Сон Императора [Андрей Сембай] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Сембай Сон Императора

Глава первая: Фальшивые аплодисменты

Петроград. Ночь на 4 января 1917 года. Мариинский театр.


Воздух в царской ложе был густым и неподвижным, словно его вырезали из куска старого бархата и пропитали запахом застоявшейся пыли, холодного воска от свечей в позолоченных канделябрах и тяжелых духов «Коти» — смесь фиалки и чего-то удушающе-сладкого. Николай Александрович сидел прямо, как учили в детстве, положив ладони на резные дубовые подлокотники кресла. Его взгляд был устремлен на сцену, где лилась сладкая, надрывная ария из «Евгения Онегина» — «Письмо Татьяны». Юное сопрано заламывало руки, её голос, чистый и высокий, взмывал под самые своды, украшенные херувимами.

Но царь не слышал музыки. Он слышал выстрелы.

Они звучали у него в голове уже месяц. Короткие, сухие, как щелчки бича, разрывающие тишину сырого подвала. За ними — нечеловеческий, сдавленный крик Алексея, хрип Александра Фёдоровны, глухой стон, когда пуля ударяла в тело. И тишина. Гробовая, пыльная тишина, нарушаемая только всхлипами и приглушенными стонами. А потом — тяжелые шаги по груде тел, проверяющих…

Николай сглотнул, почувствовав, как сухо и неприятно сжалось горло. Он машинально провел рукой по лицу, ощущая под пальцами холодную, почти восковую кожу. В зеркале этой ночью он видел не самодержца Всероссийского, а изможденного, поседевшего мужчину с глубокими тенями под глазами, похожими на синяки. Глазами, в которых жил чужой, украденный ужас.

— Ники, дорогой, ты опять… — тихий, но настойчивый голос жены прозвучал справа. Александра Фёдоровна не отрывала взгляда от сцены, но её рука в белой лайковой перчатке легла поверх его руки. Её прикосновение было твердым, почти цепким. — Соберись. На нас смотрят.

Он повернул голову. Ложа была погружена в полумрак, но внизу, в партере, в мерцающем свете газовых рожков, поблескивали лорнеты, направленные в их сторону. Сотни глаз. Взгляды, полные не любви и не обожания, а жадного, болезненного любопытства. Как смотрят на редкого, загадочного зверя в клетке, который, по слухам, тяжело болен. Ждут, когда он покажет слабость. Ждут признака конца.

Он медленно, с невероятным усилием воли, отвел взгляд от жены и снова уставился на сцену. Татьяна пела о любви, о невозможном счастье. Фальшь этой театральной страсти резанула его по нервам. Какая любовь? Какое счастье? За этими стенами — город, набухший голодом и злобой. За тысячу верст — окопы, где в промерзшей грязи гибнут его солдаты. А здесь, в этой позолоченной раме, они должны играть в вечность.

— Всё кончено, — вдруг сказал он так тихо, что даже Александра не сразу расслышала.

— Что, милый? Ария? Нет, еще будет финал акта…

— Всё кончено, если мы останемся такими, как есть, — прошептал он, и в его голосе прозвучала хриплая нота, которую она раньше не слышала.

Она наконец повернулась к нему, и в её синих, обычно холодных глазах мелькнула тревога. Она видела эти кошмары. Слышала, как он кричал по ночам, вскакивал с кровати, ощупывая грудь в поисках ран. Она молилась. Уговаривала врачей. Но месяц этого ада изматывал и её.

— Ники, не здесь. Ради Бога. Ты истязаешь себя. Это просто сны, наваждения…

— Это не сны! — его голос сорвался, чуть громче, чем следовало. Из соседней ложи, где сидели фрейлины и свита, донесся сдержанный шорох. Он закусил губу, почувствовав прилив жгучего стыда. Потерять самообладание на людях… Так не делал даже его отец, Александр Третий, человек железной воли. Вот он, корень бед, — пронеслось в голове. Слабость. Видимая всем слабость.

На сцене опустился занавес. Раздались аплодисменты — ровные, вежливые, как отбивание такта. Не овация, а ритуал. Николай встал. Его ноги были ватными. Он кивнул в сторону сцены, машинально, и шагнул к выходу из ложи. За его спиной зашелестели платья, зазвенели шпоры адъютантов.


Коридоры Мариинского театра.


Они двигались по длинному, устланному темно-красным ковром коридору, стены которого были увешаны портретами прошлых императоров и императриц в тяжелых золоченых рамах. Николай чувствовал на спине их взгляды — суровые, оценивающие. Особенно пристальным казался взгляд отца, Александра III, с его могучей бородой и непреклонным выражением лица. Что бы сделал ты? — мысленно спросил Николай. Ответ был очевиден: Сжал бы кулаки. Заставил бы бояться. И выиграл бы эту войну, а не сидел в ставке, играя в солдатики.

Его обогнал свитский офицер, щеголь в безупречном мундире, и почтительно распахнул массивную дверь, ведущую в малый царский салон для антракта. Николай вошел первым. Комната, небольшая, уютная, была залита мягким светом от люстры с хрустальными подвесками. На столе в серебряных ведерках дымился лед вокруг шампанского, стояли вазы с фруктами, которых не видел простой петроградский обыватель уже полгода — апельсины, виноград.

К нему немедленно подошел министр Императорского двора, граф Владимир Фредерикс, старый, изысканно вежливый, с лицом уставшего мастера придворных церемоний.

— Ваше Императорское Величество, представление, кажется, доставляет удовольствие публике, — начал он своим бархатным, бесцветным голосом.

— Публике холодно и голодно, граф, — отрезал Николай, не глядя на него, подходя к окну и отодвигая тяжелую штофную портьеру. — А удовольствие они ищут в сплетнях о нашей семье.

В салоне наступила напряженная тишина. Фредерикс замер с полуоткрытым ртом. Флигель-адъютанты переглянулись. Александр Фёдоровна села в кресло, приняв свой обычный отрешенно-величественный вид, но пальцы её судорожно перебирали жемчужное ожерелье.

— Ники… — начала она, но он её перебил.

Он смотрел в окно. За снежным узором на стекле проступали огни Невского проспекта — скудные, редкие. Мимо театра, сгорбившись от ветра, шли люди. Тени в ночи. Он представил, что они думают. *«Царь в театре развлекается, пока наши дети замерзают в окопах»*. И они были правы. Он здесь. Развлекался.

Дверь снова открылась, и в салон вошел человек, чье появление заставило всех слегка выпрямиться. Это был не придворный, а военный. И не просто военный, а начальник Штаба Верховного Главнокомандующего, генерал от инфантерии Михаил Васильевич Алексеев. Он выглядел усталым до изнеможения. Его лицо, обычно кроткое и умное, сейчас было серым, осунувшимся, а мундир сидел на нем мешком. Он приехал с фронта всего сутки назад для доклада.

— Ваше Величество, прошу прощения за вторжение, — сказал Алексеев, отдавая честь. Его голос был хриплым от простуды и усталости. — Но прибыли срочные депеши с Кавказского фронта. И… есть вопросы, требующие личного внимания Вашего Величества.

— Какие вопросы, генерал? — спросил Николай, не отворачиваясь от окна. — Очередная просьба о снарядах, которых нет? О сапогах, которые сгнили? Или, может, о продовольствии, которое разворовали по дороге?

Его тон был ледяным, язвительным. Так он никогда не говорил с Алексеевым, которого уважал. В салоне стало тихо настолько, что было слышно потрескивание дров в камине.

Алексеев, казалось, сжался внутри себя. Он был солдатом старой закалки, привыкшим к дисциплине и сдержанности.

— Всё вместе, Ваше Величество, — тихо ответил он. — Положение… становится критическим. Не на фронте, а в тылу. В Петрограде. Хлебные бунты в рабочих кварталах участились. На заводах — подстрекательские листовки. Гарнизон ненадежен. Я… я считаю своим долгом доложить, что атмосфера напоминает…

— Напоминает что, генерал? — Николай резко обернулся. Его глаза, обычно мягкие и меланхоличные, сейчас горели странным, почти лихорадочным блеском. — Говорите прямо.

— Напоминает атмосферу 1905 года, Государь. Но… опаснее.

Николай замер. 1905 год. Кровавое воскресенье. Революция. Потом он усмирил её. С помощью силы, манифестов, уступок и репрессий. А потом… расслабился. Позволил другим править. Позволил себе быть просто Ники, семьянином.

Из-под полуприкрытых век на него смотрели глаза отца со стены. И в ушах снова защелкали выстрелы. Выстрелы не из 1905 года. Из будущего. Из подвала.

— Фредерикс, — сказал Николай, и его голос прозвучал металлически чётко, не оставляя места для возражений.

— Слушаю, Ваше Величество.

— Распорядитесь. Завтра утром, в девять, у меня в кабинете в Зимнем. Созываю совещание. Пригласить: председателя Совета министров Голицына, военного министра Беляева, министра внутренних дел Протопопова, министра путей сообщения…

Он на секунду запнулся, вспоминая фамилию.

— Трепова, Ваше Величество, — подсказал Фредерикс.

— Трепова. И начальника Петроградского охранного отделения. И командующего Петроградским военным округом. Только военные и силовики. Никаких думских болтунов. Понятно?

— Понятно, Государь, — Фредерикс поклонился, но в его глазах читалось недоумение и тревога. Такого не бывало. Царь обычно избегал жёстких, оперативных совещаний.

— Генерал Алексеев, — Николай повернулся к нему. — Вы останетесь. Отложите отъезд. Я прочту ваши депеши сегодня же ночью. А завтра вы будете на совещании. Я хочу, чтобы они услышали правду о фронте из первых уст. Без прикрас.

— Слушаюсь, — Алексеев кивнул. В его усталом взгляде промелькнула искра чего-то похожего на надежду. Или на страх перед этой новой, незнакомой решимостью.

— А теперь, — Николай взглянул на жену, — мы возвращаемся в ложу. До конца спектакля.

Он предложил ей руку. Александра Фёдоровна поднялась, оперлась на его локоть. Её пальцы сжали его руку так сильно, что костяшки побелели даже сквозь перчатку.

— Что ты задумал, Ники? — прошептала она на ухо, когда они выходили в коридор.

— Я задумал выжить, Аликс, — так же тихо ответил он. Голос его был спокоен, но в нём дрожала стальная струна. — Выжить самому. И спасти Россию. Мне надоело быть актером в этом театре абсурда. Пора стать режиссёром. Жестоким, если понадобится.

Они вернулись в ложу под завывающие звуки оркестра, начинавшего финальный акт. Николай сел в кресло. Он больше не смотрел на сцену. Он смотрел на зал. На эти сотни бледных, сытых, равнодушных или алчущих лиц. Он изучал их, как полководец изучает карту перед битвой. В его глазах не было прежней отстраненности. Был холодный, безжалостный анализ. Расчёт.

Аппарат в его голове, дремавший долгие годы, запустился с скрипом, но неумолимо. Первое: обезглавить панику в Петрограде. Жестко. Немедленно. Второе: выжать всё из тыла для фронта. Любой ценой. Третье: разобраться с Думой. Они либо будут работать, либо их не будет. Четвертое: найти победу. Одну, но громкую. Поднять дух.

И где-то на самом дне, в самой темной глубине души, шевелился новый, чудовищный, но спасительный инстинкт: Чтобы тебя не убили — заставь бояться. Чтобы твою семью не тронули — сделай её неприкосновенной силой своего авторитета. Мягкость — это роскошь для сильных. Я был слаб. Теперь буду силен. Или умру, пытаясь.

Когда опустился финальный занавес и зал взорвался уже более оживленными аплодисментами, Николай II поднялся последним. Он не спешил кланяться. Он стоял прямо, глядя поверх голов публики, в пустоту, где уже строились призраки его нового, безжалостного царствования. И на его лице, освещенном отблесками софитов, не было ни улыбки, ни доброты. Было только каменное, непроницаемое выражение человека, принявшего страшное решение.

Он вышел из ложи под гул недоумевающего зала, который ожидал привычного, мимолетного, застенчивого кивка. Не дождался.


В тот же вечер. Кабинет Николая в Зимнем дворце.


Комната была огромной, высокой, тонущей в полумраке. Лишь зеленый абажур настольной лампы отбрасывал круг света на разложенные карты, бумаги и бесстрастное лицо генерала Алексеева. Николай скинул парадный мундир, остался в простой гимнастерке защитного цвета. Он ходил взад-вперед по ковру, в его руках дымилась папироса — плохая привычка, к которой он вернулся в последние недели.

— Повторите, Михаил Васильевич, — сказал он, не останавливаясь. — Цифры по Петроградскому гарнизону.

— Около ста шестидесяти тысяч штыков, Государь, — отчеканил Алексеев. — Но это на бумаге. Фактически — запасные полки, переполненные необученным пополнением. Офицерский состав слаб, часть симпатизирует оппозиции. Дисциплина… — он запнулся.

