотразимой, и права. В третьем Риме эталон женской красоты включает способность пробежать десяток миль и не помереть на финише…

Тяжело девочкам бежать, тяжело. Женщине вообще трудно нести воинскую службу, слабей они… но тут дочерям империи чуть легче. Они сильные. Слабые — не пережили возки, холода, их животы не приняли козьего молока. Выживших с мала приучают к кольчуге, мечу, копью и луку, а учебное оружие не в пример увесистей боевого… Но впереди — их первый бой, и привычная экипировка втройне тяжелей.

На холмах взлетают факелы. Враг впереди! Колонна разворачивается в боевой строй. Сначала луки, потом, как враг подойдет, дротики. Потом — щит к щиту, копье в копье. А женщины, как ни крути, слабее мужчин… Ничего. Строй стоит не силой одного бойца.

Так думала префект Ангарат. Почти не ошиблась. Строй стоял мертво, умывался кровью, отбивая атаки, девочки из задних рядов становились на место павших… Грабителям-норгам тоже пришлось несладко. Все, кто грыз край щита до пены на губах, бросался вперед в одиночку — полегли. Да и стена щитов поредела. Взошедшее солнце осветило две тонкие шеренги. Без резерва за спиной. С вождями — в линии.

Солнце превратило стоящих напротив — руку протяни — врагов из ночных демонов в людей. Людей, которые знают, что единственный надежный способ выжить — это победить.

Еще одна стычка. Ангарат не повезло с противником… слишком ловок, слишком умел. Ее щит расколот, меч отбит древком булавы. Сейчас меч ударит… Падет не одна Ангарат Флавия, падет весь строй Дочерей. Позади — никого. Норманнская ярость захлестнет волной — и живых еще девочек, и укрытый их спинами город. Привыкли там к мирной жизни, стен не построили. Успеют ли поднять ополчение?

Враг медлит, рука с мечом опускается. Открылся. Ударить! Увы, левая висит тряпкой, в правой предательская дрожь, еле меч держит. А враг говорит — рокочет, словно камни ворочает. Языкам врагов дочерей империи учат неплохо, слова понятны. Каждое по отдельности. Вместе — нет.

— У тебя лицо моей матери.

Ангара молчит. В левой руке просыпается боль, в правой — сила. Еще чуть… Пасть или победить!

— У меня было две сестры, — говорит варвар, — но одну забрала оспа, другую набег… А боги дарят третью! Посмотри на меня… Мы одной крови. Иди с нами!

Улыбается… Меч входит пониже улыбки, между воротом кольчуги и ремешком шлема.

— Моя мать — Рим, — шепчет Ангарат Флавия.

Дочь Республики делает первый в этом бою шаг вперед — по телу того, кто мог бы быть ее братом. Если…

Возвращение Евдокии Горбуновой

Грибовка не город, не поселок — станция. Вся жизнь — вокруг железной дороги. Скорый на Москву — главное событие. Загрузка леса на платформы или хлеба в вагоны — главное дело. Пассажирская платформа — променад, станционный буфет — ресторан. Здесь вывешивают под стекло газеты, столичные и губернские. Манящим огоньком горит по ночам семафор, по торжественным дням хлопает по ветру бело-желто-черный национальный флаг.

Грибовка — станция не худшая, повезло ей, выросла на пересечении старинного тракта, по которому некогда войска пехом хаживали — колоннами по шесть десятков солдат шириной, при артиллерии и обозах… По сравнению с былыми временами тракт захирел, но регулярно подбрасывает к «чугунке» зерно, дубовый да сосновый кругляк, пассажиров — кого до уездного городка, кого до центра губернии, а кого аж до самой Москвы… Далее — везде, да кто в этих местах про такое «везде» слыхивал? Телеграфист, почтальон да жандарм.

Вот о жандарме, Николае Лукиче Крысове, и речь. Человек он, невзирая на фамилию, невредный. Народ его не то что терпит — уважает. Царский слуга, не хуже прочих, поставлен смотреть — не заползет ли в верноподданное захолустье какая крамола? Пока не заползает, так не оттого ли, что страж бдит, как должно?

Сейчас Николай Лукич сидит в станционном буфете, который — законная гордость Грибовки. Правда, неплохой, почти ресторан — с горячими блюдами, с отдельным залом для чистой публики, в котором налегает на не видавшую теплых морей мадеру возвращающийся к поместью мировой судья, пьет чай вприкуску отправляющаяся в город за новыми программами сельская учительница — усталая барышня на четвертом десятке. Жандарм тоже тут — обедает, а заодно отдыхает от миазмов языка извозчиков-ломовиков, что густо уснащают «черную» половину заведения. Сам он может загнуть куда покрепче, но делает сие исключительно по должности. Он молод, тридцати не стукнуло, но успел от рядовых подняться до вахмистра и не теряет надежды сдать экзамен на офицерский чин. Гимназический курс Крысов осилил, теперь овладевает специальными предметами. Такая карьера в низах Корпуса ныне ценится. Исполнительные да верные всегда нужны!

Верным отдых тоже нужен. Вот Николай Лукич пропустил уставную чарку, да принялся пилить ножом шкворчащую, истекающую чесночным ароматом домашнюю колбаску. А рядышком греча с грибочками парит, огурчики малосольные красуются…

Как мы уже говорили, буфет хороший, да и буфетчик — славный малый. Кухня у него простецкая, но добротная, потому с годик тому и довелось ему перебраться из какой-то вовсе несусветной дыры в Грибовку. Обжился на диво быстро, успел подхватить за себя местную — да не абы какую девку, а дочь хозяина лесного склада. Прямо после комиссии свадьбу сыграли, теперь ждут прибавления в семействе да планы строят. Широкие. Вот и сам владелец заведения, лично жандарму самовар принес.

— Надо мне, — говорит, — поднять сервировку. Со своим серебром я уж и для уездного города сгожусь…

Николай Лукич добро щурится, промакивает салфеткой сытый пот.

— А на губернский?

— На губернский не потяну, что вы. Там надо европейские кухни, русская большим господам не по нутру. Рыбу с картошкой расстегаям предпочитают-с. И лапки жабьи… Нет-с, не потяну. Чу! Вот и поезд стучит. Простите покорнейше — вас покину. Вдруг едок случится?

Жандарм кивнул. Деньги буфетчик, понятно, не на его обедах наживает. И все же трапеза многое теряет без толкового собеседника, а с венского экспресса, что у Грибовки лишь притормаживает, пассажиров ждать не приходится.

За окнами — тени реденького «общества», встречающего-провожающего поезд от первопрестольной. Вот ложечка звякнула — учительница отставила стакан. Тоже на платформу торопится, хотя до собственного поезда могла бы еще один «эгоист» выкушать. Ну что такое, по грибовским-то меркам, четыре стакана, которые входят в нутро самовара на одну персону? Разминка перед настоящим чаепитием, никак не более. Но Вера Степановна — часть станционного общества. А вот жандарм — не совсем.

Николай Лукич улыбается. Читывал старые отчеты. Ох, и подозрительной по молодости учительница была. Сочувствие подрывному элементу, контрабандная литературка. За тем и приехала — это у них тогда называлось: «хождение в народ»… Сходила вот, присмотрелась к народу. Странно, что осталась да прижилась. Учит. Не крамоле, а письму да счету. Известно: комиссия за грамотных подати сбавляет. Не недоимки, тут мужику все равно: кто может, платит, кто не может — прощай, не прощай, ничего не внесет. Именно подать на три будущих года — столько, сколько малец в школу отбегает. А уж если у грамотного откроется дар…

Вот на учительнице, похоже, и закончились для Грибовки московские пассажиры. За всю здешнюю службу жандарм не видал, чтобы с экспресса кто-то на ходу спрыгивал. Господа из синих и желтых вагонов таким не балуются, а зеленых, третьего класса, в этом поезде нет. Так что зря зализанная, словно днище лодки, «Венская стрела» шипит тормозами и сбрасывает ход, теряет минуты… Мелькала бы себе мимо окон на полной скорости!

Может, к проходу экспресса не собиралось бы на перроне станционное общество. Вот глупая традиция! Начальник станции — понятно, за порядок на всем перегоне отвечает. Раз стоит на месте — значит, хорошо все, бомб под полотном нет… В семьдесят втором году, помнится, подрывной элемент — не с того ли и прозвание? — вместо царского поезда как раз «Венскую стрелу» на воздух и поднял. Ну и сотню душ невинных на небо — вместе с серебристыми паровозами и синими вагонами. Они у царского поезда окрашены точно как в обычном первом классе, не отличить.

Расписание есть расписание — «стрела» стучит мимо Грибовки медленно и размеренно, позволяя рассмотреть редкие скучающие лица за окнами мягких вагонов. Что им, проезжим, с того, что дочери начальника станции ради этой минуты полдня наряжались, а доктор распахнул пиджак, чтобы видно было золотую цепочку при часах, да тросточку прихватил, по-английски. Мазнут взглядом… И какой-нибудь третий секретарь австрийского посольства презрительно скажет:

— Потемкинские деревни… В этой области в прошлом году был недород. Неужели русские думают, что кто-то поверит в такую декорацию?

Европа до сих пор судит о России по временам Севастополя, словно у них часы отстают лет на полста! А что недород уезду, в котором, слава Богу, нет малоземелья? Меньше хлеба на продажу, только всего. Декораций тоже никаких нет. Есть тягучая тоска маленькой станции, которая не желает превращаться в село, вот и цепляется за пролетающие мимо серебряные стрелы. Да вахмистр и сам бы вышел к поезду, в надежде поймать взгляд настоящего, не воображаемого соперника по большой игре на царства и престолы… Но судьба жандарма — быть малость в стороне от общества. Всегда рядом, и никогда вместе!

Сегодня тени вагонов за окном проходят особенно медленно и вальяжно. Скрип тормозов, шипение пара — и тяжелый откат остановившейся махины слился с дребезгом меленько зарешеченных окон.

Тишина — как выдох. Стукнула в окно чья-то трость, свалилась с одной из полдневных теней шляпа, весело покатилась по перрону. А синие вагоны уже стучат мимо, все быстрей и быстрей. Вот и желтые пошли…

Крысов не спеша встал из-за стола, одернул мундир, нахлобучил фуражку. Зыркнул в зеркало — прямо ли сидит. На сей раз явно произошло нечто, настоятельно требующее присутствия жандарма, если не из соображений службы, то из обычного любопытства. За окнами уже ярится, скороговоркой, начальник станции:

— Тащите чемоданы, ироды… Совсем отвыкли от приличной публики! Пожалуйте к нам на вокзал, ваше благородие! Отсюда и экипаж вам сыщем…

Неужто к нему инспекция пожаловала? Тогда что это за мальчишеский голосок?

— Спасибо. Вы правы, на телеге мне ездить непозволительно. Но если с хорошими повозками трудно, можно просто пару лошадей: одну под седло, другую под вьюк.

— Зачем трудно, ваше благородие? У доктора прямо теперь разодолжимся. Славная у Карла Иваныча коляска, мягкие рессоры — прямо с колес вальдшнепа бьет, и хоть бы шелохнулась!

Про вальдшнепа начальник станции может говорить вечно. Ну так неужели счастье в том, чтобы подвесить к поясу окровавленную птичью тушку? То ли дело добрая байка под добрый коньячок или разведенный в менделеевской пропорции spiritus vini.

— Это как? Говорят, что стабилизация пока не решена технически…

— Ну, англичанами, может, и не решена, — разливается хозяин станции, — тут я вам верю безусловно — вон как чемоданы вашего благородия ярлыками обклеены! Но здешние умельцы… Доброго здоровья, Николай Лукич!

— Здравия желаю!

Жандарм вскинул руку к козырьку точным, но чуть замедленным движением. Мол, я бы и на фельдмаршала чихал, если он другого ведомства, но лично вам честь отдать не надорвусь.

— Вахмистр Отдельного жандармского корпуса Николай Крысов, — отрекомендовался, — рад приветствовать ваше благородие на станции Грибовка, покой и сон которой я храню по мере сил. Добро пожаловать!

Пока говорил — белоснежный рукав взлетел навстречу-кверху, к черной фуражке под таким же снеговым чехлом.

— Спасибо, вахмистр. Мне надо в Затинье. И хорошо бы до вечера.

Улыбка.

Простое движение губ — но память, подлюга, щелкает только теперь. Вот оно что! Точней, вот она кто! А кто же еще? Семь лет, как комиссия забрала из семейства Горбуновых «малолетнюю девицу Евдокию». И вот — явление!

— В отпуск, Евдокия Петровна? Верно, родителей повидать желаете? Так до ночи не успеете: десять верст. А гостевые комнаты у нас чистенькие, не ведают тараканьих следов…

Девушка в мундире кивает.

— Можно и завтра… У меня, вахмистр, два месяца без учета дороги! Без учета!

Подмигнула, словно пригласила в заговор против казны государства российского. Не то, что законный — положенный ей, как рыбе вода. Государь на таких, как она, ничего не жалеет. Правильно делает — на то Миротворец и царь православный, а не султан или президент какой. Вахмистр видал цифры в управлении: к чему шло и что вышло. Шло к малоземелью, к лебеде с одного лета на другое, и к голоду — со второго на третье. А вышло, что идут в ладные, сытые деревеньки письма с новых Земель — Александра Второго да Николая Первого: кому общинное житье приелось, кому вольной воли или земли, сколько обежишь — езжай сюда! Легко не будет, но и обмана никакого. Там, за небом, довольно для всех не то, что суглинка — чернозема.

Только чтобы поднять в небо корабль, нужен Дар. Кто с таким уродится, тому или той судьба — служить царю и миру… Даже девкам.

Евдокия Горбунова служить пока не начала, только науку закончила. И то чемодан в бирках англицких, на поясе кривой бебут, как шашка, лезвием вверх подвешен, на черненых ножнах китайский усатый дракон пляшет. Ей, по росту, за шашку сойдет! На плечах — погоны, на тех — золотые звезды, по две на каждом. Стоячий ворот кителя в сине-небесной выпушке, по мундирному сюртуку — такой же кант. Полы сюртука подлинней, чем у мужчин, до колена. Запах глубокий, выходит вроде простонародной юбки — тоже ведь сбоку не сшивают, на треть длины закручивают, и все. Не распахнется! Правда — у крестьянок юбки подлинней. Но у них не выглядывают из-под подола стрелки брюк, не пускают зайчиков форменные ботинки. Еще одно напоминание — эта девушка служит, как мужчина.

— Ваше благородие! Ежели вы не побрезгуете разделить со мной обед, то я вам подробнейше доложу все последние новости… ну, какие есть в нашем захолустье. А повозку пусть ищет железная дорога — раз уж на вагоне к родному порогу не изволила доставить!

— Хорошо, — еще одна улыбка, — докладывайте. Только… кормят здесь съедобным?

Хороший вопрос. Солдатский. Крысов сам пять лет лошадку в кирасирском полку холил, броню чистил, на парадах блистал. Спасибо школе полковой, спасибо полковнику да эскадронному, спасибо мастеровому, что кирасу отлил: жив остался, на груди кресты за Ляоян да за реку Фэньхэ — и шрамы от швов. Валялся в госпитале — предложили сверхсрочную. Тоже в тяжелой кавалерии, только немного другой…

— Последние пару лет — исключительно съедобным. Ежели не кутить, а, скажем, под деловой разговор…

— Под деловой, — соглашается Горбунова. — Кутить в компании нижних чинов, тем более, жандармского ведомства, офицер Его Императорского Величества* не может.

Слова жесткие, улыбка их смягчает — но не опровергает ни капельки. Натуральное благородие! Отец — самый обычный мужик. Хозяин хороший, так мало ли их, хороших… Мать — баба как баба, ну, говорят, добрая — как в гору семейство пошло, заметно стало. И таких не мало… А вот уродилось у них благородие! Не просто комиссию прошла — семь лет гранит науки мышью грызла… Не сорвала Дар, так бывает, когда пытаются прыгнуть выше головы, и спеть сильней голоса. Не отчислена как неуспевающая — на службу попроще. Не… Только в первые два года учебы деревенские дарования поджидает с десяток разных «не». Все прошла. Все вынесла. Потом стало легче, и интересно — так, что голова кружилась, и спать не хотелось неделями, и уходила вниз — не земля из-под ног, а сама Земля. Мимо звезд, вдаль от этого Солнца — к другим!

Мысли иной раз выскакивают на язык. Чуть отвлекся — сболтнул. И беседу, и трапезу, и ровное течение мыслей вахмистра разорвало звяканье. Ее благородие нож на пол уронила. И сразу — вскочила так, что стул на спинку грохнулся.

— Вахмистр, откуда вы можете… Да вы читали мои письма! Цензура не по твоему ведомству!

Вскочила. Кровь не к лицу — от лица, рука сжала рукоять бебута.

— Не читал, — сказал Крысов.

Ну вот, розовеет помалу…

— Тогда откуда…

— Слушал. А читал ваш отец: сперва каждую неделю, потом реже… Ну, как приходили.

Красна, как рак вареный.

— Простите, вахмистр… Как вас по батюшке? По фамилии звать неловко, все-таки вы почти офицер.

— Лукич. Вы погодите менять гнев на милость: слушал-то я тоже по казенной надобности. Хотя, признаю, было интересно, да и симпатию я к вам с тех пор испытываю преизряднейшую. Вы ведь не только о себе писали, да… Как у вас?

«Быстро, точно и умело,

Словно в тигеле булат -

Разум мой и мое тело

Переплавили, чтоб я могла служить.

Но мне кажется, у нынешней меня

И у прежней — две различные души…»

— Только, — отрезала Горбунова. — Я тогда ребенком была, и вообще это подражание Киплингу… Но какая казенная надобность требовала от вас слушать мои письма? Отец их что — не добровольно читал?

Брови сдвинула… Но настоящая гроза уже прошла. А то… Даже такое маленькое создание, как Евдокия Горбунова, бебутом может натворить дел. Это ведь, как и шашка, «писалово». Оружие, которым удобно лишь убивать — некрасиво, страшно… В училище их на рукопашную, вроде, не натаскивают. Но наклейки на чемоданах гласят: Звездный, Новоархангельск, Порт-Лазарев, Вэйхавэй, Сингапур, Бомбей, Каир, Афины, Фиуме. И об этом путешествии — ни строчки!

— Серединка-наполовинку. Я — не заставлял, да и никто. Просто так вышло, как у нас в России выходит, — жандарм развел руками, — кто-то хотел как лучше, разослал по земствам циркуляр — мол, надлежит всякого звания честным людям подметные листки и подозрительные письма нести властям. Ну, сотский и рад стараться! Собрал сход, кричал, что есть указ государев, что мужики — опора земли Русской, и им теперь выявление подрывного элемента доверено, а полиция с жандармерией на подхвате…

Усмехнулся, подхватил на вилку колечко колбасы.

— Вот такой у нас мужик. Ведь не скажешь, что плохой? Царя любит… Не может царя не любить: царь землю дает. Кому там, на «Николиной» и «Ляксандриной» планетах, кому здесь — через передел, от тех, кто уехал. Малоземелья нет — мироед не жмет, помещик дает дешевую аренду или хорошо платит, жизнь тихая и сытая. Если велено мужикам искать подозрительное — будут, и, что характерно, найдут. Кто для мужика подрывной элемент? Баре и городские. Откуда пришло ваше письмо? Из Новоархангельска! А что есть Новоархангельск? Город. А потому… Заглянул до вашего батюшки сотский, поговорил. Мол, дочь твоя теперь городская и барышня. Самый подрывной элемент! Потому надлежит тебе читать письма перед всем миром, и непременно в присутствии жандарма или станового. Чтобы подтвердили, что крамолы нет. Я для вашего Затинья ближе станового, тот аж в сорока верстах… Так я с вашими эпистолами и познакомился.

Николай Лукич замолчал, принялся старательно опустошать тарелку. Что мог — сказал. Слово за пигалицей в погонах. Которой, по правде, растереть станционного жандарма — раз плюнуть. Как говорит государь-император: «Генералов я могу за полчаса сделать сотню. Каждый же Дар России Господь отмеряет!» Вот пожалуется…

— Почему он стал читать? — спросила Горбунова. Наверное, риторически, но жандарм ответил.

— А отец вашего благородия тоже мужик. Как вас забрали, в гору пошел, на премию царскую. Лошадей пару прикупил, сеялку. Помог общине свою мельницу поставить. Второй человек в округе после сотского, и сам мог бы выбраться — не хочет. Не его, говорит. Но уважают его, да. А почему? Потому, что выбрал — общину. Мог ведь земли купить — не больно много, да своей. Мог пай в общине не подкармливать, а свое уноваживать. Крепкий бы вышел кулак, и хоть и не первый в округе… Не захотел. Зато община встала на ноги так, что муку гонят в город вагонами. Скотину развели, мясную и тягловую… Тех, кто из мира выселился — к ногтю взяли. Какой у кулака доход — без батраков, без заимодавства, без сдачи лошадей внаем? Было, дрались. Ох, пришлось нам со становым помотаться, но я, Евдокия Петровна, за свой большой успех считаю, что не дошло до вил и топоров. Вот оглоблями, бывало, помахивали…

— Так и при мне дрались, помню! — Евдокия прыснула в ладошку, но сразу посуровела, — Тут не только вам, тут и доктору работы было. Но ведь никого не пришибли?

— Никого. А вот на «Николину» Землю отъехали многие… Что мироедство, что лайдачество… Я к чему, ваше благородие? Ценит община вашего отца, так ведь и он общину-то уважает. К нему ведь добром пришли, шапки ломали. Ну и уговорили, согласился… Правильно сделал. Иначе бы обиделись.

— А так я обиделась! Он ведь меня за террористку какую-то… Меня! Русского офицера! И не один отец. Все они…

Офицерский кулачок врезался в стол. Посуда обиженно звякнула.

— Так это вы теперь офицер… — уточнил жандарм. — А тогда вы, простите, птицей были. Той, из басни, что из ворон вышла, а к павам не пристала. Так что простите уж верных, как Господь велел. А теперь… пойдемте.

— Куда?

— А в «черный» зал. К стае вороньей…

Здесь уже никаких беленых скатертей… и вместо стульев — короткие скамьи, и запах махорочный. Хорошо, не портяночный! Здесь под ложки заботливо подставляют кусок хлеба, чтобы ни капли не пропало, подхватывают пальцами квашеную с брусникой капустку. Не стесняясь, разворачивают домашние ссобойки, стучат по столу крутыми яйцами. Здесь луковый и чесночный дух не прорывается из тарелок и супниц — царствует. Народный говор — сегодня и сейчас ровный, спокойный, без матерка — висит по углам, в одном бабий, в другом мужской.

Иные ложки в воздухе замерли. Неторопливо опустились. Взгляды привычно цепляются за лазоревый мундир.

— Николай Лукич, тихо у нас… Али надобность с народом поговорить есть?

— Есть. Но не у меня. У Евдокии Петровны к вам немало вопросов накопилось. Она, конечно, в Затинье собирается — но чего ждать, а?

Горбуновой захотелось зажмуриться. Тем более, иные лица за семь лет не меняются. Девочка за это время стала девушкой. Ее сверстницы — или старые девки или бабы, не больно и молодые, у иных по пятеро детей. Бабы стали старухами, парни — мужиками. И только крепкий старик каким был, таким остался. Морщины поглубже, седины побольше — но узнаешь сразу.

— Дядька Степан… Здравствуй.

— Здравия желаю, ваше благородие!

Даже во фрунт вытянулся. Бывших унтеров не бывает, а у этого еще и аннинская медаль за Геок-Тепе. Когда-то Дуняша не понимала, что за ад творился в Центральной Азии. Как шли ряды белых рубах на щетинящиеся пальбой крепости разбойных племен, как русские батареи перестреливались с британскими «советниками» — горячо, насмерть. «Я только тогда принял, что останусь живой, когда мне осколок живот распорол»… Это не дядька Степан, тот перед малолетними девчонками бисер не метал. Преподаватель в училище рассказывал — тем, кому нужно уметь себя держать под огнем. «Вступая в бой, нужно четко знать, что вы уже умерли за Отечество. В тот самый миг, когда нацепили погоны и форму. Бояться нечего, терять — тоже. А вот насколько славно вы погибли, зависит уже от вас!»

— А помнишь, как ты меня крапивой гонял? От груш да яблонь?

Вот тут старый служака откликнулся не сразу. Сощурился — будто от того глаза здоровей станут. Мотнул бородой.

— Нет, не узнать… Но я, такие дела, только одно девичье благородие мог гонять по малолетству. Вы, часом, в детстве Дуняшкой Горбуновой бывать не изваливали?

— Изваливала. А…

Договорить не успела — за спиной полетел бабий ах.

«Затинская барышня!» «Сама!» «Приехала… чисто ангел с небес спустился.» И уж совсем шепотом: «Дотронуться бы…» «Это ж тебе не мощи, дурища… Ты ее пальцем, она тебя ножищем… Ишь какой, чисто у жандара нашего…»

А мужицкие руки тянут с голов шапки. Благолепие, раболепие… На черта оно, приторно-медовое, офицеру Его Величества? Ей ответ нужен.

— Степан, ты службу знаешь. Дуняшка тебя понять не могла… А я попробую! Расскажи: зачем вы письма мои читали. Что, верили, будто я против царя замышлять буду?

Старый служака глаз не отвел.

— Так ты ж городская стала, а вся крамола оттель. Да кто ж подумать мог, что из затинской девчонки с грязными пятками благородие получится? Такое вот… С бебутом!

Дался им бебут… Ну да, если в тебе ровно пять футов без единого дюйма*, то начальство вздыхает, и позволяет вместо положенного к парадке палаша взять оружие, что по земле волочиться не будет. А дядьку Степана несет по кочкам…

— … это верно, что с бебутом. Вот Николай Лукич порядок здесь держит — без него никак. Не смотрел бы — как с выселками тягались, до крови б непременно дошло. А вы, выходит, то же самое для Николиной земли. Так по письмам выходит — не вашим, тех, кто за лучшей долей подался. Где непорядок — рожок гудит, штыки примыкают, пушечки сгружают. Значит, хотя и благородия, не дармоеды. Люди, миру нужные… Только вот что из тебя такое выйдет — не верили!

— Даже после того, как я экзамены сдала?

Дядька Степан опять бородой дернул.

— Мы таких материев не понимаем. Городская барышня, пусть и бывшая своя — подозрительно! Кто знал, чего наберетесь? В последних-то листах половина слов — непонятные. Уже и спрашивать зареклись. Батька ваш читает, мы на Николая Лукича смотрим. Он подрывного не видит, и ладно. А остальное… Жива, здорова, кормят хорошо. Чего еще знать надо?

Старый служака смотрит искренне. Ест глазами, как устав повелевает. Все сказал. Ему — все понятно и правильно. Евдокии…

Махнула рукой. Повернулась — на «чистую» половину. Крахмальные скатерти, бочок самовара на две персоны, кокарда кандидата в офицеры на фуражке собеседника…

— Мне все равно кажется, что он издевается, — жалуется девушка. — Я даже понимаю, что наверно — нет, но кажется, и все! И что делать теперь?

— Ничего, — говорит Крысов. — Совершенно ничего тут не сделаешь. Не по нашим ведомствам. По учительскому.

Отхлебнул чаю, продолжил:

— Годочков за двадцать, может, что и выйдет. Раньше — вряд ли. Народное просвещение — дело муторное. Поторопишься — будет работа таким, как я. Мусор выметем — только этот мусор — люди порченые. А все-таки люди. Так что, по мне, лучше — не торопясь…

Откусил баранку, запил чаем. Право, вот только и есть ее благородию удовольствия, что болтать с жандармом о внутренней политике империи.

— А мне что делать? Сейчас?

— А, это… Ну, по вкусу. Места у нас тут изрядные. Ежели рисуете — на акварель просто просятся. Охота так себе, рыбалка вполне. Конные прогулки — самое оно, только по общинным полям не скачите, не поймут.

— Я не про то…

— А про что? Родители вам рады будут, не сомневайтесь. Да они же вам писали… А что на лето домой не возили — так сами поймите, литер второго класса на Новоархангельск стоит, если его продать, почти столько же, сколько билет. На лицо сопровождающее — читай, отца вашего, четыре поездки, самому добраться и вас завезти домой и обратно. На вас, соответственно, две. Всего — тысяча целковых! Каждый год. Тут что приданое сестрам твоим, что хозяйства братьям… на все хватило. Так что не то, что выгородку — пятистенку под тебя расчистят, сами в остальных потеснятся. А, и вот еще что. Родители вас благородием титуловать будут, и от этого никуда не денешься. Сразу привыкайте.

В ответ — вздох. Барабанящие по столу пальцы.

— Как-то я это не так видела… Ну что мне охота-рыбалка? Я к мамке ехала, к отцу. И что? Нет, не верю…

Жандарм улыбался. И тогда, когда докторова коляска увезла гостью в Затинье — тоже. Неделю спустя на вокзале снова пили чай, пока телеграфист стучал в губернию, чтобы забронировали первоклассный литер на венский экспресс. Да-да, одноместный. Да, на Грибовку. Нет, не ошибка!

— Вы были правы… Все так, как вы сказали, а я так не могу.

Расстроенной Горбунова не казалась. Легкий человек.

— Неужели вы сдались?

Ее благородие покачала головой.

— Русские не сдаются. Но и смотреть, как отец с братьями передо мной шапку ломают, я не могу. А встать на равную ногу с мужиком… Честней — пулю в лоб. Сами догадываетесь, чем такая привычка может закончиться в походе, рядышком с сотней-тремя-пятью мужиков-срочников?

Жандарм кивнул. Чего тут не понять. Одно из тех самых «не». «Если не ляжет под мужчину».

— И что теперь делать будете? — поинтересовался.

— Письма, — улыбнулась Горбунова, — писать. Письма — можно. Только я теперь буду знать, что их всем миром читают.

Крысов разогнул лазоревые плечи. Прокашлялся.

— Знаю, — махнула рукой корабельная певица, — теперь вам эту мужицкую инициативу пресечь, что чихнуть. Только… не надо. Пусть люди слушают.

— И что заставило вас поменять мнение?

— Люди. Пришли, поклонились, поговорили по-доброму. Учительница, Вера Степановна — я к ней три зимы бегала — тоже слово за мир замолвила. Мол, язык у маленьких, что мои письма слушают, ясней и правильней… Собственно, все.

И правда — все. Только второй раз за год на станции Грибовка остановилась «Стрела», и усатый проводник торопливо затаскивал чемоданы ее затинского благородия в синий вагон. Жизнь вернулась в привычное русло. Только письма, залетными райскими птицами, прилетали в Затинье, пели песни о зеленом солнышке Николиной земли, о рыжих, как лепесин заморский, светилах Дальнего Валлиса и Нова-Британии. О невиданных рыбах, гадах и зверях да о русской молодецкой удали.

А потом была война, и письма приходить перестали.

Лувийский сфинкс

Лето, за окнами светлый день, но очаг в комнате горит, прогоняет сырость и радует старые кости. Человек завернулся в багряный плащ — грозный с виду, на ощупь мягкий и уютный. Вот кресло — не очень удобное: как ни придвигай к очагу, а чтобы погреть руки, приходится наклониться. Сфинксу проще. Старый лев лежит на боку, упёр подушечки лап в горячие камни и блаженствует. Огромная человеческая голова щурится совершенно по-кошачьи. Серебристая шерсть разметалась по полу белым огнём.

Взгляд человека привычно ищет в ней золотые волоски. Один есть! И ещё!

Старое храмовое поверье: сфинксы уходят, когда на шкуре не остаётся золота. Ни волосочка.

— Не дождёшься, — ворчит сфинкс. — Ты — не дождёшься, но рядом с тем, кто тебя сменит, пойдёт другой.

Он улыбается.

Слова звучат не по-гречески, не по-оскански. Мёртвый язык забытого людьми царства льётся из горла сфинкса медовым напитком. Сейчас во всём городе его понимают двое, сфинкс и человек. Увы, во дворцах стены с ушами, потому имена не звучат даже на старом языке. Глаз у стен этой комнаты нет, иначе сфинкс не позволил бы себе улыбку. Чуть изогнутые губы лучше, чем названное имя, говорят, кто именно пойдёт рядом с новыми владыками Сагарии.

— До окончания перемирия ещё три года, — говорит человек, — а мы готовы. Мы так готовы, что, да простит нас царица небесная, не хватает лишь её пришествия.

Сфинксу не хочется гнуть слишком жёсткую шею — потому он превращает улыбку в ухмылку.

— Неужели ты думаешь, что нам эти три года кто-то даст?

Человек молчит. Ни слова, ни жеста. Он привык размышлять, не выдавая течения мысли шпионам и интриганам. Здесь и сейчас рядом никого, кроме наставника и друга, но привычка давно стала натурой.

— Я думал, что строю дом, — сказал он, наконец, — а вырастил розу. Не успеешь надышаться, а уже отцвела.

Сфинкс вздохнул и придвинул лапы вплотную к языкам пламени. Ещё немного — и завоняет палёной шерстью.

— Мы успеем. Нам много не надо. Повеселимся напоследок! Чем мы хуже Селевка с Лисимахом? Они после Александра, мы после Пирра… А вот Птолемей помер сам. Всегда был скучным старикашкой, даже в молодости, и страну себе оторвал такую же.

Гелен помнит рассказы отца: какими они были, учителя Пирра Великого, полководцы Александра. Он прожил много лет, прежде чем понял, почему отец иной раз приговаривал, что Птолемей Лагид казался людям самым умным, а Селевк Победоносец — был таковым на деле.

— Ты собирался меня пережить, — напомнил человек.

— Не больше, чем Селевк Лисимаха, — сфинкс отмахнулся лапой. — Я устал быть голосом мёртвого народа, Гелен. Устал стоять за правым плечом, говорить так, чтобы ни к чему не подтолкнуть, ничего не потребовать — только напоминать об ошибках тех, кого нет. О глупости людей и сфинксов, потерявших великую страну.

Он смолк. Гелен подождал немного, потом поторопил.

— Договаривай.

— Мне надоело оставлять вам, людям, всю работу.

— И всю славу, — прибавил Гелен.

— А вот вам хрен, — сфинкс снова ухмыляется. — Я возьму свою долю, на пару песен. Не обеднеешь.

— Сразу видно, что в молодости ты переслушал Гомера. Что песни? Я рассчитываю на полноценные тома исторических сочинений.

— У моего народа были библиотеки, забитые подробными хрониками, но всё, что о нём помнят — несколько строк из "Илиады".