— Распущена, — закончил за него Николай. — Они ближе к толпе, чем к армии. Я понял. А охранное отделение? Что докладывает Климович?

— Агенты сообщают о росте антивоенных и антимонархических настроений. Особенно на заводах: Путиловский, Обуховский, «Арсенал». Большевики, эсеры активизировались. Их лидеры — Ленин, Троцкий, Зиновьев — за границей, но агитация идет. Ждут повода.

— Повод? — Николай резко остановился. — Повод — это мы с тобой, Михаил Васильевич. Наша нерешительность. Наша надежда, что всё «как-нибудь само устроится». Повод — это пустые прилавки и полные театры. Это закончится.

Он подошел к столу, потянулся к графину с водой, налил стакан, выпил залпом.

— Ваше Величество, — осторожно начал Алексеев, — решительные меры в столице… могут быть восприняты как слабость. Как паника.

— А бездействие будет воспринято как смерть! — Николай ударил кулаком по столу. Лампа подпрыгнула, тень метнулась по стене. — Они не боятся нас, Михаил Васильевич. Вот в чем корень зла. Они *не боятся*. Моего отца боялись. Его уважали через страх. Меня… меня считают тряпкой. Добряком, которым вертят жена и проходимцы. — Голос его сорвался. Он снова увидел подвал. Услышал тот презрительный, развязный тон команды… *«Расстрелять»*. Так не говорят с Богом помазанным. Так говорят с никем.

Алексеев молчал, потупив взгляд. Он не мог возразить. Это была горькая правда.

— Завтра на совещании, — продолжил Николай, понизив голос, но в нем зазвучала та же сталь, — я дам указания. Петроградский военный округ переподчиняется непосредственно Ставке. Фактически — вам. Все запасные полки выводятся из города на фронт, немедленно. На их место вводится гвардия. Преображенский, Семеновский, Измайловский полки. Те, кто еще помнят присягу.

— Но, Государь, гвардия — это кадровые полки, они на фронте…

— Они больше нужны здесь! — перебил Николай. — На фронте сейчас позиционная война. А здесь — готовится прорыв. Прорыв нашего тыла. Я предпочитаю потерять пядь земли, чем потерять столицу. Это приказ.

— Слушаюсь. Приказ.

— Далее. Министр внутренних дел Протопопов, — Николай произнес эту фамилию с нескрываемым презрением. — Он сумасшедший. Занимается спиритизмом, пока город горит. Он уходит в отставку. Завтра же.

— Ваше Величество, он имеет поддержку в… определенных кругах, — намекнул Алексеев.

— В кругах Распутина? — Николай усмехнулся, и это была безрадостная, страшная усмешка. — Григорий мертв. Его тень не будет править Россией. Протопопов уволен. Ищем нового министра. Жесткого, умного, беспринципного. Чтобы боялись и полиция, и революционеры. Ищем.

Он снова заходил.

— Продовольствие. Это ключ. Бунты из-за хлеба. Нужно показать, что Двор не жирует, пока народ голодает. Завтра же издаю указ о строжайшей экономии в императорских дворцах. Сокращаем пайки, урезаем расходы. Пусть об этом трубят газеты. И второе: создаю Особый комитет по продовольствию под личным контролем. С диктаторскими полномочиями. Право реквизиций, право расстрела за спекуляцию на месте. Пусть боятся хапуг больше, чем меня.

— Это… чрезвычайные меры, Государь.

— Чрезвычайное время, генерал. Мы воюем. Война — не только на фронте. Она здесь, в этом кабинете, на улицах. И я намерен её выиграть.

Он остановился напротив Алексеева, глядя ему прямо в глаза.

— Михаил Васильевич, вы честный человек. Вы скажете мне прямо: есть ли шанс на успех в этом году? На прорыв? На победу, которую можно преподнести как триумф?

Алексеев вздохнул, потер переносицу. Он думал минуту, собираясь с мыслями.

— Шанс есть, Государь. Но он требует колоссальной концентрации сил. И удачи. Брусиловское наступление прошлого года выдохлось, но показало: австрийцы слабы, если бить решительно и в неожиданном месте. Нужен один, но сокрушительный удар. Летом. И для этого нужно накопить резервы, артиллерию, снаряды. Сейчас наши союзники, англичане и французы, готовят свое большое наступление на Западе. Если мы скоординируем…

— Координировать будем, — кивнул Николай. — Я напишу Георгу и Раймону лично. Не как царь царю, а как главнокомандующий главнокомандующему. Потребую ясных обязательств. Но сначала нужно навести порядок дома. Нельзя наступать, когда у тебя нож в спину.

Раздался осторожный стук в дверь. Вошел камердинер.

— Ваше Величество, Её Величество Государыня просит вас. Очень беспокоится.

Николай кивнул.

— Сейчас. — Он снова повернулся к Алексееву. — Вот ваше первое задание, генерал. К утру — план по замене петроградского гарнизона. И список кандидатов на пост министра внутренних дел. Из военных. Из тех, кто не боится крови. Понятно?

— Понятно, Государь.

— Тогда доброй ночи. И… спасибо, что говорите правду. Отныне это будет цениться выше лести.

Алексеев, потрясенный, отдал честь и вышел. Николай еще какое-то время стоял один в центре огромного темного кабинета. Затем подошел к окну. За тяжелыми шторами бушевала метель. Петроград спал, или ворочался в голодном бреду. Где-то там, в этой метели, были люди, которые хотели его смерти. Которые видели его во сне так же, как он видел их.

Хорошо, — подумал он, глядя на свое отражение в черном стекле. — Посмотрим, кто кого переборется. Сон или явь. Страх или воля.

Он погасил лампу и вышел из кабинета, чтобы встретить тревожный, полный молитв взгляд жены. Но в душе его уже не было прежней растерянности. Была холодная, тяжелая, как свинец, решимость.

Первая ночь нового царя только начиналась.

Глава вторая: Указ и Воля

Часть I: Ночь. Малая гостиная Александры Фёдоровны.


Комната была иной, чем кабинет императора. Здесь не было монументальной тяжести. Воздух был теплым, насыщенным запахом ладана, любимых духов императрицы «Флер де Роше» и лекарств — сладковатым духом йодоформа и валерианы. Стены, обитые шелком кремового оттенка, были увешаны иконами в драгоценных окладах и многочисленными семейными фотографиями в серебряных рамках. Казалось, это место было создано как баррикада против внешнего мира, крепость веры и частной жизни.

Александра Фёдоровна сидела в глубоком кресле у камина, в котором весело потрескивали березовые поленья. Она была уже в белом кружевном пеньюаре, волосы распущены по плечам, что делало ее лицо, обычно суровое и напряженное, удивительно молодым и беззащитным. В руках она держала нераспечатанное письмо — видимо, от одной из дочерей, оставшихся в Царском Селе. Но она не читала. Она смотрела на огонь, и в её синих глазах отражались не языки пламени, а тень глубокой тревоги.

Дверь открылась без стука — только в этой комнате он позволял себе такое. Николай вошел. Он сбросил с себя маску железной решимости, как сбрасывают промокший на морозе плащ. Плечи его слегка согнулись, на лице проступила невыразимая усталость. Он был в том же, в чем и в кабинете — в простой защитной гимнастерке, и это делало его похожим не на императора, а на задержавшегося после учений офицера.

— Аликс, — тихо сказал он.

— Ники.

Она не двинулась с места, только протянула ему руку. Он подошел, взял её холодные пальцы, прижал к губам, а затем опустился на ковер у её ног, по-мальчишески положив голову ей на колени. Так они сидели молча несколько минут. Он закрыл глаза, вдыхая знакомый запах, слушая мерное биение её сердца сквозь тонкую ткань. Это был единственный островок покоя во вселенной хаоса.

— Я напугал тебя сегодня, — наконец проговорил он, не открывая глаз.

— Ты напугал всех, — поправила она, и её пальцы мягко вцепились в его волосы, начиная их расчесывать, как в самые страшные ночи его кошмаров. — Фредерикс выглядел так, будто увидел призрак. А Алексеев… в его глазах был вопрос: Кто этот человек и куда делся мой Государь?

— Его Государь умер, Аликс. В том подвале. Во сне.

Он сказал это так просто и страшно, что её пальцы замерли.

— Не говори так.

— Это правда. Тот, кто боялся обидеть, кто искал компромисса, кто доверял не тем людям… того убили. Я видел это. Я чувствовал холод плит под спиной. — Его голос дрогнул. — Они не просто убили царя, Аликс. Они убили отца на глазах у детей. Они застрелили мальчика… нашего мальчика… который плакал и звал меня.

По его щеке, упершейся в её колени, прокатилась слеза. Он не всхлипывал. Это было тихое, беззвучное истекание боли, накопленной за месяц.

Александра наклонилась, прижалась губами к его виску.

— Это был сон. Дурной, ужасный сон. Но ты здесь. Я здесь. Дети спят в Царском. Все живы.

— Пока что! — он резко поднял голову, и в его мокрых глазах вспыхнул тот же лихорадочный огонь, что и в театре. — А что будет завтра? Через месяц? Если я останусь прежним? Они придут, Аликс. Не немцы. Наши. Солдаты, которых мы не накормили. Рабочие, которых мы обманули обещаниями. Офицеры, которые презирают мою слабость. Они придут с винтовками и поведут нас в тот самый подвал. Или в другое место. Но конец будет один.

— Тогда мы умрем, как подобает христианам и царям, — гордо выпрямилась Александра, и в её голосе зазвучали стальные нотки, родственные его новому тону. — Мы не побежим.

— Я не хочу умирать! — прошипел он, хватаясь за её руки. — Я не хочу, чтобы умирали ты и дети! Я не допущу этого. Я буду драться. Грязно, жестоко, без правил. Как дрался мой отец. Как дрался Иван Грозный, Петр… Они спасали державу железом и кровью. Моя доброта оказалась ядом. Значит, буду использовать противоядие.

Она смотрела на него, изучая это новое, искаженное болью и решимостью лицо. Она любила в нем мягкость, ее Ники. Но её немецкая кровь, её воспитание в духе долга и дисциплины, её фаталистическая вера в силу всегда тяготели к твердой руке.

— Что ты задумал? По-настоящему?

— Всё, — ответил он отрывисто. — Начать с Петрограда. Вычистить его. Заменить гарнизон на верные части. Арестовать зачинщиков. Расстреливать мародеров и спекулянтов. Уволить всех бездарных и трусливых министров. Взять снабжение армии под личный контроль. Поехать на фронт не на смотр, а командовать. Лично. И потребовать от союзников одного: наступления. Летом. Мы должны победить, Аликс. Хотя бы в одной битве. Иначе… иначе волна захлестнет нас.

— А Дума? Либералы? Они кричат о «правительстве доверия», об ответственном министерстве…

— Дума — это сборище болтунов, — с холодной яростью произнес он английскую фразу, которую часто слышал от неё же. — Они хотят власти? Пусть докажут, что могут навести порядок в своих комитетах. А пока — я им не доверяю. Ни на грош. Их время разглагольствований прошло. Если они поднимут голову — придушу. У меня есть гвардия.

Александра долго молчала, глядя в огонь. Потом медленно кивнула.

— Тебя будут ненавидеть.

— Меня уже ненавидели. Просто я этого не замечал, уткнувшись в семью и в свои дневники. Теперь я знаю. И использую эту ненависть как топливо.

— Тебя назовут тираном. Деспотом.

— Лучше живой тиран, чем мёртвый святой. Россия понимает только силу. Я забыл об этом. Мне напомнили. — Он снова опустил голову ей на колени. — Но мне будет тяжело, Аликс. Очень тяжело. Идти против своей природы… Это как ломать себе кости каждый день. Я буду нуждаться в тебе. Не как в советчице по политике — с этим разберусь. А как в стене. В той, кто будет верить, что я поступаю правильно. Даже когда я буду совершать… некрасивые поступки.

Она снова погрузила пальцы в его волосы.

— Я всегда с тобой, Ники. Ты — мой муж, мой Государь, помазанник Божий. Если это путь к спасению России и нашей семьи — я пойду по нему с тобой. И пусть весь мир осудит нас. Мы будем правы перед Богом и историей.

Они сидели так еще долго, пока огонь в камине не начал угасать. В этой тихой комнате, под перекрестным взглядом икон и семейных фотографий, родился негласный союз. Союз для выживания. Союз, в котором мягкая, но фанатичная воля Александры стала опорой для новой, ломающейся изнутри, но железной воли Николая. Он знал, что за стенами этой комнаты его ждет война. Но здесь, у её ног, он мог набраться сил, чтобы её выиграть.


Часть II: Утро. Малахитовый зал Зимнего дворца.


Если ночная гостиная Александры была крепостью приватности, то Малахитовый зал был театром власти. Колонны из темно-зеленого, с причудливыми прожилками малахита, позолота, огромные зеркала в резных рамах, отражающие мрачные лица собравшихся. Длинный стол, покрытый темно-красным сукном, был пуст, если не считать графинов с водой, пепельниц и разложенных перед каждым местом карандашей и блокнотов. Здесь не подавали завтрак. Здесь должны были подавать приговоры.

Было ровно девять утра. Николай вошел не через парадную дверь, а через боковую, ведущую из его личных покоев. Он был в простом, но безупречно сидящем полевом мундире, без излишних регалий. На лице — ни тени вчерашнего волнения или усталости. Только непроницаемая, холодная маска. Он быстро прошел к главе стола и сел, не дожидаясь, пока сядут остальные.

В зале стояли семь человек. Не полный состав Совета министров, а выбранные им лично. Военные и силовики. Цвет имперской администрации в час её испытаний.

Князь Николай Голицын, Председатель Совета министров. Пожилой, болезненный аристократ, назначенный как компромиссная фигура. Смотрел испуганно и недоуменно.

Генерал Михаил Беляев, Военный министр. Карьерист и бюрократ, мастер бумажной волокиты. Выглядел настороженно.

Александр Протопопов, Министр внутренних дел. Бледный, с лихорадочным блеском в глазах, одержимый мистикой и, по слухам, уже не вполне здравомыслящий. Пальцы нервно перебирали край папки.

Генерал Александр Трепов, Министр путей сообщения. Суровый, опытный администратор, имевший репутацию твердого и честного человека. Смотрел на царя с ожиданием.

Генерал Михаил Алексеев, начальник Штаба (присутствовал как докладчик). Сидел смирно, его усталое лицо было каменным.

Генерал Хабалов, командующий войсками Петроградского военного округа. Полный, самодовольный, с усами, похожими на два веника. Уверен, что полностью контролирует ситуацию в городе.

Генерал Климович, начальник Петроградского охранного отделения. Хитрый, пронырливый, с глазами-щелочками. Похож на настороженного хорька.

— Господа, садитесь, — сказал Николай, и его голос, ровный и сухой, прозвучал в гробовой тишине зала. — Время церемоний прошло. Мы собрались не для обсуждения, а для получения приказаний. Ситуация в стране, и особенно в Петрограде, близка к катастрофе. Ваша работа, господа, этой катастрофы не предотвратила. Значит, методы будут меняться.

Он сделал паузу, дав словам проникнуть в сознание.

— Начну с главного. Петроград. Генерал Хабалов, ваш доклад о настроениях в гарнизоне.

Хабалов, привыкший к формальным, ничего не значащим совещаниям, откашлялся и начал по накатанной:

— Ваше Императорское Величество, войска Петроградского округа сохраняют полную верность престолу и…

— Цифры, генерал, — холодно перебил Николай. — Не лозунги. Процент необученного пополнения. Количество случаев неповиновения за последний месяц. Уровень дисциплины по оценкам ваших же офицеров.

Хабалов растерялся. Он покраснел, заерзал.

— Э-э… точные цифры, Ваше Величество, я доложу позже, в письменном виде. Но в целом…

— В целом вы не контролируете ситуацию, — закончил за него Николай. — Запасные полки — это пороховая бочка. Они будут выведены из Петрограда в течение недели и отправлены на фронт для доукомплектования.

В зале пронесся шёпот удивления. Хабалов вытаращил глаза.

— Но, Государь, это… это ослабит оборону столицы!

— Оборону столицы примут на себя гвардейские полки: Преображенский, Семеновский, Измайловский. Они будут переброшены с фронта по моему личному приказу. Командование гарнизоном переподчиняется непосредственно Ставке. Фактически — генералу Алексееву. Вы, генерал Хабалов, останетесь для административной работы.

Это было не просто решение. Это было публичное уничтожение. Хабалов побледнел, как полотно.

— Ваше Величество, я… я прошу…

— Просьб не будет, — отрезал Николай. — Приказ. Приступите к оформлению документов сегодня же. Генерал Алексеев, координируйте.

— Слушаюсь, — тихо, но четко сказал Алексеев, кивнув.

Николай перевел взгляд на Протопопова. Министр внутренних дел вздрогнул.

— Министр внутренних дел. Сообщите о положении с продовольствием и о деятельности революционных партий.

Протопопов заговорил путано, скачкообразно, переходя с фактов на мистические пророчества о «великом испытании» и «свете в конце тоннеля».

— …и мы молимся, Ваше Величество, дабы Господь вразумил смутьянов, а хлеб… хлеб, конечно, есть перебои, но это происки темных сил, я получаю знаки…

— Знаки? — Николай поднял бровь. Его тон был ледяным. — Я вижу знаки на улицах. Очереди за хлебом в три часа ночи. Листовки на заборах. А вы видите знаки в потолке. Вы уволены, господин министр. С сегодняшнего дня. Сдайте дела своему заместителю. Покиньте зал.

Тишина, воцарившаяся после этих слов, была оглушительной. Увольнять министра на заседании, без предварительных консультаций, одним предложением… такого не делали со времен Павла I. Протопопов замер, его рот открылся и закрылся без звука. Потом, ничего не сказав, сгорбившись, как будто его ударили по голове, он поднялся и, пошатываясь, вышел. Скрип двери прозвучал, как выстрел.

— Министерство внутренних дел требует твердой руки, — продолжил Николай, как будто ничего не произошло. — До назначения нового министра все карательные и полицейские функции в столице переходят под прямое управление командующего гарнизоном. Генерал Климович, вы будете отвечать перед генералом Алексеевым. Ваша задача: в течение 48 часов провести массовые аресты известных агитаторов на заводах. Не ждите доказательств. Изолировать. Закрыть радикальные газеты. Любые собрания, пахнущие бунтом, — разгонять силой. При сопротивлении — оружие на поражение. Вопросы?

Климович, хищник, почуявший железную волю и готовность к жестокости, лишь быстро кивнул.

— Никаких, Ваше Величество. Будет исполнено.

— Хорошо. Министр путей сообщения. Генерал Трепов.

— Ваше Величество, — Трепов выпрямился. Его уважали даже враги за прямоту.

— Продовольствие. Нужно дать городу хлеб. Немедленно. Все составы, все ресурсы путей — на подвоз продовольствия в Петроград и Москву. Приоритет — выше военных. Создаю Особый комитет по продовольствию. Вы — его председатель. Получаете чрезвычайные полномочия: реквизиция запасов у спекулянтов, право трибунала над саботажниками на транспорте, право привлекать войска для обеспечения перевозок. Ваша голова — в залоге за буханку хлеба в лавке рабочего. Поняли?

Трепов, человек дела, лишь твердо кивнул. В его глазах не было страха, а было понимание и готовность.

— Понял, Государь. Будет сделано.

— Военный министр. Генерал Беляев.

Беляев нервно подался вперед.

— Все ваши отделы снабжения переподчиняются временно Особому комитету генерала Трепова для скоординированной работы. Ваша задача — к лету обеспечить создание ударной группировки для масштабного наступления. Списки всего необходимого — на моем столе через три дня. Без прикрас. Если чего-то нет — пишите, чего именно и почему. Коррупция в интендантстве будет караться через военно-полевые суды. Расстрелами. Донесите это до всех подчиненных.

Беляев побледнел, но кивнул:

— Слушаюсь.

— Князь Голицын, — наконец Николай посмотрел на председателя правительства.

— Ваше Величество… — старик был в полуобморочном состоянии.

— Ваша задача — обеспечить видимость нормальной работы правительства для Думы и прессы. Никаких инициатив. Никаких заявлений без моего одобрения. Ваш кабинет — технический исполнитель. Все решения отныне будут приниматься здесь, в этом кругу, под моим руководством. Вы согласны?

Это был риторический вопрос. Голицын мог только беспомощно кивнуть.

Николай откинулся на спинку стула, обвел всех ледяным взглядом.

— Я повторю для всех. Вчера закончилась одна эпоха. Сегодня начинается другая. Я больше не буду просить. Я буду приказывать. Я больше не буду терпеть саботаж, бездарность и трусость. Цена ошибки или предательства теперь — не отставка, а тюрьма или виселица. Мы ведем войну на два фронта: с внешним врагом и с внутренним хаосом. В такой войне место только для решительных и преданных. У кого есть сомнения в своей способности работать в новых условиях — прошу подать прошение об отставке сегодня. Завтра будет поздно.

Он встал. Все вскочили следом.

— Генерал Алексеев, генерал Трепов, генерал Климович — останьтесь. Остальные — приступить к исполнению. Доклады о начале операций — мне лично, каждый вечер. Свободны.

Министры, потрясенные, почти не глядя друг на друга, стали покидать зал. На их лицах читался шок, страх, а у некоторых — проблески странного, почти животного облегчения. Наконец-то появился хозяин. Жестокий, непредсказуемый, но хозяин.

Когда за тяжелой дверью замерли шаги, в зале остались четверо. Николай снова сел, скинул маску абсолютной уверенности, и на его лице проступила усталость.

— Теперь — детали, — сказал он троим оставшимся. — Алексеев, план по гвардии. Как быстро сможем перебросить?

— Две недели, если отдать приоритет эшелонам, — немедленно ответил Алексеев, оживившись. — Но это ослабит участок фронта…

— Рискнем. Климович, список на аресты. Кто в топе?

Климович достал из портфеля аккуратный список.

— Руководители Петроградского комитета большевиков, эсеров-максималистов, анархисты с Выборгской стороны. Около пятидесяти человек. Но, Ваше Величество, арест парламентариев из левых фракций Думы… может вызвать скандал.

— Пока не трогать. Но взять под негласный надзор. Если шевельнутся — тогда и их. Трепов, ваши первые шаги?

— Реквизиция всех частных запасов зерна на крупных складах Петрограда, — отчеканил Трепов. — Под вооруженной охраной. Одновременно — проверка всех железнодорожных узлов на предмет «залежавшихся» вагонов. Расстрел пары крупных спекулянтов для примера. Новость об этом разойдется быстрее телеграфа.

Николай кивнул. В его глазах не было одобрения, лишь холодное удовлетворение, что механизм начал работать.

— Хорошо. Действуйте. Отчитывайтесь мне лично, минуя всех. Помните: от скорости и жесткости наших первых шагов зависит, будет ли в городе революция или нет. Я даю вам карт-бланш. Но и спрос будет по всей строгости.

Они ушли, и Николай остался один в огромном, молчаливом Малахитовом зале. Солнечный луч, пробившийся сквозь высокое окно, упал на зеленую гладь колонны, заставив её на мгновение вспыхнуть изнутри диким, красивым огнем. Он смотрел на этот луч. Всего час назад здесь сидели люди, которые правили Империей. Теперь они были пешками на его доске. Он только что сломал несколько жизней и карьер. И это был только первый день.

«Господи, прости меня, — пронеслось в голове. — И дай сил не согнуться под тяжестью этого креста. Или сделай так, чтобы я мог нести его, не становясь чудовищем».

Он позвонил в колокольчик. Вошёл дежурный флигель-адъютант.

— Приготовить автомобиль. Через час я еду в Царское Село. И… передать в канцелярию: сегодня же издать указ о строжайшей экономии во всех императорских дворцах. Меню, отопление, расходы — сократить вдвое. Пусть опубликуют в газетах.

— Слушаюсь, Ваше Величество.

Машина мчалась по заснеженному шоссе в Царское Село. Николай смотрел в окно на мелькающие дома, на обледенелые поля. Впереди его ждала встреча с детьми, с обычной жизнью, которая уже никогда не будет прежней. Позади оставался Петроград, в который вот-вот должны были прийти первые аресты, первые реквизиции, первые выстрелы, отданные по его приказу. Он закрыл глаза, пытаясь представить не подвал, а будущее. Будущее, которое он должен был выковать из огня, крови и собственной сломанной души. Первые жесткие шаги были сделаны. Обратного пути не было.

Глава третья: Первая кровь и первые шепоты

Часть I: Петроград, Выборгская сторона. 6 января 1917 года. Утро.


Туман висел над заснеженными крышами Выборгской стороны, смешиваясь с густым, едким дымом из фабричных труб Путиловского завода. Воздух был пропитан запахом угля, металлической стружки, человеческого пота и вечного, неистребимого запаха дешевой капусты и кипяченого белья — запахом городской бедности.

Инженер-полковник Дмитрий Соколов, в протертой на локтях шинели и офицерской фуражке с выцветшим кокардой, пробирался по обледенелому тротуару к проходной. Его лицо, иссеченное мелкими морщинами от постоянного напряжения, было серым от усталости. Он провел ночь у доменной печи номер три, пытаясь с бригадой таких же изможденных рабочих залатать трещину в кожухе. Сделали. Чудом. Материалов не хватало, квалифицированных рук — тоже. Всё держалось на «авось» и на том самом русском «навыке», что рождается от отчаяния.