Они спорят ни о чём. Царь сагарийцев и самнитов Гелен и Первый сфинкс храма Геры Сагарийской празднуют окончание бесконечной работы — даже для львинолапого долгой.

У царя Гелена труд подготовки ко второй великой войне занял всю жизнь. У Первого сфинкса — его серебряный век, драгоценные годы мудрости, время седой шкуры.

Город, страна и народ вокруг — творение Гелена. Сфинкс только советовал, и никогда не настаивал на своём мнении, даже если глупый человек в пурпуровой повязке делал по-своему. Даже когда было ясно, что скоро незадачливый правитель будет локти кусать и исправлять ошибку слезами, потом и кровью, своими и своих людей. Молотобойцев при кузнеце, которые лупят, куда указал мастер, но не знают, почему нужно бить именно туда.

Потому Первый сфинкс, который старше и царства и города, есть единственный друг царя. Все остальные могут быть ему дороги, но спиной Гелен повернётся только к львинолапому старику. Что говорить — он даже выучил лувийский, чтобы чудовищу было с кем побеседовать на родном языке. Тень родной речи сфинкса ещё жива в горах Малой Азии, и сфинкс, бывало, уходил пообщаться с дикими горцами-исаврами — у них не осталось слов, чтобы говорить о философии, государственном управлении или сложном ремесле вроде литья бронзы, но обсудить вкус жареного мяса и правильную подрезку роз — возможно. Ещё, говорит старый друг, горцы почти правильно выговаривают его настоящее имя. Перевирают всего три слога из семи. Они здоровый, грубый и дикий народ…

— Одичавший, — уточняет сфинкс.

Гелен кивает. О том, почему сфинкс не стал, как большинство его сородичей, пытаться поднять осколки прежней страны, а подался на чужбину, говорено-переговорено. Сфинкса об этом спрашивал всякий правитель Сагариса, а их за последние четыре века сменилось немало. "Они недостаточно забыли", — вот что говорил сфинкс. Все эти столетия — один ответ. Так может, поменять вопрос?

— Теперь-то исавры довольно одичали? — спросил Гелен.

И сфинкс ответил.

— В самый раз, — сказал он. — Они уже не помнят ни былого величия, ни былых ошибок — но, несмотря на свою грубость, умеют держать слово и ухаживать за розами. Там, в горах, выживают самые простые и невзрачные, но и они требуют заботы. Если мы с тобой ошиблись, будет с кем начать сначала.

Он не уточняет, кому. Царь прекрасно помнит, кто в Сагарисе, кроме него, знает лувийский язык.

Не хотелось бы, чтобы он по-настоящему пригодился — потому сфинкс и царь готовили страну и народ к лихолетью долго и старательно. Можно было бы сказать, что преобразование страны отняло у царя всю жизнь, но вышло бы враньё. Гелену нравилось не просто править государством, а творить. Лепить из людей царство, как гончар создаёт из глины амфору. Большой её сделал Пирр, а его сын Гелен — сильной, соразмерной в своих частях, и целесообразной. Красивой, как хищный зверь.

— Я вот подумал… — говорит Гелен.

— В который раз за все эти годы?

— Неважно… Я вспомнил диалоги Платона и труды Аристотеля. Ведь оба пришли бы в ужас от того, что я сделал из обычного, в общем-то, греческого государства. Да мне самому, как вдумаюсь, страшно! Суди сам: народа, в их понимании, у нас вообще нет. Есть презренные ремесленники и подёнщики, которые не могут купить доспех, не могут на досуге предаваться размышлениям о философии. Это наша пехота. Она такая нищая, что я оплачиваю из казны не только доспехи, но и дни воинских тренировок. Это уродливые от вечных трудов люди, которым стыдно раздеться в гимнасии.

— Зато их много, они достаточно обучены, и руки у них достаточно крепки, чтобы держать копьё. Или весло, если призвать во флот.

— А наша конница? Где блестящие аристократы, владельцы земель, с дохода от которых можно купить и прокормить коня? У нас пастухи, у которых нет своей земли, а есть право выпаса и право прогона. Ноги у них кривые, по форме лошадиного брюха. Они проводят жизнь в дороге, их грубая кожа не умащена маслом, а иссечена дождём и ветром. Живут они в постоянном страхе перед набегом других таких же.

— … и философии не знают, — продолжил сфинкс. — Зато пастухи срослись со своими скакунами как кентавры, а владельцы стад продают достаточно кож, чтобы укрыть коней нагрудниками, а себя — добротными панцирями. Они отличные сторожа, и у них есть опыт стычек в сложной местности. Это наша конница… Ты продолжай.

— Остались триерархи. Опора страны, лучшие люди, что заседают в Совете Трёхсот. Заседают, потому что могут себе позволить выставить для государства корабль-"пятёрку" или венедский парусник. Они не богатые латифундисты. Они купцы или ростовщики, настолько жадные, что некоторые водят свои корабли сами, а в Совет посылают младших братьев, сыновей и даже жён.

— У этих неплохо с практической частью философии, "Политику" Аристотеля они, обычно, хорошо знают, — заметил сфинкс. — Ну и кораблей они выставляют ровно триста.

— И знают, что тот, кто зовётся царём, опирается на знать, — буркнул Гелен. — Они считают знатью себя — другой-то нет! А я даю своей некрасивой пехоте и кривоногой коннице по голосу от тысячи. Никаких выборов, только жребий, а в довесок смертная казнь за взятку, чтоб олигархи не подкупили представителей народа! И кто тогда получаюсь я? Царь? Дудки! Тиран!

Сфинкс молчит. Сагарис — ахейская колония. Здесь царей, ходивших на Трою, чтут как пращуров. Сфинкс не помнит гром колесницы Ахилла — тогда и он ещё не родился. Зато он советовал вожаку и крикуну, который выгнал из молодого Сагариса тех самых, настоящих аристократов. В писаниях греческих историков этого молодца, разумеется, зовут тираном. В сагарийских — царём. Даже по Аристотелю всё выходит не так и просто: охрана у сагарийских властителей всегда была из сограждан, а это всё-таки признак царя. Гелен сам это понимает, но сейчас двое у огня не решают судьбы государства, а услаждаются беседой.

— Итак, у нас демократия, олигархия и тирания одновременно, — сказал, наконец, сфинкс. — Если верить Платону, это значит, что мы одержимы завистью, стяжательством и тщеславием одновременно. Не просто ужас, а ужас-ужас-ужас. Ты уверен, что наши враги осмелятся против нас выступить? Им впору разбежаться до того, как они увидят пики наших фаланг.

Царь Гелен вздохнул.

— Римляне и пунийцы читают Аристотеля, и особенно Платона, но не понимают. Они ищут не мудрость, а средство уязвить врага. Они не дураки, найдут.

Сфинкс протянул к огню хвост. Гелен моргнул. Ему только кажется из-за рыжеватых отблесков, или самый кончик кисточки всё-таки отблескивает золотом?

— Найдут, — говорит сфинкс. — У сагарийцев греческий характер, греческие страсти, но кровь италийская. Сам знаешь, дети берутся из жён — а первые поселенцы явились без женщин и переженились на италийках. Почему римляне нас так не любят? Они точно смотрятся в зеркало. Где у них лево, у нас право. Мы им кажемся насмешкой. Именно поэтому они для нас гораздо, гораздо опасней, чем карфагеняне.

Гелен откинулся в кресле. Подхватил с низкого столика чашу с густым, неразбавленным мессенским вином — львинолапому восемьсот лет, как нельзя, а старику-человеку в день, свободный от государственных забот — можно.

— Опасней, — согласился он. — Но ты лукавишь, раз назвал лишь две из трёх частей души человека — склонности, определяемые телом и склонности, определяемые тренированным разумом. Всё-таки помимо плотских страстей и расчётливого рассудка у человека есть душа.

Сфинкс-лувиец подтянул лапы, встал. Потянулся — всласть, до хруста в костях. Подтянул к себе чашу, в ней тёплое молоко с мёдом. Обхватил лапами, поднёс к губам… Гелен видит, как сфинкс пьёт, не в первый раз, и даже не в сотый, но всякий раз почему-то кажется, что тот начнёт лакать, точно большой кот. Уронив же каплю на серебряную шерсть, непременно слижет, а не сотрёт тряпицей…

— Рук не хватает до сих пор, — пожаловался сфинкс. — Восьмое столетие сны снятся, как палку пятернёй обхватываю, или беру оливку пальцами, зажимаю большим и указательным да закидываю в рот… Зато каково ходить на двух ногах, я уже и не помню. Когда меня призовёт богиня, буду её просить — мол, посылай куда сочтёшь нужным, но к лапам добавь руки. Вот кентавры же были? Так почему не быть таким улучшенным сфинксам?

— Сам знаешь, — сказал Гелен. — Голова.

— Мы — головы на лапах, — согласился сфинкс. — Мы — память мёртвых народов и разум живых. Но без рук… Я ради рук согласился бы поглупеть наполовину, и был бы счастлив!

Царь, словно в насмешку, развёл руками.

— Нам копья, вам когти.

Сфинкс тяжело вздохнул. Лёг. Снова протянул лапы к тёплым камням. Молчит.

— Кстати.

— А?

— Кентавры… Они что, были?

Царь весь подался вперёд, в глазах — то же любопытство, с которым когда-то глядел мальчишка, которого царь Пирр впервые познакомил с Первым сфинксом — тогда ещё на треть золотым.

— Мой наставник задрал последнего.

— Шутишь?

— Я нет, а наставник мог. Он любил сочинить миф и подпустить его людям. С другой стороны, ученикам он старался не врать… Так что — скорее всего, кентавр был. Что именно последний — это я понимаю так, что наставник больше не встречал ни их самих, ни достоверных сведений, что они ещё где-то сохранились… С его слов, дело было так: после троянской войны наше царство развалилось, мой будущий наставник бродит по лувийским землям и наводит порядок так, как умеет. Видит несправедливость — когтит, потом идёт дальше. Кентавр, с его слов, сам виноват: зачем-то похитил в приморской гавани девицу и поволок в горы. Зачем ему человеческая женщина — непонятно. Наставник решил, что кентавру кто-то платит за рабынь. Это сфинксу надо и спину почесать, и чашу поднести, и то наставник обходился. У кентавра же свои руки есть! Так что наставник копытному ещё и завидовал по-чёрному. Под плач родни похищенной двинулся в погоню. Копытный был всё-таки жеребец, а не козёл, потому пёр по тропе, а не скакал по скалам — и вот наставник его обходит по отвесной стеночке, ему выступа в полпальца было достаточно. Я так не могу, а вот кое-кто из молодых — ты видел! — умеет. В горах всегда сыщется местечко для засады, наставник и устроился. Дождался копытного, и хвать! Тогда, говорит, и понял, почему сфинксу в старые времена, что колеснице, полагались хранители лап, по одному на каждую. Сразу на шею прыгнуть не вышло, там как раз девица висит, по спине тоже не потопчешься: кентавр хоть и визжит, как поросёнок, но в руках копьё, и тычет им ловко. В морду, гадина, целится! Ошибся, принял за льва. Наставник умел уклоняться от копья в глаза не хуже нашей пехоты, и успел славно порвать дурню бока, пока тот не выкинул девицу и не перехватил копьё — пехотное, хорошей старой работы времён живого ещё царства, по длине вроде гоплитского, наконечник из чёрной бронзы. Копытный сообразил бить в грудь, и наставнику пришлось прятаться за его же, кентавра, задом — а тот, оказывается, брыклив. Как конь он дерётся куда успешней, чем как человек. Наставник прыгает рядом — слева зайдёт — копьё, справа — копьё, сзади — копыта. Прыгнуть на круп — опять же, копьё. Были бы рядом "защитники лап" — всё, сфинкс вора притормозил, туша такая, что никаким щитом не прикроешь. Пара дротиков — и готов. А так… добычу бросил — и ладно. Наставник девицу за шкирку, как котёнка, домой тащить — а глядь, копытному мало, разворачивается. Наставник, вместе с грузом — на скалу. Оттуда показывает сперва тыльную сторону лапы, потом средний коготь, потом говорит почти всё, что на язык пришло про похитителя девиц. Не совсем всё, потому что кентавр-то ругаться не стал. У него-то руки есть! Поднимает, мерзавец, камень. Метнул, гадюка… Наставник увернулся, но ему пришлось уйти. Вот тогда он и понял, что сфинкс без людей — не ходячая справедливость, а до первого копытного с копьём. Причём, с его слов, особенно было обидно, что тот кентавр был больше конь с руками, чем человек с копытами. Совсем глупый. Раны перевязать не смог! Через недельку его нашли мёртвым, и жители той деревни всерьёз обсуждали, можно ли съесть его конскую часть, или это прогневает богов. Наставник тогда обещал, что если кентавра есть не будут, то он будет помогать деревне. Лет через полтораста из неё выросло маленькое княжество. То самое, в котором родился я. Дальше ты знаешь.

Гелен кивнул. Осторожно — спина в последние дни беспокоит сильней обычного.

— А ведь твой наставник тоже считал, что готов, — сказал он. — Что если нам тоже встретится… кентавр?

Сфинкс дёрнул лапой — острое плечо зашевелилось под шкурой.

— Мы хорошо учили наших детей, да и сами, сколько успеем, присмотрим. Надеюсь, они не захотят взять больше, чем нужно, или больше, чем смогут. Заметь, мой наставник хорошо порвал врага, вернулся со славой и спасённой девицей. Разве этого мало? И поверь, если бы копытный приполз в ту же деревню и просил его перевязать в обмен, скажем, на вспашку полей…

Гелен пожал плечами.

— Если бы у нас были ещё три года… Если бы мы могли вступить в войну, как в продолжение застарелого спора…

— Кто же нам даст? — повторил сфинкс. — Все знают, что мы готовимся к этому сроку.

— Никто, — согласился Гелен. — Но я намерен получить столько мирных дней, сколько смогу. Мне даже интересно, сколько я сумею выгадать. Мне интересно, как у врагов будет расти уверенность в том, что я ещё слаб, ещё не готов. А потом… Хвать!

Он выставил руки чуть вверх и в боки, и изобразил, как лев хватает добычу. Довольно похоже изобразил. Тут уж — с кем поведёшься.

Сказ о королевне Мор, трех мужьях королевы Мунстера, и о том, отчего десси не любят мунстерских Эоганахтов

С чего началось? Нетрудно сказать. Как всегда началось, с повитухи. Король Мунстера Аэд натащил полную комнату людей — свидетельствовать, и живые стены стояли вокруг роженицы так, что деревянных и не увидать. Что говорит добрый чужеземец? Воздух? Может, и не хватило. А может, от чего иного померла королева, до того рожала точно так же, при всем дворе — и ничего. Только получил король-вдовец на руки дочь и уверение, что это — красавица и копия матери. А увидел орущий красный комок, что только что убил жену. Пусть и нехотя. Сунул Аэд, не глядя, дочь в руки подвернувшейся прислужницы и велел воспитывать.


Та и рот раскрыть не успела, а ходячий кошель уже отсчитывает годовое содержание. Так и началась жизнь королевны Мор из рода Эоганахтов. Росла без отцовского внимания, но как-то этим не тяготилась. Семья воспитательницы заменила родную, а уж там были сорванцы! Так и Мор — веселушкой-резвушкой-проказницей пробегала детство. А на пороге юности… Да, и правда ведь на пороге! К которому девочка крадется, возвращаясь с очередной ночной вылазки. Глядь — а на ступеньке женщина сидит. Вся в белом, волосы медью сквозь ночь играют. А лицо не рассмотреть, руками закрыла. Плачет. Тихо-тихо, горько-горько. Кулачками глаза трет.


Мор ее за баньши сперва и не признала. Считала, что плакальщица из холма должна выть громче зимней бури, лицо ногтями разрывать, руки заламывать. Ну и прочие глупости, какие дети воображают. А гляделась рева, заметим, такой же девочкой, никак не старше самой Мор.


— О чем печалишься? — спрашивает Мор. Весело, ведь думает — с соседской девчушкой говорит. У которой вряд ли большая беда, а если и так — все равно не повредит дух перевести да высморкаться.


— О тебе! — отвечает рыжая. И уши у нее торчком поднимаются, словно бы лошадиные, только не в шерсти, розовые. Кулаки от лица отнимает — а за ними глаза. Озера с изумрудным дном, слезой полные. Мор ни жива, ни мертва. Узнала — не молодую, а вечную. А та, что не рыжая, но — красная, повторяет:


— Горе тебе, Мор!


Мор как стояла, так и села. Даже улыбку не убрала. А красная в белом утешает:


— Горе, но не прямо сейчас. Отвести не могу, не в силах. Но можно отложить. До поры, когда ты сможешь ее вынести.


Хлюпает носом и уходит в ночь. Шаг — и нет, словно во сне привиделась.


Зато в уши бьют звуки ночи. Топот ночного дозора, собачий лай, шелест насекомых, далекая песня. Можно домой идти, да Мор о приступочку, на которой баньши сидела, возьми и споткнись. Тяжелый шажок, скрипнувшая дверь, громкая половица — и привет тебе, тяжелая рука приемной родительницы. В другое время Мор бы ревела в три ручья, а тут приговаривает: "Это, наверное, еще не беда." Ну не считать же горем великим заслуженную взбучку? Таких, берегись не берегись, проказливый норов по три на неделе обеспечит.


А потому стала Мор ждать неприятностей. Как чего случится нехорошего, гадает: оно, не оно? Мелкие напасти обрадовались, со всех сторон как гнус-мошкА облепили: ни веточкой отмахнуться, ни дымом отогнать. А там и немелкие пошли: вот на королевской охоте угодил жеребец Мор ногой в кроличью нору. Отец-король посмотрел, сказал:


— Сама угробила, сама и добивай.


Нож с пояса отцепил и дочери бросил. Сам же стукнул коня пятками и вперед умчался. И пришлось добивать — того, кого сама выходила, да растила, да ухаживала три года. Кого, считай, объезжать не пришлось, разве приучить к седлу. Рука не поднималась. А как поднялась, в ответ на стоны и слезы лошадиные — ударила неточно. Убить лошадь одним ударом ножа совсем непросто. А жеребчик уже даже не кричит, только смотрит жалобно. И снова у Мор рука дрогнула, снова ударила мимо нужного места. Пришлось и третий раз бить, и четвертый…


Вот сидит Мор над тушей, морду мертвую гладит, приговаривает:


— Догнала нас беда, догнала…


И слышит, словно эхо вдали:


— Не беда, не беда, не горе.


Глядь вокруг — туман вьется, из тумана красная в белом выходит. Уши на макушке, кулачками размахивает. И носом вздернутым — хлюп-хлюп. Тоже — красным.


— Он мне другом был, — говорит Мор.


— Тогда беда, — соглашается баньши, — тогда горе. Но малое горе и малая беда. Не стала б я по другу твоему слезы лить, даже будь у него две ноги, а не четыре, и сапоги вместо подков. О нет, Мор, моя скорбь о тебе!


И давай росу, что на глазах, по лицу кулаками размазывать.


— Что со мной случится? — спросила королевна.


Баньши присела на тушу — платье не запачкалось.


— Нетрудно сказать. Потеряешь самое дорогое, что у тебя есть, — помолчала, тряхнула кулаками, — но не теперь, нет. Ты слабая еще, тебе такое не по плечу, а я беду могу держать. До поры.


Встала, повернулась — и туман сомкнулся вокруг.


Насколько хорошо стало девушке жить на свете, догадайтесь сами. Очень уж это неприятно — ждать потери самого дорогого, что у тебя есть, да еще и не знать, что же это такое. А что предсказанная напасть произойдет, никаких сомнений. Баньши в таких делах не ошибаются. Оттого на них и наговаривают, что, мол, порчу наводят. Ни капельки, наоборот! Но вот видят — заранее.


Дни идут за днями — обещанное забывается. Воспитатели на Мор нахвалиться не могут на девушку, ее словно подменили. Тихая стала, задумчивая. Печальная немного, так печаль иным девицам к лицу, и уж ей-то шла. И приемные родители говорят:


— Повзрослела.


А соседи говорят:


— Перебесилась.


Дети же приговаривают:


— Скучная стала. Взрослая.


А тут настоящий отец, король Аэд, занемог. Впервые за год, велел младшую дочь привести. Страшно ей стало, о пророчестве вспомнила. Побелела, как береста, в пол смотрит, как ива плакучая.


Король ее разглядывал. Пристально. Ищуще. Потом отвернулся, бросил:


— Не похожа! И пятой части того, что в матери было, в ней нет. Пусть уйдет.


Мор увели. Через неделю Аэда не стало. Приходит королевна с поминок — на постели ее баньши устроилась. С ногами! Обувку, правда, сняла.


— Дождалась? — спросила Мор. — Так и знала, что ничего, кроме смерти, женщина из холма не напророчит… Но иди стенать к себе в холм! Видишь, у меня глаза сухие. Настоящих не выжала, а лук — это бесчестно.


— Отца твоего найдется кому оплакать и без меня, — откликнулась красная, — мой же стон по тебе. Но я не выпускаю несчастье!


— Да сколько можно! — вскричала девушка, — Лучше пусть самое страшное случится поскорей, чем ждать да терзаться!


— Слабая ты, — говорит баньши, — но раз сама просишь… Быть по сему. Мне ведь тоже держать беду за ворот ох и не легко!


И кулаки свои, до синевы сжатые, раскрыла. Аж ладошки вывернула. Тут бы Мор и взглянуть, что за зло на волю вырвалось — да не смотрит она на руки сиды.


— Ай-ай! — кричит. Да как выскочит во двор! Да как прыгнет через вал! А раз внутренний, высокий, королевский перескочила — что ей остальные валы, прочих-то благородных сословий?


Услышали ее крик братья, родные да по приемной семье. За мечи похватались, бросились — кто баньши ловить, кто сестру искать. Да и то, и то — без толку. А вслед за Аэдом и Мор из Лохлейна, троицы ради, иудача ушла. Родичи-Эоганахты стали свариться, кому Мунстером править. И если те, что из Айне, пока молчали, то те, кто из Кашеля, объявили: очередь правления пятиной за ними. И на всякого, кто не признает королем Мунстера Фингена Кашельского, они поднимут копье и раскрутят пращу.


Скоро копья облились алым, а пули рассекли черепа. Трижды Мунстер плакал над героями, что пали в усобице, трижды сходились рати, но победа не давалась ни Кашелю, ни Лох-Лейну. И вот все вассалы призваны, все наемники наняты — но силы сторон равны. Тогда Финген и обратился к народу десси. Дружбу предложил, и не только. Сказал, если десси выставят больше воинов, чем положено по вассальному договору, он возьмет за себя королевну из народа десси, и кровь десси перемешается с кровью Эоганахтов. Наш народ принял условия, и скрепил сделку брачным пиром.


Настала четвертая битва. Эоганахты ставят войска свои на правом фланге, почетном, а вассальные — на левом, поплоше. По замыслу, это должно предотвратить кровопролитие между родичами, но в каждой из трех битв вассалы обеих сторон бежали, и героям Кашеля и Лох-Лейна пришлось становиться друг против друга.


Отчего так выходило? Нетрудно сказать. У Эоганахтов, что тех, что других, и доспех получше, и дружины живут службой. А у вассалов и доспех поплоше, если вообще есть, и люди привыкли жить землей. Или, как десси, морем. Опять же, кашельцы и лейнцы за свою власть и славу бились, а вассалы — повинность отбывали. Ну и кто кого погонит?


Но в четвертую битву не так вышло. Против Лох-Лейна встали десси. Не дружина короля, а все. Опять же, знал король Кашеля, кого почтить союзом: десси живут морем, а моряку за меч хвататься приходится почаще, чем землеробу и даже пастуху. Всякий мореход немного рыбак, немного торговец — и немного пират. И хоть пошли герои Лох-Лейна на десси, как штормовой вал на берег — так же и разбились, так же и отхлынули. Не как от скал, но как с песчаной косы: много песчинок на дно опало. Много спеси у Эоганахтов. Друг другу спину показать за позор считают, а тут вассалы! Яростно они бились, крепко, умело. По три жизни за каждую из своих брали. Но нас, десси, что песка, и мужества нам не занимать. И дрались мы за свою девчонку, да за то, чего у ней в пузе еще и не завелось. Мы выстояли — а вассалы лейнцев бежали. И кашельцы ударили врагам в спину. Им слава, нам смерти — таков счет битвы.


Но что хотели — получили. Наша курносенькая стала королевой пятины. И уж мы знали, что детям она расскажет, что значит тянуть сети, и ворочать весло, и биться на палубе, мокрой от воды и крови разом… Ох, как мы гуляли — тризна, возведение, да и недопитое на свадебном пиру, перед походом, сполна добрали. Все пиво на год вперед выпили. Радовались.


А Финген не радовался. Когда к посоху Мунстера рвался — хороша была ему наша королева. А как свое получил — сразу подурнела. Простецкая, говорил, слишком. И толстовата, и курноса. Такую крепкому хозяину в дом, а не королю пятины! Но договор есть договор, так чего ныть? Тем более, помимо жены, в Ирландии и другие женщины есть.


Но у королей не все просто. Заглядишься на знатную — или родня разорит и на шею сядет, или шум поднимет. Им-то только честь, а вот королю… Если король не больно праведен, вот, к примеру, жене изменяет, на это свалят и вражий набег, и недород, и худой улов, и червяка в яблоке, и сливки скисшие. А простолюдинки да рабыни… Эти будут молчать, но рожи у них… Та, что надела пурпурный плащ, хотя бы перестала пахнуть рыбой!


Два года страдал Финген. А потом, охотясь в лесу, малость от свиты оторвался — и повстречал девку. Волосы нечесаны, из одежки — рубаха рваная. Свиней пасет. Но лицо! Но руки! Ни солнце, ни ветер, ни мороз, ни грязная работа не скрыли изящных черт. А рубаха скрыть тонкий, гордо выгнутый стан и не пыталась. Вот прекрасная замарашка смотрит на короля… Нет, сквозь! И, не говоря ни слова, не поклонясь, гонит стадо дальше. А у свиней на боках клеймо королевы.


Вернулся Финген с охоты, да у жены и спрашивает:


— А с чего твои, Айфе, пастушки мне не кланяются?


— А, эта… — тянет королева. — Так безумная она. Приблудилась дня три назад. Велела я ее приставить к работе, пропадет ведь, бродяжничая. Но коровы ее слушать не стали, и козы, и овцы. Сегодня решили свиней попробовать. Смирные были, говоришь? Удивительно! Они ж и на мужчин, бывает, бросаются.


— Ну-ну, — сказал Финген, — пусть остается, раз к делу приставлена. Только вели ее отмыть, да дать одежку подобротней. Пусть никто не скажет, что я слуг в черном теле держу.


— Ладно, — отвечает жена, — с утра распоряжусь. Что-то ты сегодня хозяйственный…


Распорядилась. И думать забыла о полоумной пастушке. Финген же отправился в объезд, а Мунстер — это вам не Росс. Это больше Диведа, если брать без берега Тови. Так что не было короля в Кашеле тридцать дней и еще три дня. Возвращается — глядь, а во дворце, перед очагом, давешняя пастушка. На ней старое женино платье, копна на голове в хвост собрана. Сидит, в огонь смотрит. Внимательно, словно за петушиным боем. Только на лице не азарт — тоска, мечта, ласка. Совсем не безумный вид! А — домашний. Уютный, как от любимой собаки. Если б жена-десси хоть иногда бывала такой…


Но не станет же владыка Мунстера радоваться за какую-то пастушку? Насупил Финген брови, пальцем ткнул:


— Что ЭТО здесь делает?


— Греется, — отвечает Айфе, — псам можно, почему ей нельзя? А еще сдается мне, что, пока она смотрит в очаг, она помнит. Если не прежнее имя, так хотя бы то, что у нее тоже когда-то был дом.


— И часто она тут?


— Каждую пятницу. Загонит свиней, придет, уставится на пламя… Сидит ровно стражу. Как караул сменится, так и она поднимется, тихонько выскользнет во двор. И неделю ее не видать. Вреда же от нее нет.


— А если и будет, так вина на тебя ляжет, — объявил король, который все уже решил, — согласна?


— Пусть будет так, — согласилась королева. Эх, не знала Айфе, какую яму себе вырыла. Да при всем дворе!

Ночью Финген к ней не пришел. Это было обычно. Утром велел собрать весь двор и всех заложников. Такое случалось нечасто, и означало, что королю нужны свидетели чего-то очень важного. А потом король вывел ко двору сумасшедшую пастушку. И бросил на пол простынь с кровавым пятном.


— Ныне ночью я не сумел сдержать страстей и возлег с этой девой, — сообщил. — И господь вернул ей память. А потому — кланяйтесь все благородной Мор, дочери и сестре королей! Гонцов в Лох-Лейн я уже послал. Скоро они подтвердят, что сестра их — нашлась, и волей провидения стала мне женой. А раз я христианин, не гоже мне иметь двух жен.


И Финген снял с Айфе пурпурный плащ королевы, и сорвал у нее с пальца кольцо.


— Ты худородна и некрасива, — сказал, — а а дружба с десси стоит недорого, когда я могу получить приязнь Лох-Лейна. Потому — уходи.


И вот нет в зале пастушки, есть Великая Мор, облаченная в пурпур, королева Мунстера. А напротив нее — Айфе, которая переводит взгляд с бывшего мужа на его новую жену, и никак не может понять, что ничего у нее больше нет — ни власти, ни чести, ни мужа, ни дома. Только…


— Во мне же твой ребенок растет… — прошептала.


— Не мой, — отрезал Финген, — на стороне пригуляла! Иначе не случилось бы чуда, и настоящая невеста, с которой я пойду в церковь, не нашла бы меня теперь. А теперь замолчи. Если ты произнесешь еще хотя бы слово, то останешься без языка.


— Убей ее, — сказала новая королева, — эта грязная десси посмела приставить меня к скотине!


— Она была мне женой, — возразил Финген, — а потому, десси, не десси, жива останется. Да и беременных убивать — против правды.


— Тогда накажи!


— Хорошо, — сказал король, — какое наказание за позор будет достойным?


Но знаток законов, королевский оллам встал рядом со свергнутой королевой.


— Никакого, — сказал, — если Айфе кого обидела, то не дочь Эоганахтов. Иначе пришлось бы признать, что владыкам Мунстера пристало свиней пасти!


— Я была безумна, — отвечала Мор.


— Откуда мне знать? — ухмыльнулся оллам. А надо сказать, законников королям Мунстера искони поставляли именно десси. Ну не родятся у нас поэты, да и священники в проповедях не блещут. Зато крючкотворы — что надо! Говорят, когда святой Патрик на Страшном суде будет судить народ Ирландии, по правую руку его будет стоять оллам-десси. Чтоб закон священный толковать. Чтоб ни единого ирландца Сатане не досталось.


— Это очевидно, — сказал король, — если бы Мор не была безумна, она не согласилась бы пасти свиней! Говорить иначе — наносить мне оскорбление.


— Отлично, — сказал оллам, — но раз она согласилась, Айфе и подумать не смела, что у нее в пастушках служит Мор из Лох-Лейна! Она-то с ума не сходила.


— И все же эта десси сделала то, что сделала! — вскричала новая королева. Потом чуть поутихла. — Хорошо. Пусть будет честно: око за око.


Оллам спорил. Но как ни старался, а лучшего, чем "око за око", не выторговал. Пришлось беременной Айфе день пасти коров, день — коз, день — овец. А на четвертый отправили ее к свиному стаду. Еще на тридцать три дня, да еще на один! Пришла, а те злые. Челюстями щелкают, зубы скалят, рычат, что твои львы.


Призвала Айфе Господа, чтоб не ее, так хоть ребенка защитил. И тут самая наглая свинья получила по носу посохом. Посохом оллама.


— Я больше не королевский законник, — объявил тот, и подмигнул, — десси обязаны поставлять ко двору мудрых людей, да. Но, я думаю, раз благородные дамы и ученые юристы здесь вынуждены пасти свиней, то в палатах Кашеля уместен свинопас. Я уже отписал нашим, так что моя смена наверняка в дороге. А резным посохом можно укоротить норов хрюшки не хуже, чем суковатой дубиной…


Вот с тех пор вместо ученого законника к королю Мунстера, из какой ветви он бы не происходил, от десси едет сущий шут. Позор? Да кому как, нам вот, скорее, честь. Что же до новой королевы Мунстера, то у нее всю ночь под окном плакала баньши, красная в белом. Королева пыталась холмовую жительницу разговорить, да куда там. Та лишь отмахивалась, с ладошки слезы брызгали. Ждали беды — но никто не умер. И вообще — ничего не случилось.


Финген, что с братьями Мор воевал, умер, года не прошло. Как раз, когда супружница прибрала все ниточки в свой станок. Первенцу, правда, успел порадоваться. Чуть-чуть не успел избавиться от жениной опеки, пока та после родов отходила.


Второй муж великой королевы, Катал из Глендамайна, власть уже в приданое к жене-красавице получил. Братья королевы тоже рвались в короли, но брат мужем быть не может, так что, пришлось им забыть про власть над всей пятиной. Катал спокойный был, охотился да детей жене делал. Та его любила. Только больно любила, попрекая, первого поминать: мол, и красивей был, и как мужчина хоть куда, и умен. Задумался Катал, в чем ум королевский. Вот и помер. В хрониках велено писать, что сам. А ветер носит, что вслед за Фингеном отправился, по дорожке, злыми травками устеленной.


Третьим стан Куан из Айне. При нем баньши еще раз показалась королеве. Явилась в опочивальню, устроилась при кровати.


— Я виновата, — сказала, — слишком рано выпустила беду девушки Мор. Она не справилась. Но виновата я.


Королева рассмеялась.


— Ты не права, женщина из холма! Я величайшая из Эоганахтов, и в Мунстере все мое, а боится меня даже муж. О моей красоте слагают песни. Я родила семерых сыновей, и вот восьмой — в животе.


— Знаю, — острые уши пошевелились, — знаю. И что срок тебе — завтра. И что в животе у тебя — дочь. И о величии твоем, и о нивах, и о стадах. И о том, что ты прекрасней любой земной женщины, тоже. Но разве ты — моя Мор?


— А то кто же?


Баньши развела руками.


— Не знаю. У тебя тело Мор. У тебя память Мор. Но души Мор у тебя нет. Когда отлетела — не знаю. Думаю, когда безумная бедняжка смотрела на огонь, душа Мор еще цеплялась за тело. Но когда ты отдала беременную женщину свиньям на съедение… Мне осталось только оплакать Мор!