Он уже слышал смутный, нарастающий гул, еще не доходя до ворот. Это был не привычный грохот цехов, а что-то иное — тревожное, живое. У проходной толпились рабочие в засаленных ватниках и шапках-ушанках. Они не шли внутрь, а стояли кучками, о чем-то возбужденно говоря. Лица были хмурыми, глаза блестели от гнева или страха.

— В чем дело? — спросил Соколов у старосты слесарного цеха, здоровенного мужика с умными, уставшими глазами, которого все звали просто «дядя Миша».

— Дело, Дмитрий Иванович, в том, что ночью приходили, — хрипло ответил дядя Миша, отводя инженера в сторону. — Жандармы. И солдаты с винтовками, не наши, заводские, а какие-то другие… злые.

— Кого?

— Забирали. Агитаторов. Петрова с литейного, того, что речи на митингах толкал. Климова, токаря. Еще пятерых с ночной смены. Забрали и увезли. И говорят: Разойдись, работать. А как работать, когда людей вон как скот, по-ночному…

Соколов почувствовал, как в животе похолодело. Он знал и Петрова, и Климова. Первый — горячий, несдержанный, вечно недовольный. Второй — тихий, вдумчивый, читал какую-то запрещенную литературу. Оба — хорошие специалисты. И оба — болтуны. Но чтобы так, ночью…

— За что конкретно?

— Кто их знает. Сказали — за подрывную деятельность против воюющей державы. По доносу, поди. Крыс везде хватает.

В этот момент к проходной подкатил черный, похожий на гробик, автомобиль «Руссо-Балт». Из него вышел невысокий, щеголеватый офицер в форме Отдельного корпуса жандармов. За ним — два унтера с наганами на поясе. Офицер, молодой, с холеным лицом и надменным выражением губ, подошел к толпе. Гул стих.

— Внимание, рабочие! — голос у него был звонкий, картавый, привыкший командовать. — По личному распоряжению Его Императорского Величества на заводах введен особый режим. Все собрания, митинги, распространение неподцензурных листков строжайше запрещены. Задержанные вчера лица находятся под следствием. Работа должна продолжаться без перебоев. Производительность — ваш долг перед фронтом. Саботаж или подстрекательство к забастовке будут караться по законам военного времени. То есть — расстрелом. Понятно?

Толпа молчала. Это было тяжелое, злое молчание. Люди смотрели не на офицера, а куда-то сквозь него, сжимая кулаки в карманах.

— Я спросил: понятно?!

— Понятно, — глухо пробурчал кто-то с задних рядов.

— Отлично. На рабочие места. Немедленно.

Офицер развернулся и уехал тем же черным автомобилем. Толпа медленно, нехотя, стала расходиться по цехам. Дядя Миша, проводя рукой по лицу, прошептал Соколову:

— Видал? По личному распоряжению Его Величества. Значит, царь-то наш… вовсе не добренький. Прямо как дед его, вешатель. Дошли, видно, до него слухи, что у нас тут неспокойно.

— Не дошли, а доехали, — мрачно сказал Соколов. — Но, дядя Миша, война-то… ей действительно нужны снаряды. Нельзя бастовать сейчас.

— А кто говорит о бастовке? — старик посмотрел на него с горькой усмешкой. — Работать будем. Молча. А вот что в головах после такого посещения заварится… это, барин, ты учти. Ненависть — она тихая бывает. И копить ее можно долго. А потом — раз, и взрыв.

Соколов пошел в свой цех. Обычный грохот, лязг, крики бригадиров — всё было на месте. Но в воздухе висело что-то новое. Страх. И под ним — глухое, бурлящее возмущение. Он видел, как люди переглядывались, не разговаривая. Как сжимались челюсти, когда мимо проходил мастер или инженер из «белой кости». Всё было при себе. Всё — внутри. Это было, пожалуй, страшнее открытого бунта.


Часть II: Особняк на Мойке. Вечер того же дня.


Особняк князя Феликса Юсупова был одним из островков той старой, блистательной жизни, которая, казалось, должна была исчезнуть с началом войны, но лишь притихла, ушла вглубь. Здесь пахло воском, старыми книгами, дорогим табаком и французскими духами. В небольшой, изысканно обставленной курительной комнате, стены которой были обиты темно-коричневым тисненым кожаном, собралось человек пять.

Князь Феликс, в щегольском шевиотовом костюме, небрежно развалился в кресле, попыхивая сигарой. Рядом сидел его приятель, великий князь Дмитрий Павлович, высокий, красивый, с усталым и циничным выражением лица. За столом, наливая себе коньяк, был молодой, но уже лысеющий депутат Государственной Думы от кадетской партии, Николай фон Эссен (вымышленный персонаж, представляющий либеральную оппозицию). Тут же был англичанин, военный атташе сэр Бьюкенен, внимательно слушавший, и пожилой граф Шереметев, видный сановник и столп аристократии.

— Итак, господа, — начал Юсупов, выпуская колечко дыма, — можно констатировать: наш милый, застенчивый Ники окончательно сошел с ума. Или нашёл в себе нечто, что страшнее сумасшествия — волю.

— Волю? — фыркнул великий князь Дмитрий. — Я бы назвал это истерикой. После всего этого… дела с Григорием, после давления Думы, после военных неудач. Он просто впал в панику и решил играть в Ивана Грозного.

— Играет весьма убедительно, — мрачно заметил фон Эссен, отпивая коньяк. — Сегодня в Таврическом — форменный переполох. Аресты по всему городу, причем без санкции прокурора, по какому-то «высочайшему повелению». Голицын, когда его пытали вопросами, только разводил руками и бормотал что-то о «чрезвычайных полномочиях военного времени». Протопопов выброшен как отработанная шестеренка. Введена гвардия. Назначен какой-то диктатор попродовольствию — Трепов, который уже начал с реквизиций. Это не игра, господа. Это государственный переворот сверху.

— И направлен он, заметьте, не только против черни, — вставил граф Шереметев своим глуховатым, размеренным баском. — Он направлен против нас. Против Думы, против «министра общественного доверия», против всего, что хоть как-то ограничивает самодержавие. Он сворачивает даже те жалкие уступки, что были даны в 1905-м. Он возвращает нас к временам Николая Палкина.

— Может, и правильно, — неожиданно сказал Юсупов. Все посмотрели на него. — Может, России и нужна сейчас твердая рука. Вся эта болтовня в Думе… к чему она привела? К брожению. К хаосу. Солдату в окопе всё равно, кто там, кадеты или октябристы. Ему нужен хлеб, патроны и вера, что его жертва не напрасна. Если царь сможет это дать, сменив мягкость на жесткость… кто знает?

— Ты серьезно, Феликс? — удивленно поднял брови Дмитрий Павлович. — После всего, что было? После того как мы… — он запнулся, но все поняли: после убийства Распутина, в котором оба были замешаны.

— Особенно после этого, — тихо сказал Юсупов. Его красивое лицо стало жестким. — Мы убрали «старца», думая, что убираем тень, которая позорит трон. Но, кажется, мы разбудили самого спящего льва. И теперь этот лев рыщет по своему зверинцу, ища, кого бы сожрать первым. И у него уже есть список. И я не уверен, что наших фамилий в нем нет.

В комнате повисла тягостная пауза.

— Мой источник в Генштабе, — заговорил фон Эссен, — сообщает, что это только начало. Царь лично работает над планом летнего наступления. Он выбивает у союзников гарантии. Он хочет победы. Любой ценой.

— И какова цена? — спросил сэр Бьюкенен на беглом, но грамматически безупречном русском. — Цена, которую заплатит народ? Эти аресты, военное положение… это пороховая бочка. Вы можете подавить бунт, расстреляв сотню. Но что, если бунтующих будут тысячи? Десятки тысяч? Войска, на которые вы надеетесь, состоят из крестьян в шинелях. Они на стороне народа.

— Пока не введена гвардия, — парировал Юсупов. — А она вводится. И гвардия — это особый мир. Это преданность не идее, а штандарту, мундиру, фигуре монарха. Они будут стрелять, если прикажут.

— До определенного предела, — покачал головой англичанин. — Я наблюдал за вашей страной много лет. В ней есть предел терпения для всех. Даже для гвардии.

Раздался легкий стук, и в комнату вошел старый камердинер.

— Князь, к вам господин Родзянко.

— Михаил Владимирович? Отлично, просите.

Через мгновение в комнату, заполняя её своим могучим телосложением и громоподобным баритоном, вкатился председатель Государственной Думы Михаил Родзянко. Его лицо было багровым от волнения.

— Вы уже слышали? Только что пришли новости! Из Царского!

— Что случилось?

— Царь издал указ! Об экономии в императорских дворцах! Сокращение расходов наполовину! И опубликовано будет во всех газетах! Вы понимаете? Он играет в народного царя! Одной рукой душит арестами, другой — бросает кость голодной толпе! Это… это циничный, но гениальный ход!

Юсупов задумчиво постучал пеплом от сигары о край пепельницы.

— Не циничный, Михаил Владимирович. Стратегический. Он показывает: двор разделяет лишения народа. А те, кто бунтует, — враги не только царю, но и самой войне, самому выживанию. Он раскалывает общество. Умно. Очень умно для нашего Ники.

— Что же нам делать? — спросил фон Эссен. — Ждать, пока он задавит и Думу?

— Пока — наблюдать, — решительно сказал Родзянко. — И собирать информацию. Сила Думы — в слове, в общественном мнении. Если он перегнет палку, если кровь польется рекой… тогда наше слово станет оружием. А пока… господа, я, кажется, присоединюсь к вашему коньяку. Заполировать эту горечь.

Они выпили. Но горечь не ушла. В особняке на Мойке, как и в цехах Путиловского завода, воцарилась тягостная, выжидательная тишина. Все чувствовали: земля уходит из-под ног. Старые правила игры более не действовали. Наступила эпоха железного импровизатора на троне.


Часть III: Позиционный фронт. Северо-Западный театр. 7 января 1917 года.


Здесь не было тумана. Здесь был леденящий, пронизывающий до костей ветер, гулявший по изрытому воронками, заснеженному полю. Окоп, если его можно было так назвать, был скорее канавой, наполовину заваленной слежавшимся снегом и грязью. Бруствер укреплен мешками с песком, почерневшими от сырости. Воздух пах мерзлой землей, дегтем, махоркой и тем сладковато-трупным запахом, который всегда витал неподалеку от линии фронта.

Солдаты, завернутые в все, что только можно было найти, — шинели, платки, поверх — мешки, — сидели на корточках, грея синие руки над жалкой коптилкой из консервной банки. Они молчали. Разговаривать было не о чем. Тем более что накануне в полк приехал новый командир — полковник Генерального штаба, сухой, как щепка, человек с моноклем и неприязненным взглядом. Он собрал офицеров, а те потом донесли приказ до солдат.

— …так что, братцы, — хрипел унтер-офицер Захаров, ветеран с тремя Георгиями на груди, — новый порядок от самого Государя-Императора. Снабжение — на особом контроле. Кто ворует пайки или фураж — под трибунал. Военно-полевой. Это значит — к стенке, без разговоров. Комиссариатским тыловым крысам тоже кирдык пришел. И главное — готовимся к большому делу. Летом, говорит, будем немца гонять так, что пятки засверкают. Для этого, говорит, дисциплина должна быть — как при батюшке-царе Александре Третьем. Никаких «братаний», никаких самоволок. За ослушание — расстрел на месте.

Солдаты слушали, не поднимая глаз. Один, молодой, желтолицый от недоедания и цинги, пробормотал:

— А хлеба-то прибавят? И патронов? А то «гони», а гнать-то чем?

— Привезут, говорят, — неуверенно сказал унтер. — Царь лично за этим смотрит. У него там, в Питере, спецкомитет.

— Царь… — прошипел другой, бородатый, с глубоко запавшими глазами. — Он там во дворце, ему что… А мы тут подыхаем. Какой он нам царь?

— Молчать! — рявкнул Захаров, но без прежней силы. Он и сам думал то же самое. Но приказ есть приказ. И в приказе была железная, неумолимая логика. Страшная, но понятная. Дисциплина. Порядок. Победа. Или смерть.

В землянке командира батальона, капитана Свечина, собрались офицеры. Дым стоял коромыслом. Свечин, коренастый, с проседью в висках, читал вслух только что полученную сводку из Ставки.

— …«Его Императорское Величество повелевает обратить особое внимание на боевую подготовку и моральный дух частей. Всех командиров, неспособных поддержать порядок, — отстранять. Штабную волокиту — искоренять. Основная задача на ближайшие месяцы — сохранение людей и техники для решающего удара. Обеспечение частей — первостепенная задача. Контроль за исполнением — лично на командирах дивизий». Ну что, господа, как вам?

— Слова, — хмуро сказал поручик Арсеньев, худой, нервный артиллерист. — Красивые слова. Мы их уже слышали в пятнадцатом, и в шестнадцатом. А воз и ныне там.

— Не совсем, — возразил подпоручик Яновский, молодой, еще верящий в идеалы. — Говорят, в Питере реально встряхнулись. Жандармы кого-то взяли, гвардию вводят, по тылам чистка. Может, и до нас дойдет. Может, правда, снаряды появятся не по три штуки на батарею в день.

— А может, и расстреливать начнут за каждую провинность, — мрачно заметил штабс-капитан Муравьев, пожилой службист. — Помните, как при Милютине? Дисциплина-то была… сквозь страх. И народ воевал. Может, оно и нужно. А то распустились все, как бабы на посиделках.

Свечин отложил сводку.

— Лично мне всё равно, откуда ветер дует — из Царского Села или из ада. Мне нужно, чтобы мои солдаты не замерзали, не голодали и знали, за что воюют. Если этот новый курс даст им паек, валенки и уверенность, что их семьи в тылу не сдохнут с голоду — я буду первым, кто скажет «ура». А если это просто очередная порция трепа и ужесточений без реального хлеба… тогда, господа, держитесь. Потому что лопнет терпение не у штабных крыс, а у них, в окопах. И тогда никая гвардия не спасет.

Он вышел из землянки, натянув башлык. Ночь была ясной, звездной, страшно холодной. С немецкой стороны периодически взлетали ракеты, освещая призрачным светом ничейную землю, усеянную черными пятнами воронок и исковерканными остатками проволоки. Где-то там, за сотни верст, человек, которого он когда-то видел на смотру — маленького, улыбчивого, — теперь принимал судьбоносные решения. Решения, которые докатятся и сюда, в этот промерзший окоп, в виде либо долгожданного эшелона с продовольствием, либо залпа расстрельной команды.

Свечин вздохнул, и пар от его дыхания повис в ледяном воздухе белым призраком.

Повоюем еще, ваше величество, — мысленно обратился он к далекому монарху. — Но, ради Бога, дайте нам хоть какую-то надежду. А то ведь и вправду… взорвемся.


Часть IV: Кабинет Николая. Вечер 7 января.


Николай сидел за своим столом, заваленным бумагами. Перед ним лежали первые доклады.

От Климовича: «Проведены аресты 47 человек в Петрограде. На крупных заводах спокойно, работа продолжается. Зафиксирован рост недовольства в скрытой форме».

От Трепова: «Реквизировано 5000 пудов зерна со складов спекулянтов. Первые эшелоны с хлебом из Сибири перенаправлены в Петроград. Казнены два крупных маклера. Рынок в шоке, цены начали падать».

От Алексеева: «Преображенский полк грузится в эшелоны. Через три дня будет в Петрограде. На фронте приказы доведены. Реакция офицерства — настороженно-положительная. Солдатская масса — пассивна».

Сводка от министра двора: «Указ об экономии опубликован. В городе — смешанная реакция. Одни хвалят, другие называют лицемерием».


Николай откинулся на спинку кресла. Он не чувствовал триумфа. Он чувствовал чудовищную усталость и тяжесть. Он отдал приказы, которые могли сломать жизни, а может, и спасти тысячи. Он сыграл в жестокую игру, и первый ход был сделан. Но до победы было еще бесконечно далеко.

Вошел камердинер с подносом — чай и простой черный хлеб с маслом. По новому указу. Николай кивнул. Он отломил кусок хлеба, медленно прожевал. Он думал о том солдате в окопе, о том рабочем на Путиловском, о князе в своем особняке. Все они теперь видели в нем другого человека. Жесткого. Решительного. Может, даже жестокого.

«Пусть видят, — подумал он, глядя на пламя свечи. — Пусть боятся. Пусть ненавидят. Но пусть подчиняются. А там… там я покажу, что эта жесткость — не самоцель. Она — инструмент. Инструмент для победы. Инструмент для спасения. И, Господи, помоги мне не забыть, для чего я всё это начал. И не возлюбить саму эту жесткость ради неё самой».

Он потянулся к чернильнице, чтобы написать очередную резолюцию. За окном, над заснеженным Петроградом, сгущалась зимняя ночь, холодная и беззвездная. Но где-то на горизонте уже чудился первый, едва уловимый отсвет грядущего лета и обещанного наступления. Он должен был дожить до него. И победить.

Глава четвертая: Железный рыцарь в кругу семьи

Часть I: Александровский дворец. Кабинет наследника. 10 января 1917 года.


Комната Алексея Николаевича была странным гибридом будуара принца, госпитальной палаты и мальчишеского убежища. У одной стены стояла роскошная резная кровать под балдахином из голубого шелка, у другой — простой деревянный стол, заваленный книгами по истории, моделями кораблей, солдатиками и недавно появившейся конструкцией из проволоки и жести — прообразом танка, вырезанным из иллюстрации к английскому журналу. На полках рядом с роскошно переплетенными томами Пушкина и Гоголя теснились дешевые лубочные книжки о похождениях удалых разбойников. На стенах — иконы и карта Европы, утыканная разноцветными флажками. Воздух был теплым, чуть спертым, с привычным, въевшимся запахом камфоры, йода и сладковатого лекарства — опия, который давали мальчику во время сильных приступов боли.

Алексей лежал в постели, бледный, с синевой под огромными, слишком взрослыми для его тринадцати лет глазами. Очередное, не сильное, но изматывающее кровоизлияние в сустав колена приковало его к постели на неделю. Колено, туго перебинтованное, покоилось на подушке. В руках он держал новенький, никелированный полевой бинокль — подарок от отца с прошлого Рождества. Он смотрел в окно, на заснеженный парк, где под низким свинцовым небом сновали, как муравьи, солдаты охраны.

Дверь приоткрылась без стука — только четверо в этом дворце имели такое право. Вошел Николай. Он был в той же простой гимнастерке, но на этот раз казалось, что она висит на нем мешком. Его лицо было серым от бессонницы, под глазами залегли глубокие, почти черные тени. Но, переступая порог этой комнаты, он сделал видимое усилие, чтобы расправить плечи и смягчить жесткую складку у губ.

— Папа! — лицо Алексея озарилось искренней, мгновенной радостью. Он отложил бинокль. — Ты приехал!

— Приехал, солдат, — Николай подошел, сел на край кровати, аккуратно, чтобы не потревожить больную ногу. Он положил руку на лоб сына — прохладный, слава Богу. — Как твоя нога?

— Глупая, — скривился Алексей. — Опять подвела. Доктор Боткин говорит, ещё неделю лежать. Скучно, папа. Ольга и Татьяна читают мне вслух, но они читают как монахини на клиросе — монотонно. Мария пыталась играть со мной в шашки, но она всегда поддается так очевидно, что это даже обиднее поражения. А Анастасия… — он закатил глаза, — она хочет устроить цирк у меня в комнате, с Жозефиной (так звали любимого спаниеля Анастасии) в роли дрессированной собачки.

Николай улыбнулся. Искренне. Впервые за несколько дней. Это был редкий звук — его тихого, сдержанного смеха.

— Анастасия всегда была нашим маленьким ураганом. А ты что читаешь?

Алексей указал на книгу на столе. Это был томик Карамзина, открытый на главе о правлении Ивана Грозного.

— Читаю про царя Ивана Васильевича, — сказал мальчик, и в его голосе прозвучала странная, недетская серьезность. — Он тоже был жестким. И много воевал. Но он… он, кажется, был очень несчастным. И всех боялся. И все боялись его.

Николай почувствовал, как что-то холодное и тяжелое сжалось у него внутри. Его новая маска, его недавние приказы о расстрелах и арестах, его холодный тон на совещаниях — всё это вдруг предстало перед ним в виде этого хрупкого, умного мальчика, читающего про жестокого царя.

— Иногда, Алешенька, — медленно начал он, выбирая слова, — правителю приходится быть жестким. Не потому что он хочет, а потому что… иначе нельзя. Иначе всё развалится. Как твой корабль, если ослабить хоть одну ванту.

Алексей внимательно посмотрел на отца. Его глаза, унаследованные от матери, были проницательными.

— Тебе тоже приходится быть жестким сейчас, папа? Потому что война? Потому что те дурные сны?

Николай вздрогнул. Он думал, что детям ничего не известно. Но Алексей был самым чутким из всех. Он улавливал настроения, как барометр.

— Да, сынок. Из-за войны. И чтобы эти сны не сбылись. Чтобы защитить вас всех. Маму, сестер, тебя.

Мальчик помолчал, разглядывая отца. Потом тихо спросил:

— А тебе самому… страшно быть жестким? Страшнее, чем когда ты был добрым?

Этот детский вопрос пронзил Николая насквозь, как штык. Он отвел взгляд, к окну, где медленно падал снег.

— Да, Алешенька. Очень страшно. Потому что, когда ты добрый, ты боишься за других. А когда ты жесткий… ты начинаешь бояться за себя. За то, кем ты становишься.

— А ты… ты становишься другим? — голос мальчика дрогнул. В нем послышалась тревога, которая была страшнее любой боли в суставе.

Николай быстро повернулся к нему, схватил его тонкую, горячую руку.

— Нет! Нет, сынок. Для тебя, для мамы, для сестер — я всегда буду прежним. Всегда. Это я… на работу надеваю другую одежду, другую маску. Как актер в театре. Но внутри… внутри я всё тот же. Твой папа. Понял?

Он смотрел в глаза сыну, умоляя, чтобы тот поверил. Алексей смотрел на него долго, внимательно. Потом медленно кивнул.

— Понял. Ты как… как рыцарь в тяжелых доспехах. Снаружи железо, а внутри — обычный человек. И доспехи эти очень тяжелые, да?

— Очень тяжелые, — прошептал Николай, чувствуя комок в горле.

— Тогда… тогда я буду молиться, чтобы Господь дал тебе сил их носить. И чтобы они тебя не раздавили.

Николай не выдержал. Он наклонился и прижался губами к волосам сына, закрыв глаза. В этой комнате, полной игрушек и запаха лекарств, под пристальным, понимающим взглядом больного ребенка, его железная маска раскалывалась, обнажая измученную, трепещущую плоть. Он был готов идти по головам, казнить, приказывать, ломать судьбы. Но не это. Не этот страх в глазах собственного сына. Не этот вопрос: «Папа, ты становишься другим?»


Часть II: Детская половина. Вечер того же дня.


После обеда, который прошел в узком кругу — только императорская чета и дети, — Николай решил провести время со старшими дочерьми. Они собрались в гостиной старших княжон — уютной комнате с вышитыми подушками, фотографиями, акварелями, написанными их же руками, и неизменным пианино, на котором Ольга и Татьяна часто играли в четыре руки.

Ольга, в двадцать один год уже серьезная, вдумчивая, с мягкими, материнскими чертами лица, шила что-то для госпиталя — простую солдатскую рубаху. Татьяна, на два года младше, с царственной, холодноватой красотой, перебирала бумаги — она активно помогала матери в делах благотворительных комитетов. Мария, девятнадцати лет, рослая, сильная и простая душой, пыталась починить сломавшуюся шкатулку. Анастасия, семнадцатилетний «сорванец» семьи, корчила рожицы своей собаке, лежавшей у её ног на ковре.

Когда вошел отец, все, кроме Анастасии, немедленно поднялись, сделав легкий, почтительный книксен. Анастасия вскочила последней, смущенно спрятав собаку за спину.

— Папа́! — хором прозвучало приветствие.

Николай снова попытался надеть маску спокойного, любящего отца. Но напряжение не отпускало его. Он сел в кресло, попросил их продолжать заниматься своими делами. Неловкое молчание повисло в воздухе. Обычно они болтали с ним о пустяках, делились новостями из госпиталя, шутили. Сегодня все сидели, словно на иголках, украдкой поглядывая на него.

— Что с вами? — наконец не выдержал Николай. — Вы смотрите на меня, как на призрак.

Ольга, как старшая, взяла слово. Она отложила шитье.

— Папа́, мы читали газеты. И слышали разговоры… от фрейлин, от офицеров охраны. Говорят, ты… ты стал очень строгим. Что в Петрограде аресты, что ты уволил министров, что ввели какие-то чрезвычайные законы…

— Мы не вмешиваемся в дела правления, это не по-нашему, — быстро добавила Татьяна, но её голос звучал не как голос дочери, а как голос официального лица. — Но мы волнуемся за тебя. Ты выглядишь… ужасно уставшим.

Анастасия, не выдержав, выпалила:

— А еще говорят, будто ты теперь как дедушка Александр Третий — железный! И что тебя все боятся! Правда?