Королева захохотала. Но девочка у нее в животе повернулась и пнула мать — изнутри. У владычицы Мунстера на глаза слезы навернулись, но крик она сдержала. Только зашипела глухо. И снова заговорила не сразу.


— Ты говоришь, что виновата, фэйри?


— Да. Очень.


— Так слушай. Ты, пусть и древняя — слабая и глупая дура. Я — сильная. Это я — Мор, от прозрачных пальцев на ступнях, до изогнутых ресниц. Я — справилась. Хочешь, прощу тебя? Не просто так, но служба будет невелика. Сглазь мне человечка-другого. Имена сейчас назову.


Банши дернула ухом.


— Не трудись. Мне не нужно прощение, да и не у тебя мне его просить. Я ведь пришла объяснить.


И замолчала.


— Объяснить что? — спросила королева.


— Почему завтра мои глаза будут сухи…


Тут королева поняла, о каком сроке говорила подземная жительница. Хотела схватить кинжал, что всегда лежал у нее в головах, броситься. Она ведь не простая смертная, а и обычный человек может при удаче ранить одну из Туата де Дананн. Но руки и ноги отказались слушаться. Закричать хотела, стражу крикнуть — язык отнялся.


Закончилось все почти так же, как и началось. Король Мунстера Куан натащил полную комнату людей — свидетельствовать, и живые стены стояли вокруг роженицы так, что деревянных и не увидать. А там… Ну, может, воздуха не хватило. Что говорит добрый чужеземец? Нет, Куан как раз был весьма доволен, что сморщенный красный комок вовсе не похож на мать. Потому принял на руки и отдал нянькам очень неохотно. Сказал, сам займется воспитанием. Сыновья, мол, не его, матери. А эта — ему!


Сейчас королевне двенадцать лет. Говорят, она видела баньши. Та очень удивилась, что отвод глаз не сработал. Только и сказала:


— Все хорошо, не бойся.


А у самой кулачки сжаты. Крепко-крепко!

Песня, продолжившая звучать

"Чтобы построить новый корабль, нужно 3 года,

чтобы создать новую традицию, нужно 300 лет"

Адмирал флота сэр Эндрю Браун Каннингхем


Примечание автора: здесь и далее курсивом и жирным шрифтом даны разные версии истории, обычным шрифтом — относительная современность.

25 октября 1994 года

Проходная. Пропуск. Прямые, мажущиеся краской коридоры, в которых так легко заблудиться. Светлые стены залиты солнцем, каждая щербинка-царапинка выпирает. Дверь, лакированный шпон "под дуб" покороблен. Невысокий, полноватый человек на мгновение замер перед дверью. Неприятная штука для лектора — гадать, сколько человек придет на лекцию. Десять? Пять? В прошлый раз было двенадцать, от всего потока. Но в прошлый раз была другая тема…

Казалось бы, переживать не о чем. Бухгалтерия Академии отсчитывает копейки внештатному лектору вне зависимости от посещаемости. Не то обидится, пожалуется большезвездному знакомому, которому и взбрело вбить в плотный график курсантскому не нужный курс. Ладно, в расписании история военного искусства смотрится красиво. Но лектор? Инженеришка!

Теперь он сам не рад, что после короткого разговора на конференции по чрезвычайным ситуациям уступил напору генерала. Согласие вырвалось само, и теперь он — любитель — читает лекции будущим профессионалам… Курсантам важнее час сна. Сегодня же, верно, вообще никого не будет. Тема такая. Речь пойдет про флот и море, а у страны нет выхода к морю. Так сколько ее будущих защитников там, за дверью, не будет храпеть, набираясь сил перед более важными занятиями? Чтобы узнать, достаточно чуть повернуть ручку, шагнуть внутрь и начать лекцию.

Через два академических часа лектор знал ответ. Трое. Лектор припомнил старинный анекдот и улыбнулся, поманил тех, что все-таки проявили интерес…

— Вижу, вас действительно интересует Крымская война. С удовольствием продолжил бы разговор… Сейчас обед. Тут, буквально в трех шагах, есть одно заведеньице… Я плачу.

Ну, местечко — громко сказано. Самообслуживание. Кормят, впрочем, довольно вкусно, и язва от здешних обедов появится года через два… гастрит уже есть! А вместо лекции, разумеется, вышла беседа — началась уже у кассы, и край округлого подноса по водворении на столик немедля превращается в дугу Синопской бухты.

— Вот так они стояли…

— У турок, правда, были шансы?

— Были бы. Если бы они не закрыли сектора прострела береговых батарей собственными корпусами.

— И если б "Таифом" командовал турок! А не англичанин, который сбежал в самом начале боя.

— А, вы читали Тарле? Ничего бы "Таиф" не переменил. Во-первых, против него было выделено два русских парохода. Во-вторых, подойдя к русскому линкору с любой стороны, пароходофрегат был бы обречен. Ему бы одной бомбы хватило!

— Но что, если? Он бы тоже успел выстрелить.

— Так на турецких кораблях не было разрывных снарядов. А один слабый залп обычными ядрами… Что он мог сделать? Ну, было бы на эскадре десятком больше убитых.

Разговор свернул на другое, и лектор не сразу сообразил, к чему один из собеседников вдруг поднял палец и в короткой тишине важно изрек:

— Нахимов.

Секунды через три — понял. Адмирал стоял в открытую, у самого борта, в гуще огня. Половина убитых в сражении пришлась на флагманскую "Императрицу Марию". Ядро изорвало его шинель. Здесь и один залп мог оказаться решающим. А без Нахимова…


18 ноября 1853 года.


Он пришел слишком поздно. Не успел ни добить врага — без него справились, — ни закрыть глаза другу. Шальное ядро не могло нанести большего ущерба. Еще вчера лазаревское наследство тащили двое, теперь оно обвалилось на одни плечи. Тяжкая, как небесный свод, слава русского черноморского флота.


Адмирал Корнилов поднимает взгляд от изорванной куклы с восковым лицом друга на гавань Синопа. Ад. Последний день Помпеи. Треск огня, рушащиеся мачты, взрывающиеся погреба. Уже — никакого сопротивления.


— Они не пытались сдаться?


Контр-адмирал Новосильский, завершавший побоище, мотает головой.


— Возможно, в дыму я мог не заметить сигнала…


В опаленной воде, возле дотлевающего остова корабля, еще одно изломанное тело. Турецкий адмирал, Осман-паша, пережил своего противника ненадолго.


25 октября 1994 года


— Новосильский что, врет?

Лектор улыбнулся. Размешал в борще сметану. Попробовал. Ну… как всегда здесь. Сойдет.

— Не обязательно. Даже, скорее всего, нет. Тогда он бы сказал что-то вроде "В дыму я мог не заметить сигнала… Да и остановить стрельбу не сумел." На флоте И.О.Н. действительно любили. Было за что. Так что, подними младший флагман приказ о прекращении огня, его тоже могли не заметить. Это неважно. Важно, что все европейские газеты дружно завопят: "Massacre! Murder! Убийство!"

— А у нас?

— Тоже вопили. Хотя все закончилось несколько иначе.


18 ноября 1853 года


Та же бухта… Но барахтающихся в воде турок поднимают русские шлюпки. А вот и паша — живой, хоть и печальный. Сдает оружие лично русскому, который только что истребил весь турецкий флот. Великодушных слов о храбром сопротивлении и возвращения клинка назад нет. Нахимов передает палаш турка адъютанту. Капитуляция принята…


Но западные газеты выйдут с заголовками: "Massacre! Murder! Убийство!"


И доброжелатели найдутся, озаботятся, чтобы те попали на глаза победителю. Впрочем, адмирал Нахимов не слишком переживал. В конце концов, тот же Нельсон тоже имел у врагов дурную репутацию. Гораздо больше адмирала беспокоила перспектива вступления в войну Англии и Франции.


25 октября 1994 года


— Но на этот раз их вопли будут почти правдивы, а потому более искренни, что ли… Так что англо-французский флот может оказаться в Черном море даже раньше, чем в нашей истории. Начнут, скорее всего, тоже с бомбардировки Одессы. Потом высадятся в Варне с ее холерой. И болгары точно так же запалят собственный город. Точно так же откажутся тушить. А вот тут начнутся различия. Настроения на русском флоте при живом Нахимове будут одни…


18 апреля 1854 года


На ступенях перед особняком в стиле ампир — русские адмиралы, полукругом.


— Уехал наш светлейший цербер, — контр-адмиралу Новосильскому не терпится в море, — может, высунем нос из гавани?


— Планы у меня составлены, — вздыхает Корнилов, — но сами видите: светлейший против. Вот разве пароходы к Варне выслать?


— Владимир Алексеевич, ну не дразните вы нашего цербера! — увещевает Нахимов, — вот сошлет вас в Николаев, и будет прав, у него приказ царя: флоту в бой не вступать…


Корнилов нервно дергает головой. Ему лучше вражеские ядра, чем бумажная работа начальника штаба.


25 октября 1994 года


— … а если Павел Степанович погибнет — иные.

— Так царский приказ!

— На многих командиров иногда набегает слепота или непонимание.


18 апреля 1854 года


На ступенях перед особняком в стиле ампир — два русских адмирала. Один, полный — то есть на деле совершенного для своих шестидесяти семи лет сложения — только седой, как лунь, орет на другого, который только вице.


— Вы изволите ли соображать, в какое положение ставите меня перед Его Величеством! У нас есть приказ Самодержца, а вы… Вы…


— Ваша Светлость…


— Я-то, как и всегда, светлость. А вот вы мне скажите — чего ради вам взбрело посылать полусумасшедшего Бутакова к Варне? Утопит еще кого, а мне отвечать…


— Для того и отправил. Флот яростен, Александр Сергеевич. Рвутся в бой, мстить хотят. Так пусть сходят в обсервацию, посмотрят на превосходные силы! Я строжайше приказал в бой не ввязываться.


— Превосходные… Parfait! Славный каламбур. Пожалуй, и государь улыбнется. Увы, у противников, и верно, так много паровых судов, что силы их превосходны не только числом. Что ж, вы правы, если другого способа предотвратить самоуправство нет, мы примиримся на меньшем зле: экскурсиях в Варну.


Светлейший князь Александр Сергеевич Меншиков устраивается в коляске, делает ручкой…


От ложных колонн фасада отделяется несколько фигур, обступает Корнилова кружком.


— Дозоры я выбил, — Корнилов улыбается в усы, — теперь дело за малым — дождаться, пока враги наши совершат ошибку. Беда только в том, что я совершенно не представляю, что за дурость они должны совершить, чтобы та хотя бы уравняла шансы.


Улыбка превращается в оскал.


— Но за Нахимова нашего, ради Севастополя… Я против любых шансов пойду!


25 октября 1994 года


— И что, английский флот совершил ошибку?

— А, глупость? Ну, это как посмотреть. Скажем так, они позволили совершить ошибку французам… Ошибку, о которой можно было узнать, только имея постоянное наблюдение за противником.


29 августа 1854 года


— Ну, и где противник?


Адъютант сразу понял, о ком говорил маршал Сент-Арно. Должен же он был вернуть командующему английским экспедиционным корпусом лорду Раглану любезность? Тот неизменно называл русских — "the french", и оправдывался, что для него еще с наполеоновских войн "the french" означает — враг. Вот маршал и называет теперь англичан — противником, а русских — русскими.


— Эскорт еще не показался.


— Третий день! И наши моряки свалились в стадо… А у меня нет времени на их некомпетентность!


У него и правда было мало времени. Врачи обещали не более двух недель жизни, но маршал надеялся успеть ощутить под ногами русский берег. А уж когда над батареями Севастополя взовьется трехцветный флаг — вот тогда и можно будет умереть, зная, что взял от жизни все…


29 августа 1854 года


— Ну, и где противник?


Адъютант не сразу понял, о ком говорил маршал Сент-Арно.


— Русские пароходы…


— Черт с ними, с русскими! Все равно от них никакого вреда. Где противник?


Маршал так называл союзников-англичан. Должен же он был вернуть командующему английским экспедиционным корпусом лорду Раглану любезность?


— Эскорт еще не показался.


— Третий день! И наши моряки свалились в стадо… А у меня нет времени на их некомпетентность! Ну, так что русские? Все не хотят утопить у нас транспорт другой?


Новости могли хоть немного отвлечь от боли.


— Нет, ваше превосходительство. Но к ним от болгарского берега подошла какая-то лайба, и один из трех пароходов, самый большой и быстрый, ушел.


— Тогда я знаю, почему русские не нападают! — маршал сделал паузу, и адъютант послушно переспросил:


— Почему, мой маршал?


— Они хотят утопит нас оптом! И если этот проклятый Дандас со своими линкорами не покажется в самое ближайшее время, у них будут на это все шансы.


25 октября 1994 года


— Суда с войсками сбились в кучу. Но, что особенно примечательно, транспортов французам не хватило. Назвать это ошибкой я не могу, — лектор отхлебнул сока, и принялся пилить ножом бифштекс, — останься Сент-Арно в Варне, у него были бы те же проблемы с холерой, к которым прибавились бы трудности со снабжением — склады-то сгорели. Вообще, похоже, перед маршалом встал призрак Москвы двенадцатого года, и он попросту бежал от него в море. Мало транспортов — загрузил войсками боевые корабли. При этом английские моряки отказались пустить к себе на борт и одного солдата. Так что британская армия тоже довольствовалась французскими кораблями… Тут отличий у нас пока не будет. Бутаков с тремя пароходами на девять линкоров, пусть и выполняющих роль транспортов, но не разоруженных, не полез бы. Зато самый быстрый корабль направился бы в Севастополь…


1 сентября 1854 года. Военный совет.


На князя Меншикова и смотреть не хотелось.


— Выход флота в море запрещаю.


— Но…


— Владимир Алексеевич, вы желаете прогуляться в Николаев? Присмотреть за постройкой своих любимых пароходов… Дело, так или иначе, решится на суше! У меня достаточно сил, чтобы искупать любой десант. Больше двадцати тысяч французишки-то не привезут. Не на чем-с!


1 сентября 1854 года. Военный совет.


На князя Меншикова было отрадно посмотреть. Человек, которого искренне ненавидел весь флот, растерянно переспросил:


— Шестьдесят тысяч?


— Более шестидесяти, ваше высокопревосходительство!


Капитан второго ранга Бутаков наслаждался моментом. Даже позволил себе нарушение устава — "забыл" про титул светлейшего князя, именовав командующего по званию. Можно понять! Кто весь последний год твердил, что флот не надобен, а исход кампании решит штыковой молодецкий удар? Теперь старик хватает воздух ртом, а на него сыплются ровные слова доклада… Да как бы князя удар не хватил. Еще бы. У него — двадцать пять, а француз — противник серьезный.


— Где же они взяли корабли? Их не было, мне докладывали…


— Десант посажен на боевые корабли. Под войска заняты, в числе прочих судов, девять линейных кораблей, четыре пароходофрегата, до восьми фрегатов парусных…


Поверить в это было невозможно! Но именно поэтому Бутаков явился лично, а не остался стеречь врага и ловить шансы. Вот тут Корнилов и тронул светлейшего за широченный эполет.


— Ваше высокопревосходительство! В виду непредвиденного изменения обстановки, прошу дозволения выйти в море для боя с вражеским флотом!


В глазах князя вспыхнула надежда — и потухла.


— Да там же английский флот! Что я скажу государю, ежели вас разобьют?


— Ежели меня и разобьют, — отрезал Корнилов, — так до следующего года про высадку супостата можно забыть!


Князь тяжко вздохнул. Перекрестился негнущейся, деревянной рукой. Потом, словно нехотя, тот же жест повторился наружу. Командующий всеми русскими силами в Крыму благословил на битву человека, с которым столько месяцев не сходился во мнениях.


— Ступайте, голубчик. Государь и Россия на вас надеются…

5 октября 1994 года


— Сражение парусников против винтовых кораблей, — заметил лектор, — так русский выбор подают обычно. Но так было только на Балтике. На Черном море винтовых кораблей у союзников было немного, в бою их ставили в общую линию с парусниками. Впрочем, чтобы получить шансы не просто окровавить врагу морду, а сделать дело, русскому флоту следовало решить еще одну задачу. Избавиться от соглядатая. По счастью, англичане и здесь решили играть в поддавки…


1 сентября 1854 года


На английском фрегате нервничали. Мудрый командующий счел, что одного парусного корабля вполне достаточно для обсервации Севастополя… как же! А вот русские к Варне не пожалели выставить лучшие пароходы. Такие, которые удерут от всего, что может им быть опасно, и потопят все, что их в состоянии настичь. И там их не меньше двух. Но это русские, им можно. А настоящие британские моряки не боятся сунуться к вражеской базе и на парусном фрегате.


Впрочем, фрегат русские не беспокоят. Такая война — обе стороны словно не замечают зевки друг друга. Вот русский пароходофрегат, у него есть пушки, пушки большие, аж на десять дюймов и восемьдесят фунтов. Торопится по своим делам. То ли пакет везет, то ли ценный груз, то ли еще за какой надобностью высунул нос в море, из родного ставшее спорным.


Только вот идет слишком близко. Но — орудия молчат. Идет мимо? Нет, заходит в корму! Над палубой фрегата разнесся тревожный крик горна. Поздно! Над носом пароходофрегата "Владимир" вспухли щедрые дымки. Мгновением позже — донесся звук залпа. Капитан второго ранга Бутаков не должен был упустить эту добычу, и не упустил. Почему — выловленные из воды англичане поняли, когда увидели лес мачт и тучу дымов.


Парусный флот, даже прижатый к берегу ветром, может выйти на битву, если его будут буксировать пароходы. Они и пыхтели, все до единого: "Крым", "Одесса", "Херсонес", "Бессарабия" — этим достались большие, стадвадцатипушечные линкоры, и они бодро тащили их за собой со скоростью в пять узлов. "Эльбрус", "Громоносец", "Тамань", "Могучий", "Боец", "Молодец", "Колхида" — тащили восьмидесятипушечники. "Ростиславу" досталось аж два буксировщика с вовсе слабыми машинами… На привязи вышли в море и фрегаты, у русского флота было в Севастополе три десятка пароходов. Всем хватило!


Там, в море, флот поставит паруса встанет на нужный галс, хотя пароходы, на всякий случай, будут держаться рядом. Русский флот получил шанс на внезапность.


1 сентября 1854 года


На английском фрегате нервничали. Мудрый командующий счел, что одного парусного корабля вполне достаточно для обсервации Севастополя… как же! Впрочем, русские за Варной не следят вовсе. Такая война — обе стороны словно не замечают зевки друг друга. Вот русский пароходофрегат, у него есть пушки, пушки большие, аж на десять дюймов и восемьдесят фунтов. Мог бы зайти с кормы, ударить. Нет, торопится по своим делам. То ли пакет везет, то ли ценный груз, то ли еще за какой надобностью высунул нос в море, уже ставшее чужим…


25 октября 1994 года


Бифштекс оказался не жестким и не слишком кровавым, в самый раз, а не по-английски. И разговор удался, хотя лекция и пошла странно, в обсуждение альтернатив. Впрочем, анализ былых битв всегда подразумевает вопрос: "а что, если?"


— И что, одно попадание могло решить судьбу фрегата?


— В эпоху пушек Пексана — да! Вот ранее — нет. Обычных ядер для утопления корабля нужно много… "Приключения капитана Блада" в детстве читывали? Да? Хорошо! Ну так там, похоже, на вооружении именно бомбические пушки — на полтораста лет до срока. Одно попадание — и на дно… На деле в те легендарные дни в линкор нужно было всадить сотни две ядер, если не больше. Дырки-то получались маленькие. Другое дело — разрывной снаряд. Этот вырывает из не бронированного борта большие куски. Насколько большие? Ну вот десятидюймовки, что стояли тогда на многих пароходофрегатах, могли вырвать до десяти квадратных метров борта. Долго фрегат с такой дырой проплавает?


2 сентября 1854 года. Битва при Евпатории.


Он лежал на шканцах "Императрицы Марии". Перед глазами качалось серое рукотворное небо, сложенное из порохового дыма, угольного чада пароходных труб и пепла сгоревших кораблей. Его кораблей — но и вражеских.


Что умирать придется, было ясно с самого начала. Впрочем, едва разглядев строй врага, Корнилов понял и то, что жертва не будет напрасной. Огромный, куда там хваленой Непобедимой Армаде, конвой шел странным, изорванным строем. Кажется, французы даже не пытались развернуть боевой строй. Зачем? Они за стеной британского флота. Десять линейных кораблей, из них два винтовых, неужели этого недостаточно против устаревших парусных калош?


А вот сэр Ричард Дандас наверняка союзников проклинал. Эскорт им нужен, видите ли! Полдесятка пароходов было бы достаточно. Если бы британцы встали перед выходом из Севастополя всем флотом… Неважно, победили бы в сражении, или проиграли — русский флот был бы слишком истрепан, чтоб добраться до конвоя.


Теперь же прекрасный боевой флот был лишен маневра, принужден стоять между ветром — то есть русским парусным флотом — и конвоем. Составленным из кораблей, вполне способных постоять за себя! Повторялась синопская ситуация: турецкий флот закрыл свои же береговые батареи.


Теперь англичане гадали, когда спускающийся с ветра русский флот развернется в линию. Собственные уставы забыли! В которых четко написано: если видите неприятельский транспорт с войсками, атакуйте, игнорируя любые силы противника. Даже если эти силы вас прямо сейчас топят! Корнилова не устраивали медлительные потягушечки борт к борту, тем более, что пара винтовых линкоров врага могла сманеврировать против ветра, пересечь курс… Потому русские корабли ни в какую линию разворачиваться не стали. Так и открыли огонь из погонных пушек. Из обеих, стоящих на каждом линкоре и фрегате. Это вдоль бортов десятки и сотни.


В старые времена это означало бы поражение. Только русские корабли не были ни "масленками" де Рейтера, ни изящно украшенными дворцами Турвиля, ни тяжелыми, с составными мачтами, гигантами Вильнева. Это были парусные корабли, но корабли современные! И пушки на них стояли совсем другие. А главное, к этим пушкам — бомбическим восьмидюймовкам — подавали вовсе иные снаряды… Не ядра — разрывные бомбы с ударным взрывателем, разработанным русским инженером Лехтером.


Пересечение британского строя встало дорого. Англичане умели концентрировать огонь, и цели выбирали неплохо. "Двенадцать апостолов", лишенный мачт, обращенный в пылающую руину, ушел на дно первым, унеся с собой треть новейших орудий. Взорвались от "золотого попадания" "Три святителя" — еще треть. Но ветер относил клубы дыма на английскую эскадру, затрудняя прицеливание. Русским же кораблям, идущим носом к противнику, отвечать было почти нечем. В облака дыма били лишь по две пушки с носа. Да, лучшие, большие. Но только две.


Так было до тех пор, пока русские корабли не подошли вплотную к английским — полуослепшим от собственной стрельбы, задыхающимся в едком дыму. Все-таки британский флот обычно предпочитал наветренную позицию — теперь же он по доброй воле занял позицию слабейшего.


И, наконец, дождался — из дыма начали выглядывать русские корабли. Близко. Слишком близко!


Маневр, удавшийся Корнилову, со времен англо-голландских войн был забыт. Все флоты мира брали пример с англичан, а те за разрушение линии, бывало, и адмиралов вешали. Но кому суждено утонуть, того не повесят! Русская эскадра пересекла английский строй. Не в одном месте, гуськом, давая шанс расстрелять корабли по одиночке — разом. Все, кто сумел дойти до врага, сунулись в промежутки, чтобы ударить всем бортом…


Повезло не всем. Когда трехдечный "Париж" среди дыма вынесло не в промежуток, а точно напротив громады "Агамемнона", контр-адмирал Новосильский вспомнил лейтенантскую молодость — это ведь он тогда, на "Меркурии", оказавшись против двух турецких линкоров, предложил положить в крюйт-камеру заряженный пистолет — и, в случае абордажа, взорваться вместе с неприятелем! Так и случилось, только на четверть века позже. Младший флагман черноморского флота ушел на воздух, прихватив с собой лучший винтовой линкор англичан. Из двух. Соотношение сил стало одиннадцать к девяти, но теперь уже русские били вдоль бортов, почти в упор!


Тут и выяснилось, отчего у супостата паровые суда стоят в одной линии с парусными. Они их буксируют! По три штуки, на толстенной пеньковой "веревочке", какую человек не вдруг охватит. Англичане боялись безветрия больше, чем вражеского маневра. Как выяснилось, зря.


Буксировочные тросы оказались прочными. Даже слишком. Вот "Великий князь Константин" лихо лупит с обоих бортов по-черноморски. Пушки не ждут команд — сигналами служат выстрелы других орудий. Попаданий немного, но есть. И результат — небольшие дыры… линкор стреляет только ядрами. Даже из бомбических пушек — а он последний уцелевший линкор, на котором эти пушки стоят вдоль борта.


Увы, перед самым выходом картузов с бомбами артиллерийский офицер велел не трогать. А отличить их легко, все помечены.


И ведь не был капитан ни изменником, ни дураком. Знал свою команду. Быстро стрелять канониры умели. Вкручивать в горячке лихорадочной пальбы дистанционные трубки тоже. Но одно дело — практические снаряды, которые не могут разорвать пушку и разворотить полборта, другое — боевые.


— При Синопе турок ядрами досыта пропотчевали, даст Господь, и британцам будет достаточно…


При Синопе бомбами, что бы позднее ни писали, русские линкоры не злоупотребляли. Вот и теперь обычных ядер вполне хватило, чтобы от носа "Беллерофона" и кормы винтового "Сан-Парей" щепки полетели.


В ответ русский корабль схлопотал бомбу. Снаряд был снаряжен не ударным взрывателем, а выставленной на время отсрочки трубкой, потому, проломив борт, разорвался внутри нижней орудийной палубы, гондека. Русские орудия замолчали, из портов полыхнуло огнем, повалил дым.


Капитан первого ранга — таков ближайший русский аналог английского post-captain — сэр Сидней Дакрес успел отметить отличный выстрел ретирадного орудия. Успех отвлек внимание от действительно важной детали — из-за обстрела на корме не успели отдать буксировочный трос. Когда корпус русского корабля подмял под себя связующую "Сан-Парей" и "Беллерофон" нить, крепкий трос выдержал. Русская пенька совершила вредительство. Казалось, мгновение — и корабли макнет, как кутят, в чужие воды — один носом, другой кормой. Но тросы крепились за кнехты… британского производства! Один по правому борту, другой по левому — дрогнули, словно ожив, и, под треск рвущейся палубы, рванулись за борт, не разбирая дороги. Корабль, освобожденный от тяжести, резко дернуло. Мачты тряхнуло и с них, как диковинные плоды, посыпались матросы парусной команды — кому повезло, те за борт.


Одним из кошмаров старых парусных флотов была отвязавшаяся пушка в шторм. Когда многотонная махина на колесиках разъезжает внутри корабля, круша все, на что натыкается — это страшно. По счастью, пушка медлительна, временами вовсе замирает, так что и надежда усмирить чудовище есть. Кнехты весили в десяток раз меньше, но двигались в десяток раз быстрей. Уже снаряд!


Довольно, чтобы разворотить борт, а перед тем очистить палубу от всего, что встретится на пути: канатных ящиков, нактоуза, зарядов к орудиям верхней палубы, самих пушек — и британских офицеров, стоящих, по традиции, на корме. Сэр Сидней и обернуться не успел, а двух помощников как языком слизало. Осталась только вспаханная, словно плугом, палуба, растерзанные борта, и спокойный голос командира левой верхней батареи:


— Влево до упора! Беглым…


"Сан Парей" мог стрелять в корму "Великому князю", а вот развернуться и поквитаться всерьез — уже нет. Капризная машина, о которой капитан Дакрес успел составить десяток проникновенных рапортов, сотрясения не вынесла. Встала. Винтовых линкоров у английского флота не осталось. Парусным же для разворота и погони требовалось перекладывать паруса… минутная операция при неповрежденном рангоуте и полном экипаже. Только после продольного огня русских пушек речь шла уже только о степени повреждения.


Догонять самый сильный корабль черноморского флота было некому.


А дальше был виден лишь дым, сквозь который виднелось алое зарево, доносился треск пожаров, гром рвущихся крюйт-камер, взлетающий к небу грибовидными облаками. Впрочем, судьба английской эскадры не важна. Важно было лишь то, что семь русских линкоров, фрегаты и пароходофрегаты ворвались в строй транспортов и принялись исполнять работу, ради которой и пошли в безнадежный бой…


2–3 сентября 1854 года.


Адмирала Ричарда Сандерса Дандаса немного смущало полное отсутствие противодействия со стороны русских. То, что их флот не решился драться с британским, было привычно. Но что и армия позволит высадиться совершенно беспрепятственно? Хотя, возможно, русская армия тоже уважает пушки с английских линкоров. Тогда русские атакуют ночью, и да поможет Господь всем, кто на берегу!


…Первая ночь после высадки десанта прошла спокойно. А к утру на берегу уже вырисовывался укрепленный лагерь.


25 октября 1994 года


Лектор поправил салфетку на коленях.


— Черноморский флот был обречен вне зависимости, вышел бы он в море, или нет. Теперь это можно сказать уверенно, зная состав десанта. После того, как войска союзников закрепились на крымском берегу, пошел отсчет времени до падения единственной укрепленной базы. Да и в бою шансов было немного, даже перегруженные десантом французские корабли могли сопротивляться. Не в полную силу, но могли.


2 сентября 1854 года. "Евпаторийский расстрел".


На линейном корабле "Вальми" — самом большом в мире! — уже десять дней мучилось долгим переходом более трех тысяч человек. Тысяча — экипажа, почти две тысячи — десант… тесно им! Вот и холера, бич экспедиционной армии, от этой тесноты перекинулась и на моряков.


Впрочем, командир третьей дивизии принц Наполеон не задыхался между палубами в заразных эманациях. Высокий полуют обеспечивал прекрасный обзор, и генералу с интересом следил, как просвещенные мореплаватели обстреливают русских варваров, не знающих дипломатии. Их так легкообмануть благожелательной болтовней, даже перед самым объявлением войны! В младшем брате великого корсиканца было много граней. Теперь сверкнула военно-морская. Некогда он служил во флоте, хотя единственным подвигом лейтенанта Жерома Бонапарта стало поспешное интернирование в США. При начале зрелища он собрал вокруг себя офицеров дивизии, сухопутные крысы слушали объяснения принца внимательно. До тех самых пор, пока погонная пушка "Императрицы Марии" не оборвала беседу как раз на уверении, что носовой огонь кораблей слаб и совершенно не опасен. Считал по голландской норме: два орудия, по выстрелу в семь минут… Шанс, что попадут — ничтожен. А там подойдут под палубные пушки самого "Вальми". Внизу порты закрыты, вокруг пушек солдатские койки, не разобрать. Зато наверху все в порядке, только нужно загнать праздных зрителей вниз.


Принц увидел суету, услышал возмущенные крики солдат — и заспешил к морякам.


— Оставьте часть моих ребят. Их штуцера бьют дальше ваших пушек.


На него пришлось потратить почти полминуты. Если бы договорились заранее, другое дело. Но русские пушки гремели гораздо чаще, чем положено. Против них могла действовать только одна батарея борта, самая легкая, обычными ядрами. Которые, вместе с зарядами, еще следовало извлечь из погребов — ниже ватерлинии — и подать наверх.


"Вальми" успел дать один залп — выстрелами, которые держали наверху на случай салюта, по одному на орудие. Прицел оказался взят высоко, русский линкор отделался несколькими прорехами в парусах. Второго залпа не было. Бомба с "Императрицы Марии" ударилась в борт "Вальми" чуть выше ватерлинии. Ударный взрыватель сработал вовремя, и разрыв вбил в забитые егерями 22 и 20 полков легкой пехоты палубы огромный кусок борта, превращенный в щепу.


Людьми, мгновение назад пытавшиеся понять, что за кошмар творится снаружи, как идет бой, получили ответ. Огонь, горячая сталь осколков, острая деревянная щепа, сорванные с креплений орудия, жгущий глаза дым… Кто не был убит или ранен — пытался спастись, вытащить товарищей. Теперь убивал не столько огонь, сколько паника человеческой массы. Беспорядок не позволил быстро закрыть пробоину, и обиженный на людей, не давших ему по настоящему постоять за себя, корабль поспешно завалился мачтами на воду. Шлюпки спустить не успели, потом крен стал слишком крутым. Французская империя осталась без наследника престола. Ненадолго — до рождения нового принца Наполеона оставалось всего шесть месяцев.


А русские ядра рвали в клочья новую жертву, винтовую. Императорская гвардия среди общей паники оказалась исключением. Даже когда "Наполеон" треснул, как бутылка шампанского в мороз и стал зарываться кормой в волны, гвардейцы в медвежьих шапках стояли ровно и умирали молча.


Корнилов стянул фуражку. Больше ничего сделать не мог, даже шлюпки спустить — на "Императрице Марии" ни одной целой уже не оставалось. И тут с гибнущего корабля раздался одинокий выкрик:


— Эй, русские! Вы убили нас — не забудьте англичан!


Лейтенант Жандр, флаг-офицер Корнилова, немедленно проорал в ответ:


— Ради вас — непременно!


Через несколько минут его унесли в лазарет. Потом туда попала бомба… Наверное, оба попали в рай — русский офицер умер за отечество, француз, хлебнувший лишь половинных рационов, холеры и теплой черноморской воды, вышел истинным мучеником. Возможно, оба сверху следили за тем, как русские пароходофрегаты расстреливали английские суда: на том эскадрон легкой бригады, на этом батальон шотландцев… И Александр Петрович Жандр врагов чуточку жалел, а вот француз союзников — нисколечки!


25 октября 1994 года


— Это те самые?


— Да. Все триста кораблей конвоя русский флот пустить на дно не мог. Под удар попали лучшие части, которые везли на лучших же кораблях. Кавалерия, способная пойти в атаку на пушки — и взять батарею. Самая стойкая пехота. Но важно не только это. Там же аристократов было, с купленными-то чинами… Британский свет был в шоке. Жаль, войну это остановить не могло. И не остановило.


Лектор махнул рукой официантке. Та, увы, крутилась у другого столика и не заметила.


2 сентября 1854 года


Серое небо над "Императрицей Марией" сменилось зеленым, потом черным, но Владимир Алексеевич Корнилов этого не увидел. На флагмане еще оставались выжившие. Потерявшего сознание командующего передали на подошедший за распоряжениями пароходофрегат "Владимир", на котором флотоводец и скончался.