Николай вздохнул. Даже здесь, в сердце его семьи, эхо его новой политики уже прозвучало.

— Страна в опасности, девочки. Война не кончается. В тылу — беспорядки. Если я не буду строгим, если не наведу порядок, то… то может случиться страшное. Всё, что я делаю, — для России. И для вас. Чтобы вы были в безопасности.

— Но аресты… — тихо начала Мария, всегда самая чувствительная к чужой боли. — Это же… это же страшно. Брать людей ночью…

— Тех, кто хочет разрушить страну изнутри, пока наши солдаты гибнут на фронте, — жестко парировал Николай, и в его голосе невольно прозвучали те же ноты, что и в Малахитовом зале. — Это не игра, Машенька. Это война. И на этой войне есть враги и внутри.

Он увидел, как все четыре пары глаз смотрят на него с испугом и недоумением. Он говорил с ними языком приказов, а не отца. Он попытался смягчить тон.

— Простите меня. Я… я действительно устал. И ношу сейчас очень тяжелую ношу. Но вы не должны бояться меня. Никогда. Вы — моё самое светлое. Моё отдохновение.

Ольга поднялась, подошла к нему и, нарушив этикет, опустилась на ковер у его ног, положив голову ему на колени, точно так же, как он сам делал это с Александрой.

— Мы не боимся тебя, папа́. Мы боимся за тебя. Ты всё время один несешь эту ношу. Может, позволишь нам помочь? Хоть как-то? Мы можем больше работать в госпиталях, собирать пожертвования…

Николай погладил её светлые волосы. Его глаза наполнились слезами. Эти девочки, такие чистые, такие верные, росли в золотой клетке, но их сердца были на стороне добра. Как объяснить им, что добро сейчас требует зла? Что спасение может выглядеть как жестокость?

— Ваша помощь — это ваша любовь и ваши молитвы, — тихо сказал он. — И ваша вера в меня. Даже когда… даже когда вы будете слышать обо мне плохое. Помните, что я делаю это не из жестокости, а из… отчаяния. Из любви к вам.

Они просидели так молча несколько минут. Потом Анастасия, всегда ломающая напряженность, вдруг сказала:

— Папа́, а ты всё ещё умеешь делать кораблики из бумаги? Как раньше?

Николай снова улыбнулся, на этот раз с облегчением.

— Наверное, ещё не разучился. Принеси бумагу, сорванец.

И следующий час император Всероссийский, только что подписавший указ о военно-полевых судах для спекулянтов, сидел на ковре в окружении дочерей и клеил из бумаги флотилию корабликов, которые потом они пускали в тазу с водой. Он смеялся их шуткам, восхищался их успехами в госпитальном деле, слушал их болтовню. Это был островок прежней жизни. Но даже здесь, в моменты смеха, он ловил на себе их взгляды — изучающие, полные тревоги. Они видели трещины в его маске. И боялись за того человека, что прятался за ней.


Часть III: Спальня императорской четы. Глубокой ночью.


Александра Фёдоровна уже легла. Она лежала на спине, руки сложены на груди, и смотрела в резной плафон люстры, слабо освещенной ночником. Она молилась про себя. Не теми красивыми, заученными молитвами из молитвослова, а отрывистыми, искренними словами, идущими из самой глубины души: «Господи, дай ему сил. Не дай ему сломаться. Сохрани его для нас. И прости мне, если моя поддержка толкает его на путь, который губит его душу…»

Дверь скрипнула. Николай вошел на цыпочках. Он думал, она спит. Он подошел к умывальнику, плеснул в лицо ледяной воды, стоял, опершись о мраморную столешницу, сгорбившись, как будто неся невидимый груз.

— Ники? — тихо позвала она.

Он вздрогнул.

— Ты не спишь. Прости, разбудил.

— Я не спала. Ждала тебя.

Он повернулся. В слабом свете его лицо казалось вырезанным из серого камня.

— Я был у Алексея. И с девочками.

— И?

— И они боятся. Не меня, а за меня. Алексей… он читал про Ивана Грозного. Он спросил, не становлюсь ли я другим. — Голос Николая сорвался. — Аликс, я видел в его глазах… он боится потерять отца. Не физически, а… того отца, которого знал. Он боится, что железный царь съест его папу.

Александра села на кровати. Её лицо в полумраке было строгим, как у древней пророчицы.

— Он должен понять, Ники. Он наследник. Он должен видеть, что такое долг. Что царь — не просто отец семьи. Он — отец нации. И иногда отец должен быть строг, чтобы защитить своих детей от хаоса.

— Но какой ценой?! — он прошептал с отчаянием. — Я сегодня подписал бумагу о расстреле двух интендантов, уличённых в воровстве. Двух человек, Аликс. У них, наверное, тоже были семьи. Дети. И я… я подписал, не дрогнув. Как будто ставил резолюцию на каком-то скучном отчете. Где тот я, который не мог подписать смертный приговор террористу, убившему дядю Сергея? Где тот я, который плакал над ранеными в лазарете?

— Тот ты был слаб, — безжалостно сказала Александра. Её слова резали, как нож, но в них была своя жестокая правда. — И слабость привела нас к краю пропасти, к тем снам, что преследуют тебя. Сила — вот что требуется сейчас. Даже если она калечит твою душу. Лучше искалеченная душа в живом теле, чем чистая — в мёртвом. Для тебя. Для меня. Для детей.

Николай подошел к окну, распахнул его настежь. Ледяной воздух ворвался в спальню. Он стоял, вдыхая его полной грудью, пытаясь остудить внутренний пожар.

— Я чувствую, как что-то во мне затвердевает, Аликс. Как лёд. И я боюсь, что однажды я оттаю, и окажется, что внутри ничего не осталось. Ни отца, ни мужа, ни просто человека. Останется только… функция. Царь-автомат.

— Тогда я буду тем, кто будет напоминать тебе о человеке, — сказала она, подходя к нему сзади и обнимая его за талию, прижимаясь щекой к его спине. — Каждую ночь. Каждую минуту, когда ты будешь здесь. Я буду твоим якорем в человечности. А ты… ты будешь нашим щитом в жестокости мира. Такова наша доля, Ники. Мы не можем изменить её. Мы можем только нести её вместе.

Он обернулся, взял её лицо в ладони. В её глазах он видел ту же боль, ту же решимость, ту же бездонную любовь, что и в своих кошмарах. Она была его союзником в этом безумии. Его единственной опорой.

— А если я не выдержу? Если маска прирастёт к лицу?

— Тогда я сниму её с тебя. Силой. Любовью. Молитвой. Но сначала… сначала ты должен носить её. Чтобы мы жили.

Они простояли так у раскрытого окна, в ледяном потоке воздуха, два силуэта на фоне темноты царскосельского парка. Двое людей, добровольно взваливших на себя крест взаимного искажения: она поддерживала в нём то, что могло его уничтожить как человека, а он разрушался, чтобы сохранить её мир. Это была страшная, готическая сделка, заключенная у алтаря семьи и трона.

На следующее утро Николай снова уезжал в Петроград. Перед отъездом он зашел в кабинет Алексея. Мальчик спал. На столе, рядом с книгой о Грозном, лежал лист бумаги. На нем детской, но старательной рукой был нарисован рыцарь в громоздких, неуклюжих доспехах. Рыцарь стоял на страже у двери, за которой угадывались силуэты женщины и детей. И подпись: «Мой папа. Самый сильный рыцарь».

Николай взял рисунок, аккуратно сложил его и положил во внутренний карман гимнастерки, прямо у сердца. Это была его талисман. Напоминание о том, ради кого он надевает эти доспехи. И предупреждение — никогда не забывать, кто скрывается внутри них.

Глава пятая: Порох и Чернила

Часть I: Петроград, Литейный проспект. 15 января 1917 года. Сумерки.


Особняк, в котором размещалось «Общество заводчиков и фабрикантов Северного региона», был воплощением солидного, буржуазного благополучия. Кариатиды поддерживали тяжелый карниз, дубовые двери сияли лаком, а из-под штор в высоких окнах сочился теплый, желтый свет газовых рожков и люстр. Внутри, в курительном кабинете, обшитом темным дубом, собрались люди, чье благополучие теперь висело на волоске. Это не были революционеры. Это были столпы экономики — владельцы заводов, банкиры, поставщики армии. Люди в безукоризненных сюртуках, с золотыми цепями часов на жилетах, с лицами, отмеченными не бедностью, а тяжестью ответственности и страхом потери капитала.

Председательствовал Павел Рябушинский, высокий, сухопарый, с умными, холодными глазами за пенсне. Он стучал костяшками пальцев по полированному столу, заглушая негромкий, но напряженный гул голосов.

— Тише, господа! Выводы комиссии по проверке государственных заказов готовы.

Он надел пенсне и развернул папку.

— Инспекторы от военного министерства, а теперь, как я понимаю, от этого нового «Особого комитета» Трепова, провели ревизию на двадцати предприятиях. Выявлены «завышенные» цены на сталь, кожу, уголь. Требуют возврата излишне уплаченных сумм. Угрожают аннулированием контрактов и передачей производства казенным заводам. И это, заметьте, не какие-то там революционеры, а представители законной власти. Власти, которая сама же устанавливала эти цены в шестнадцатом году!

В зале поднялся негодующий ропот.

— Это грабеж! — крикнул толстый, краснолицый владелец ткацких мануфактур Сидорович. — Мы работали на износ! Рисковали капиталом! А теперь нас объявляют ворами?

— Это не грабеж, — хриплым голосом произнес старый инженер-оружейник, Путилов (вымышленный дальний родственник знаменитого). — Это политика. Новый курс. Царь хочет показать, что он борется с «буржуазными хищниками», чтобы успокоить рабочих. Мы — разменная монета.

— Но мы же держим фронт! — возмутился банкир Вышнеградский. — Без наших заводов армия останется без снарядов! Они не посмеют!

— Посмеют, — мрачно возразил Рябушинский. — Уже посмели. Контракт с «Русско-Балтийским вагонным заводом» на поставку санитарных автомобилей расторгнут под предлогом «несоответствия сроков». Завод теряет сотни тысяч. И это только начало.

Он снял пенсне и протер глаза.

— Поймите, господа, логику. Царь сменил кожу. Он теперь не «хозяин земли русской», которому нужно договариваться с нами, промышленниками. Он — военный диктатор, который видит в нас источник проблем: и рабочих бунтующих, и цены растущие. Его цель — выжать из страны всё для победы. А после победы… он, возможно, вообще пересмотрит правила игры. В пользу казенщины, в пользу государственного контроля. Нас могут отодвинуть на обочину. Навсегда.

В наступившей тишине было слышно, как потрескивают поленья в камине.

— Что же делать? — спросил кто-то. — Подчиниться? Отдать награбленное?

— Подчиниться — значит признать свою вину и дать ему полный карт бланш на дальнейшие реквизиции, — сказал Рябушинский. — Нет. Нужно сопротивление. Легальное. Через Думу. Через прессу. Мы должны показать, что экономика — это сложный механизм, а не дойная корова. Что без нашей предприимчивости, без прибыли — не будет и снарядов. Мы должны апеллировать к разуму. К тем в правительстве, кто ещё не ослеплён этой… железной романтикой.

— А если разум не услышат? — тихо спросил молодой, щеголеватый фабрикант, поставщик обуви для армии. — Если они ответят силой? Арестами? У нас же тоже есть рычаги. Забастовка… приостановка производства…

— Это самоубийство, — резко оборвал его Путилов. — Рабочие нас ненавидят и так. Если мы остановим заводы, они взбунтуются против нас, а не против царя. А царь пришлет гвардию и расстреляет бунт, а заводы национализирует. Нет. Мы должны играть в их поле. Но играть умно. Затягивать выполнение требований. Создавать бумажную волокиту. Обращаться с жалобами в Сенат, в Госсовет. Показать, что мы — не мятежники, а законопослушные граждане, которые защищают законные интересы. Искать союзников… в армии. Среди тех генералов, кто понимает, что без нас им не выиграть войну.

Собрание продолжалось за полночь. Рождался план тихого, бюрократического саботажа — сопротивление не силе силой, а силы вязкостью системы. Они были готовы драться за свои капиталы зубами и когтями, используя законы, которые сами же помогали создавать. Это была другая война. Война клерков, счетоводов и юристов. Но не менее опасная для нового курса.


Часть II: Конспиративная квартира на Песках. Ночь.


Если особняк на Литейном тонул в тепле и свете, то эта квартира в доходном доме на окраине Петербургской стороны была погружена в холодный полумрак. Окна были завешены плотными одеялами, на столе горела одна керосиновая лампа, чадящая и коптящая. В воздухе пахло дешевым табаком, влажным камнем и безысходностью.