— Восстановите флот, — были его последние слова. Император Николай в своем рескрипте на имя вдовы Корнилова писал: "Россия не забудет этих слов, и детям вашим переходит имя, почтенное в истории русского флота".


Владимир Алексеевич был похоронен в склепе Морского собора святого Владимира рядом со своим учителем — адмиралом Лазаревым, и товарищем — адмиралом Нахимовым.


9 сентября 1854 года. Военный совет.


— … выход в бухту загородить, корабли просверлить и изготовить к затоплению, орудия снять, а моряков направить в защиту Севастополя.


Корнилов сцепил зубы. Расцепил.


— Ваше высокопревосходительство! Можно в море не выходить. Но корабли топить зачем? Сохраненный в целости, расставленный, скажем, на якоря, флот наш будет постоянной угрозой неприятелю, которому придется во все протяжение кампании содержать тесную блокаду порта для обеспечения своей операционной базы и своих сообщений. К тому же сейчас неприятельские суда стоят в беспорядке…


Князь Меншиков слушал вполуха.


— Адмирал, — заметил, — а мы с вами нарушили традиции. Стоит выслушать младших по званию. Но, раз уж высказались мы, в обратном от традиционного порядке. Не возражаете?


Корнилов пожал плечами. Князя на флоте тихо ненавидели. Адмирала, носа в море не показывающего. Человека, "честно" — не скрывая — разворовывающего флотскую казну. Наконец, очень уж ядовитого шутника… Так что, которое из двух мнений предпочтут люди, Владимир Алексеевич ничуть не сомневался.


— Павел Степанович? — пригласил высказаться старого друга.


Нахимов тяжеловато поднялся из-за стола. Словно устал больше остальных. Посмотрел виновато…


— Флот затопить, — сказал. И заговорил все быстрее, словно спеша убедить самого себя — про то, что противника больше, корабли его лучше, одних винтовых линкоров — пять…


Начали подниматься другие. Большинство — отводили глаза, буркнув: "Флот затопить" — поспешно садились. Увидели, что могут жить остаться… Потом Новосильский, вспомнив, как начинал лейтенантом на "Меркурии", предложил свалиться с неприятелем и взорваться! Зря. После его выступления уже никто не сказал: "Принять бой".


— Я все равно выведу эскадру. Всех, кто за мной пойдет…


— А никто не пойдет. Зато вы, если не угодно подчиниться общему решению, поедете в Николаев, за верфями приглядывать.


Меншиков был удивлен поддержкой моряков. Чувство правоты приятно распирало изнутри. Владимир Алексеевич Корнилов был убит 5 октября 1854 года на Малаховом кургане.


25 октября 1994 года


— …таким образом, исход войны не мог серьезно различаться в обеих версиях. В одной — осада города, в другой — потери при первой высадке, и совершенно беспрепятственная другая, практически годом позже. После гибели Нахимова, Корнилова, Истомина база флота держаться не могла — они были душой флота.


Лектор замолчал. Слушатели-собеседники тоже молчали, уставившись в тарелки. Наконец, один поднял взгляд:


— Вы хотите сказать, что для истории было бы совершенно не важно, вышел бы флот на бой, или нет?


— Никоим образом. Видите ли, изменение не всегда материально. В обоих мирах вокруг защиты Севастополя неизбежно должны были возникнуть легенды. Только вот легенды эти были бы разные, и именно они — а не исход конкретной войны — толкнули бы историю на другую дорогу.


— Не согласен, — заявил второй, — такой разгром!


— Какой разгром? — вздохнул лектор. — Высадка была сорвана, да. Но потери — одно полевое сражение. Отраженный штурм Севастополя — вполне равная замена. Для Англии, с ее маленькой армией, заметно. Для Франции — нет. То же и флоты, только наоборот.


— Все равно не согласен. Неужели… — слова оборвал взгляд, брошенный на украшающий руку хронометр, — Простите, у нас осталось всего полчаса, и нам не хотелось бы извести его на спор. Расскажете, как вы видите воздействие "легенд"?


— Безусловно, но сперва расправьтесь с десертом. Здешний "Тирамису" совершенно настоящий, лучше, чем в "Эстергази", хотя и уступает тому, что подали бы вам в лучших кондитерских Вены…


Лектор вздохнул. Международная обстановка… Подумать только, два десятка лет назад, и правда, с русским паспортом можно было спокойно съеднить в Вену! Впрочем, нынешняя Вена уже не та, и не факт, что в ней удалось бы разыскать тот самый десерт…


24 августа 1878 года.


Ночь для батумского порта выдалась почти спокойной: наконец, сделали заграждение. Доселе совершенно открытая якорная стоянка обнесена толстым брусом. Значит, русские не проберутся… Откуда туркам знать, что в шести милях мористей пароход "Великий князь Константин" спустил миноноски?


Костры на берегу только сгущают тьму со стороны моря. Командиры миноносок выбрали жертву. Мины уайтхеда вышли! Встает столб воды, второй, из турецкого корабля рвется пламя, он оседает на глазах…


На обратном пути врезались в заграждение, нахватались воды, возвращались всю ночь, с трудом отыскав товарищей.


На заре другой турецкий броненосец — их в Батуме стояло аж четыре — вышел искать базу обидчиков. Нашел. "Константин" выдал себя высокими султанами дыма от не слишком хорошего донецкого угля. Началась погоня — "Османие" был быстрее на один узел.


Когда турецкие снаряды начали рваться вблизи парохода, из-за горизонта вновь показались дымы.


— Ну, вот и все, — командир базы миноносок, лейтенант Макаров облегченно выдохнул, — "дикие кошки" сегодня позавтракают…


"Дикими кошками" на русском флоте прозвали построенные в обход ограничений, наложенных после проигранной войны, быстроходные, но безбронные крейсера. Тогда они притворялись коммерческими судами, но несли крепления под орудия. Большие орудия! У одиночного турецкого броненосца не было и тени шанса…


24 августа 1878 года.


Ночь для батумского порта выдалась почти спокойной: наконец, сделали заграждение. Доселе совершенно открытая якорная стоянка обнесена толстым брусом. Значит, русские не проберутся… Откуда туркам знать, что в шести милях мористей пароход "Великий князь Константин" спустил миноноски?


Костры на берегу только сгущают тьму со стороны моря. Командиры миноносок выбрали жертву! Шестовые мины взведены. Что стоят оклики часовых, ружейная пальба? Встает столб воды, на зубах скрипит угольная пыль — значит, турку хорошо разнесло борт.


Турки спустили шлюпки, с одной из миноносок резались в рукопашную… Возвращались всю ночь, нахватавшись воды, с трудом отыскав товарищей.


На заре турецкий броненосец, который оказался поврежден меньше, чем хотелось бы отчаянным катерникам, вышел искать базу обидчиков. В утренней дымке "Константину" удалось остаться незамеченным. Спас отличный валлийский уголь, который не так чадил, как мягкий турецкий. На половине мощности, как кошка на полусогнутых лапах, пароход ушел в туман…


Вот и родная Одесса. На рейде, в качестве брандвахты, странный, круглый, как камбала, корабль с парой больших пушек. "Поповка"! Чтобы обойти ограничения, наложенные после проигранной войны, Россия построила немореходную, но тяжело бронированую плавучую батарею.


25 октября 1994 года


— Так в чем здесь принципиальная разница? Война решалась не на море. Армией…


Лектор сощурился. Приложился к бокалу холодного зеленого чая. Чего покрепче никак нельзя — впереди служба.


— Передергиваете, коллега! Армия шла вдоль моря. А переходить Балканы, там, знаете ли, крепости были. Например, Плевна. Так что война закончилась побыстрее. После боя с турецким броненосцем практически безбронная "Россия" еле доплелась до Севастополя. Тогда и решили впредь называть корабли в честь погибших героев, чтобы ни у кого не было соблазна проявить трусость, оправдываясь необходимостью избежать газетных каламбуров: "Россия" погибла, "Севастополь" сгорел, "Цесаревич" — на дне. Так и повелось. Черному морю достались герои Крыма, Балтике — войны двенадцатого года.


28 июля 1904 года.


Разрыв японского снаряда над боевым марсом броненосного крейсера "Генерал Раевский" оставил русскую эскадру без командующего: контр-адмирал Витгефт был убил осколком. Не успели поднять сигнал "Передаю командование" — пришлось менять перебитые фалы — как крейсер осиротел окончательно. Очередной снаряд попал в рубку. Все, кто там был, включая командира корабля, были убиты или ранены. Тело рулевого упало на штурвал. Горящий корабль повело влево, на циркуляцию. Русским крейсерам линии пришлось уворачиваться от собственного флагмана.


Передать командование тоже не удалось: "Князь Багратион" под флагом контр-адмирала Ухтомского был избит не меньше. Какие сигналы, если выше броневого пояса живого места не осталось? Корабли первой тихоокеанской эскадры оказались предоставлены сами себе.


Судьбу боя решила реакция командира броненосного крейсера "Генерал Кульнев". В соответствии с названием, корабль выполнил истинно гусарский поворот на врага, рассчитывая совершить таран. Маневр был повторен всеми кораблями эскадры. Даже пылающим флагманом, управление которым перешло к старшему офицеру.


Японский командующий Того, и без того озабоченный тяжелыми повреждениями своих кораблей и исчерпанием боезапаса, принял решение отступить от согласованно действующего противника. Вторично перехватить слабо бронированные, но быстроходные русские корабли он не рассчитывал.


Первая эскадра тихого океана прорвалась из обреченной базы во Владивосток.


28 июля 1904 года.


Разрыв японского снаряда над боевым марсом броненосца "Цесаревич" оставил русскую эскадру без командующего: контр-адмирал Витгефт был убил осколком. Сигнал "Передаю командование" решили не передавать, чтобы не уронить дух на эскадре. Спустя сорок минут броненосец осиротел окончательно. Очередной снаряд попал в рубку. Все, кто там был, включая командира корабля, были убиты или ранены. Тело рулевого упало на штурвал, и вполне исправный корабль повело влево. Строй русских кораблей смешался.


Контр-адмирал Ухтомский не сумел принять командование.


Японские снаряды били в скучившиеся корабли, не имеющие возможности толком отвечать. Эскадру спасла реакция командира броненосца "Ретвизан". Корабль повернул в сторону противника, очевидно, рассчитывая совершить таран. От сосредоточенного огня броненосец получил тяжелые повреждения, капитан был ранен осколком в живот. Броненосец повернул обратно…


В результате бывший флагман и несколько меньших судов интернировались в нейтральных портах, большая часть броненосцев вернулась в осажденный Порт-Артур.


Первая эскадра тихого океана боевого значения более не имела.


25 октября 1994 года


— Ну, а Революция?


— Разумеется, пошла бы по-иному. Тут точно не скажешь, но флот был архиважнейшим, — лектор улыбнулся, применив ленинское словцо, — фактором. Но была бы. Как была бы и Великая Отечественная. Слишком немцев прижали в Версале, слишком жирным куском им казался Союз…


25 октября 1917 года


Напротив Петропавловской крепости замер приземистый трехтрубный крейсер, ветеран русско-японской войны. Ужас японских миноносцев, иначе его не называли! Орудие "Новика" нащупывало цель — мятежников. Потом вдруг резко развернулось на Зимний Дворец.


Моряки, три долгих года дравшиеся с германским флотом на равных, успели понять, что более страшного врага, чем болтуны из Временного Правительства, у России нет. Адмиралы и офицеры видели, как беспорядок, охвативший страну, понемногу вползает на флот. Теперь они решили договориться с новой силой, которая, возможно, принесет порядок.


25 октября 1917 года


Напротив Петропавловской крепости замер высокий трехтрубный крейсер, ветеран русско-японской войны. Впрочем, на ней он прославился, лишь бросив охраняемые транспорты на избиение врагу, и интернировавшись в нейтральном порту. Орудие "Авроры" выстрелило холостым зарядом, дав сигнал к началу штурма Зимнего Дворца.


Морякам, три долгих года войны занимавшиеся разве прикрытием минной позиции, что берегла столицу, имели достаточно времени для выслушивания агитаторов и чтения марксистской литературы. А последние несколько месяцев развлекались вышвыриванием офицеров и адмиралов за борт.


4 февраля 1943 года


О появлении сил высадки немецкие войска узнали вовремя — летающая лодка обнаружила русский десант на пути из Туапсе. Отлично замаскированные орудия переждали обстрел отряда поддержки. Восьмидесятивосьмимиллиметровые зенитки, привычные к стрельбе не только по самолетам, но и по танкам, та этот раз должны были получить другую цель. Советские катера с морской пехотой.


Не дождались. Группа артиллерийской поддержки, в составе линейного крейсера "Адмирал Корнилов", крейсера "Красный Кавказ" и четырех эсминцев перемешала позиции обороняющихся с землей.


Запоздавшее явление пикировщиков ничем не помогло. Паника на земле привела к неверному определению первоочередной цели. Непрерывные атаки против советских кораблей к концу дня увенчались успехом — "Адмирал Корнилов" получил попадание тяжелой бомбы в крышу второй башни. После детонации погребов корабль ушел на дно, словно провалился под воду. Из экипажа удалось спасти всего несколько человек. Но там, на берегу, части десанта уже перехватывали пути отступления группы армий "Юг". Небольшого десанта — всего две бригады морской пехоты при танковом и пулеметном батальонах, зато почти беспрепятственно. Впрочем, в горной войне количество всегда уступает позиции, быстроте и мужеству.


Потери вермахта превысили четверть миллиона человек. Второго Сталинграда немецкая армия выдержать уже не смогла. Фронт рухнул… Такова оказалась цена одного линейного корабля.


4 февраля 1943 года


О появлении сил высадки немецкие войска узнали вовремя — летающая лодка обнаружила русский десант на пути из Туапсе. Отлично замаскированные орудия переждали обстрел отряда поддержки. Восьмидесятивосьмимиллиметровые зенитки, привычные к стрельбе не только по самолетам, но и по танкам, та этот раз должны были получить другую цель.


Советские катера с морской пехотой. Тяжелые баржи с танками.


Да, сначала пришлось пережить артподготовку: в предрассветной мгле немецкие позиции обстреляли крейсер "Красный Кавказ", лидер "Харьков" и два эсминца. И все-таки берег оказался залит огнем от горящих судов. Половина танков до берега так и не добралась.


К ночи командование флота сочло высадку неудавшейся. Небольшой плацдарм, который все-таки удалось захватить, стал позднее известен, как Малая Земля. Там полковник Брежнев получил рану в лицо. Ту, что испортила постаревшему Генеральному Секретарю дикцию и породила анекдоты про "сиськи-масиськи" — попытку выговорить слово "систематически"…


Зато единственный линейный корабль черноморского флота благополучно отстоял остаток войны в базе.


25 октября 1994 года


Они вывалились из ресторана дружной гурьбой, привычной для улиц Гельсингфорса, брусчатка щелкала под жесткими подошвами. До главного здания Морского Корпуса идти было всего пару кварталов, но и времени оставалось немного. Но и его тратили с толком и приятностью, завершая интересную беседу.


В конце концов, когда еще курсантам доведется вот так, накоротке разговорить обладателя черных орлов, целого контр-адмирала, пусть и судостроителя? Когда еще он, расписавший свои дни по минутам, сможет выкроить час не для сухой лекции, но для дружеского спора?


Они прошли мимо горсовета, не обратив внимания на привычное здание, над которым развевался флаг Союза — алое полотнище с андреевским крестом…

Сказка о хитрой машине, храбром воине и ужасном драконе

Началось это на ярмарке в Таре. Странное место, святое и проклятое разом. Кто там только не бывал в прежние времена! Апостолы и черти, сиды и фоморы… А теперь только полсотни неотесанных крестьян со своими коровами и боровами и один сказитель. Что, у тебя не боров, а хряк? Надеюсь, не превращенный сид? С поросенка растил? Ну, хорошо. Слушать-то будешь? Тогда гони монету. Нет, пивом не обойдешься. Если я с каждого пивом возьму, рассказывать кто будет? То-то.


На чем я остановился? А, на старой Таре… Тогда на холме Заложников стояла крепость, и в ней сидели заложники — королевичи в золотых цепях, сыновья сильных людей — в серебряных, ну, а всякая деревенщина, вроде вас, в обычных. А на холме Воительниц девки с копьями тренировались… как в Камбрии, говорите? Ну, на большом острове копьями пользуются мало. Все бил, да бил. Кого бил? Не кого, а что. Оружие такое. Кто в Дивед ездил, видал. Страшная штука — разом и пыряло, и крюк, и ошарашник.


Ну, а главное — ярмарки в Таре тогда Кармартенским не уступали. Чего только не было! И сапоги червленые, греческой кожи, и сине-белые горшки из Камбрии, и масло из Карфагена, да мало ли чего? Ирландцы тоже были, а чем торговали, известно. Что такое кумал, помните? Это сейчас монета! А тогда была девка-рабыня.


Торжище было — загляденье. Вот и сида Немайн пришла, разбила шатер и вывеску повесила: «Приспособы на заказ». Всякому, кто заглянет, предлагает — скажи, в чем беда, добрый человек, а уж я в ней помогу. Сделаю тебе штуковину, которая тебя выручит. Не бесплатно, конечно. Но это же сида! И цены у нее были разные. У одного удачи шмат заберет, у другого счастья отрежет, а кто не дурак, тот деньги выложит.


Сидит, значит, рыжая день-деньской, уши на макушке, прибыль в сундуках. Да, и удача тоже! Сама под нос бурчит — мол, в Шампань ехать надо было, а тут цену не возьмешь. Такое место. Середка Ирландии, а дыра дырой.


А на рынок как раз приехал глупый парень. Ну, раз он глупый, родители к нему сестру приставили. Не помню, что продавали, но что-то из скотины. Цену взяли плохую. Не то, что с излишка себе чего прикупить — по возвращении трепка ждет. Но решили по рядам пройтись. Хоть посмотреть.


Вот их к сиде в лавку и занесло. Та прищурилась, ушами дернула и спрашивает:


— Чего изволите? Штуковину, чепуховину или вовсе штучку-дрючку?


Брат сразу спину потер. Сестра покраснела. О разных дрючках вспомнили.


— Лучше штуковину… — пробормотала сестра, и покраснела еще сильней.


— А для чего? Чего вам не хватает?


— Монет, — буркнул брат.


— Заказываете? — спросила сида, и сразу уточнила, — А чем платить будете? Золото и серебро я охотно беру слитками, и пластинками, и песком… Видите весы? Вот. С вас три унции золота, или двадцать четыре — серебра. И такую штуковину получите, загляденье! Только и останется, что в нее золото совать, или серебро, или медь — а вываливаться будут полновесные монеты с профилем Цезаря. Красота?


— А что попроще туда сунуть нельзя? — спросил брат.


— Нельзя. Я превращать не умею.


Задумались покупатели. Тут девица брата за руку, и наружу из палатки потащи. Тот уперся, как бычок. Только у бычка в носу кольцо, а у этого нет, вот и не сдвинуть с места.


— Нет у нас золота, — говорит, — а можно сделать так, чтобы в машину ничего не надо было закладывать? Только монеты доставать?


Тут сида задумалась. Руки в замок сцепила, локтями в стол уперла, подбородок подперла. Молчит — минуту, другую. Но только сестра вновь брата наружу потянула, Немайн возьми да скажи:


— Можно и такое изготовить. Только чем платить будешь? Золота с серебром-то у тебя, выходит, нет. И даже меди.


— Пошли, — говорит сестра, — лучше выволочку от родни получить, чем насовсем отдать удачу или счастье! А то ведь и молодость попросит…


— Не попрошу, — засмеялась сида, — молодость — ваш дар, человеческий. Как и старость. У нас иной счет. Да и забираю я только то, что вы сами отдать согласны!


— Даже ругань, что я дома заслужу?


— Даже, — а улыбка пропала, а уши настороже. Словно кошка, что за мышкой следит, — только маловато выйдет одного разноса. Давай-ка все!


Задумался парень. Глупый был, но опаска взяла. Только тут сестра снова к выходу потянула. Да с причитаниями: мол, хворостины на тебя нет! Осел безухий. Тот обиделся, ну и ляпнул:


— Согласен!


Глядь, а сида уже книгу развернула, стилом поскрипывает.


— Заказ, — говорит, — принят. Погоди немного…


Разложила на столе инструменты: нож, кисть из кабаньей щетины и булыжник. Достала и материал: деревянные планки, веревки, железные загогулины. Поставила чашку с африканским маслом, чашку с рыбьим клеем, чашку с водой. Вздохнула. Прибавила кусок греческой кожи — большой, сапоги пошить можно.


— Теперь смотрите, — говорит.


И начинает собирать все вместе. И вроде медленно делает все, и под самым носом, а как — непонятно. То деревянную щепку в кольцо сожмет — и пожалуйста, концы срослись. То кожу начнет в железо засовывать — и ведь всю уместила. Потом стала все собирать, да камнем обстукивать. И вот уже видно, что выходит плоская круглая шкатулка. Не больно казистая: изнутри маслом пахнет, снаружи клеем. Крышечки тоже нет. Зато внутри, на донышке, серебро блестит.


— Готово, — говорит сида. — Интересная задачка… была. Будет из шкатулки каждый день монета выползать. Медная, серебряная, золотая — не знаю. Как повезет. Шкатулку береги от огня, от воды тоже — не пропадет, но разбухнет, и деньги медленней ползти начнут. Ах, да — и руки туда не суй.


— Это почему? — спросил парень.


— Потому, — отрезала сида, — что за починку я возьму втрое…


Вышли покупатели из сидовой лавки, идут по торжищу, хмурятся друг на друга. Тут братец и скажи сестре:


— Роднуша, а заругайся-ка на меня! Ну, что я дурак, осел, глупый, устала ты от меня?


Та только фыркнула.


— А все же?


— А толку? — спросила та, — Против сидовой силы не попрешь. Ну и ладно…


И захихикала.


— Чего смеешься?


— А вот представляю, что тебе батюшка скажет! Хорошего!


Зря торопилась веселиться. Отец только ус пригладил. И сказал:


— Посмотрим, что выйдет.


А ничего плохого не вышло. Деньги в доме завелись, и немалые. Богачам же шипят больше в спину. Так что и не разобрать было, где заклятие, где жадность человеческая. Парень оказался щедр, прихлебателей набилось без числа… Таких, что в рот глядят и мудрецом славят. Месяц за месяцем — забылись ярмарка и палатка. Зато наглости прибавилось… А тут отец намекает: деньги есть, возраст подошел. Не пора ли жениться?


Парень подумал и согласился. Только сватать решил ни много, ни мало — королевну. Не подчиненного туата, не сильного, не пятины даже. Положил глаз на дочь верховного короля всей Ирландии. Ну, а раз в Тару на ярмарки ездил, то и женихаться не далек свет. Отец с матерью отговорить пытались, да куда там. На все — один ответ:


— Скажите, что я дурак, и я послушаюсь!


И хотели б сказать, а не выходит.


— Я о таком договариваться не пойду! — вот мать произнесла.


— Ну и ладно, — отвечает отпрыск, — сам справлюсь.


Ну а отец и сестрой только рукой махнули. Мол, спустят тебя с Королевского холма — и поделом. Поумнеешь! Не тут-то было. Король, и верно, сперва хотел наглеца гнать взашей. Но что-то язык не повернулся. От одного взгляда на открытую, простецкую рожу становилось как-то стыдно делать что-то нехорошее с ее обладателем. Потому король только рассмеялся.


— Не нужен. Ступай себе…


— Нужен, — сказал парень, — еще как нужен. Вот скажи: где еще ты найдешь такого жениха, о котором никто на свете не скажет дурного слова?


Король чуть не задохнулся от хохота.


— Я и в Таре с десяток таких сыщу. В собственной дружине. Патрик!


— Я. - капитан дружины ни об одном новеньком хорошо не отзывался.


— Что скажешь, если я велю записать этого юношу в десяток личной охраны?


Капитан подозрительно окинул взглядом стоящего перед ним молодого человека.


— Откажусь, — сказал, наконец, — а будешь настаивать — сам уйду.


— Но почему? Чем он тебе не нравится?


— Человек как человек, — сообщил Патрик, — но в дружину не возьму.


— И не надо… — согласился король.


Запустил руку в бороду. Снова с женихом заговорил. Мол, я о тебе поспрашиваю. А ты пока докажи, что достаточно богат. Тара, она ведь деньги не дает, а высасывает. А тут флот строить надо… Мол, дашь дочери во вдовью долю тысячу золотых — и разговора не станет, одно согласие. Тогда все, что для нее отцом накоплено, на нужды королевства пойдет. А это как раз немного меньше тысячи. На флот хватит.


Пришел наш парень домой. Рад-радешенек.


— Моя, — говорит, — королевна. Только подождать, пока золотые наползут. Ровно тысяча соберется — и пировать!


— Какой ты терпеливый! — умилилась сестра, — Десять лет ждать!


— Как десять? — удивился тот.


— Ну, все просто. Из шкатулки одна монета в день выползает. Золота, меди и серебра поровну. Вот и прикинь.


Ни словечка дурного не сказала. Наоборот, перехвалила — намекнула, что он сам посчитает… Не стал. Пошел в трактир, кликнул дружков. Те и исчислили.


— Не десять, — сказал один, — меньше.


— Но больше восьми, — заявил другой, — и все это время ты не будешь нас подкармливать! Мы ж пропадем.


— И чего ты в ней нашел? Посватайся к девке попроще, да покрасивей.


Упрямец кивал, а сам думал: как исхитриться, чтобы и восемь лет не ждать, и дружков не обидеть. Решил — не ждать, пока монета сама выползет, ножом ей помочь. Нож ведь не руки?


Попробовал. Сунул нож в щель между стенкой шкатулки и монетой — а тот ушел вглубь на все лезвие. С обратной же стороны все та же крышечка, и никаких следов доброго железа.


Главное — удалось монету выцарапать. Увы, проковырялся весь день. Устал. Зато к вечеру из шкатулки еще одна выползла, сама. Правда, медная. Да это не важно, все равно следующей золотая лезет, важно другое: если чуть уширить шкатулку, деньги ручьем потекут!


Назавтра отправился к кузнецу. Крючья заказал. Плоские, острые, крепкие. Чтоб с двух рук зацепить и рвануть. Пока заказ ждал — неделю! — места не находил, извелся весь.


Приладил. Перекрестился. Рванул… Получилось! Пять монет разом выскочило. А коробочка вырвалась, и как влепит по лбу! Взвыл парень. Тут родня прибежала, сестра сразу холодное приложила: как раз нашлось под рукой.


— Завтра, — сказал ей увечный брат, — приходи. Посмотришь на главное. Я теперь буду осторожный и спокойный…


— Приду, — говорит, — но сперва забегу к ведьме за мазью от ушибов.


Вот слова дурного не сказала, да?


Назавтра сидова шкатулка была распялена железными лапами, а те на веревках привязаны — одна к окошку, другая к двери. Знаете, как малые дети зубы дергают? Очень похоже.


Осталось рвануть. Не повезло денежной шкатулке — рука у парня была крепкая. Растянуло дерево, словно кожу. Золото-серебро так и хлынуло… а потом гора монет зашевелилась, зазвенела. Показалась из нее драконья морда на длинной шее, уставилась. Взгляд немигающий, зрачок — щелка. А уж как зашипел — наш герой и сам не заметил, как в окно выпрыгнул. А что сестра в обморок рухнула, этого не заметил.


Понял, вернулся, дверь открыл — навстречу дракон:


— Шшшш!


А девица сидит в углу, ни жива ни мертва. Видимо, ждет, когда ее чудище жрать будет.


Пошел парень помощи просить. Не отыскал. Дружки дурного не сказали, сочувствовали. Советов надавали. Один советовал поросенка печеного ядом начинить и чудовищу подсунуть. Другой — купить стадо коров, построить в линеечку — и пока дракон их жрать будет, вытащить сестру, а третий — ждать зимы. Отчего-то решил, что зимой дракон непременно подохнет.

Пошел к родителям. Мать плакала — молча. Отец же велел на столичный тракт бежать. Вдруг герой случится… Тогда такие еще бродили по стране.


Но по дороге на Тару ехал не славный ирландский герой, их, все-таки, осталось уже мало — а камбрийский рыцарь. Славных подвигов искал, и прокорма. Знакомо? Да… К госпитальерам и тогда относились, как сейчас. Пока все хорошо — долой объедал! Когда все плохо — спасайте! И не кривитесь, вас не прижимало. Вы не знаете, что это такое — исландский рейдер… Думаете, я глаза спьяну о мостовую вышиб? То-то же…


Зато манеру Тристанова братства изучил. Все коротко.


— Дракон? Ясно. Девица? Ясно. Деньги? Считай, мои.


Меч наголо, черный плащ с крестом багровым на спине… Говорят, он даже не стал рубить гадину. Схватил за хвост и на кулак намотал. Сунул в мешок. Девицу? Нет, даже не поцеловал. Веко приподнял, бросил:


— Оклемается.


И все. Только его и видели. Деньги — тоже. Как я видел свой корабль… Вознаграждение за спасение, это у них так называется.


И остался только человек, все потерявший… Или не все?


Приятели слова худого не сказали. Только перестали узнавать. Зато у матери слезы высохли, и сестра в брате души не чаяла. Какой ни есть — всех денег не пожалел, лишь бы рыцарь ее спас.


И как-то так вышло, что жена ему нашлась довольно скоро. Ох, и намучилась! Только сама говорила, что и без сидового заклинания простила бы мужу все. Просто за то, что в беде ничего за нее не пожалеет, как за сестру…


А рыцарь, кстати, деньги пересчитал. Вышло ни много, ни мало, а тысяча золотых — во всяком металле. Ровнехонько! Но камбриец ни к каким королевнам свататься не стал. Построил новый орденский замок. В подвале дракона поселил — крыс жрать и воров отпугивать. Говорят, всех вывел. Нет, не воров… Пришлось зеленого подкармливать. За столетия вокруг замка вырос город, тот стал торговать с Кер-Сиди… Тут Тара и засохла, как отрезанная ветка. И теперь на здешней ярмарке только фермеры, бычки, боровы, и бедные сказители. И сида Немайн сюда больше не приезжала…

Сказ про тыкву

Поздняя осень в том году выдалась чудной. Ни дождя, ни ветра. Самое время для прогулки. А подумать, так и намек. Дилвен ап Теудр так и рассудил: если призыв к путешествию точно совпал с урожаем тыкв, значит, кое-кому они нужны, чтобы там не болтали соседи. Да и кому — тоже ясно. Холм сиды Дон как раз неподалеку, и именно на три дня пути вокруг холма погода вдруг обратилась в мечту земледельца. Всю весну, лето и начало осени дождь и сушь менялись, как на заказ.

Это значило, что великая Дон на людей не сердится, и с жителями Кер-Кери намерена жить в согласии. Оно и верно: отсюда ее не гнали в одной рубашке. Здесь она не бывшая королева, а еще одна Добрая Соседка. Самая могущественная, и самая — если не злить — полезная. Тыквы ей нужны? Ну и отлично. Ради того, чтобы старейшая сида задержалась на этой земле и погоду наладила, стоит притащить ей подарок. Тыквы ей нужны? И замечательно. Вон их сколько уродилось. Желаешь — в суп клади, хочешь — туши в рагу, еще прожарить можно, тоже неплохо, особенно с рыбой.

Жалко только корзину. Добротная, почти новая, а новые в базарный день идут пять за серебрушку. Но мешков того же размера дают за такую же монету всего два. А честь — еще дороже. И вываливать подношение в кучу Дилвен не станет. Так и поставит — в прочной, удобной корзине.

Под такие размышления сам не заметил, как до холма добрался. А дальше что? Просто поставить подношение? Так украдут. Солидному человеку, конечно, такое воровство чистый позор, но есть же жадины, что за одну тыкву удавятся, а за полную корзину — и сиду разозлят. Зарыть? По старинному выйдет, сиде должно понравиться. Только спина, видать, голову подговорила лопату с собой не брать. Топор, конечно, всегда на поясе, но рыть им землю неудобно.

Задумался Дилвин. Тут у него за спиной смех зазвенел, словно ручей по камешкам. Обернулся — стоит перед ним статная красавица в зеленом с золотом платье. Молодая… только голова серая вся. И за спиной серое просвечивает, словно длинный, широкий плащ за плечи отбросила. На груди фибулы нет, так кто знает, как древние сиды плащи носят?

Дилвин сглотнул. Все слава, что заранее приготовил, из головы вылетели. Только и смог выдавить:

— Это тебе.

И пальцем в корзину ткнул.

— Мне? — спросила сида. Бровь подняла. — Мне — зачем? Почему — мне?

Грустно стало Дилвину. Вышло — не так знак понял. Вышло — зря шел. Вышло — засмеют его соседи. Обычные, не Добрые. Потешаться будут, смешками встречать провожать будут. Вон, мол, идет дурень, что великую сиду обычными овощами удивить думал!

От такой будущности он и сам не заметил, как принялся свои тыквы расхваливать, точно на ярмарке в столице.

— Ты посмотри, какие уродились, — говорил, — не овощи, золото! И много! Вот и пришел поделиться, по-соседски. Возьми, не обижай. Если сейчас не нужны, так засолить можно. А потом, весной, осень вспомнить…

У сиды уголки губ вверх сперва вверх поползли. Потом чуть вниз пригнулись, будто после сладкого горечи отведала.

— Не в чем мне их солить, — отвечала, — да и не надо мне ничего! Все есть!

И, будто невзначай, золотую нитку с платья уронила. Мол, не жалко. А толку? Уговоры не прекратились.

— Возьми, — говорил настойчивый гость, — от всего сердца дарю! Сколько лет такого урожая не было.

Он уже не замечал, как насупилась сида. Болтал и болтал, пока та рукой не махнула.

— Быть по твоему. Возьму твои овощи. Только погоди… Стой здесь.

Понял Дилвен — не желает вход в холм показывать. Отвернулся. И даже шагов и не услышал. Только голос:

— Вот тебе ответный дар, добрый сосед.

Глядь, а сида ему поросенка протягивает. Розового, но с черным ухом.

— Возьми, — сказала. — Мне эту скотину дочь на прошлой неделе принесла, а зачем? Резать противно, а пасти постыдно.

— Так я зарежу… — предложил Дилвен, и за нож взялся.