Здесь собралось человек шесть. Это были не буржуа. Это были те, кого новая власть уже тронула железной рукой или грозилась тронуть. Двое — рабочие с Путиловского, чьих товарищей арестовали. Один — студент-технолог, связанный с эсерами. Еще двое — солдаты из расформированного запасного полка, ожидающие отправки на фронт, но уже успевшие вкусить «новой дисциплины». И шестой — человек в очках, с бесцветным лицом мелкого чиновника, но с горящими фанатичным огнем глазами. Его звали Иван, и он представлял боевую организацию партии социалистов-революционеров (эсеров).

— Товарищи, — начал Иван, его голос был тихим, но пронзительным, как шило. — Терпению конец. Царь-кровопийца показал свое настоящее лицо. Он не «батюшка», не «добрый Ники». Он — палач. Он душит голодом Петроград, чтобы кормить свою гвардию. Он арестовывает лучших из нас. Он гонит солдат, как скот, на убой. И он делает это под лозунгом «порядка» и «победы». Какой порядок? Порядок виселиц! Какая победа? Победа помещиков и фабрикантов над народом!

Рабочий, коренастый, с руками, покрытыми старыми ожогами, мрачно кивнул.

— Верно. На заводе — как на кладбище. Работаем, но молчим. А молчание это — страшное. Скоро рванет.

— Не должно рвануть само! — страстно возразил Иван. — Мы должны направить гнев народа! Мы должны показать, что этот «железный царь» — бумажный тигр! Что его можно тронуть! Что его власть не от Бога, а от штыков. И штыки можно повернуть против него!

Солдат, молодой, с испитым лицом, неуверенно спросил:

— Как? Он же гвардию ввел. Они стрелять будут.

— Гвардия — тоже люди. Из крестьян. У них братья и отцы гибнут на фронте. Их нужно агитировать! Но сначала — нужен акт. Акция, которая встряхнет всех. Которая покажет: сопротивление возможно.

Он помолчал, обводя присутствующих взглядом.

— Цель — новый министр внутренних дел. Его ещё не назначили, но он будет. И он будет палачом, хуже Протопопова. Или… — Иван сделал паузу для драматизма, — или сам Трепов. Диктатор по продовольствию. Он уже вешает и расстреливает. Убрать его — значит посеять панику в правительстве. Показать, что и самые охраняемые не защищены.

Студент, бледный, с нервным тиком, заговорил:

— Это террор. Индивидуальный террор. Партия всегда…

— Партия всегда использовала террор как оружие против тирании! — перебил Иван. — Вспомните Плеве, великого князя Сергея! Сейчас время не для дискуссий, а для действия. У нас есть информация. Трепов каждую среду ездит из Смольного института (где разместился его комитет) в Зимний на доклад. Маршрут известен. Охрана — несколько конных жандармов. Мы можем устроить закладку бомбы на Моховой или покушение из толпы.

— А если пострадают посторонние? — тихо спросил второй рабочий.

— В революционной борьбе нет посторонних! — горячо произнес Иван. — Каждая жертва режима — на его совести. Наша задача — свалить режим. Любой ценой. Кто готов?

В комнате повисло тяжелое молчание. Идея убийства висела в воздухе, тяжелая и кровавая. Солдаты переглянулись. Они привыкли к смерти на фронте, но это было иное. Рабочий с ожогами мрачно кивнул.

— За Петрова и Климова. Я готов помочь. Но сам стрелять не буду. У меня семья.

— Достаточно. Нужны наблюдатели, связисты. — Иван посмотрел на солдат. — А вы? Ваш полк расформировывают. Вас отправят в штрафную роту на верную смерть. Или вы можете ударить по тем, кто вас туда посылает.

Молодой солдат сжал кулаки. В его глазах вспыхнула отчаянная решимость обреченного.

— Я… я согласен. Дайте винтовку.

Заговор родился. Он был мал, слаб, почти обречен на провал. Но он был искрой, которую боевик-эсер пытался забросить в бочку с порохом народного гнева. И он не подозревал, что у новой власти уже есть свои уши и глаза, которые, возможно, уже прислушиваются к шорохам в этой конспиративной квартире.


Часть III: Кабинет Николая в Зимнем. 16 января. День.


Кабинет императора превратился в штаб. На столе, рядом с традиционными чернильными приборами и семейными фотографиями, теперь лежали карты с дислокацией гвардейских полков, сводки от Климовича о настроениях, доклады Трепова о продовольствии. И папка с грифом «Совершенно секретно. Лично Его Величеству». В ней были первые расшифрованные телеграммы, перехваченные контрразведкой. В том числе — тревожные донесения о растущем недовольстве среди промышленников и о слухах о готовящемся покушении на высокопоставленного чиновника.

Николай просматривал их с тем же ледяным вниманием, с каким изучал сводки с фронта. Его лицо было непроницаемо. Внутри же бушевала буря. Часть его, прежняя, ужасалась: «Заговор? Покушение? В разгар войны?». Другая часть, новая, железная, холодно анализировала: «Слабое место. Угроза. Нужны превентивные меры».

Вошел генерал Алексеев, выглядевший еще более усталым, но с новым, твердым блеском в глазах.

— Ваше Величество, Преображенский полк прибыл и размещен в казармах на Обводном канале. Семеновцы и измайловцы будут к концу недели. Командование гарнизоном принял генерал Гурко. Он докладывает: город спокоен, но напряжение растет. Очереди за хлебом стали меньше, но… — Алексеев запнулся.

— Но что, генерал?

— Но ходят слухи, что хлеб этот — последний. Что скоро начнется настоящий голод. И что это… дело рук правительства. Сознательная политика.

— Политика? — Николай усмехнулся беззвучно. — Политика в том, чтобы накормить город. А слухи… слухи сеют те, кому выгодна паника. Те, кого мы тронули. — Он ткнул пальцем в папку с донесениями. — Вот, читайте. «Общество заводчиков» готовит кампанию в прессе. Они хотят представить меня душителем промышленности. Им нужен хаос, чтобы вернуть старые, жирные контракты.

Алексеев пробежал глазами по листку, и его лицо омрачилось.

— Это… опасно. Армия зависит от их заводов.

— Армия зависит от государства, — резко поправил Николай. — А государство сейчас — это я. И я найду способ заставить их работать. Если не за деньги, то за страх. Но это полбеды. Вот это — хуже. — Он перевернул страницу. — Контрразведка нащупала нить. Эсеры. Готовят покушение. Вероятно, на Трепова. Или на нового министра внутренних дел, как только его назначу.

Алексеев побледнел. Террор был кошмаром империи.

— Меры приняты?

— Климович ведет наружное наблюдение. Но я не хочу просто арестовать горстку боевиков. Я хочу выкорчевать всю сеть. И сделать это громко. Чтобы все поняли: террор будет наказываться не каторгой, а немедленной смертью. И не только для исполнителей. Для укрывателей, для пособников — тоже.

В его голосе прозвучала та самая железная нота, которая пугала министров. Алексеев кивнул, но в его глазах читалось беспокойство.

— Ваше Величество, это… очень жестко. Может вызвать обратную реакцию. Мучеников…

— Мучеников делают из тех, кого тайно судят и вешают. Я не буду создавать мучеников. Я создам пример. Публичный, быстрый и беспощадный. Военно-полевой суд за два дня. Приговор — к стенке. На следующий же день. И опубликовать во всех газетах. Без эмоций. Констатация факта: «Государственные преступники, покушавшиеся на жизнь сановника во время войны, расстреляны». Чтобы слово «эсер» ассоциировалось не с героизмом, а с пулей в затылок.

Николай встал, прошелся к окну. За стеклом моросил холодный январьский дождь, превращая Петроград в серо-черную акварель.

— Я ненавижу это, Михаил Васильевич. Всю эту грязь, кровь, необходимость думать, как палач. Но они не оставляют выбора. Они видят мою решимость и думают, что это блеф. Что я дрогну. Я должен показать, что не дрогну. Даже если… даже если мне придется каждый вечер отмывать эту кровь со своей души в молитве. Это мой крест.

Он обернулся.

— А теперь о другом. О союзниках. Мне нужна ваша помощь в составлении телеграммы королю Георгу и президенту Пуанкаре. Не дипломатическую ноту. Письмо от воина воину. Жесткое, прямое, с требованием конкретных обязательств по летнему наступлению. Они должны понять, что Россия не просит, а требует. Что если они хотят, чтобы мы держали фронт и оттягивали на себя силы, они должны заплатить за это не словами, а делом.


Часть IV: Царское Село. Кабинет. Поздний вечер. Переписка.


Николай остался на ночь в своем кабинете в Александровском дворце. На столе перед ним лежали черновики, написанные его быстрым, размашистым почерком. Рядом — словарь английских и французских военных терминов. Он писал сам. Без помощи министра иностранных дел, без витиеватых фраз придворных стилистов.


Черновик телеграммы королю Георгу V:


«Дорогой Джорджи,

Пишу тебе не как монарх монарху, а как главнокомандующий — главнокомандующему союзной армии. Положение серьёзное до крайности. Моя страна на пределе сил. Солдат в окопах нужно поддержать не только снарядами (которые, благодаря нашим совместным усилиям, теперь поступают лучше), но и надеждой. Надеждой на скорый и решительный конец этой бойни. Эту надежду может дать только общая, скоординированная, сокрушительная победа.

Русская армия готова нанести удар летом 1917 года. Но этот удар должен быть частью общего плана. Мне нужны твои гарантии, что британские силы предпримут решительное наступление на Западном фронте не позднее июня, сковав резервы немцев. Мне нужны конкретные цифры: количество дивизий, сроки, участок прорыва. Отбрось дипломатические условности. Пришли мне военный план, подписанный твоими генералами.

Понимаю трудности у Ипра и на Сомме. Но повторю: Россия не может нести основную тяжесть войны одна. Если союзники видят в нас лишь щит, то щит этот может дать трещину. И тогда волна хлынет на всех нас. Я делаю всё, что в человеческих силах, чтобы укрепить этот щит. Но мне нужна твоя железная воля, направленная в ту же сторону.

Давай договоримся, как договаривались наши адмиралы и генералы в более счастливые времена. Четко. Ясно. Без обиняков.

Твой кузен, который очень надеется на тебя,

Ники».


Черновик телеграммы президенту Раймону Пуанкаре:


«Господин президент,

Обращаюсь к Вам в час величайшего испытания для наших народов. Франция показала миру пример несгибаемого мужества под Верденом. Россия, верная союзу, отдала лучшую кровь своих сынов в Наревской операции и в боях у Барановичей, чтобы облегчить Ваше положение. Теперь настал момент для ответного, решающего жеста.

Я требую от правительства Франции и от генерала Нивеля твердых, письменных обязательств: широкомасштабное наступление французской армии должно начаться одновременно с русским, не позднее конца июня 1917 года. Координация через штабы должна быть ежедневной. Необходимо исключить ситуацию, когда русские дивизии будут истекать кровью впустую, не получая поддержки с Запада.

Я ввожу в своей стране чрезвычайные меры, чтобы мобилизовать все ресурсы для победы. Я ожидаю такой же мобилизации политической воли от наших союзников. Если Франция хочет не только выстоять, но и победить, она должна видеть в России не вспомогательную силу, а равноправного и решительного партнера по битве.

Прошу Вас передать генералу Нивелю: его план должен быть не амбициозной мечтой, а подробной, реализуемой операцией, и я жду её изложения для согласования.

С уважением и верой в наш общий триумф,

Николай».


Он откинулся на спинку кресла. Рука болела от непривычного напряжения. Он никогда не писал таких писем. Всегда были послы, министры, дипломатические формулы. Но сейчас он ломал и этот стереотип. Он был уверен: король и президент, получив такиепрямые, почти дерзкие послания лично от него, будут ошеломлены. Но они не смогут их проигнорировать. В них был грубый, солдатский вызов: «Ты со мной или нет?»

Он позвонил. Вошёл дежурный флигель-адъютант.

— Эти телеграммы — зашифровать и передать по срочному каналу в Лондон и Париж. Лично в руки адресатам. Минуя МИД. Это приказ.

— Слушаюсь, Ваше Величество.

— И еще. Попросите ко мне господина Трепова. Сейчас.

Пока ждал Трепова, Николай смотрел на карту Европы. Красные флажки русских армий, синие — союзников. Огромный фронт от Балтики до Черного моря. Он должен был заставить эту громоздкую машину дернуться летом одним, сокрушительным рывком. А для этого нужно было заставить работать каждую шестеренку, подавить любое сопротивление, переломить хребет бюрократии и запугать террористов. Он чувствовал себя канатоходцем над бездной. И под ним, в этой бездне, были не только враги, но и тени его прежнего «я», и страх в глазах сына, и молчаливое осуждение дочерей. Но назад пути не было. Только вперед. Сквозь пороховой дым покушений и чернила дипломатических сражений.