— Что хочешь делай, только у себя дома. Твой он! — сида аж притопнула. За спиной серое колыхнулось.

Что оставалось делать? Поклониться, пожелать всего хорошего, да и восвояси податься. А там, чтоб стыд глаза не выел, начать хвалиться. Мол, угодил! И свина показывать. Тот рыльцем в корыто зарылся, похрюкивает. Поросенок как поросенок. Скоро подсвинком будет…

Вот сосед, Алан ап Кендал, вздумал поинтересоваться, чем кабанчик хорош оказался.

— Ничем, — сообщил Дилвен, — кроме одного. Как ни крути, а будут у моих детей, да внуков по двору бегать поросята, предок которых принадлежал самой Дон! А до того ее дочери. Не знаю которой, но сильно подозреваю, что рыжей такой…

Задумался Алан. Был он, к слову, первостатейный жадюга. Выпил кружку пива с соседом, почесал густое темечко. Тут мысль в голову и заглянула. Что если самому сиду навестить? Да прихватить не тыкву дурацкую, а хороший подарок? Наверняка Дон опять сторицей отдарится. Пришел домой, в голове свербит: чего бы такого холмовой жительнице подарить? Глаза бегают, руки всякую вещь потрогать норовят. Каждый вдох — с надеждой, всякий выдох — с укоризной. И это — не подойдет! И вон то…

Тут глаза загребущие глядь — жена сыну подарочек заворачивает, чтоб служба королевская веселей была. Варенья, соленья, копченья. Главное же — плед. Красного, королевского, цвета. Сколько недель ткала, к станку никого не подпускала. Ниточку к ниточке подбирала. Теперь же муж на сыновнюю обновку лапу наложил. Погладил, чуть потрепал…

— Новый сделаешь. Этот — нужен. В подарок.

Ну, Алан супругу знал. Не успела та руки в боки упереть, говорить начал. И про сиду, и про ее манеру отдариваться. И что может за багрец перепасть.

— Это, верней всего, конь, — убеждал жену, — в худшем случае — бык. Но верней конь. Представь, наш сын — на белом коне с черными ушами, сидовском! Все обзавидуются. Так что давай. Я как лучше стараюсь.

Буря утихла. Собирался в дорогу Алан спокойно и при полном женином понимании. Путь оказался легким. Вот и холм с тулменом, вот и голос за спиной:

— Привет соседу. С добром ли пожаловал?

— С добром! — отозвался Алан, и подарок развернул, — Вот! Уж добро так добро!

— Не надо мне ничего… — завела сида прежнюю песню.

— Надо, — уверял Алан, — ты плед-то рукой погладь, пощупай. Видишь, какой мягкий, гладкий? Не кусается, ластится! В этом году, светлая сида, всякая работа спорится. И вообще, соседи должны друг другу делать подарки!

Глаза сделал щедрые-щедрые, но на донышке алчность полощется. Вздохнула Дон. Тяжело, печально. Алан подумал — скаредничает. Не желает лошадь отдавать! Ну, бык ведь тоже хорошо? Добавил поспешно:

— Любые. Тут ведь не цена важна, внимание. Возьми плед. Премного обяжешь.

— Ну, хорошо.

Прошелестела алая шерсть, легла на развернутые плечи сиды. И вот уж никак по Дон не сказать, что она — бывшая королева. Королева — и все… Властительница. Которая велела стоять, ждать. Мол, сейчас и тебе подарок будет.

Стоя спиной к холму, Алан прислушивался — не цокнет ли копыто? Не всхрапнет ли конь? Не фыркнет ли бык? Не хлестнет ли тугой хвост по крепкой шкуре?

Тишина. Голос за спиной:

— Вот. Поворачивайся! Смотри, какая красота! Это мне пару дней назад другой сосед приходил, принес. Какие тыквы! Я только одну тыкву и потратила… Рыжую, как волосы моей дочери. Остальные — бери. Золотые тыквочки! Люди говорят, лучших сто лет не урождалось.

Хотел было жадина закричать, обратно свое подношение истребовать. Да тут сида к нему спиной повернулась. А на спине — уже не плащ. Крылья! Серые. Ни темные, ни светлые — ровно посередке.

У Алана воздух из груди и вышибло. Стоял, смотрел, как ссыльная ангелица за холм заворачивает. Заодно приметил, как она, уходя, пару золотых блесток с подола обронила. Полдня на них убить пришлось, но отыскались!

Приободрился Алан. Думал, хоть мало, да золото! Сунул в кошель. Вернулся домой, вытряхнул на стол… Иголки сосновые. А вместо серебрушки и пары медяков — шишки. Сосновая, и пара еловых. Смеялись надним… Недолго.

Через месяц к холму сиды девочка-подросток прибежала. За одну руку сестренку младшую тянет, за другую — братика. Запыхалась, еле дышит, а еще кричать ухитряется:

— Беда! Саксы! Возьми в холм!

— Что случилось? — услышала из-за спины. — Что неладно в Кер-Кери? И не бойся, я тут.

Чуть отдышалась девочка, повернулась — точно, сида. Такая, как в сказках. Красивая. Гордая. Ушастая. Стало спокойней. И полились слова — со слезами пополам.

— Нет больше Кер-кери… И отца моего нет, и матери… Полегли все. Только мальчишка соседский прискакал, велел уходить — а у самого три стрелы в спине! Успел вышептать, что саксы за ним скачут, и умер. А конь лег. Загнал серого…

Дон потемнела лицом.

— Уходи, — сказала, — спасайся. Чужаки лошадей пожалеют. Разве к рассвету здесь будут.

— Не успеть мне! Догонят. Наших лошадей отец и мать обеих в поход забрали. Спаси! Я дочь Дилвина… Он тебе тыквы приносил.

— Да, — пробормотала под нос сида, — хороший был человек твой отец, щедрый. Только прошло время щедрости. Дочь-то у меня скаредная…

Девочка ее не поняла.

— Спаси, — еще раз попросила. — Мне места нет, так хоть младшеньких спрячь.

Дон фыркнула.

— Нашла защиту — тулмен… Надежней мечей храброго народа крепости нет. Ступай на запад, в Гвинед или Дивед. Лучше в Дивед. Кунедин род терпеть не могу! Иди спокойно, к рассвету враг будет здесь, но здесь и задержится. Надолго.

Девочка сразу успокоилась. Раз сама Дон так говорит, значит, так и будет. А еще дала на дорогу лепешек, нож… Все мелочи, которые перепуганная девочка забыла прихватить из дома. Так что до Диведа та добралась, и младшеньких своих довела, а уж там хорошему человеку пропасть не дадут.

А дети ее историю выслушали и сказки про Дон сочинили.

Саксы потом тоже сложили легенды и песни: как их за ноги хватала трава, как норовили выбить из седел деревья, как метко пущенные камни проходили сквозь доспех, не делая в том дыры. Пели, как стрелы в полете разворачивались и убивали стрелков. Рассказывали, как хлопнули в последний раз серые крылья, как впивались в них дротики и топоры — потому, что подойти к чудовищу, пока оно шевелилось, было страшно.

Но и после того, как окровавленный комок — птица не птица, женщина не женщина — затих, кругом обошли враги убитую. Зато к холму ее наперегонки побежали. Клады откапывать!

Вход найти не смогли, так что пришлось потрудиться. А когда разрыли холм до половины и нашли внутреннюю комнату, тулмен, крики разочарования было слышно до Ирландского моря! Всей добычи саксам досталось — алый плед, под ним — охапка камыша, несколько мечущихся по земляному полу серых перьев и маленькая чашка из бутылочной тыквы. Темно-рыжая, аж красная…

Последний рыцарь: Верный

Сэр Мелвас сидит в засаде. Точнее, стоит, но принято говорить, что сидит. И не столько в засаде, сколько наблюдателем. Граф Арранс сказал — проследить, как пройдет отряд Проснувшегося, и дать знак. Кроме самого Мелваса, в пикете еще двое — но оба зелень, что непременно или веткой хрустнет, или солнечного зайчика пустит шлемом. А у Проснувшегося не те люди, что упустят столь явный знак. А если решат, что в кустах скрывается чужой — лес прочешут. И тут — дай Господь ноги унести.

Сэр Мелвас вздыхает. Еще год тому назад в любом лесу графства хозяевами были воины графа Арранса. Теперь и эта пора кажется счастливой, но тогда… Тогда Мелвас вспоминал иные деньки, еще более благословенные — дни, когда корнуолльский бритт оставался хозяином на своей земле. Из нынешних помнят их не все. Да и что толку помнить, душу рвать? А вот поди же ты, только позабыл — стало хуже. А ведь выбил из памяти былое, как клин из бревна, что передумал раскалывать. Веселье на графском дворе, длинный стол, за которым нет места, не занятого добрым товарищем, идущая кругом чаша, круглый стол с очагом посередине, шипение мяса на вертелах, довольное бульканье котла, удалая песня… Все померкло, и даже пожелай, всплывет в голове сухое знание — так было, а не яркие картинки: летящий под копытами наезженный тракт, майская зелень, веселое солнце сквозь ветви, гомон товарищей за спиной…

Вот это — приходит во снах, а то и наяву мнится, и дергает душу, показав наяву краешек того, что целиком уж не поймать. Того, что померкло, как свет на закате, пожухло, что трава по осени. Веселая, беззаботная жизнь дружины графа Арранса до явления Проснувшегося. Остатки счастья, которое не сумели убить даже саксы. Нет, для того, чтоб тучи сомкнулись над головой, понадобился этот чертов кимр. Последний рыцарь Артура? А хоть бы и так, только от него добрым бриттам вовсе житья не стало.

Тогда, в последний день, Мелвас ворчал, ему чего-то не нравилось… А, конечно: сбор подарков. Так это назвал граф, а вот идею подбросил Мелвас. Знал бы, что выйдет — смолчал бы. А может и нет — животы уже подводило, а гостеприимство корнских хуторов хоть и вошло в поговорки, но никак не распространялось на постой трех десятков королевских дружинников. Так что приходилось брать свое — силой. Корнуолл — не Камбрия. Кланы слабые, а после поражения оружие саксам отдали. Ну, топоры, конечно, остались — не специально боевые, но такие, что, пересаженные на более длинное топорище, могут стать пристойным оружием. Но корнец с топором вдали от дома — преступник и законная добыча любого сакса.

Так что — куда крестьянину деваться, когда его домишко окружает графская дружина? Да и человечишка сам виноват! Не умер в решающей битве с саксами, не сбежал в последний вольный клочок — королевство Думнонию, или на континент — в Бретань.

А для очистки совести вскользь брошенное:

— Лучше мы, чем саксы.

— Выгоним сакса, все будет, как встарь. Потерпите.

— На семена тебе оставили, на пропитание тоже. Мы ж не звери…

И верно, оставляли. Даже с некоторым запасом. Граф велел. Сказал:

— Последнее должны выгрести саксы.

И саксы выгребали — до зернышка. Вскрывали ухоронки, скребли затылки: даже с припрятанным выходило мало.

— Мы знаем, сколько должна родить такая земля, — говорили, — потому платите налог. Или получайте наказание за бунт.

Время от времени кто-то из крепостных, не забывший, что такое быть свободным воином, брался за топор. И умирал быстро. Семья получала надежду на рабский кусок в свежесрубленном саксонском бурге. Или все ту же быструю смерть. А чаще всего — отправлялась к портам, на продажу. У саксов тоже не много припасов на лишние рты.

Иной, что о свободе позабыл сильней других, валялся у саксов в ногах, просил прощения, что зерна мало — и честно валил на ушедшую в леса дружину прежнего владетеля. И то, что правда взяли, и то, что прикопал сам. Саксы все равно обирали такого до нитки. А из леса являлось возмездие предателю. Люди, которым рабы уж точно не нужны…

Впрочем, до подобного доходило только последнее время. Поначалу два десятка человек легко собирали себе на сытый прокорм — себе и графу, сыну предыдущего. Учили парня сидеть в седле, стрелять из лука, бить копьем и мечом.

А вслед им летело:

— Скорей бы парень вырос!

Вот и возмужал. Стал увеличивать войско. И разоренный край, что легко кормил, помимо саксонских дружин, два десятка веселых лесных всадников, узнал, что такое недоедание.

Да и с новенькими — беда вышла… Они-то другой жизни не видели. Привыкли, что дружинник выгребает из крестьянина все, в чем нуждается. А ежели потребного нет, скажем, меча, берет еще больше — чтобы нужное купить. Дождавшись торговца с вольных думнонских земель. А чаще — подыскав сакса пожадней.

Это выходило не трудно: самих саксов особо не трогали. Сначала — ни к чему было. Думали, Аррансин подрастет, тогда… Дождались. И что сказал дружине, наливающейся элем по поводу совершеннолетия предводителя, новый господин? Предложения ущипнуть, наконец, сакса позлей, так и летели с хмельных языков. Но безусый вождь послушал-послушал, да и ответил:

— Рано.

Сказал — отрезал. Мелвас тогда даже протрезвел, настолько, что снова почувствовал, что под задницей — корни дуба, а не скамья в парадных палатах. А мальчишка в зеленом — и красиво, и жизнь может спасти, потому и рядили молодого графа с детства в зеленое, так и осталось — пересказал все мысли. Которые и сами дружинники поди-ка, выдали б. Натрезве, да покумекав. Мол, лезть на Уэссекс, с двумя десятками самых лучших воинов неразумно. Саксам не трудно и две тысячи прислать.

Вот уж кто не смущался соотношением сил, так это Проснувшийся. Возник из ниоткуда — как снег на голову. На голову дюжины саксонских фуражиров. И ладно бы положил их из лука… Уж непонятно, как так обернулось — а к приезду сэра Мелваса вокруг хутора только остывшие тела валялись. Перебиты, да так, как только в сказках сказывают или в былинах поют: кто наполы развален, от плеча до пояса, у кого голова проломлена от макушки до подбородка, кто пробит копьем сквозь щит, да вместе с конем и кольчугой, да насквозь…

Первой мыслью было: "Дождались!" Мол, теперь только найти в лесах богатыря, свести с Аррансом… А потом — поход. На Тинтагель, на Камланн, на гору Бадон, на Лондон, наконец! Ясно же — или сам Артур тоже скоро на свет Божий выйдет, или он прислал рыцаря из спящей своей дружины, чтоб тот помог изнемогшему в борьбе народу дождаться урочного часа.

Граф, однако, вовсе не обрадовался. Грыз травинку, сплевывая кусочки сочного стебля.

— Ищите, — сказал, наконец. — Наверняка самозванец. Но умный самозванец — тоже неплохо. Может пригодиться.

Неделя шла за неделей, а найти проснувшегося рыцаря никак не удавалось. Зато со всех сторон доходили слухи о лихих налетах. То сакс-гонец расстался с жизнью. То часового снесло со стены бурга. Ну а больше всего доставалось тем, кто крестьян обирал.

При этом образ богатыря обрастал новыми подробностями, вовсе сказочными. Проснувшийся, казалось, не тратил времени на дорогу, умудряясь в один день раздеть сборщика налогов и пристрелить наблюдателя на дозорной башне бурга — в двух суточных переходах друг от друга. Конных.

На опросы крестьяне только руками разводили. Мол, волховство. Старинное. Недаром ходили слухи, что рыцарь любил, и по сию пору любит Деву Озера. Леди Нимуэ — а по старому, Неметону. И от нее набрался волшебных премудростей.

Иные и дальше заходили. Что с того, что сам Проснувшийся себя называет не иначе, как "сэр Кэррадок". Что всего и значит — "счастливый влюбленный". А кто, по легендам, любил Нимуэ-Неметону? Пусть и несчастливо? Мерлин! Получеловек, полудемон. И, конечно, соратник и рыцарь Артура. Который, напоминали старики, и вовсе из старых богов.

Волшба в голове укладывалась. Легко. Так же, как совмещалась восторженная любовь к богине — с вполне земной девкой, мчащейся бок о бок с героем. Это жизнь, и это Мелвас понять мог. Но как Проснувшийся бьет саксов с коня из ростового лука, и вообразить не сумел. Оставалось заключить — Кэррадок этот и не человек вовсе. То ли, верно, Мерлин-полудемон. То ли кто из старых богов. Может, у этих руки иначе устроены…

Новую лихоманку саксы терпели недолго. Тем более, самые прирученные умерли первыми. Опаски не хватило. Привыкли по лесам спокойно ездить. А тут — стрелы в упор. И рыцарь, при котором — одна знаменная. Правда, ведьма. А штандарт — проще не придумать. Белая тряпица, на ней углем от сожженного хутора нарисована буква "А". То ли первая буква имени спящего короля, то ли намек на око Господне… А иные говорят: знак Нимуэ, которая любит в земле возиться. И знак борьбы за родную землю: циркуль землемера.

Вот сколько значений! А значок прост. Его так легко вывести меловым камушком на обугленной стене сожженной дозорной башни. Или вырезать ножом-саксом на спине казненного корнца, что так и не выдал логово Проснувшегося.

В лесу тоже жизни не стало. Прикормленные саксы полегли раньше, чем поняли, что происходит. На их место пришли злые. Сунулись в лес. Пусть и в чужой, да оказалось: смыслят саксы в лесной войне, еще как смыслят. Засада на засаду, и стрелы в упор. У саксов слабей луки, да кольчуг больше. А если дело доходит до топоров — пиши пропало! При первом же нападении половина старой дружины полегла. На смену опять пришлось брать молодых. А эти-то злые. Все ворчат, что пришли в лес мстить, а не меж дубовых корней отсиживаться. И учиться ратному делу им недосуг.

Пришлось привыкать к потерям. Да и жизнь стала похуже: мало того, что схватки с саксами каждый день, а по воскресеньям три, мало того, что дичь в лесу выбита да распугана, так и с крестьянина теперь мало что возьмешь. То есть, попробовать можно. Да только ныне и графским людям приходится посматривать, не мелькнет ли в кустах белая тряпка. Не полетят ли стрелы под грозное "Неметона!"

Живых после такого не остается. А крестьяне лишь кланяются, да ворчат в лицо: мол, вы уже и семена забираете, а Проснувшийся разве поесть спросит. И ведь ясно, что на каждом хуторе его уши. Но как узнать, которые чуть длинней и острей остальных? А резать всех подряд — чем лучше сакса будешь?

А скоро пришли новые вести. Пенда Мерсийский получил откуда-то пшеницу. Много. Так много, что не стал распускать ополчение на лето, пахать да сеять. Сказал, что дарит урожай своим верным подданным, да такой, какой им в жизни со своей земли не снять. Да, в уплату, говорят, даже братины, из которых с дружиной пьет, отдал. Зато у него оказалось войско, а Кенвалх Уэссекский свое распустил. Пришлось ему выбирать: смерть от меча теперь же, или от голода по зиме. Вот и распорядился у покоренных семенной запас до зернышка выгрести. Это, считай, треть урожая. Если еще подтянуть пояса, да казну выгрести, скупая излишки зерна у франков и вестготов… То до следующего лета можно и дотянуть. Что корнцы перемрут — так нужны ли королю бунташные мужики? А на пустую землю саксов с континента пригласить. Эти хоть и своевольные, да свои.

Тогда граф Арранс, поминая всех бесов преисподней, выставил собственное знамя.

— Рано, — ворчал, — ну что мы сделаем своей сотней? Но, может, хоть ополчение соберем. Не верю я в мужиков… Ну да по трое за сакса отдать — и то неплохо. Может, кто на развод и останется.

Надежда была. Большая часть саксов Кенвалха сидела по крепостям, в мерсийской осаде, и помочь местным бургам ничем не могла. Впрочем, и местных — больше тысячи.

Надежда рухнула. Граф это понял сразу, как услышал, что Проснувшийся тоже поднял знамя. Проклятую свою букву. А Мелвас, как дурак, торчал на хуторе, назначенном для сбора ополчения. Чтобы не увидеть ни одного человека.

Зато теперь вот наблюдает, как мимо ползет бесконечная колонна. Кто знал, что в Корнуолле вообще столько людей осталось! Идут и идут. Час, другой. Кажется, тут вообще все, кто только может поднять руку. Мужчины и женщины. Старики и подростки. Но и мужчин в соку довольно — и среди них нет-нет, да увидишь цвета кланов из соседних графств. А кое-кто и из Думнонии. Перебрался через реку, значит.

И оружия много. Не с палками идут. Больше всего топоров, да кос и багров, посаженных на древки. Но есть и вырытые из ухоронок мечи, да длинные буковые луки. И над всем — стяги. Грубые куски неотбеленной домотканины. Угольный рисунок, часто полустертый. Циркуль Неметоны.

Тогда сэр Мелвас впервые увидел Проснувшегося. Рыцарь летел мимо строя. Бросилось в глаза — в седле сидит как-то не по человечески. Да и копье держит странно. Словно, наклони он его да ударь тычком, с разгона, не вылетит из седла. Рад чему-то. Летит вдоль колонны, орет радостно. И люди ему откликаются. Весело. Словно и усталости не бывало. Ближе, ближе…

— Она жива! Слышите, она жива! Она снова победила!

Ответ — радостные клики. Люди рады за вождя — и за себя. Эта радость… знакома. Как можно было забыть? Так народ приветствует любимого владыку. И поднимается из глубин памяти то, что когда-то утопил с тремя грузилами. То, что, казалось, ушло вместе с днями свободы и чести. Главный принцип службы сюзерену. Старому графу. Настоящему властителю, а не лесному умнику. "Не следует рыцарю пережить своего господина". А если уж довелось, так нужно погибнуть над телом, мстя.

Да, у Мелваса и его двух десятков был приказ. Спасти наследника. Так ведь спасли! Вырастили. Приказ исполнен. Так может… Отойти на три шага, прыгнуть в седло. И попросту, без выкрутасов, положить голову за старинную верность. Какая разница, под чьим знаменем? Враг не переменился!

Старый рыцарь подошел к лошади.

— Сэр?

Молодые. Не понимают. А старых уж и не осталось. Все полегли за это проклятое лето. Так не пора ли и ему — к товарищам? Одно привычное движение, и рыцарь в седле. Шпоры осторожно прижимают бока скакуна — не коля и не раня. Просто давая понять, что пора перейти с шага на рысь.

Но как ни быстр старый рыцарь, молодые руки, вырывающие стрелу из открытого колчана и натягивающие тетиву — быстрей. Другое дело, что выучки у них нет. Одна в молоко, вторая пришпилила ногу к седлу. До скакуна стрела не добралась — а потому новых выстрелов не последовало. Стрелы сквозь деревья не летают.

Вот зачем за спиной была молодежь! Впрочем, какая разница? Если обломить стрелу, она и видна не будет. А слезать с коня Мелвас теперь не собирается до самой битвы. Из которой выйти живым не рассчитывает.

Один из молодых ругается, поминая ад и преисподнюю. Не зря лорд Арранс предупреждал. Не удержался старик, предал. Что ж, со стрелой в бедре, верней всего, не заживется. Жаль, преследовать и добить нельзя: приказ. Рано раздавать долги! Проснувшийся пока не победил. Еще может случиться, что и нынешние, ослабевшие, саксы перетрут народного героя в кашицу, из какой только лепешки печь. И тогда вернется время графа Арранса, время медленной, продуманной, жестокой работы. Почти безнадежной — потому как и от народа останется лишь кашица. Что поделать, пришельцу из иных времен все равно. Не так, как саксу. Но разницы между корнцами или теми же диведцами для него нет. Падут одни, в битву пойдут другие. Это им с графом нужны собственные люди. Которые, увы, не захотели больше терпеть. И выбор их придется уважить. Пока не решится исход битвы с саксами. Тогда победителю — кто бы он ни был — будет предложено поделиться плодами победы с законным владельцем этих мест.

Молодой ухмыляется. Саксы точно не пожелают. Да и Проснувшийся — наверняка. Кто ему граф? Последыш, сын побежденного. Что ж. После победы уже Сэру "Счастливому Любовнику" придется создавать дружину, налагать поборы на голодающий народ. И люди рано или поздно вспомнят, что он колдун и чужак. Тогда и придется Проснувшемуся, получившему все слишком легко, столкнуться с заготовленными на сакса медленными жерновами.

Молодой дружинник ежится. Старая сказка припомнилась. О том, что у одного из рыцарей Артура как раз и был меч, что рубил жернова, словно сырные головы… А еще не идет из головы радостное: "Она жива! Она победила." Если богиня поможет старому дружку, тяжко придется. Но лорд Арранс — умен. Он что-нибудь придумает.

Тот дружинник, что попал, выползает на покинутое сэром Мелвасом место — вполне ловко и скрытно, да еще и не стесняясь перепачкать брюхо травяным соком. Дожидается хвоста колонны. Слезает вниз. Говорит напарнику:

— Тысяч пять. Если Проснувшийся управится с этой оравой, победа у него в кармане.

Если управится, значит — если сумеет хотя бы построить. И не даст порскнуть от одного вида саксонского войска. И сумеет разменять хотя бы пятерых на одного. И не даст тающим войскам разбежаться от ужаса тяжких потерь.

Напарник коротко кивает. Оба садятся на лошадей и летят — докладывать. И не видят, как из-за поворота лесной дороги появляется голова второй колонны под флажками с циркулем.

Последний рыцарь: Новая

Ночь. Без тепла. Костры есть, но мало. И раз уж ты, голубушка, оставила четыре пятых войска без тепла, изволь и сама померзнуть. Да-да, приказ отдал Проснувшийся. Но кто ему на ухо шептал, что враг наверняка подсчитает костры? То-то. Так что холодай-мерзни, знаменная. Завернись поплотней в плащ. Его плащ, камбрийский. Шерсть и лен… Никто на целом свете не умеет так сплести нити, чтоб лен закрыл путь сырости, а шерсть холоду. Только камбрийцы. Римляне пробовали. Саксы пробовали. Соседи-корнцы уж сколько столетий старались! Получалось: лен пропускает холод, а шерсть — влагу.

Но рыцарь как скинул тебе на плечи свой алый плащ, наготу прикрыть, так ты при нем и осталась. Весной он был новым, разве измятым немного. Но ты в нем скакала, и ты на нем сидела, его подстилала, им укрывалась. Не осталось в плаще ни цвета, ни вида. Только тепло. Тепло родины. И его тепло. И это тепло ты ни на что на свете не променяешь.

Врешь. Променяешь. Не глядя. На право забиться под бочок Проснувшемуся Рыцарю. Тебе хочется сказать, да хоть подумать — своему рыцарю? А и мечтать не выходит. Не твой он, ее. Одержимый богиней. И не она того захотела — сам пожелал. Потому и отпустить его сида не сумела. А пыталась. А толку, если тебе, Мейрион-озерная, остается спать с сэром Кэррадоком в обнимку, как сестре с братом, почти год. Люди перешептываются: "ночная кукушка". Кэррадок говорит: "ребенок". И только ты знаешь, кто ты есть на самом деле. Четыре слова: "старшая ведьма юго-восточной линии". Здесь их никто не слышал. Что толку сотрясать воздух, хвастаясь тем, чему тут не знают цены?

Ты ведь тоже не знала, какие пойдут долги и плата, когда вылезла из родного болота на зов богини. Навстречу солнцу и приключениям. Радуйся — хлебнула от души. И того, и другого. Как только с головой не накрыло. Горек и сладок хмель камбрийских долин, словно мед вересковый.

Ты стерла бедра в кровь, рыся по горным дорогам. Ты придумала накладные резать огамой на дощечках. У тебя на шее монета с дырочкой висела! Дырочку сама просверлила, и широкую. Чтоб шнурок прошел витой, красивый. Чтоб побольше вкусного купить на золотую стружку… И, когда сестра богини предложила взяться за дело побольше, ты сказала "да". Никто за язык не тянул.

Больше дело — меньше друзей. Вот когда ты это поняла: пытаясь забиться меж корней дуба, в надежде уже не на сон, но лишь на толику тепла. Не полученного извне — сбереженного. А представь, каково Ей. И каково ее рыцарю.

Сейчас Кэррадок с людьми. Ходит меж костров. Варево в котлах пробует — и передает тем, кто в тени. Хлопает по плечу, смеется шуткам и сам шутит. Его работа, долг человека с хрустальным взглядом, не ведающим лжи. Взглядом, который обращает в ничто пролетающие шутки, и навсегда отсекает его от тех, кто идет за ним следом. Печать Иного мира люди не видят — чувствуют. А он шарит словами в пустоте, и не слышит даже эха от окружающих теней. Для Кэррадока есть только он сам. Его возлюбленная богиня. И ты — единственный голос, который он слышит и слушает.

Сегодня Проснувшийся весел. Он не допускает и мысли о поражении — ведь он идет в бой во имя своей богини. Которая жива. Новость, которую ты, змеюка болотная, хранила почти полгода. От человека, который думал, что его любовь погибла. И мстил! И спас тебя… Тогда, впрочем, он и на человека походил мало. Всадник Дикой Охоты, не иначе. Выскочил из-за пылающей вербы — не пожалели саксы ни хвороста, ни масла — выхватил назначенную в жертвы полонянку из-под меча, бросил поперек седла. Вывез. А ты, конечно, отказалась уходить. Сперва от страха и оттого, что некуда. Ты ведь не умела по чужой земле ходить.

И поверить не могла, что жива. Ты ведь свое сделала. Выкрикнула Слово. Главное слово. Несмотря на все травы, что тебе в глотку насовали. И смерть твоя должна была дать силу не богу чужаков, а Неметоне. Но вместо меча пришли сильные руки. Теплый плащ. А потом — песня!


Не причинит друзьям вреда,

Та, что погибнет за друзей!

Так поют по всему Корнуоллу — шепотом, даже молча. И смотрят, будто ты — это она. Что не мешает им гадать, кто из вас на ком по ночам скачет. Ну и пусть. Главное — богиня ее спасла. Хотя от смерти получила бы только силу. Нет, деревом священным пожертвовала, а Мэйрион вытащила. Рыцаря послала. Какая разница, что не с волшебного Авалона, а из-под Кер-Нида? Не на сто лет в грядущее, а на пару месяцев? Неважно. Важно, что ты смогла догадаться, как ее отблагодарить. За жизнь. За песню. За рыцаря и теплый камбрийский плащ. Поняла — и взялась за работу. Тяжелую, кровавую, увлекательную, волшебную работу неметониной жрицы.

Которая мало чем отличается от линейной службы. Только что саксов кругом побольше, так это не беда. Если б ты успела так развернуть юго-восточную… Тебя бы, как в песне поется, все войско Уэссекса не смогло бы схватить, не то, что случайный рейд. Так, чтоб знать, где и сколько саксов бродит по округе каждый час, где и сколько забитых крепостных готово по первому сигналу выхватить припрятанные луки и топоры, обратившись в воинство Неметоны. Или, как ее здесь кличут, Нимуэ. Удар должен быть верным. Так, чтоб выживших не осталось. А всякий, явившийся на поле боя после, увидел результат действий одного древнего героя, и никак иначе.

Именно твоя голова склоняется: "Бейте!" — когда сомнений нет, или мотается в стороны: "Терпите" — когда ждешь оплошности. И только изредка, когда цель уж очень сладка, например, обоз с зерном, размыкаешь ты рот, один на троих — тебя рыцаря и богиню: "Проснувшийся идет с вами!" Кэррадок одним своим присутствием обращает жалкое ополчение в Дикую Охоту. Ту, которую не разбить! А ты скачешь рядом. Со Знаком. Который подсмотрела на стройке. Любимый инструмент богини. И нарисовать просто: любой ребенок справится. И вот, сперва Знак оказывается на стене бурга или на бортике обозного фургона. Три черты углем. А потом он же — на пепелище или побоище. Три черты кровью. Иногда, когда очень нужно, и вхолостую сакса пугали, но редко. А как светятся глаза у обреченных на голодную смерть, когда им возвращаешь зерно! Вот тут Кэррадок всегда к месту. И ты, знаменная. Его голос. И его уши. Так уж получилось: тебя он почему-то слушает. И говорит с тобой. С остальными редко. И этот разговор — в одну сторону.

— Прячьте!

И прячут. А потом приходят те, что прячутся в чащобах. Марала ли ты о них руки? Раза два. Потом лучше придумалось. Саксонскому графу как раз везли невесту… На этот раз пришлось ехать самой, но без Проснувшегося. Проследить, чтоб девку убили. И убили не слишком быстро. Так, чтоб саксы подробности как наяву увидели. И тут уж никаких "циркулей Неметоны" не оставляли. Вместо них — четкий след в сторону логова лесных сидельцев. Да и человечка подослали в бург, чтоб выдал логово лесных всадников.

Хорошо сцепились с ними саксы! Половина графской дружины в чащобе осталась. Да и воинство эрла убавилось едва не на четверть.

К осени саксы озверели вконец. Уже не бросали "хитрых кельтов" голодной смерти. Ухоронки вырывали пыткой, на месте деревень оставляли лишь головни… Пришлось разнести слухи. Сначала — безнадежные. Потом — о том, что шанс есть. Сразу на все. На сытую жизнь, на прежнюю волю, на добрую славу и честь.

Ты ведь не ожидала, что их придет столько? И хотя многие принесли немного пищи с собой, войско Проснувшегося на половинном пайке. Ничего, все решит бой. Побежденным не понадобится ничего. А победители… Кэррадок у костров обещает завтрашний ужин за счет саксов. А тех немного, и сами голодные. Уж кому знать, как не тебе! Но победители верно, досыта поужинают. Еще и пропадет! Потому, что останется их никак не больше числа, на которое ты рассчитала снабжение.

Теперь ты кутаешься в плащ не твоего рыцаря, всматриваешься в недалекие огни. Их считают саксы. И ты считаешь. Сколько их, сидящих вкруг огня — и прячущихся во тьме — мерзнущих, но теплых, завтра к вечеру остынет на поле возле Тинтагеля?

Ты сделала все, что смогла. Но ты не богиня, а ведь и Неметона без потерь не побеждала. Ты же только ведьма-недоучка. Что ж, вот он, экзамен. И примут его не саксы. Не им судить! И не тем, кому ты боишься взглянуть в глаза. Тебе ведь не стыдно, нет? Нечего стыдиться! Но нечего перед ними и Дейрдру-плакальщицу изображать. И дать прочитать в печальном взгляде, каковы они, проклятые расчетные потери… Так что правильно ты прячешь взгляд от войска. В ночи позволительно даже всплакнуть. Тихонько-тихонько. И чтоб утром смотрела весело!

Под утренним солнцем, да под прапором с циркулем оно выйдет сподручней, ведь так? А что никто не узнает, чего тебе стоила эта ночь, так не им судить. Это даже Кэррадоку не по плечу. Припомни: когда Неметона вела войско на битву и останавливалась на ее станции — одну ночь, всего одну бессонную ночь — богиня уронила несколько слов. Тогда ты их не поняла. А теперь…

Теперь ты знаешь. И ждешь встречи со своей богиней — или с Тем, в Кого ты веришь с нею вместе. И как бы ни повернулось сражение, и каков бы ни был приговор утра, ты встретишь его весело и гордо.

"От равных вам дождетесь

Вы мудрого суда.

И равнодушно взвесит

Он подвиг ваш тогда".

Сегодня и завтра ты — это они.

Последний рыцарь: Чужой

Чужой.

Сорок третий воин во втором ряду. Это я, Хорса, сын Оффы. Сорок третий, если справа считать, с почетной стороны. Почему тяжело дышу? А через пять рядов протискивался. А перед тем с коня соскочил, а до того скакал всю ночь. Одного коня загнал, второй в пене. Неважно! Важно: успел. Сюда вот. В строй. Теперь все будет просто: вокруг — товарищи. Впереди враг. За спиной — сперва обоз, дальше бург, а потом армия Пенды Мерсийского, чтоб ему пусто было.

Что он мстит за сестру, это понятно. А вот что спелся с бриттами, нехорошо. Все таки англ. Нам, саксам, родич. А ведь ударит в спину, не раздумывая, и гнать-рубить станет без пощады. Бург его не задержит. У мерсийцев машины есть, лучше римских. Самый крепкий город выстоит не дольше, чем понадобится времени на постройку. А зовутся-то как! Стены Дорчестера почтили" волком". Винчестер пал иначе — три "лисицы" снесли защитников со стен, а там и до лестниц дошло. Простым же бургам хватает "крыс" да "мышей". Что за штуки, не скажу, не видел — а, верно, придется познакомиться. Если Пенда успеет дойти до бурга раньше, чем мы здесь управимся.

Не будь этого самого бурга, взял бы ноги в руки, да через пролив подался. Где армия погибнет, один человек вполне проберется. Я не телохранитель, мне умирать рядом с вождем резона нет. Срок вассальной службы за год выходил. Земли у меня нет. Денег не видно. Одно название, что тэн. Что думал король? Понятно, что. Волков приручить хотел. Сказал, на новых землях кэрлов не будет, только тэны и молодая дружина, а пашут пусть бритты. Но раздавать тех рабами по хозяйствам не захотел. Велел саксам жить в бургах, а выезжать только за данью. И на охоту, конечно. Мол, так безопасней.

Первые годы все шло пристойно. А числиться тэном, человеком с доходом от пяти полей, приятно. Хотя и поля не свои, и сеньор — не король, а эрл думнонийской марки. Но лебедь-Саннива на кэрла или простого наемника и не глянула б! А если б не цепнула взглядом, как осадным ножом, пробирался б я теперь к южному побережью. Но и счастья бы не знал.

Она, мое сокровище, подарков не принимающее, в бурге. Интересно, что делает? Впрочем, понятно, что. Или водой стены да крыши поливает, или к стрелам оперение мастерит. К прялке да веретену вернется нескоро. Даже если все пойдет хорошо.

То есть, если победим. Проиграть — хуже некуда. Пенда обещал всех больших людей повесить. За обиду сестры. Вот те и собираются драться. А для верности и народ уверяют, что — не пощадят. Люди слушают. Верят. Что с Хвикке случилось, слышали уже. Из самых первых рук — иные рядом стоят, со щитами да копьями. Да, не своими руками мстит Пенда. Руками бриттов. А тех уговаривать не надо. Звери. Умные, хитрые, способные притвориться, что покорились. А потом все равно бросающиеся.

Взять, например, лесных всадников. Годами сидели тихо. Ну, брали кое-чего у рабов, но и нам оставляли. Эрл даже хотел с вождем их договориться, на службу взять. Чтоб не грабили, а свое требовали, спокойно, без оглядки. В обмен на обычные дни службы. А живут пусть, как хотят. Хоть в бурге, а хоть и в лесу, раз больше на волков похожи, чем на людей. Не согласились. Воровать им милей, чем служить.

И все равно эрл велел их не трогать. Ловить конных по лесам — муторное занятие, проще крестьян потрясти, нет ли лишней захоронки. Бритты жадные, у них всегда лишняя есть. Так что не перемрут с голода.

Может, с того приказа и начались у меня опоздания. Как на хутор ни заедешь, все лесные прошлись впереди. Все, говорят, забрали. И не проверишь. Да и зачем? Те много не увезут, во вьюках-то. Какой год удался, сколько земля родит, саксы не хуже бриттов знают. Сколько оставить на посев и на пропитание оставить — тоже.

Нет, все равно молчат, упрямые, не выдают зерно. Даже с ножом у горла. А самим искать…

— Ладно, — говорю, — тогда девок давайте. Завезу в порт, продам франкам. Как раз ярмарки! Так и недоимку покроем. Годится?

Как правило, не годится. Иные, взбесясь, на копья бросались с голыми руками. Иные выдавали зерно — с таких я малость лишку брал. Пусть малость пояса подтянут. Полезно для соображения. Может, через год и поймут, что нам нужна наша доля урожая, а заглядывали к ним лесные, не заглядывали — неважно.

Были случаи, когда — годится. Мол, лучше раба у франков, чем умершая от голода. Мало, но были… Первый раз я опешил даже.

— Ладно, говорю. Вижу — правда зерна нет. Живите вместе…

Тут они мне в ноги, бабы плачут, иные знаки свои христианские делают. Мол, защиту своего бога на меня призывают. Я сам чуть слезу не пустил, но сдержался, и вместо того пустил коня рысью. Еще раза два такое случилось, и я попривык. Странный народ. Мужчины кривляются и руками машут, как бабы. А женщины… Как ива в бурю. Куда подует, туда и мечутся. И радость и горе показывают так ярко, что внутри ничего не остается. Остаются пустые оболочки. В Саксонии, говорят, такие встречались: по виду девка, а на деле — пустой кожаный мешок. Спереди не видно, сзади заметно. Вот мужчин таких не бывало. А у бриттов весь народ такой. Полый внутри.

Когда я это понял? А как стал по второму году дань собирать. Когда первый же хутор девок отдать согласился, еще удивлялся — мол, надо же, не повезло. На втором — задумался. Но недоимку простил. На третьем — понял, дурят меня. Добротой пользуются. Тут желчь во мне вскипела…

Потом в бурге эрл мне выговаривал. Мол, нельзя забирать много девок и детей. Мол, приплод нужен. Некому станет землю пахать. С тех пор я больше одной души из семьи не выдергивал. Ну, тут тоже всяко бывало. Вот и в тот раз — тоже. Эрл сказал — проверь, как там добытчики, задерживаются. А как вернешься, еще дело будет. Важное.

Возвращение же возьми и подзатянись. Там, на хуторе, лежала вся команда фуражиров. Ни единого живого. Бритты, напуганные, даже не сочинили ничего. "Режьте", — говорят, — "зато уж мы насмотрелись, как вам смерть пришла. Рыцарь Артура проснулся. А там, глядишь, и сам король Британии встанет!" Трясутся, как ясеневые сережки в бурю. Но час назад наверняка добивали раненых. Впрочем, какая разница? Взбунтоваться они могли. Потрепать фуражиров — нет. Ну, случайно, при везении — ранить или убить одного. Но всех?

Стал я смотреть следы боя. Хорошо, лисы и мертвых волков боятся, все осталось нетронутое. Даже кошели! Значит, думаю, крестьянам — жить. Это потом понял, что на этой войне серебра не берут, а стрелы в раны руками поглубже вбивают. Надо было всех в мечи, по крышам солнышко пустить, и карьером — в бург! А я провозился. Больно следы оказались странные. Враг и правда пришел один, пеший. Наши спокойные были, за спинами следили плохо. Скучились спинами к лесу, разговаривали, не спускаясь из седел… Ну кто мог подумать, что один лучник может вышибить из седел пятерых закованных в латы всадников раньше, чем двое оставшихся его догонят. Кстати, все были побиты короткими стрелами, обычными для конного лучника. Потом он взялся за меч. Один, пеший против двоих конных. Вот парит туша лошади с распоротым брюхом. Всаднику придавило ногу, и его Проснувшийся добил чуть позже. Копьем товарища…

В общем, дурные вести принес я эрлу. И помчался на новое задание. Охранять старую бриттскую руину, Тинтагель. Там жрецы Вотана затеяли жертву приносить. Закрывать место бриттской богини. Я еще подумал: точно, пора. На деле вышло — поздно.

День скачки — для чего? Чтобы увидеть трупы лучших людей Уэссекса? Погибли жрецы Вотана — старейшины лучших родов. Начальник охраны лежал рядом, с собственным мечом в груди. Дружинники жались в кучку, будто обугленная верба вот-вот в дракона превратится. Они и рассказали, как из огня проклятого дерева, вылетел всадник, посыпались стрелы. Уверяли, что страшный лук метал стрелы по десятку разом, меч тлел багровым огнем, а добрые мечи жрецов не могли продырявить кровавого покрова на плечах чудовища.

В таком образе Проснувшегося и не угадать было. Сначала я узнал лошадь. Ту, что еще позавчера ходила под товарищем, уходящим на фуражировку. Потом заметил и нитки от красного плаща, ободранного о кусты, и оперение стрел. Чудовище оказалось человеком, но оттого оно было только опасней.

Воины оцепления в глаза смотреть не смели, хотя стыдиться им нечего. У них был приказ: смотреть наружу. И, что бы ни происходило внутри, не вмешиваться. Кто его отдал, осудил себя сам. А спас он не Проснувшегося, ка сказал эрл, а шкуры своих людей. Если уж они увидели древнего бритта таким — толку б с них не было.

Впрочем, некоторые из них познакомились с Проснувшимся чуть позже. Чудовище-то не успокоилось. Правда, перешло на ростовый лук. Как? Просто. Стреляло уже не оно. Стреляли наши "рабы". Те же, что кланялись и плакали. Днем одни, ночью другие. Лук спрятать куда легче, чем зерно. Но стрелы были подкрашены красным и зеленым. И никогда в дело не шел топор, или бил-кусторез. Никогда не поднималась дубина, не свистел камень из пращи. Только стрелы. Только меч. Только копье. И мы верили, что воюем с одним человеком, когда против нас сражалась армия. Армия эта росла — а мы гонялись по лесам за парочкой. Рыцарь и ведьма с его знаменем. Она нам глаза и отводила. Хотя помощники у нее были. Например, тот человек, что явился перебежчиком от лесных всадников. Сказал, что не одобряет излишних жестокостей. А потому согласен выдать лагерь бывших товарищей.

— Каких еще жестокостей? — удивился эрл. Лесные не Проснувшийся, если кого и убивали, так заартачившихся крестьян, не желающих платить две дани разом.

— Когда женщин так убивают. Тем более, благородных. Вчера, на римском тракте. Всю ночь коня гнал, не поверите.

По несчастному животному видно было, что перебежчик не врет. Но даже если там засада, какая разница, когда идет вся дружина? Эрл ждал невесту как раз по этой дороге, а потому я оказался в седле. Хотя на сей раз и не во главе. Мы взяли по две заводных — и обе были в мыле, когда я вернулся в бург. И пока начальник рассказывал эрлу о страшном и непоправимом — попался в цепкие ручки зазнобы.

Не хотел я ужасы пересказывать, а толку? Если Санни чего втемяшится, выбирай: или ты с ней не знаком, или все будет, как она скажет. По крайней мере, до свадьбы. Да и после, подозреваю, будет она покорнейше из мужа веревки вить. Пришлось рассказать. Ненаглядная раздумывать долго не стала.

— Женщина, — говорит, — Мужчина до такого не додумается…

Тут рога прокричали. Мол, все в седло. Что тут думать? Нужно мстить! Есть перебежчик, что обязуется прямо к лагерю лесных вывести. Говорит, его прежняя жизнь устраивала. А резаться с нами насмерть он не жалает. Я-то знал уже, что такое бритты. Не верил. И эрл бы не поверил. Если бы подумал. Но за него приказы отдавала ярость.

Что умница-Саннива подсказать пыталась, я понял не сразу. Догадался, уже когда рубился с "лесными". Поезд вырубил все тот же проклятый богатырь. А с невестой эрла жрица богини расправилась. А сам Проснувшийся, верней всего, этого и не увидел. Иначе б поправил. Не нужно было уродовать лицо. За мертвую красавицу мужчине отомстить захочется сильней, чем за кусок мяса…

Опять вышел нам убыток. Одно название, что победа. Отбили у врага поляну, разогнали. Так другую найдут. Соберутся. Убили многих? Так и у нас не все вернулись. Мне вот ногу поцарапали. Главное же — от лесных станет много больше беспокойства. Я к десятнику, а толку? После того, как перебежчик точно вывел на лагерь лесных, за ним не следили. Зря. Исчез, как не бывало.

Тогда и стало ясно — двум народам на одной земле не ужиться. Что ж, снопы метать копьями да молотить топорами нам привычно. А что рабы в кучу собрались — так оно и проще выйдет, чем по чащобам их ловить. Жаль только было, что меня, как подранка, в бурге оставили. Оказалось — не случайно. На второй день, как эрл против мятежников выступил, вести пришли.

Мерсиец Пенда повернул на нас. На севере оказалось хуже, чем нам в кошмаре примниться могло. Ополчение и собрать не успели, король сбежал, куда глаза глядят. Винчестер с Дорчестером, столицы славные, обе на дым ушли. Забыл я про больную ногу, гонцом вызвался. Дурные вести эрлу привез. Боялся — прискачу, а господина моего лисицы доедают. Но нет, лагерь стоит, стяги вьются, рога поют, войско строится.

Эрл выслушал, поиграл желваками… Глянул на мою довольную рожу, и хлопнул по плечу.

— Вот молодец, не уныл! Ну, ступай, отдыхай.

— Господин мой, — говорю, — разреши в строй встать.

А то, думаю, боги за опоздание сочтут. И отнимут у наших победу.

Эрл и вовсе рад. Сказал, что с такими молодцами ему и Пенда не страшен. А еще велел в первый ряд, как тэну положено, не становиться. Мол, случись чего, ему и живые храбрецы понадобятся. Вот потому я и во втором ряду. Стараюсь дышалку унять, да через плечи и щиты первого ряда туман впереди разглядываю. Оттуда топать должно, лязгать. А то и вопить. Бритты стоять на месте не умеют. Если стоят — проигрывают. Они должны наброситься на нас, отойти, ударить снова… Но вот туман опускается, открывая чужой строй. Недвижный, странно приземистый. В первом ряду — удивленные голоса:

— Да они на коленях!

— Пощады просить вздумали? Не дождутся!

Ну, из второго ряда тоже неплохо видно.

Точно. Все войско штаны травой красит. И знамена склонены. Глупые самодельные знамена без наверший. Неотбеленые тряпки с тремя угольными чертами. Только не могут они сдаваться. От чужого строя шибает чувством, и это — не страх. Сосед справа бормочет под нос:

— Зря радуются. Бритты молятся. Ох, чую, жарко сегодня будет.

— Ничего, — говорю, — попотеть при всякой болезни полезно.

Мне сегодня никакими бриттскими молитвами настрой не сбить. Сегодня я, наконец, успел. А значит, еще посмотрим, чья возьмет.

Письмо магистра Амвросия

Другая сказка в это время только нарождалась.


Через бурные воды Океана уже шло обычное торговое судёнышко, на борту которого в почтовой кожаной сумке путешествовало письмо.


«Амвросий Аврелий, магистр коллегии медиков цивитата Моридун, провинция Валентия — сиятельному Сигерику, комиту процветающей Мериды, шлёт приветствия ипочтение.

Да будет ведомо твоему сиятельству, что в нашем хранимом Господом городе случилось прелюбопытное и редкое событие. В начале июня явилась в город девица, происходящая из народа холмов, коий доселе многие почитали то ли сказкой, то ли искажёнными пересказами о временах весьма отдалённых. Тем не менее, деву сию я узрел собственными глазами, и убедился, что она не является поддельной диковиной, на которые плебеи столь охотно глазеют на ярмарках, но является действительно крайне отличающимся от прочих людей своей наружностью наделённым бессмертной душой живым смертным существом, то есть, в определении преосвященного Исидора Севильского, истинной монстрой, подобной описанным им антиподам или блеммиям, что делают набеги на южные области Египта.

Монстра сия оказалась в меру общительна, благонравна и не чужда наукам и искусствам, а потому согласилась побеседовать с избранными медиками, коих я тщательно отобрал, и позволила нам себя осмотреть.

С Божьей помощью я исследовал её со всем тщанием, какого требует наука о природе вещей. Сия дева, именующая себя Флавия Немайн, есть действительно существо иного рода, коего сказители британской древности именовали сидами. И есть она не из числа мелкой да проказливой черни сего народа, но, по всей видимости, одна из Старших сидов — тех, кого в языческой древности глупцы принимали за богов.

Внешний её облик, хоть и приятен глазу, обманчив. Ибо хотя сложен он по подобию обычной юной летами человеческой девы, но отличен ясными, хорошо различимыми чертами. Самой заметной из сих черт являются подвижные, как бы жеребячьи уши. Ушные раковины длинные, заострённые, хрящ необычайно упруг и твёрд. Сие не есть уродство, но совершенное иное устройство, обостряющее слух до пределов, недоступных человеку, дабы слышать ей шёпот листьев, дуновение ветров и шаг зверей лесных. Впрочем, в городской жизни это позволяет услышать вскипевший котёл, отгороженный несколькими стенами, или расслышать проповедь в храме, несмотря на болтающих неподалёку кумушек. Глаза её велики и почти не имеют белков, почему зрачки их способны увеличиваться до пределов, человеку недоступных, и вбирать в себя самый скудный свет — как звёзд и луны, так и обычной масляной лампы, при тусклом свете которой сида не только хорошо ориентируется, но и может разбирать мелкий рукописный текст. Подобное устройство несёт в себе и недостатки: зрение её в сумерках острее, нежели при свете дня, когда зрачки монстры сжимаются в неразличимые точки. Глаза у неё обычного для людей серого цвета, но исполнены нечеловеческой глубины, ибо монстры посылаются нам свыше в качестве предзнаменований и в указание воли Господню. Я, как скромный медик, не осмеливаюсь толковать значение явления сего существа.

Слёзы монстры отличаются своим составом от слёз обычных людей, зато испарения сока репчатого лука действуют на их глаза примерно так же, как и на наши. Сим образом мы, собственно, и обрели рекомую субстанцию, хотя кантатор Второго Августова легиона и предоставил свою помощь в более человеколюбивом способе извлечения слёз посредством рассказывания сиде печальных историй. Увы, большинство сказаний, достойно изложенных кантатором, коих в местном народе именуют также бардами, вызвали у монстры снисходительные улыбки или насмешливые комментарии. К примеру, новомоднейшее сказание о битве при Катраэте, ещё даже не завершённое самим Анейрином и известное лишь в черновой версии, она охарактеризовала словами «убили себя об стену», изложенными на крайне вульгарной латыни, хотя сама монстра изъясняется на совершенно классической, какую одобрил бы и сам Цицерон.

С другой стороны, большинство центурионов, младших командиров и солдат-ветеранов Второго Августова полагают, что если подавить в душе своей сочувствие обречённому мужеству героев, то атака недостаточными силами превосходящего противника опирающегося на хорошо отремонтированный римский форт, вполне может быть описана именно этими словами. При том известно, что монстра обладает не только достойным старого воина душевным огрубением, но и некоей формой сентиментальности: она навзрыд плакала над могилой чужого младенца, умершего, как многие, вскоре после родов.

Слухи о подземном образе жизни «народа холмов», по всей видимости, правдивы — монстра обладает кожей, по бледности превосходящей что свинцовую глазурь, что белую глиняную посуду из Думнонии. Структура кожи безупречно гладкая, без видимых волосков, родимые пятна присутствуют, но в незначительном числе и небольшие и не могут означать никакого особого знамения. На конечностях и теле присутствует несколько тончайших, трудноразличимых человеческим глазом шрамов. Очевидно, раны, которые получала монстра, затягивались без воспалений, нагноений и прочих осложнений, которые не только уродуют обычных людей, но и низводят их во гробы.

Пульс у монстры в спокойном состоянии редкий, ровный, слабого наполнения. Вот удержать её в этом самом спокойном состоянии практически невозможно — если всё прочее тело сиды замирает, покорное её разумной воле, то уши её двигаются самопроизвольно, резко, быстро. По этим движениям легко понять, каково настроение Флавии Немайн, и можно было бы строить обоснованные предположения о том, говорит она правду либо нет, если бы не ещё одно её свойство, кое вводит меня в особенное изумление и внушает почтение к Творцу мира сего, каковой даровал человекам свободный выбор между возвышением и падением, святостию и грехом, правдой и ложью. Дело в том, сиятельный комит, что монстра сия не может лгать, и это, на мой скромный взгляд, отличает её от прочих людей много больше, чем большие глаза или подвижные уши, кои, после некоторой привычки, кажутся даже не лишёнными известной приятности.

Здесь я должен повторить и особо обратить твоё внимание, что лгать сия холмовая сида не в состоянии именно физиологически, но не по наивности или, к примеру, по причине принесённого обета. В момент, когда она произносит утверждение, которое сама считает безусловно ложным, её горло перехватывает мучительнейший спазм. В случаях, когда она произносит утверждение, каковое считает лишь предположительно ложным, на неё нападают заикание и сильный кашель.

Удивительно, забавно и достойно отдельного примечания то, что свойство сие почти не мешает монстре жить среди обычных людей. Оказывается, мы, грешные, не так уж и много лжём напрямую, но при попытке перенять нашу манеру общения покашливать холмовой деве приходится нередко.

Вопреки басням, сказываемым о народе холмов, коему приписывают склонность к мясной пище, особенно свинине, и овсяной муке, она обнаруживает заметное пристрастие к рыбе, и в сём несть противоречия, ибо мудрейшие из тварей морских, дельфины да косатки, что питаются рыбой, славятся умом своим. Также любит серый смесевой хлеб, какой употребляется между благородными людьми для промакивания соусов, превыше пшеничного, а ещё с заметным удовольствием ест сушёные с прошлого урожая яблоки и пьёт охотно отвар из оных.

Как верный ученик Гиппократа и Галена, я должен подытожить собранные сведения. Итак, наша монстра безусловно — человек, но сильно отличается от нас, а значит, несёт в себе некое знамение.

Основные жидкости в её теле находятся в совершенно ином балансе, но это, безусловно, именно баланс, то есть состояние здоровья, а не болезни.

Отсутствие всякого румянца, замедленный и слабый пульс, сухая и холодная кожа свидетельствуют о том, что крови в монстре от природы мало и она холодная.

Способность видеть в темноте, отсутствие воспаления ран, кое есть продукт избытка жара, указывают, напротив, на обилие флегмы в теле монстры. Можно сказать, применив народное словцо, что она истинно мозговита. Это объясняет легенды об удивительном долголетии сидов, не уступающем библейским патриархам — флегма, известно, замедляет всякие процессы, не исключая и жизненное угасание.

«Пищеварительный огонь», жёлтая жёлчь монстры, очевидно, тоже слаб, но не в той степени, как и кровь: сида подвижна, реагирует на события быстро, живо и ярко — но яркость эта не огненная, а, скорей, как у хорошо окрашенной ткани. Глаз радует, но не жжёт. Очевидно, что это связано с её предпочтениями в питании, которые в общем напоминают питание обычного грека, за исключением потребности в благословенном соке оливы. Растительное масло сида употребляет очень умеренно. Это позволяет предположить, что, подобно римлянам, сиды действительно пришли в Британию и Гибернию извне и до сих пор страдают от недостатка средиземноморской пищи.

Чёрная жёлчь, очевидно, присутствует в монстре в достаточном по человеческим меркам, но не чрезмерном количестве. Тело монстры не высохшее, не грубое, но склонность к задумчивости и невосторженному взгляду на окружающий мир свидетельствуют, что меланхолия сиде всё-таки свойственна, хотя и проявляется, скорее, через невесёлые шутки и напоминания о бренности и несовершенства мира сего.

Посему я строжайше упредил монстру, что ей не должно дозволять себя лечить некоторыми вполне полезными для пользования людей средствами. Не показаны ей прогревания и рвотные, кровопускание существенно опасно. Не рекомендуется баня. С другой стороны, она должна много лучше обычных людей переносить холодные компрессы и ванны, может дольше переносить стягивающие повязки. Для улучшения баланса я рекомендовал ей принимать доброе вино не только на причастии, но и за обычной трапезой, просто разводить немного сильней, чем это принято. Из мяса рекомендовал водоплавающую птицу, но ни в коем случае не злоупотреблять перцем. Что касается лечения простыми действиями, то рекомендовал сбрасывать возможный избыток чёрной жёлчи через созерцания, к примеру, природы и воды — однако как истинно верующая, сида предпочитает этому сосредоточенную молитву в храме.

Вообще, баланс жидкостей в теле монстры более хрупок, нежели в человеческом, именно из-за слабости в ней двух начал из четырёх — потому жизнь её держится на хрупком равновесии всего двух элементов.

Я убедился, комит, что предо мной не обманщица и не бесноватая, но живая реликвия иного века, впрочем, искренне принявшая христианскую веру и придерживающаяся того же символа веры, что и мы с тобой.

К письму прилагаю зарисовки, на коих в меру своих скромных сил изобразил особенности её тела, а также их размерения и пропорции,

Да хранит тебя Господь.

Амвросий Аврелий, магистр коллегии медиков города Моридун, цивитата Деметия, провинция Валентия.»

Королева

Что до вечера не дожить, ты знала до рассвета. Словно утром, вместе с зеркалом и водой для омовения принесли приговор и велели молиться — о спасении, об утешении. О мужестве принять судьбу.

К завтраку слабость отступила, словно испугавшись ароматного бекона, горячих овсяных лепешек с медом, вареных яиц… Когда-то ты предпочитала легкий завтрак — до того, как взвалила на плечи страну и неожиданно ощутила, что, пожалуй, легковато будет, можно и колонию-другую прибавить. Только серьезные дела на пустой желудок не делаются.

Напротив сидит Он, беспощадные глаза небесного цвета сверлят насквозь. Постоянный советник когда-то называл тебя блудницей вавилонской, теперь именует дочерью избранного народа. Тяжело придется в этой стране девочкам, решившимся отступить от веретена да подойника. Их будут сравнивать с тобой — скалой над штормовым морем, обнаженной навстречу буре сталью, запахом вереска, что доносит с вершин, с неутомимым зверем… А у тебя только и осталось сил — на один день. Нет, меньше — до раннего вечера. Что ж, этого хватит.

За длинным столом — вОроны да ворОны. Черные камзолы, черные платья. Местная, здесь же, в столице, тканая и крашеная шерсть. Простые — ни рамок, ни подбивок, только войлочная подкладка, чтобы соблазнительные формы меньше вводили мужчин в искушение. И все равно… Ты скачешь по городу — оглядываются. Как бы ни сверлили голубые глаза святого — приятно!

У тебя осталось несколько часов. Нужно многое успеть. Самое важное — сделать так, чтобы смерть матери не стала проклятием для сына. Ты умрешь рано и не сама, несмотря на колотье в боку, такое злое в последние месяцы. Врач? Не знает, и не узнает: ему не позволят вскрытия. Он нужен лишь для того, чтобы время от времени сообщать подданным: Всевышний сохраняет королеву в полном здравии, расцвете сил и красоты. Былая грешница благословлена свыше, отныне хворать — не ей.

Взгляд сына… Серьезный. Взрослый. Хорошо. Здесь — успела. Только мрачен. Обычно — куда более весел. Для него и вездесущий черный цвет, и постоянные разговоры лишь о войне, окоте, урожае, улове, бое китов, новых кораблях на верфи и новых ткацких станках на мануфактурах — привычная, интересная утренняя беседа, а шипящее в подсвечниках сало — признак обычного королевского утра. "В заботе о стране королева встает затемно".

А когда-то засветло ложилась! В канделябрах пылали подожженные с обоих концов свечи, ярчайший воск, не плавясь, обращался в тонкие ароматы. Смех, песни, каскады острот, звуки флейт, скрипок, гобоев. Тогда ты валилась спать без ног — оттанцовывала! Теперь под теми же сводами — никакой чужеземщины. Слышны либо пронзительные трели зори да отбоя, либо негромкий девичий голос, напевающий песнь об увядших навеки цветах. Вечная грусть о рыцарях, не вернувшихся с залитых кровью долин. И о том, кто вернулся — ненадолго. У тебя с ним была неделя — от венчания до отпевания. Вы — знали, как ты теперь. Торопились… Успели! У сына лицо отца, его голос, его стать. От тебя — только глаза: чуть настороженные, чуть усталые, чуть проказливые.

— Мама, тебе грустно? Почему?

При иных дворах сын бы видел мать раз в неделю и титуловал "вашим величеством", в редких порывах душевной близости опускаясь до "дражайшей матушки". Не здесь! У черного цвета, выходит, есть преимущества. Вот, сейчас ты позволишь себе улыбку.

— Сегодня ты останешься один, поэтому. Сегодня ты займешься дипломатической перепиской. А у меня дела в городе.

Обычные слова, наполовину предназначенные голубоглазому проповеднику. Старик честен — ему поверят. Он видит мир состоящим из знаков и откровений и когда — ах, могла бы ты хоть подумать: если! — юноша осиротеет, проповедник скажет пастве: "Королева знала". Может быть, тогда неудача — знамение неправедности, превратится в судьбу — знамение мученичества.

А вОроны встрепенулись. Да, королева желает провести ревизию. Заодно посмотрит новый стопушечник. Но сперва — казначейство, потом… Дел много, а нужно успеть до вечера. Оставить королевство в полном порядке, сдуть последнюю пылинку! Пусть государственная машина, в последний раз проверенная и смазанная, не беспокоит наследника мелочами хотя бы месяц-другой, а если повезет, то и год.

Государство… До тебя его здесь не было, да и ты первые годы обходилась без: была Страна, был Народ, были Знать и Двор. Государства не было. Теперь у тебя в кулаке Армия и Церковь, Казначейство и Армия, Флот, Суд, Почта… Из старого остался народ — и, конечно, горы. Остальное… если уж хватило сил переделать себя, то с чем было не справиться?

Кто не подошел к новой жизни, не захотел меняться — умерли. Со славой, о! Иные, впрочем, бежали. По отголоскам их судеб ты иногда пытаешься угадать, что бы тебя ждало, выбери ты тогда коня, а не меч. Могла бы… наверняка бы выбрала — если бы представляла себе, как жить — без него. А все равно — пришлось.

Без того, что явился тебя вытащить из темницы — не архангелом с огненным мечом, а дурно одетым юношей, отвязывавшем лодки — чтобы задержать погоню. Потом вы гребли — плечо к плечу, потом скакали — бок о бок, до тех пор, пока из-за холма не вырос лагерь армии. Твоей армии, собранной и возглавляемой — не им. И не тобой.

Армия была разбита спустя несколько дней — в хлам, в раздрызг, во прах. При тебе остался он, еще несколько таких же юнцов с влюбленными глазами, и два пути. На чужбину — и на верную смерть.

Как же они на тебя смотрели, когда ты повела их вперед, решившись поменять скучные годы на минуты рядом с любимым. Они были искренни и прекрасны, и любые двое были — увы, увы — вдвое моложе тебя. Это было как в балладе — до первых выстрелов. Потом началась тактика. Утомленному и расстроенному погоней победителю хватило лязга клинков в вечерней мгле, злорадных воплей ведьмы с распущенными рыже-коричневыми патлами — ток ты где-то потеряла, панических воплей и простого неверия, что можно дюжиной напасть на тысячи. Враги рубили ночь и друг друга, но все-таки достали твоего короля. Не второго! Единственного.

Тогда, во тьме и неразберихе, иные бежали, иные — сдавались, иные — предали своих и явились — изъясняться в сомнительной верности. Ты их принимала, улыбалась, шутила, позволяла пятнать щеку иудиным поцелуем — к утру лицо распухло, словно жесткие усы и бороды были отравлены чем-то, кроме неискренности.

Твой рыцарь и король уже не держался в седле, но еще позволял надеяться… ты ведь до конца не верила в худшее, верно? Дралась за него, как кошка бешеная. И, не доверяя предателям, предала.

Свою веру. Святую, католическую, вселенскую. Добрую, снисходительную, утешающую. Отдала, променяла на человечка с лицом отца и твоими глазами. На живое зеркало, в котором вы — вместе.

В те дни тебе были нужны не веселые — верные. Твердые, как скалы. Ты и нашла утес с небесными глазами святого. Упала перед ним на колени — королева! Лгала, что уверовала — после победы. Он говорил… Его слова ты расслышала позже. Многое приняла — не сердцем, умом. С остальным принялась спорить… вы спорите до сих пор, каждый день: пророк и праведница. Сегодня тоже не теряете времени — он крепок в седле, несмотря на восьмой десяток лет, а лучшего ревизора — не измыслить! Возраст и здоровье теперь — лучшее доказательство милости Господней.

Разговор отчего-то уходит с непорочного зачатия и почитания Девы Марии на то утро, когда адская шлюха, которой место на костре, в одночасье стала святой.

— Помнишь?

Такое не забыть. Когда за твоей бессильной спиной, словно крылья, разворачиваются стальные стены, ощеренные лесом пик. Это была твоя армия — из горожан и крестьян, а графам да баронам пришлось поумерить спесь, подравняться — или бежать. Не все успели. К тому же, некоторых ловили действительно старательно.

Ты не стала смотреть прежним друзьям в глаза, слушать мольбы о милости. Довольно было того, что их провели мимо плода их преступления. Истлевшее тело в парче с королевской монограммой ты выставила на площади. Хотела, чтобы видели все! Не ты. Ты хранила новую жизнь, и не стала слушать воплей тех, кто не уберег — или убил?! — твоего первенца, а потом подменил своим ребенком. У маленького не было даже могилы: его замуровали в стене. Кладка рухнула, когда ты въезжала обратно во дворец — в перестуке мечей, грохоте аркебуз, аханье пушек. Тебе хотелось насладиться местью, но ты погладила живот — и четвертование провели за городом, без твоего присутствия. Коронованного младенца … Ты три раза поднимала перо, чтобы поставить подпись под обтекаемым: "Из соображений государственной пользы — устранить", но до бумаги так и не донесла. Твоему потомству придется ждать с гор самозванцев. Что ж, пусть у них будет лишний повод править как следует!


Небо синеет. Черные всадники — твоя свита — звенят подковами по улицам. Осталась только верфь и корабль с твоим именем. Но — из переулка напересечку выскакивает верховой в бело-голубом плаще королевской стражи, шлем-бургиньот закрывает лицо.


— Пожар! Верфи горят!


— Что?!


Охрана на мгновение отвлечена — мгновения достаточно. Гром выстрела — в упор. Тьма.


Потом был свет, сквозь который ты разглядела знакомую комнату. Дворец. Гулкие, словно в бочку говорят, голоса. Ты достаточно знаешь латынь…


— Приходит в чувство.


— Ненадолго, коллега. Мы не можем остановить кровь — задето предсердие. Чудо, что еще жива…


И — не на ученом языке:


— Она знала.


— Мама, не умирай…


Сын уже рыцарь — но такую просьбу может себе позволить всякий, кто любит. Увы, все решено — с утра. Сбылось. Тебе отчего-то совсем не страшно, хотя нагрешила — три раза на преисподнюю хватит, а в чистилище ты больше не веришь. Можно успеть сказать что-то важное, но что?


— Сын, будешь искать невесту, иноземку сюда не тащи. Несчастной будет.


Как была несчастлива ты, кровью принадлежащая этой земле, но воспитанная на чужбине. Что еще?


— Я тебя люблю, помни.


Свет стал ярче, он крутится, заливает глаза. Ты видишь себя со стороны. Странно! Ты привычно замечаешь, что черное платье тебе идет, а еще недурно скрывает кровь — лишь побелевшее лицо выдает, что жизнь в тебе заканчивается. Лицо заострилось, ушли морщины, складки, которые так неприятно считать в зеркале. Сегодня ты прекрасна, такой ты была разве в восемнадцать, когда корабль перенес тебя через море к опустевшему трону. Тебе легко — словно всех этих лет не было!


Тебе хочется, чтобы они — были. Хочешь еще раз — пусть последний — увидеть в сыне того, ради кого была голова умереть, а вместо этого прожила лишних полтора десятка лет.


Запах вереска. Прикосновение. Ты оборачиваешься — и не веришь себе. Рядом — он. Без лат, без ран, в простой деревенской одежде. Такой, каким был, когда ты увидела его впервые. Тогда ты упала в обморок, чтобы отвлечь стражу, теперь… Острая боль разрывает сердце. Короткая, уже прошла. Ты вкладываешь свою ладонь в его — неожиданно теплую. Он жив. Вы вместе. Вы молоды. Впереди — поросшие вереском долины, доносится ржание лошадей… Ты снова — не мудрая правительница, ты юная девочка, отыскавшая любовь, и все, что ты можешь сказать:


— Я счастлива.


Вы идете вперед, в гору, хотя радость сбивает дыхание. Ты уже не слышишь за спиной печального:


— Королева умерла.


И громового:


— Да здравствует король!

Сказ о Немайн и Торе

Как ярл, я знаю побольше других. И знаю, что простые слова люди редко дают себе по настоящему расслышать. А еще реже — обдумать. Ты ведь уже принял решение, так? Ну вот. Так чтоб тебе заново перерешить, двух слов от отца недостаточно. Не ворчи, я тебя не браню. Не ты таков, таковы все люди. Мотай на ус. И слушай сагу о богах… Что вскинулся? Да, там и про невесту твою будет. Чтоб кое-кто понял, к кому свататься надумал.


Нет, песни ты от меня не дождешься. Харальд-скальд поет славно, но я не упомню песен слово в слово. А потому историю расскажу житейским слогом. Как байку про соседей, что могут при ином обороте родней оказаться… Так что слушай.


Дело было при первом Инглинге, иначе говоря — когда Один еще не наскучил этими краями и сам правил в Уппсале. Оттого и именуемой — "Верхние палаты", что там тогда стоял мост в Асгард. Ну а земля наша на то и зовется Мидгардом, что лежит на полдороге от Асгарда до владений огненного Сурта. А великанов тех и тут довольно. Собственно, если б их Тор не истреблял, людям и места для житья б не оставалось. А чем Тор великанов бил? Молотом своим, Мьелльниром. Без молота трудно б ему пришлось: великаны они того. Большие. Тот же Тор, было дело, разок заночевал в великанской варежке — а он и сам не маленький.


И вот случилась такая беда — просыпается однажды Тор. И сразу хвать за молот: пару великанов перед завтраком прибить, чтоб день не с пуста начался. А молота и нет. Утащили. Искать? Искал, конечно — да без толку. Пришлось идти, Фригг кланяться. Она-то все судьбы знает, и все вещи скрытые. Та и говорит — проспал ты свой молот, метатель молний. Етуны его снесли. И своему вождю, Трюму, отдали, чтоб спрятал хорошенько. И пока ты молот не вернешь, будут плодиться, место у людей отнимать.


Скрипнул Тор зубами на обидную правду, а возразить-то нечего. Это с молотом он великанам страшен, а безоружный… Хорошо одно — никто Мьелльнир в руки взять не может, кроме самого Аса-Тора. Иначе великаны уже осаждали б не то, что Уппсалу — Асгард небесный! Отправился Тор к Фрейру, стражу богов. Меч просить. Тот только руками разводит: мол, затеял я сватовство. А меч невеста в залог вытребовала. Пришлось Тору вздыхать, да отправляться к хитрому Локи. Мерзавец, конечно, но сам из великанов. Глядишь, и вызнает: нет ли чего, что великаны ценят больше жизни. Потому как вернись молот к Тору, жизни многие из них и лишатся.


Локи долго Тора вышучивал — так долго, что получил в лоб и стал к разговору непригоден: на лбу шишка, глаза закатились. Ну да, этого великана ас-громовержец побить и без молота способен. Подумал Тор, да отправился в дом Ньерда, морского владыки. Жена-то его, Скади, великанша.


Дорога до палат Ньерда неблизкая. А Скади, как всегда, на охоте. Пришлось Тору и на дно морское спускаться, и в горы карабкаться. Но лучницу он сыскал, беду рассказал. Сказал, мол, Локи помогать отказался. Мудро поступил: ненавидит Скади Локи, убийцу отца своего. Потому отказать не могла. Только лыжи проверила.


— Жди, — сказала.


И была такова. Десять дней и ночей славной охотницы видно не было. Изождался ас. Но вот, наконец, вернулась.


— Молот у Трюма, точно, — сказала. — А хочет он Фрейю в жены, ни больше, ни меньше.


— А Солнце и Луну с неба он не хочет? — поинтересовался Тор, припомнив, что великан Хримтурс за возведение стен Асгарда и это потребовал. И получил, конечно… молотом промеж ушей. Всегда так выходит: Локи напоет, Один уши развесит, а молотом работать Тору. Вспомнил Тор о любимом оружии, и грустно ему стало.


— Может, твой сын мне меч одолжит? — спросил, — Верну молот — отдам.


Скади только плечами пожала.


— Так и одолжил бы. Я бы упросила, чтоб Локи от злости подавился. Но затеял сын мой Фрейр сватовство. И меч невесте отдал — в залог честных намерений.


— А до свадьбы потерпеть не мог? — спросил Тор.


— Знал бы — потерпел бы. Но я не Фригг, наперед не вижу. Я вообще великанша, — напомнила богиня-лыжница, — а мысли етунов темны…


"И безобразны", — додумал Тор, но вслух говорить не стал. И отправился снова к Фрейе. Где застал почти всех асов и ванов, всех асиний и ваний, да половину альвов. Длинноволосую и любопытную. А еще — Локи, очухавшегося и довольного донельзя.


— Ну вот, все в сборе, — объявил отец лжи, — пора. Одевай, Фрейя, свадебный убор: повезем тебя в Етунхайм, замуж выдавать.


Фыркнула Фрейя, топнула так, что весь чертог задрожал.


— По мне, — сказала, — лучше с последним трэлем перепихиваться, чем законной женой в Етунхайм ехать!


Локи открыл было рот, но увидел кулак Тора, пощупал шишку повыше глаз, отошел в сторонку… Но стоило грозе великанов отвернуться — как зашептал пакостник на ухо Хеймдаллю. Тот послушал, покивал, и изрек:


— Сам молот потерял, сам пусть замуж и выходит!


— Вот именно, — поддакнула Фрейя. И Локи сразу подхватил:


— Отличная идея! Платье-то свое ты Тору одолжишь? Где надо — полотно подложим, покрывала погуще намотаем — для великанов за невесту сойдет.


— Это ты десять лет в Етунхайме бабой жил, — возмутился Тор, — детей великанам рожал… Поди понравилось? А я на такие штуки не согласен.


И снова сжал руку в кулак. А на руке, между прочим, перчатка железная.


— А кто молот потерял? — спросил Один, который, пока дело боком не вылезло, всегда Локи слушает, — Тому и отдуваться. Опять же, тебе там с великанами ночками не баловаться. А только добраться до молота. И…


Предатель героев улыбнулся. Не понравилась Тору такая улыбка. И не потому, что кривая и зубастая, а потому, что когда Один так скалится, дела из плохих становятся вовсе никудышными.


Тут прямодушный Тор впервые в жизни — схитрил.


— Я бы сделал, как ты говоришь. Но великаны меня знают больно хорошо. Узнают они меня.


— Лицо замотаем, — напомнил Локи.


— А голос тоже замотаем? — Тор нарочно сгустил бас. — И походку? Да стоит мне с повозки сойти, они поймут, кто к ним пожаловал.


Не пропади Мьелльнир, он бы непременно добавил: "и помрут от страха". Вот только не пропади молот, и разговора б не было… А Локи все не успокаивался, начал что-то нести про песок в сапоги… Мол, это здорово меняет походку. Один смотрел так, словно все уже решено. Фрейя ушла копатья в платьях, искать что-нибудь подлинней, чтоб грововержцу коротко не оказалось.


Отчаяние неплохо пришпоривает мысль. Вот и Тору стукнула идея. И он снова окликнул Одина.


— Слушай, отец побед, у тебя ж завтра пирушка?


— Ну? Хочешь похвастаться, что молот проспал? — Один, конечно, ворчал, но, любящий лесть, ворчал уже не зло.


— Как проспал, так и приспит, — захихикал пакостник Локи. Тору захотелось прибить его на месте, но было не до того. Нужно разговор вести.


— И ты опять соберешь всех асов и ванов, и половину альвов?


— Соберу, — подтвердил Один, — Да многие уже тут.


— Так неужели мы не найдем женщины или девицы, что захочет побыть Фрейей хоть немного? То есть первой в девяти мирах красавицей?


— Такую-то мы сыщем, — согласился Один, — а вот такую, что согласится помереть… Етуны-то, как обман заметят, ох и недобры к ней станут. Да и ладно бы померла — как она тебе молот передаст?


— А я с ней и поеду, — сообщил Тор, — вот именно за молотом. И даже пообещаю вести себя прилично: не пускать ветры, не оскорблять женишка и не убивать никого, если на меня на первого не нападут. Пусть-де только вернут молот. А бить смертным боем я их начну только как вернусь со свадебки.


— Здорово! — сказал Один, — Вот и ты нарушать клятвы научился! И дешево как: Тюр за науку руку в пасти волка оставил. А ты, на-ка, только насмешек великанских на пиру послушаешь. И то недолго.


— Ничего себе только, — буркнул Тор, — мне тут, в Уппсале, одного хватает для неспокойной печени. Локи зовут… А каково на пиру с десятками таких придется?


— Переживешь, — отрезал Один, — а не найдешь подходящей жены или девицы, и сам заневестишься. Даю тебе, на поиски три дня и три ночи. Многовато, да пусть никто не скажет, что Скиталец о чести асов не заботится!


Пришлось Тору подложную невесту искать. Одна беда — все богини и альвини Фрейей побыть не прочь. А вот помирать или под Трюма — если тот отличий от Фрейи не найдет — ложиться не желают. В первый день опросил всех асиний светлых — ни одна и ни в какую. На второй — всех ваний веселых — кругом отказ. На третий до альвинь дошло. Эти только головами мотают.


— Куда нам, — говорят.


— Жить, — говорят, — хочется.


Вот тут, на месте, Тора пожалеть желающих нашлось немало. Только это у Фрейра охота к женскому полу всегда и везде. А у громовержца под мысли черные, тоскливые, безрадостные ничего толком не выйдет. Потому разутешить себя он не дал. Так и лег в ночь на четвертый день — ждать утра да позора. Лег, поворочался. Вышел во двор. Глянь — а к воротам Уппсалы Хеймдалль торопится. Знать, услышал, что стучит кто-то. А раз только он услышал, стук, знать, тихонький, что мышиной лапкой.


Открывает страж богов ворота. И заходит в них… Жена не жена, девица не девица, девчонка не девчонка… Тростинка рыженькая, Аса-Тору до ремня ростом. На голове словно вороны гнездо свили, из медного беспорядка стоячие уши торчат. Но на поясе не ключей связка — меч да праща. На шее ожерелье — да не из золота-серебра, из пуль свинцовых. В руках посох с острым подтоком и тяжелым набалдашником сверху.


— Я не опоздала на пир? — спрашивает. — А то моего коня кобыла в лес заманила, да и пропал скакун, как не было. Пришлось пешком до палат ваших добираться от самого Ванахайма!


Смекнул Тор, что кобылой той был Локи. Видно, понравилось ему в прошлый раз, скотоложцу. А раз Локи пытался задержать рыженькую…


Выскочил ас-богатырь из палат своих девчонке навстречу.


— Я — Тор! — объявил, — И мне нужна твоя помощь.


— Слушаю, — и села, где стояла. И повинилась, — Прости, Аса-Тор, шла долго, шла быстро. Совсем ноги не держат. Но если в бой и поход — встану. Да, меня зовут — Нэмхэйн. Сад осенний, река да болото.


И ладошку протягивает, знакомится. Тогда и понял Тор, что перед ним будущий друг. Не собутыльник, что вместе на пиру братину выжрет. Не жена, хозяйственная днем и ласковая ночью. Но та, к кому можно не только повернуться спиной, но знать — и сама не ударит, и других не допустит. Пока жива.


У Тора дар такой — честного человека видеть.


Рассказал защитник асов, что собирался.


— Да кто ж меня за Фрейю примет? — удивилась Нэмхэйн, — А так-то все неплохо. Посидим на пиру, принесут молот… Тут я песенку великанам и спою. Постараюсь не до смерти, но уж как получится. Молот тебе принесу. И поедем обратно: повозка у тебя крепкая, козлы быстроногие. Только если козу на дороге увидишь — бей ее молотом без жалости. Будет это Локи.


— Пророчествуешь? — спросил довольный Тор.


— Нет. Злюсь на асгардского хитреца.


— Аааа. Ну, это-то я тебе твердо обещаю. Никто нас на обратном пути не остановит. Лишь бы мне молот в руки заполучить, а там мы везде пройдем!


Привел убийца етунов Нэмхэйн к светлым асиньям, велел делать из нее Фрейю. Да такую, чтоб етуны поверили — везут к ним самую красивую невесту в девяти мирах!


Обиделась Фрейя: пришлось ей отдать знамениое свое ожерелье, Брисингамен. Обиделась Сив — ее золотые волосы приладили поверх короткой меди, что у маленькой вании на голове росла. Обиделась Фригг — ее очередь была молодильное яблоко есть — скормили замарашке из Ванахайма. Да ладно б омолодили — так нет, та и так ребенком смотрится. Смочили кровью кстати попавшегося карлика, и вышло зелье, превратившее синюшное лицо в румяное. На десять лет хватило. Теперь-то Нэмхэйн снова синяя. У Фуллы отобрали головную повязку. У Гны — туфли с высоким каблуком.


А Один посматривает, говорит — не маловато бы вышло. А Локи все нашептывает, что не тянет пока коротышка на первую красавицу. Наконец, и он замолк. И кивнул Один, и запряг Тор в боевую колесницу, как свадебная украшенную, козлов своих. И повез "Фрейю" в Етунхайм.


А настоящая богиня любви дома осталась — локти грызть. В Етунхайм сама не захотела. Так вот теперь другой и слава первой красавицы — пусть и не навсегда — и сокровища, со всех богинь собранные — а ей, Фрейе, та же Гна обувку никогда не одалживала. Ободрать же волосья у Сив доселе только Локи и ухитрился. И под бочком у громоверца сопеть тоже другая будет. Целую неделю — таков путь до Етунхайма. Особенно обидно было, что счастье досталось дурище, которая этого и не поймёт, а будет с товарищем под одним одеялом, как сестра с братом, только тепло и делить.


Отец же лжи таков — только подумаешь — рядом. И всего-то ему и надо, что соколиные перья. Чтоб повозку, козлами запряженную, обогнать. Да приготовить сюрприз!

Неделю спустя приехали в Етунхайм. Стены высокие, толстые, из таких глыбищ сложены, что ни одному асу не поднять. Внутри крепости скот ревет, у коров рога золотом выкрашены, у быков бока сурьмой вычернены. Богатством жених хвастает. Только вот где корова — там и навоз. Где много коров… Зажала носик Нэмхэйн, говорит Тору:


— Подимаю Фрейю. Хуже бы бне пришлось с таким женихом, чем Скади со Ньердом.


Но вот и ступени великанской обители. Вышел Тор, выскочила Нэмхэйн. Смотрят великаны: мелковата невеста. Так и сказали.


— У нее в роду вашей крови нет, — отрезал Тор, — а то б не была такой уж красавицей.


Пришли в зал: скамьи высокие, грубые, да подушками выложены. Мягкими. Устроилась "Фрейя" подле жениха. Принялись за пир. Смотрит Трюм — невеста ест немного, да только мясо. К сладостям, для нее заготовленным, и не притронулась. Вместо того уплела половину бараньей ноги — и довольна.


— Странно это мне, — сказал Трюм.


— А ты на зубы мои посмотри, — заявила невеста. Подняла покрывало и зубы показала. Ну, островатые. Да, пожалуй, поплоще чем у великанов будут. Зато личико румяное! Зато косы золотые!


Загудели етуны довольно. Знать, не обманули асы! Но странное заметила Нэмхэйн: говорят великаны каждый сам по себе, не друг с другом. Словно не слышат ничего. Присмотрелась: у всех уши воском залиты. А весь расчет у нее был на пение! И что теперь? Правда замуж выходить? За Трюма вонючего ради молота какого-то дурацкого?


Грустно ей стало. Понурилась. Жених заметил, спросил, отчего невеста не радуется.


— Историю вспомнила, — говорит Нэмхэйн. И историю рассказывает. Много у нее в запасе историй. Одну, да другую, да третью… Вот пригорюнился Трюм. Вот голову на руки уронил и заплакал горько.


Интересно стало етунам, отчего плачет и вождь. И треть всех етунов вынула затычки из ушей. И стала вместе с Трюмом над печальными сказками плакать.


— Неужто в девяти мирах только боль и горе! — возопил Трюм, — Неужто тебе так горько за меня замуж идти?


А Нэмхэйн из-под ресниц по зале зырк, да зырк. Две трети великанов сидят глухими. Песню не споешь… Но что делать, уже придумала. Потому Тору знак подала, чтоб тот на воздух вышел. А тому после трех жбанов пива на воздух и так весьма хотелось! Вышел безоружный громовержец за двери. Тут невеста жениху подмигивает, и говорит — не до веселья было под взглядом тоскливым. А теперь можно и повеселей байки попересказать.


И начала Нэмхэйн етунов смешить-потешать. А веселых историй у нее в запасе ничуть не меньше, чем печальных, оказалось. И еще треть великанов распечатала уши — смех он заразней плача. Смехом-то и самому заболеть охота!


А жених все невесту разглядывает.


— Хорошая ты, говорит, веселая. А отчего у тебя уши лошадиные?


— А чтобы меня, великую богиню, с простыми смертными не путали!


Ну вот и до церемонии дошло. Песни поют. Молот Торов принесли, на колени невесте положили. Та рукоять грозного оружия погладила, по-хозяйски так. У Трюма аж сердце екнуло. Странно, что богиня любви так с оружием сродственна. Но сказал великан не это. А позвал уже не невесту — жену в опочивальню.


А та глазами по залу. Еще у трети етунов уши заклеены. Ни песней напугать, ни оружием пробиться. Но оставалась у Нэмхэйн надежда… Последняя. Слабая.


— Что-то ты, муж, больно холоден, — Трюму сказала, — Не годится так. Мужики в Асгарде да Уппсале-то погорячей будут. Впрочем, сейчас я твой лед растопить попробую…


И стала рассказывать истории срамные про богов и богинь, про альвов и альвинь, про людей — да и про всех сразу. Тут раскраснелись етуны. Стали уже не инеистыми великанами, а раскаленными, словно железо. Иные жен своих похватали — и в сторонку. И уж тут последние затычки вынули. А Нэмхэйн того и надо. Трюм ее на руки, в опочивальню нести. А она — петь! И силу уже не размеряла. Впрочем, чести ее это не обидно: про то, что невесте петь нельзя, никто не уговаривался. По рукам били только про Тора — так он и вовсе снаружи!


Крепким был великаном Трюм. Три шага к опочивальне сделать успел. Потом, правда, помер. Остальные етуны — как стояли, так и полегли. Медлительные они, великаны. Люди-то обычно успевают в окна-двери повыпрыгивать. Вот и обходятся перепачканными штанами.


Но один-единственный и остался. Старый. Глухой не из-за воска. А все одно — великан!


Тут Нэмхэйн его и ударь. Не пустой рукой — молотом Тора! И Мьелльнир не только послушался — вернулся после удара в девичьи руки. Так что не потому молот Тора слушается, что он Тор. А потому, что не солгал в жизни ни разу. И маленькая вания такая же! Только вот ни силы аса, ни перчаток железных у Немхэйн отродясь не водилось. Ухватила она рукоять обеими руками намертво — да и полетела дальше вместе с молотом. Сквозь стену великанского дома, сквозь двор, полный коров златорогоих и быков черных, сквозь стену крепостную. И прямо на торову повозку!


Вся в каменной крошке, щепках, крови коровьей, покрывала потеряла, в волосах сено, а в чем подол платья — говорить не буду. Сидит, озирается.


— Пропало, — говорит, — Фрейино платье.


— Ничего, — отвечает Тор, — Главное, жить в Уппсале будут Асы и люди. А не етуны… За Ванахейм же и беспокоиться нечего — пока там ты живешь.


Тут Немхэйн горевать:


— А позор-то какой мне ехать в грязном и рваном наряде! А еще радует меня, что ни одной живой души не осталось, что слышали как я похабщину несу…


— Ничего, — отвечает Тор, — кто тебя по дороге увидит, я всех убью. Молот-то ко мне вернулся!


Не получилось. Как отъехали от Етунхайма на три дня пути, в небе засвистели крылья соколиные. Снова Локи у богини любви разодолжился. Спустился пониже, кричит:


— Привет тебе, воин, что за баб прячется! И тебе привет, жена навозная!


Тор молот, конечно, метнул. Но не достал молотом. Уж больно высоко летел охальник. А Нэмхэйн, глядишь, пояс разматыает.


— Орлов в лет бью, — говорит, — чего ж тут сокола не достать! Только вот пуль нет. Хотя… Что у меня на шее болтается? Золото, оно не хуже свинца!


А на шее у нее болталось ожерелье Фрейи, Бренсингамен. Ну, вот одна подвеска в Локи полетела, вторая.


Ас-великан, конечно, не сокол. Большой. Что соколу смерть, ему поморщиться. Только морщиться уж больно много пришлось. А главное, снаряды из пращи перья соколиные с него сбивали. По одному, по два… Вот и пониже летит.


Прибавил ходу Локи, а толку: что ни удар, то в точку. Спустился он, наконец, так низко, что в лес свалился — там последние перья и растерял. Пришел в Уппсалу пешком, через месяц. Весь в синяках, злой… Но сразу улыбку напялил, и к Фрейе на порог. Порасспросить, что Тор с Нэмхэйн о поездке рассказывают.


— Молчат, — говорит Фрейя. — Кроме как про ожерелье. Мол, все на пули перевели. Врут?


— Не умеют они врать, — скривился Локи, и потер пониже спины, куда больше всего снарядов золотых попало, — Все крылья выбили, по перышку…


Так и вышло: Сив волосы вернули. Ну, разве расчесывать колтун, который Нэмхэйн за две недели сделала, жене Тора два года пришлось. Гне башмачки тоже вернули. Почти и не пахнущие ничем. Фуллина повязка и вовсе лишь запылилась. А Фрейе вышел сплошной убыток. Платье пропало. От ожерелья осталась жалкая низка, такая, что служанке подарить стыдно. И крыльев соколиных больше нет, понадобится куда слетать — иди, ястребиные у Фригг выпрашивай. А еще даст ли…


Потому отправились Фрейя с Локи к Одину. Потребовала: пусть ей вания потерю возместит. Не златом и вещами чудесными, так службой.


— Нельзя, — сказал Один, — она же тобой была. Потому и вещи ты, считай, сама потеряла! А вот что можно, так воспретить ей впредь в Уппсале и Асгарде появляться. Да и из Ванахайма прогнать взашей. Она ведь на пиропоздала, самого Одина Высокого обидела!


А еще обиделся верховный ас, что половина непотребных историй, какими Нэмхэйн открыла уши последней трети ётунов, была про него. Но об этом речи не заводил.


Тора же снова услали в поход. Ну да его дело воинское, в походе — дома.


Локи, что над Тором всегда насмеяться готов, уговорил Высокого сложить сагу о том, что Тор-громовержец сам Фрейей рядился и молот добывал. А рыжей да кошкоухой при сем де и не бывало!


Нэмхэйн, что из двух миров изгнали, с тех пор по семи остальным скитается, место себе ищет. Но про поход свой с Тором — молчок. Стыдно ей пересказывать, что она великанам наговорила. И все же ее нет-нет, а вдовой Трюма называют. Если не боятся, что песенку споет. А то и Мьелльнир у громовержца одолжит и тааак врежет!

Сказ про Шурку Сейберта

Начать стоит с того, что все советские товарищи знают, но до греков пока никто не довел. Байки про Шурку Сейберта — дело правильное и вполне допустимое, Александра же Андреевича Сейберта следует упоминать исключительно уважительно. Первый — фольклорный персонаж, дружеский шарж на второго, который — настоящий человек. Во всех смыслах этого словосочетания. Нужно сказать, что советский флот совершенно немыслим без обоих. Даже с учетом того, что и Шурок с некоторых пор двое — но это другая история, про неё позже.

Про Шурку Сейберта все истории не из коротких, потому что в неинтересных временах он не жил, и в неинтересных местах не бывал, по меньшей мере после того, как выпустился из старого Морского корпуса. Белая кость, просолёная кровь — предпоследний выпуск, прямо на улицы, на которых убивают офицеров. Вот как раз греческим товарищам о том, что такое революция на флоте рассказывать не надо, а то, как Шурка добирался до своего эсминца при золотых погонах и без красного банта на кителе — это тоже длинная история, и тоже другая. Да, бант он не надел не из пижонства, а потому что был против Февральской революции. Считал её недостаточно радикальной, и опасался, что ею, решительно недостаточной, дело и кончится.

По месту первой службы Сейберт прибыл вовремя, доложился — и пропал. Эсминцы — его любовь, первая и главная — только жене его не говорите, она хотя и знает, ревнует всё равно. И взаимная, да… На Волге они у него прыгали через перекаты, точно лошади через барьер. Для этого нужно единство с кораблем, какого у многих со своими ногами нет, ну или руками, если они растут оттуда же. Вообще, война на реках — это не история, это много историй, и некоторые из них можно прочитать в книжках, которые пишут советские моряки. Там будет и про то, как Шурка совместил рыбалку с тралением и лично вырезал из осетра подрывное устройство минного защитника, и про то, как был переведен с миноносца на вооруженные землеотвозные шаланды, как командовал ими в последнем морском бою Гражданской войны.

“Лейтенант, водивший канонерки…” — это сказано о нём. Поэтов он вдохновлял, хотя сам не понимал почему. Он вообще не видит в морской службе романтики. То, что для иных восторг, для Шурки — "неналаженность". Впрочем, некоторая неналаженность красной флотилии не помешала ей выиграть у белых Азовское море. Впрочем, послужить на мирном черноморье Сейберту не довелось, только и успел, что построить правильную фуражку в известной мастерской в Севастополе, как его вызвали в Москву, учиться в Морской Академии. В столице тогда было очень много неналаженности, и Шурка от неё постепенно зверел.

Самой злой неналаженностью было то, что флот постоянно сокращали: корабли на металл, людей на гражданку. Были, конечно, люди, которым уходить с флота не хотелось. Прежде всего те, которые вне рядов мгновенно превратились бы в «бывших» — бывших офицеров и бывших дворян, элемент подозрительный и бесправный. Потому им приходилось идти на должности пониже. Командир миноносца становился вахтенным начальником, вахтенный начальник становился на боевую часть, а то и отдельный пост. Так на советском флоте умерла британская система организации службы: мало офицеров и много старшин-специалистов, и сформировалась своя. Ну, товарищи греки видят, насколько на наших кораблях больше комсостав. В те времена доходило не то, что до боцманолейтенантов, но и до бывших мичманов в вестовых кают-компании.

Это, в общем, всё можно было пережить.

А вот корабли было откровенно жалко.

Вот «Иглам» нашим, и английским эсминцам, которые бывшие американские, уже за двадцать, а службу тянут прилично. Тогда же под нож зачастую шли корабли, которые не отходили и полстолько.

Тут Шурке на глаза попадается газетная заметка: норвежские браконьеры бьют рыбу и тюленя в советских водах. Морских сил на Севере тогда не было: два пограничных сторожевика и старый, с порт-артурским опытом, броненосец "Чесма". Сторожевики подчинялись ВЧК, а броненосец, хотя формально стоял на хранении и числился целым линкором, на деле ржавел на приколе: интервенты, отступая, взорвали на нём машины. Вот норги и повадились. Сторожевиков они не боялись, у них корабли защиты рыболовства были сильней. Шестьсот тонн, броня…

Картина: на Балтике корабли режут, потому что содержать не на что, на Севере сидят без рыбы, потому что наших промысловиков защитить некому. Норвежцы ведь не только сами ловили, они и нашим не давали. Сейберт увидел неналаженность, и у него взыграло. Сам не заметил, как за ночь родил доклад с обоснованием существования отряда кораблей с базированием на Мурманск, а с утра, вместо занятий в Академии, прорвался на прием к коморси, то есть командующему морскими силами. Наркома тогда не было: Сергеев только разбился во время испытаний глиссирующего катера. В политическом смысле положение флота было самое шаткое, это даже на внешности главкома отразилось.

Коморси был Беренс, который Сейберта знал и в ту же академию рекомендовал, и сам читал там лекции по организации морской разведки. В общем, Шурка Евгения Андреевича видел часто. Заходит в кабинет, а там вместо лихого офицера сидит какая-то унылая лошадиная харя… А коморси всего-то укоротил усы и обкорнал бородку. Шурка от удивления замер, точно в строю на адмиральском смотре, хорошо, рот не раскрыл. Тут Беренс ухмыльнулся и сразу стал похож на себя обычного.

— И ты попался! Надо будет при случае совсем побриться.

Плод тяжких всеночных трудов проглядел по-диагонали.

— В экономике, Сейберт, — сказал, — решаю не я. Но толкнуть это дело нужно… Ты готов доложить в ВСНХ? Прямо сейчас?

ВСНХ — Высший совет народного хозяйства, корпорация, которой подчинялась вся промышленность союза. Отдельно для привыкших к капитализму: сто крупных, национального масштаба, корпораций и под тысячу поменьше. “Юнайтед Стил”, “Юнайтед Ойл” и “Юнайтед Фрут” разом.

— Да, — сказал Сейберт. Чуть удивился взвешивающему взгляду коморси, тот, кажется, не ожидал такой спокойной реакции.

— Тогда идем. Автомобиль ждёт.

Сгреб доклад в папку к другим бумаженциям и рванул, как эсминец на самом полном — без буруна, но хрен догонишь, и только если очень постараться, можно пристроиться в кильватер. Этим Евгений Андреевич, кстати, очень нравился партийным руководителям: энергичностью. По лестнице прыгал через две ступеньки — вверх тоже! — и плевать, что на виске бьётся нехорошая синяя жилка.

В авто Беренс плюхнулся по-советски, рядом с водителем, оставив барские места подчиненному.

— Продумай, что скажешь.

Сейберт и думал, но заметил: водитель выворачивает не к Варварской площади, где ВСНХ, а к Лубянке. В голове немедленно закрутились нехорошие фантазии. Чекисты не оставляли попыток подмять под себя если не весь флот, то хотя бы морской комитет по контролю, он же комкон, своих коллег и конкурентов. Спросил осторожно:

— Евгений Андреевич, у вас сначала дела в чрезвычайке?

— Наши дела, северные. Ты думал, я, коморси, к какому-то чинуше докладывать поеду? Нет, Александр. Мы сразу к председателю.

А председатель ВСНХ и председатель ВЧК — одно и то же лицо.

Дзержинский.

Это для товарищей греков Дзержинский — что-то далекое. Далекое-плохое для тех, кто слушал государственную пропаганду или белых, далекое-хорошее для коммунистов. Советские командиры все разулыбались, особенно кто заканчивал сергеевское, для них Феликс Эдмундович один из основателей училища, утешитель сирот, привозитель подарков, источник справедливости. Он навеки остался в детстве светлым образом, и, в отличие от любимого нынешними детьми Деда Мороза, был живой, настоящий, горячий. Остальные слышали о нём от сослуживцев и друзей, и тоже только хорошее, и за плохое дадут кому угодно в морду.

Здесь придется напомнить, что Шурка Сейберт в сергеевском не учился, но закончил Морской корпус. В анкете у него поганого словечка «бывший» не было, потому как был он вполне действительный командир Красного флота. Но когда он на эсминце прыгал через волжский порог, ему в башку целился комиссар. Пройдет корабль — живи, не пройдет — пуля в голову. Можно было, конечно, не прыгать, но тогда фланг наступающей армии прикрыть было бы некому, и Сейберт рискнул. Как он сам говорил: «На Бога».

Сразу после смерти товарища Сергеева чрезвычайка вдруг взяла разом тысячу этих самых бывших морских офицеров. То есть — каждого шестого. Морской контроль, конечно, в ружьё, линкоры, как в кронштадтский мятеж, стволами начали шевелить, а им — забирайте военморов обратно! Мол, разобрались, отпускаем, но пятьдесят человек возвращаем под конвоем, с приложением протоколов допроса и настоятельной рекомендацией расстрелять. Рекомендацию флот исполнил. А остальным, даже тем, кого не арестовывали, служить стало "хорошо" и "уютно"…

Сейберт дернул уголком рта, поправил на кителе орден Красного Знамени и отправился на доклад к Дзержинскому. Под внимательным взглядом чуть расширенных зрачков забыл про окатистые, удобные для бумаги слова и выложил всё, и про неналаженность, и про то, зачем вообще нужен военный флот в народном хозяйстве. В трёх предложениях, причём цензурных.

Феликс Эдмундович выслушал, не прервав, и задал ровно один вопрос, причём Беренсу.

— Вы ручаетесь за товарища Сейберта?

Коморси кивнул.

— Собирайте отряд, — сказал Дзержинский. — Снабжение по нормам действующих судов Балтийского моря. За сохранность промыслов отвечаете лично. Ступайте, товарищ, у нас с Евгением Андреевичем есть и другие вопросы…

Шурка не ушел. Еще раз одернул китель, вытянулся прямее, чем учили на занятиях шагистикой в том ещё, исполненном маршировки старом Морском корпусе, и сказал ровным бесцветным голосом:

— Товарищ Дзержинский, у меня есть просьба по комплектованию личного состава отряда.

Беренс поднял бровь: ЧК, так и так, передала морскому контролю всех арестованных моряков, и просить за них следовало у коморси. Здесь флот автономию пока сохранял.

— Кто вам нужен? — спросил Дзержинский.

Сейберт ответил.

Он знал, что названный им человек не моряк. Он знал, что этот человек ждёт расстрела. Он не был уверен, что тот невиновен. Мог он влипнуть в белый заговор не по случайности, мог… Председатель ВЧК знал это тоже. И задал короткий и точный вопрос.

— Зачем?

— В дополнение комиссару, специально для "бывших".Он умеет напомнить — как следует смотреть смерти в глаза, и улыбнуться, и спокойно исполнять свой долг. Нам это понадобится.

Дзержинский недолго помолчал, словно давал возможность забрать назад глупые романтичные слова.

— Вашу просьбу рассмотрю позже, — сказал наконец, — а вы пока свободны.

Только выйдя за дверь, Шурка вспомнил, что расстреливать его имеет право только морской контроль. А ещё понял, почему именно его поставил командиром отряда… не Беренс, Дзержинский. Других моряков он не знал, а мужество перед лицом любого по высоте и полномочиям начальства — необходимый признак хорошего командующего.

Такая вот мораль, товарищи.

Второй сказ про Шурку Сейберта

Мораль озвучена, но история не окончена. Её продолжают в другой раз — всякий раз, когда выдается немного времени. Если её слушать, не думая, на время становится легче, и пробирающее до костей, точно стылая сырость, чувство опасности накатывает только на вахте. Это хорошо: в отличие от холода к опасности привыкнуть можно, перестать её замечать — и погибнуть от торпеды в борт или бомбы с внезапно выскочившего из облаков "кондора". Если же человек задумается над байкой, в которой доля обычной флотской травли никак не более половины, то поймёт, что, как ни крути, а по сравнению с давними делами нынешний поход — сущий лайнерный рейс. Всем же, кого нет в кают-компании, остается самое простое утешение: раз у командира есть время и настроение травить морские сказы, значит, всё в порядке.

Потому снова — о Сейберте.

Прибыв в Петроград, первое что сделал — забрал поэта-кавалериста из местной чрезвычайки. Корабли шли во вторую очередь, потому как разделывать кили на металл, да ешё во время разрухи долго, расстрелять же человека тем проще, чем больше неналаженность.

Узилище было под стать персонажу: Петропавловская крепость. Сырые казематы, известные ещё по мемуарам декабристов, отсчитывающая последние дни жизни полуденная пушка… Сейчас там музей, а после кронштадтского мятежа использовали по назначению. Следствие было коротким, место справедливости целиком занимало понятие социальной защиты: лучше расстрелять сотню невиновных, чем позволить уцелевшим заговорщикам устроить ещё один мятеж, на сей раз в Питере. Вот такую неналаженность развел в Петрограде Зиновьев, а она любит дань кровью, и получает её не только с тех, кто в этой неналаженности виноват. Впрочем, Москва уже взяла питерский горком за горло — пока ещё нежно, пока ещё осторожно. В тридцать первом случится знаменитая "ленинградская дефенестрация", зиновьевцев моряки будут выкидывать в окна уютных кабинетов — правда, исключительно первого этажа, чтобы сохранить живьём для следствия. Это тоже будет неналаженность и южноамериканство, но — последние. Тогда же… Тогда, представьте себе, Сейберт боялся, что опоздает. То есть что из Москвы не отправят телеграмму с приказом отменить исполнение приговора, или что местное чека решить опоздание телеграммы изобразить, а понимаемого врагом человека — непременно расстрелять. Впрочем, времена действительно были уже не те. Сейберт успел, и с интересом изучил приложенную к бывшему узнику бумаженцию. В той значилось: «приговор оставить в силе, но заменить на условный».

— Это как? — удивился он, хотя Гражданская война, казалось, отучила удивляться.

— Если оступится даже по мелочи — исполним, — пояснил чекист. — Забирайте своего бывшего поручика. Как его там… Гумилёва Николая Степановича.

То, что Гумилёв перед арестом был председателем петроградского отделения союза поэтов, роли не играло. В ранних двадцатых "бывший" — клеймо, которое можно прикрыть разве что звёздочкой на фуражке. Если фуражка черная, флотская — совсем хорошо.

У Гумилёва фуражки не было — были мешки под глазами, и аккуратно застёгнутый ворот несвежей рубашки, и совершеннейшее спокойствие, когда поэт подписывал постановление об условном освобождении. Поздоровался так, будто расстались не год назад на Азовском море, а вчера после ужина в ресторане.

— Сейберт, — сказал он, — я, правда, благодарен, что ты меня вытащил. Совершенно не верил, что меня расстреляют, но рад, что обязан буду тебе. Не все мои читатели мне симпатичны.

Говорил ровно, точно читал лекцию на литературных курсах, и, разумеется, тыкал: он всегда был скор на приятельство, до прочной же дружбы не доходило никогда и ни с кем.

Выглядел поэт плохо, лет на пятьдесят вместо своих тридцати пяти. Шурке даже стало стыдно: он мобилизовал усталого больного человека, а сам отоспался в поезде, предчувствие дела колотит изнутри и тянет вперёд, волочит пешком к набережной. А что делать? Извозчик в Питере тех времён — существо совершенно мифическое, а служебного экипажа петроградская военно-морская база начальнику Беломорского отряда не выделила. Нашёлся только катер. Зато потом — пятнадцать минут моторного урчания над чёрной Невой, потом над Морским каналом — и Кронштадт. Гумилёв в мятом штатском костюме, в потянутых на коленях брюках — ёжился. Сейберт хватал морскую свежесть, будто это не он поэта, а его только выпустили на волю. Засиделся на берегу!

Гумилёв, и тот заметил. Сказал:

— Ты помолодел. Дело, заставляющее забыть о страхе смерти — вот что верней всего молодит человека..

Так что — ставь задачу, и я оживу вновь.

В то, что его могли расстрелять, Николай Степанович и верно, не верил тогда и теперь не верит. Жить он планирует до девяноста. В литературных кругах это знали. Тогдашний Сейберт — нет.

— Внешний враг. Норвегия. Нужно напомнить, что "не смейте котиков стрелять у русских Командор!" распространяется и на Заполярье, и на тюленей, и рыбу.

Цитату Гумилёв, разумеется, узнал. Киплинг. И пусть в балладе о трёх котиколовах браконьеры рвут "русского" медведя, а не "красного"… Им главное урвать, да и медведь всё-таки тот же. Это увидел Брусилов, что отказался участвовать в гражданской войне, но помог Красной Армии в советско-польской. А Гумилёв — согласится?

— Если нет, — сказал Сейберт, — если тебе память о расстрелянном царе важней ста пятидесяти миллионов живых русских людей — протащу тебя на борт как вольнонаемную штафирку, в Копенгагене спихну на берег — и привет Марии Александровне, до свидания в прицеле друг у друга. Если да… — он тронул потёртый кожаный портфель — у меня тут куча бумажек о зачислении на довольствие, выдаче снабжения и о зачислении тебя в штат политотдела Беломорского отряда кораблей. Все подписаны, но я вправе пустить их на растопку.

Родительский дом встретил Сейберта тишиной: мать унёс тиф, уже давно, отец пропадал в морском архиве и, кажется, там даже ночевал. Телеграмму, он, возможно, получил и, возможно, придёт — но позже.

Пока же можно потрошить свой чемодан, и кипятить чай — тот самый чай, вместо сахара приправленный дымком и привкусом жести, выкладывать на стол банки комсоставовского сухпайка — а потом и чудесные, восхитительные бумажки, диковинный пасьянс, в котором вместо тузов да королей — Дзержинский, Луначарский, Галлер — и, почему-то, Горький. Гумилёв будет молча рассматривать бюрократическое буйство, переплетение круглых печатей, прямоугольных, квадратных и треугольных штампов. Верно: у кого дома шкура леопарда, а кто промышляет вот этакое. И ведь не скажешь, что проще. И уж точно — опасней для шкуры охотника.

— Горький — это просто слезница в органы, — пояснил Сейберт. — Приказать он не может, может просить, и, знаешь, от боязни тебя потерять он таких славословий понаписал… Мне это подкинули на вокзал, с нарочным от Феликса Эдмундовича. Там и ещё пара подписей есть. В общем, ты теперь знаешь, кто тебе друг, а кто так.

Гумилёв глянул на подписи.

Подпись тогда, на заре двадцатых, могла стоить головы.

— Оцуп — ожидаемо. Мандельштам… вот это новость! Кролик оказался барсом. И… Тихонов! Я думал, он окончательно обольшевичился и мне теперь враг.

— Он ваш лучший ученик, — заметил Сейберт, подсовывая в плиту полено. Чайник не хотел закипать.

— У вас в Кронштадте очень тяжелая, холодная вода, — заметил Гумилёв. — Её нужно греть на полчаса дольше, чем питерскую…

Крышка на чайнике немедленно забилась в возмущении. Сейберт немедленно занялся заваркой, благо, не морковной.

— Вода — это женщина. — сказал Гумилёв. — Обидевшись, вскипает. Проверенный способ.

— А в Москве нормальный чай уже можно просто купить… — откликнулся Сейберт. — И уже никто не печёт картошку в каминах. Зато "бывших" поуплотняли — вместо квартир оставили по комнате. А ещё вы не нравитесь Луначарскому — за то, что выиграли выборы и обошли Блока, Троцкому — за то, что вы поэт, а он всего лишь агитатор, Зиновьеву… сами знаете, за что.

— Я поэт, — сказал Гумилев. — Пишу стихи. Учу других. С восемнадцатого года живу при большевичьей власти и не трогаю её, хотя ненавижу. Тут арест, потом ты — с предложениями… Слушай, ты вообще человек?

Сейберт понюхал рукав своего кителя. Сообщил результат анализа:

— Угольный дым, осмелюсь доложить. Я только с поезда. А ещё я пытаюсь завязать с куревом, иначе серой бы точно вонял. Такие сейчас спички. Спичечки шведские…

— Головки советские.

Минуту воняют,

Потом зажигают, — усмехнулся поэт. — Базарные стишки прилипчивые…

Он грел руки, обхватив ладонями фарфоровую чашку, отблески огня из печной дверцы плясали у него на лице, и сквозь некрасивые, измождённые черты проступал другой образ.

— Зачем вам я? Что выручили, спасибо, но ваша коллекция, правда, впечатляет.

— Чтобы был, — сказал Сейберт, вытягивая ноги к огню. — Причина не хуже прочих.

Они пили чай. Молчали.

— А ведь мне знакомые руку перестанут подавать, — заметил Гумилев.

Он не сказал: "если", а ведь даже в стихах — особенно в стихах! — ценит точность.

— Как при прошлом режиме руки не подавали жандармам, — сказал Сейберт. — А теперь, видишь ли, плачут. Ещё — в задании нашем не будет ничего такого уж возвышенного. Пойдём воевать за то, чтобы в пайках кроме воблы и селёдки хоть изредка попадалась и треска. А матросы — то есть краснофлотцы срочной службы, конечно — все будут молодёжь. Тех зубров, которым ты про портрет государя читал и ждал пули, а получил рукоплескания — ещё весной пустили под лёд. А комсостав — бывшие офицеры, устали от семи лет войны, с новой властью разве что смирились…

— Сейчас проверим, человек ты или белая сволочь, — вдруг сказал Сейберт.

С этим согласился и Гумилёв. Зато разговор цитатами окончательно убедил его, что Сейберт находится в романтическом настроении и совершенно впал в гардемаринскую юность. Чудо омоложения припишет назначению на командную должность — и навеки замечатлеет мальчишеский образ командующего отрядом в книге о походе. Напишет так убедительно, что поверит даже Шурка, и только пыльные папки в архивах флота сохранят кусочки настоящего Сейберта.

Впрочем, со стороны Шурка выглядел весёлым и наглым, и назначению был искренне рад.

Смотреть корабли так и отправились: один с приказом о назначении, другой со справкой об освобождении. Прежде чем подбирать остальных людей, Сейберт хотел определиться, какие корабли можно можно и нужно спасти. Гумилёва взял, чтобы тот пропитывался духом предстоящего похода.

Здесь нужно отметить, что советских вод на Балтике тогда было — гусям поплескаться, Ладога больше. С севера воды финские, с юга эстонские, эсминец повернуться может, линкору затруднительно. В этом тесном пространстве сгрудились остатки былого флота Российской Империи. И того, что воевал в мировую войну, и того, который только начали строить — и не успели закончить. Не корабли — кили.

Кили, вырванные с мясом со стапелей ревельского завода — там, видете ли, вместо Ревеля стал Таллинн. Кили, продравшиеся через весенний балтийский лёд — потому что вместо Гельсингфорса стали Хельсинки. Кили, разорванные торпедами и снарядами, которые не дождались ремонта. Кили, изношенные походами, проржавленные до фильтрации. Кили сгоревшие. Кили, разбитые о камни. Кили, готовые к буксировке в Германию — на металл. Кили частью разделанные, точно туши на бойне. Кили, которые устали ждать и легли брюхом на дно.

Морской пейзаж кисти Босха. Кладбище чудовищ. Среди него ещё теплятся сердца и котлы. Сторожа-люди и сторожа-корабли шевелятся, хотя и не в полную силу. Хорошо, что Сейберт научился укрощать своё воображение и картины пафосной гибели флота не наблюдал. Ему не нравилось, что корабли плохо перенесли консервацию. Зато поэта, способного увидеть нечто кладбищенски-мрачное в пыльной библиотеке, не то, что накрыло — случилось точное попадание, и деловито снующий между унылыми остовами Сейберт предтавлялся Гумилёву чуть ли не Орфеем, спустившимся в Ад за любимой. Тем интереснее было наблюдать, как тот спускается в темные утробы, простукивает переборки, матерится на вытекающую из отвернутого клапана воду, ковыряет пальцем налет на котловых трубках. Половину того, что делал Шурка, осматривая корабли, он не понял, другую половину понял не так. Зато почувствовал ситуацию, и не стал равнять придирчивого командующего ни с врачом, готовящимся ставить диагноз, ни с инженером, принимающим заброшенную стройку. Никакая мирная профессия тут не подходила. Если тут и был госпиталь — то в ситуации, когда враг прорвался, и всем, кто еще может держать в руках оружие нужно идти в бой. Ещё разок, через силу, через немогу — чтобы жить им и тем, кто не сможет встать. Или, хотя бы, погибнуть с оружием в руках, а не быть перерезанными.

Было хорошо видно — некоторые корабли Сейберт охотно бы повёл за собой, но им уже не выйти. Другие вроде и в неплохом состоянии, а не нужны.

Как мыслят и чем живут норвежские моряки Сейберт представлял себе куда более смутно, чем содержимое средней головушки выпускника родного Морского корпуса, а ведь именно это знание и приносило успех в речных боях гражданской войны. Общее место, впрочем, просматривалось сразу: война будет между делом и по мере неизбежности, главное — рыбная ловля. Еще очень хорошо пострелять по берегу, причем совершенно не важно, есть ли на берегу противник — в отчете он будет и понесет ужасные потери, а вернувшись, так славно рассказывать доверчивым девицам о своих великих победах…

Это будет наверняка. Остальное придется уточнять на месте, и не верить россказням старожилов, а собирать факты, и уже из фактов выводить характер противника в необъявленной войне. Жаль, корабли нужно выбрать не тогда, а сейчас.

Что видел Сейберт? Вот, например, "Рюрик", бывший флагман Эссена и Бахирева, герой готландского боя. Сосновая палуба — лохмотья, иные доски торчат кверху, точно надеются прорасти и вновь зазеленеть… Машина — хлам, трубки котлов щеголяют налетом, приборов управления стрельбой нет, зенитки срезаны вместе с креплениями под них. Самое страшное — какая-то сволочь пустила воду поверх открытых клапанов кингстонов, и закрыть их было никак — только вырезать вместе с куском днища и поменять. Надстройку уже начали резать на металл.

Чинить мало что дорого — долго. Столько времени у Сейберта нет. Осталось только кивнуть инженеру с Балтийского завода:

— Он ваш.

Других крейсеров на Балтфлоте уже не осталось: сведены в Германию, проданы за стремительно худеющие марки. Настоящих линкоров-дредноутов Сейберту никто не даст, да и не нужно их пока спасать: два нормально служат, один на консервации, один сгорел, но разделка не угрожает даже ему. Опасней положение недостроенных кораблей, но приводить их боеспособное состояние — минимум месяцы.

— Даже смотреть не буду, — констатировал Шурка, — нет смысла.

Впрочем, их судьба не столь уж и горька: "Червона Украина", например, тоже была когда-то частью скорбной картины, а теперь крейсер ПВО, главный конкурент "Атины" на роль самого полезного корабля в дальнем прикрытии конвоя — при отлучках "Фрунзе", конечно.

Кое-что можно было бы и использовать. Вот длинные тени эсминцев — новейшие недостроенные "новики", и если бы не проблема мазута, воткнуть на готовые корпуса хоть какие-то пушки и получится отличный корабль для охоты на нарушителей морских границ. Увы, их котлы тоже рассчитаны на жидкое топливо.

Мазут — не люди, мазута почти не было. Людей тогда было не то, что достаточно — с большим избытком, не только бывших офицеров, старшин и матросов тоже. Тогда многие вернулись с берега, после демобилизации, которой столько добивались. В мирной жизни не оказалось ни нормального дела, ни приличной пайки. Назад брали с перебором, склонные к мятежу клешники на флоте больше не требовались, специалисты они или нет. Наоборот, провели комсомольский набор и потихоньку учили новое поколение моряков. Которое до сейбертовского похода и применить было негде, кроме Балтики.

О Черноморском флоте говорить стоило хорошо или ничего, силы Тихого океана — это, как ни странно, японцы, которые считали дальневосточные воды, не исключая советских территориальных, своими и послеживали за собственными рыбаками, чтобы те оставляли рыбу на развод. Все, что смел советский пограничный катер — пожаловаться японскому эсминцу на вылов сверх квот или появление судов не оплатившей дешевейшую лицензию фирмы. Эсминец, как правило, наводил среди своих рыболовов порядок.

Еще оставался беломорский отряд — его Сейберт сейчас и отбирал. И как бы ни хотелось явиться в Мурманск на мостике "Рюрика" в окружении дивизиона "новиков" — плохое состояние корпуса крейсера и полное отсутствие мазута для эсминцев сводили это мечтание на нет. И всё же состав отряда Сейберт видел именно таким: угольщик, корабль поддержки или плавбаза, несколько малых кораблей, желательно однотипных.

Приходится идти дальше — в прошлое, к густым дымам угольных времен. Где они, маленькие эсминцы-"соколы" доцусимской эпохи? Старые знакомцы по борьбе на реках там и остались. Одни приткнулись к берегам, торчат мачтами, трубами, а то и куском корпуса, иные прячут острые лохмотья разорванных бортов — пройди рядом, и река получит новую жертву. Зато среди следующего поколения есть и те, что с рек вернулись, и те, что всё смутное время провели на Балтике.

И Сейберт, вдоволь излазив с десяток очень похожих корабликов, выбрал четыре.

Отряхнул брюки от ржавчины.

— Знакомьтесь, Николай. "Сибирский стрелок", "Генерал Кондратенко", "Пограничник" — ну и "Эмир Бухарский". Наши будущие основные силы. Троим нужны новые названия: "Пограничник" отлично подойдёт и со старым. Задачу подобрать имена возлагаю на вас. Потребую невозможного: имена кораблей должны одинаково воодушевлять бывших офицеров и матросов из последнего комсомольского призыва. А теперь присмотрим нам плавбазу…

Теперь они стали смотреть транспорты — на поэтический глаз менее интересные, чем боевые корабли, после эсминцев — совсем некрасивые.

— Гниль, — жаловался Сейберт. — Мертвечина.

Неудивительно: в советской России разруха, но плановое хозяйство всегда найдёт, что возить. И именно с возрождения транспорта начинается оживление страны. Так что любой транспорт, который может перенести погоду хотя бы балла в три — занят.

— Угольщик мне, — Сейберт приговаривает, точно молится, — угольщик! На плавбазу уже не уповаю… Но без догрузки мы до Мурманска не дойдём даже экономическим.

— А парусник может быть угольщиком?

Сейберт уставился на Гумилёва. Тот ухмыльнулся.

— Сам знаешь, я наполовину гений, наполовину кретин. Но вон тот трехмачтовый кораблик на мой взгляд — хорош. Как вы такие называете — барк?

Сейберт медленно оглянулся на корабль, который до того числил кусочком фона, живописным фрагментом панорамы "корабельное кладбище". Три мачты, да — не подставки под артиллерийские посты и радиоантенны — настоящие, под три яруса прямых парусов. Корпус с продольной белой полосой — какой-то сияюще, неприлично, дореволюционно белой.

— Это не чистый парусник, там есть труба, видишь? — сказал Сейберт, и нецивилизованно ткнул пальцем. И только после этого — узнал корабль. Облизал вдруг пересохшие губы. — Это "Азия". Парусно-паровой клипер, из самых первых наших железных кораблей. Ей лет полста, но в начале германской ещё служила. На ней шесть торпедных труб, как на эсминце… Надо смотреть! Тогда и узнаем, гений ты или не совсем. С другой стороны, я её не на приколе и не видел. А выпустился я в марте семнадцатого… Николай, её же нормально поставили на консервацию, ещё до временных! По старым регламентам, после переборки машин и покраски, на механизмах, верно, смазки на палец!

Час спустя, облазив старый корабль от форштевня до руля, Шурка констатировал: сегодня Гумилёв гений. Сообщил вслух: поэтов, не любящих славословий, в мире не случается.

Гумилёв сухо полукивнул и переспросил:

— Так это всё-таки барк или шхуна?

Сейберт пожал плечами. Познания в морском деле, почерпнутые при чтении "Мира приключений", поэта почему-то не подвели.

— Барк.

* * *
«Азия», маленькая и нарядная, точно фарфоровая кукла, и с полным парусным вооружением, боевым кораблём не смотрелась, да и не была. Её возможное вооружение, три стотридцатки, лежало в трюме, потому что будучи установлено на палубу убивало мореходность суденышка к черту. Тем не менее именно красавица «Азия» была главным кораблём в отряде — просто потому, что без нее миноносцам не хватило бы угля до Мурманска.

Опять же, по сравнению с флагманским катером из гнилого красного дерева, который утонул прямо под Сейбертом посреди Волги — явный шаг вперёд.

Вот и товарищ из торгпредства, военной выправки нет, зато взгляд цепкий, щупающий. Порадовался заходу кораблей под флагом Родины — и именно так выспренне и сказал, сообщил, что все вопросы с топливом решены, можно становиться на бункеровку. Только Сейберт собрался бункеровкой и заняться, сообщил: товарищи по линии Коммунистического интернационала донесли, что в следующий выход норвежцы собираются взять не только корабли охраны рыболовства, но и пару броненосцев береговой обороны. Вы их должны знать по справочникам: сейчас они достались немцам и вроде даже поставлены в строй.

— В Петроград телеграфировали? — спросил Сейберт.

В Петрограде о таком хамстве, конечно, должны узнать.

— Вы пойдёте дальше? — спросил товарищ из торгпредства.

Он явно догадывался, что те самые броненосцы береговой обороны куда больше и опасней флагманской парусной красавицы, и впятеро меньших эсминцев.

— У меня приказ, — пожал плечами Сейберт.

Возвращать эсминцы на разделку, а Гумилева на расстрел у него не было ни малейшего желания.

* * *
Со временем беломорский отряд стал Баренцево-беломорской флотилией, потом эскадрой Ледовитого океана, наконец Северным флотом. Все это время им командовал Сейберт, который незаметно для самого себя превратился из Шурки в Александра Андреевича, а это непорядок. Без Шурки Сейберта на советском флоте возникает неналаженность.


В отличие от героев баек старого флота, Хвицкий и Сейберт не застрелились и не спились. Им, обоим, повезло — успели взлететь так высоко, что над ними оказался лично Галлер, а он их, для иного начальства несносных, ценит и прикрывает. Так что — служат себе, один командует Черноморским флотом, другой — Балтийским.

Третий сказ про Шурку Сейберта

Колокольцев подкрутил ус.

— Командир наш занят, — сказал. — но традиционную для "Атины" историю вы, товарищи, получите, благо погода нелётная. Начну я именно с любимого Михаилом Николаевичем Шурки Сейберта, хотя главным персонажем нашего рассказа будет не он. Не вспоминая времена теперь совсем былинные, обратимся ко времени, когда бывшая беломорская флотилия стала, наконец, знаменитым нашим Северным флотом, а товарищу Сейберту, будь он триста раз персонаж, шарж и пародия на живого человека, стало совершенно невозможно именоваться Шуркой, потому что называть так комфлота — неприлично.

Поймите верно. Если подчиненные за глаза не ругают командующего — его надо немедленно снимать. Они просто обязаны иногда подозревать, что он сумасшедший, особенно в норд-ост, а малейшее сомнение в его способности сожрать проштрафившегося командира живьем, если же особо припрёт, так без соли и перца — исключительно вредно. Сейберт, заметим, человек ровный, но унасекомить чужого подчиненного или равного по званию способен тремя словами. Подчинённым ещё больше повезло: на них он страшно молчит. То есть как-то так получается, что если не хвалит, то все маты на свою головушку проштрафившийся придумывает сам, а Северный флот воспитывает весьма изобретательных командиров. При этом никакого стояния навытяжку, самоугрызаются товарищи сидя на совещании у командующего, а то и вовсе по каютам в личное время. Собственно, они такие выдумщики именно из-за того, что если командующий их не упоминает — как жить? Тут и оперативные планы, и приёмы боевой подготовки, и бытовые ухищрения сочиняются словно сами собой, а одновременно и характеризации комфлота. Почему он безумен именно в норд-ост, это ведь отдельная история, но её рассказывать должен не летун.

Беда в том, что "Шурка" — уменьшительное. То есть Александра Андреевича можно за глаза безумцем, а про себя и по матушке, но никак не Шуркой. Так любимый фольклорный персонаж Михаила Николаевича окончательно стал частью истории флота, и новых баек про него ждать не приходилось. А это, заметим, неналаженность, и Сейберт хорошо помнил её по тому ещё, послефевральскому и дооктябрьскому флоту. Тогда за всеми жизнеутверждающими байками про капитана Балка стоял эпилог: устроенного министрами-капиталистами бардака достало для того, чтобы даже этот кремень-человек пустил себе пулю в голову. Жить сразу становилось тошно. С Сейбертом всё получилось гораздо веселей, он дослужился до лавров на нашивках — и всё-таки перестал быть столбом, тень которого звалась Шурка Сейберт. Это грозило разочарованием молодых командиров не во власти, а в себе. Мол, было время, были богатыри, а вы?

Срочно требовались новые легенды.

К счастью, будуший адмирал меры к разрешению проблемы принял раньше, чем её осознал. Иными словами, еще весной неустроенного восемнадцатого имел глупость скоропостижно жениться. С другой стороны, а что ему оставалось? Выгрузить юную девицу совершенно лилейного воспитания одну на кронштадтские улицы, и сказать, чтобы шла себе с Богом? Так Шурка её, супружницу свою, именно что любил. Опять же, жениться стало можно без справки о доходах и без одобрения кают-кампании. Было такое гнусное положение при царе, и старшие товарищи его хорошо помнят. Например, именно поэтому товарищ Галлер так и остался один: господа решили, что офицер флота не может жениться на актрисе, и точка. Или любовь, или флот. Лев Михайлович выбрал флот, актриса его нашла себе другого, а он её, заразу, любит до сих пор. Вы его знаете: "Пусть будет как должно, или никак". Вот, кстати, пример морского офицера, у которого были личные причины ненавидеть прежний режим и его защитничков, подавшихся к белым. Большинству флотской молодёжи крылья подрезал имущественный ценз: мичман получал совсем немного. Так что семнадцатый и восемнадцатый — это не только год революции и год начала Гражданской войны, но и годы моряцких свадеб. Молодёжь женилась и шла воевать на реки.

В известных вам опубликованных рассказах Шурка Сейберт холост и склонен волочиться за чужими жёнами, поёт им под гитару и прочее. Тут правды столько же, сколько в истории о "последней дуэли русского флота за женщину, которая даром никому не нужна". Рассказы хорошие, они не враньё, но детали в них немного перекручены для пущей выразительности. К примеру, та дуэль была, увы, никак не последней: краснофлотцы стрелялись и в двадцатые, и в тридцатые, и сейчас идиоты находятся. Не исключая, кстати, политработников. Другое дело, что участники дуэли сами полагали её последней, а потому рассказывать историю именно так — правдиво и правильно, и дух великого, страшного и притом нелепого года передает точно. Так и с холостяцтвом Сейберта.

Правда в том, что за годы Гражданской женатым человеком Шурка себя так и не почувствовал. Письма далёкой возлюбленной писал, а может, и стихи, не забывал послеживать, чтобы всё, что положено по командирскому аттестату она получала — а так какая семья? Когда вырывался раз в несколько месяцев на несколько дней — хорошо ему было, но получалась лихорадочная страсть, и такое же поспешное решение скопившихся бытовых неурядиц. Шурка эти годы чувствовал себя скорее рыцарем, раз за разом спасающим даму сердца, а никак не мужем и отцом.

В девятнадцатом у него родилась дочь — он воевал на Волге, положение было злое, головы приходилось держать трезвыми. Событие отметили, но крашеную луковым отваром водку — якобы коньяк — не столько пили, сколько прополоскали рты.

Семейная жизнь Сейберта была вроде фото в альбоме. Первая страница — смущенная девушка стоит между его родителями и виновато улыбается. Листнул — у неё на руках маловразумительный свёрток, а из родителей только резко постаревший отец. Мать Сейберта забрала "испанка". Листаем — малая стоит рядом с мамой, уцепилась за юбку. Отец Сейберта сидит в кресле, в руках трость, поза картинная: нога за ногу, и не скажешь, что одна из них — протез, цена кронштадтского мятежа. Зато на китель вернулись хотя бы нашивки. Он и сейчас работает в архиве наркомата флота.

То, что родилась дочь, Сейберта не расстроило, скорее наоборот: воевать ему обрыдло, а девочка — это мир, так?

Потом Сейберт вернулся доучиваться, в то особенное время после кронштадтского мятежа, когда бывшим господам офицерам, кто остался, стали сколько-то доверять. Академия в Москве — но до Питера литерный добирался за полсуток даже в разруху. Ещё лежит снег, Сейберт с женой — в валенках, одинаково чёрные пальто из одной материи, потому что приличная ткань в тогдашней Москве — или контрабанда, или из ведомственного распределителя, а военморам положена чёрная, и на жену другого цвета не сыскали.


К тому же ему именно тогда дали кап-раза, и нужно было что-то делать с одним из советских писателей, оттоптавшимся в неоконченном, но опубликованном романе по образу "жены каперанга". Война советских капитанов первого ранга с Союзом писателей — это не просто история, это эпос наподобие "Батрахомиомахии". Тогда они, кстати, окончательно рассорились с Бахметьевым, и вот это — не история, а свойство характера Сейберта: если он лёг на боевой курс, то всё. Пощады не будет ни женщинам, ни детям, ни советским писателям из моряков. Замечательное свойство для миноносника, да и не только для него, наш рассказ тому будет подтверждением, но окружающим надо уметь вовремя освобождать ему коридор. Иначе ой.

За всеми этими баталиями Сейберт, уже почти не Шурка, оказался отцом трёх замечательных дочурок. Вполне счастливым, пока до него не дошло: девицы растут хорошие, но наследника-то нет! И ладно байки, но обидно же — от Петра Великого на флоте Сейберты были, а теперь вот пресекутся?

Жена, между тем, решила было, что три — число хорошее, но пока что Шурка супругу переубедил. Мол, ещё разок надо попытаться, а так он совершенно не собирается следовать дурному примеру Николашки Кровавого, и нарываться на неудовольствие судьбы. Четвёртая девчонка, но здоровая — лучше больного мальчишки.

Накликал.

В положенный срок родилась, понятно, девочка.

Вот потому

Сейчас больше известна как Сейберт-вторая. А в морских историях — как Шурка-младшая.

О ней и речь.


Оглавление

  • Сказпро котёл
  • Сказ про невесту соседскую да невесту камышовую
  • Сказ о шахматной доске
  • Героиня
  • Сказ о том, как Пирр Геру крестил
  • Сказ о разрушении Рима
  • Несестра
  • Возвращение Евдокии Горбуновой
  • Лувийский сфинкс
  • Сказ о королевне Мор, трех мужьях королевы Мунстера, и о том, отчего десси не любят мунстерских Эоганахтов
  • Песня, продолжившая звучать
  • Сказка о хитрой машине, храбром воине и ужасном драконе
  • Сказ про тыкву
  • Последний рыцарь: Верный
  • Последний рыцарь: Новая
  • Последний рыцарь: Чужой
  • Письмо магистра Амвросия
  • Королева
  • Сказ о Немайн и Торе
  • Сказ про Шурку Сейберта
  • Второй сказ про Шурку Сейберта
  • Третий сказ про Шурку Сейберта