Глава шестая: Железо, Свинец, Бумага

Часть I: Петроград, ночь на 20 января 1917 года. Облава.


Туман, густой и желтоватый от фабричной копоти, окутал Петербургскую сторону. Узкие, кривые улицы вокруг Чкаловского проспекта погрузились в сонную, беспросветную мглу, нарушаемую лишь редкими керосиновыми фонарями, отбрасывающими круги грязного света на обледеневший булыжник. В этой мгле, бесшумно, как призраки, двигались тени. Не одиночные пьяницы или ночные барышни, а плотные, организованные группы. Солдаты в шинелях без погон, но с характерными выправкой и винтовками со штыками — гвардейцы Преображенского полка. С ними — люди в штатском, но с одинаково жесткими, непроницаемыми лицами агентов охранного отделения. Они окружали доходный дом № 17 по Загородному переулку.

Инженер-полковник Дмитрий Соколов, возвращавшийся с экстренного совещания на Путиловском (снова лопнул котел в паровозном цехе), свернул в переулок и замер. Его квартирура была в соседнем доме, но путь преградила цепь солдат. Он увидел знакомую фигуру — капитана из управления заводской охраны, который теперь координировался с военными.

— В чем дело, капитан? Опять облава?

Капитан, молодой, с усталым лицом, узнал Соколова.

— Полковник, вам лучше обойти. По наводке. Ловят тех самых… эсеров-боевиков. Говорят, с бомбами.

Соколов почувствовал холодный комок в желудке. Он слышал на заводе смутные разговоры, шепотки о «возмездии», но чтобы так близко, в его переулке…

— В семнадцатом номере? Там же в основном мастеровые, мелкие служащие…

— Конспиративная квартира на пятом этаже. — Капитан понизил голос. — Климович лично руководит. Ждут, когда все в сборе. Чтобы взять живьем.

В этот момент с верхнего этажа дома № 17 донесся приглушенный, но отчетливый звук — глухой удар, потом крик, сразу прерванный. Потом — топот сапог по лестнице, грохот падающей мебели, ещё крики, уже нечеловеческие, полные ужаса и ярости. Свет в одном из окон пятого этажа вспыхнул и погас. Соколов, завороженный, не мог оторвать глаз. Он видел, как на черный откос крыши выскочила фигура, отчаянно цепляясь за слуховое окно. Прогремел выстрел — негромкий, сухой, явно из револьвера. Фигура дернулась, потеряла опору и рухнула вниз, с глухим, кошмарным стуком ударившись о выступающий карниз третьего этажа, а затем бесформенным мешком шлепнувшись в сугроб во дворе.

Из подъезда выбежали люди, волоча что-то тяжелое, завернутое в брезент. Соколов разглядел сапог, вывалившийся из складок ткани. Потом вывели нескольких человек — руки скручены за спину, головы накрыты мешками. Их грубо втолкнули в закрытые фургоны, стоявшие в переулке. Один из арестованных, высокий, попытался вырваться. Солдат, не церемонясь, ударил его прикладом в спину. Тот согнулся и затих.

— Закрывайте проезд, — раздался спокойный, вежливый голос. На пороге дома появился сам начальник охранного отделения, Климович. Он был в штатском пальто и котелке, в руках держал трость. Ничего не выражающее, круглое лицо было безмятежным, как у бухгалтера, подводящего удачный баланс. — Всех жильцов дома — под подписку о невыезде. Свидетелей допросить. Место происшествия опечатать.

Фургоны тронулись и растворились в тумане. Солдаты стали расходиться. Капитан вздохнул.

— Всё, полковник, можете проходить. Спокойной ночи.

— Спокойной… — автоматически повторил Соколов. Он прошел к своему подъезду, но перед тем как зайти, обернулся. Во дворе дома № 17, в сугробе, куда упал тот человек, уже темнело пятно. Неслышно падал снег, пытаясь прикрыть его, как простыней. Но пятно проступало, черное и жидкое, растекаясь по белому.

Соколов поднялся к себе в холодную, неуютную каморку. Руки у него дрожали. Он не был наивен. Война, фронт — он видел смерть. Но там была какая-то страшная логика. А здесь… здесь была тихая, методичная охота в ночном городе. Удар прикладом по спине. Пятно на снегу. И всё это — «по личному распоряжению Его Величества». Царь, который теперь «железный». Царь, который, казалось, больше не делал различий между врагом на фронте и врагом в собственном переулке.


Часть II: Петропавловская крепость. 22 января. Военно-полевой суд.


Это не был суд в обычном понимании. Заседание проходило в одной из казарм Трубецкого бастиона, приспособленной под следственные помещения. Комната с голыми стенами, окрашенными в грязно-зеленый цвет, пропахшая табаком, потом и страхом. За грубым столом сидели пятеро: председатель — генерал-лейтенант Драгомиров, суровый ветеран с непроницаемым лицом; два полковника; представитель военно-судебного ведомства и, что было дикостью для любого юриста, — начальник охранного отделения Климович в качестве обвинителя.

На скамье подсудимых — четверо. Те двое рабочих, студент и солдат, схваченные в ту ночь. Они выглядели избитыми, подавленными. У одного рабочего (того, что с ожогами) была перевязана голова. Солдат сидел, опустив голову, и тихо плакал. Пятый, их лидер Иван, на суде отсутствовал. Он умер от ран при задержании, упав с пятого этажа.

Процесс длился три часа. Обвинение было оглашено: подготовка покушения на жизнь высокопоставленного государственного деятеля в военное время, хранение взрывчатых веществ, принадлежность к боевой организации партии, призывающей к свержению государственного строя. Доказательства: сами взрывчатые вещества, изъятые в квартире, показания свидетелей (соседа, который видел, как они что-то прятали), признательные показания одного из рабочих, данные на предварительном следствии.

Защиты как таковой не было. Подсудимым был предоставлен молодой, перепуганный военный юрист, который лишь формально задал пару вопросов. Он понимал, что это — спектакль, разыгрываемый по строгому сценарию.

— Подсудимый Егоров (студент), вы признаете свою вину? — спросил Драгомиров ледяным голосом.

— Я… я не признаю суда военного времени над гражданскими лицами! — выкрикнул студент, в последнем порыве отчаяния. — Я требую адвоката и гласного суда присяжных!

— Время для требований прошло, — отрезал Драгомиров. — Страна в состоянии войны. Ваши действия подпадают под действие Положения о чрезвычайной охране и законов военного времени. Суд удаляется для вынесения приговора.

Судьи удалились на пятнадцать минут. В зале стояла гробовая тишина, нарушаемая только сдавленными рыданиями солдата. Потом они вернулись. Драгомиров встал.

— Военно-полевой суд, рассмотрев материалы дела, установил вину подсудимых в полном объеме. В соответствии с приказом Верховного Главнокомандующего №… о борьбе с государственной изменой в военное время, суд постановил: признать виновными и приговорить к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор привести в исполнение немедленно, в пределах крепости.

Никто не вздрогнул. Казалось, подсудимые уже ожидали этого. Только рабочий с перевязанной головой тихо сказал: «Палачи…». Солдат перестал плакать и смотрел в пустоту широко раскрытыми, ничего не видящими глазами.

Их вывели во внутренний двор бастиона, где уже была приготовлена расстрельная команда из двенадцати гвардейцев Преображенского полка. Командир, молодой поручик с бледным, как мел, лицом, отдавал приказы отрывисто, не глядя в глаза приговоренным. Было холодно. Морозный воздух обжигал легкие. Четверых поставили к мокрой от инея кирпичной стене.

— Винтовки… на изготовку! — голос поручика дрогнул. Он был новичком в таком деле.

Прогремел залп. Нестройный, нервный. Двое упали сразу. Солдат и студент дернулись, но остались на ногах, раненые. Раздались еще два выстрела — добивали. Потом тишина, нарушаемая лишь эхом, отраженным стенами крепости, и тяжелым дыханием солдат.

Климович, наблюдавший за казнью с крыльца, кивнул, повернулся и ушел. Его работа была сделана. Пример — показан.


Часть III: Петроград, кафе «Вена» на Невском. Вечер 23 января.


Новость о расстреле в Петропавловской крепости облетела город к полудню. Она не была на первых полосах — цензура работала. Но она передавалась шепотом в трактирах, в конторах, на заводах. В кафе «Вена», традиционном месте встреч журналистов, литераторов и политиков из оппозиции, царила гнетущая атмосфера.

За одним из мраморных столиков сидели князь Феликс Юсупов и его приятель, великий князь Дмитрий Павлович. Перед ними стоял недопитый кофе и лежали свежие газеты. В них — сухая, на три столбца, заметка: «По приговору военно-полевого суда расстреляны государственные преступники, готовившие террористический акт в столице в военное время. Закон суров, но это закон военного времени».

— Суров, — с горькой усмешкой протянул Дмитрий Павлович. — Это даже не суд. Это бойня. Я говорил с кем-то из Генштаба. Там даже формального состава преступления не было — не успели ничего сделать. Схватили на этапе «разговоров». И за это — к стенке.

— И ты удивлен? — Юсупов медленно размешивал сахар в чашке. Его лицо было задумчивым. — Он предупреждал. Он сказал: «Цена ошибки — не отставка, а виселица». Он просто привел слова в соответствие с делом. Ты думал, он шутит?

— Я думал, это риторика для запугивания министров! Для рабочих, для этих… эсеров — да, пусть. Но чтобы так быстро, так… методично. Без шума, без публичного процесса. Просто взяли и расстреляли, как собак. Это… это варварство. Это не по-русски.

— А что по-русски? — Юсупов посмотрел на него. — Бесконечные разговоры в Думе, пока всё катится в тартарары? Милость к палачам, которые убили дядю Сергея? Нет, Митрий. Россия всегда понимала только силу. Просто мы, аристократия, давно забыли, как она выглядит вблизи. Мы привыкли к мягкому, удобному Ники. А это… это настоящий царь. Тот, который может приказать убить. И не моргнуть глазом.

Дмитрий Павлович с отвращением отпихнул газету.

— И ты этого хочешь? Чтобы нас снова начали бояться? Чтобы опять наступили времена Аракчеева и Бенкендорфа?

— Я хочу, чтобы Россия выиграла войну и не скатилась в революцию, — тихо сказал Юсупов. — Если для этого нужен царь с окровавленными руками… что ж, возможно, это меньшее зло. Но, — он понизил голос, — это опасно. Потому что однажды он может решить, что не только эсеры мешают порядку. Что и либералы в Думе мешают. Что и мы, великие князья, со своими разговорами… лишние.

Они замолчали. Эта мысль, высказанная вслух, повисла в воздухе, тяжелая и ядовитая. Страх, который они испытывали раньше, был абстрактным — страх хаоса, революции. Теперь он приобретал конкретные черты: холодный приказ, ночная облава, сухой залп в крепостном дворе. И источником этого страха был не смутный будущий Ленин, а их собственный кузен, с которым они еще недавно пили шампанское и смеялись.


Часть IV: Царское Село. Кабинет. 24 января. Ответы.


На столе у Николая лежали две телеграммы. Одна — от короля Георга. Другая — от президента Пуанкаре. Он открыл первую. Стиль был неформальным, но чувствовалась натянутость.


«Дорогой Ники,

Твое письмо получил. Поразился его… прямоте. Обсудил с Асквитом и нашими генералами. Понимаю твое положение и восхищаюсь решимостью, с которой ты берешь бразды правления. Англия верна союзу до конца.

Что касается конкретики: генеральный штаб завершает разработку плана крупномасштабного наступления во Фландрии на лето 1917 года. Цель — выход к побережью и ликвидация угрозы со стороны немецких подлодок. Окончательные детали, включая количество дивизий и дату начала (ориентировочно конец июля), будут представлены тебе через военных атташе в течение месяца. Координация, разумеется, будет налажена.

Прошу учесть: наши ресурсы также не безграничны. Битва на Сомме стоила нам колоссальных жертв. Мы рассчитываем, что русский удар отвлечет значительные силы немцев с Западного фронта.

Надеюсь, твои внутренние меры принесут стабильность, столь необходимую для победы. Желаю сил.

Твой кузен,

Джорджи».


Николай отложил телеграмму. Ответ был, но в нем сквозила осторожность и желание переложить основную тяжесть на Россию. «Ориентировочно конец июля». «В течение месяца». Не та железная определенность, на которую он рассчитывал.


Вторая телеграмма была более официальной, но и более конкретной.


«Ваше Императорское Величество,

Президент Французской Республики и правительство, рассмотрев Ваше послание, поручили генералу Нивелю предоставить Вам детали готовящейся наступательной операции. Генерал Нивель, чей план получил полное одобрение, уверен в успехе. Наступление на участке Эна — Шмен-де-Дам запланировано на вторую декаду апреля 1917 года. Мы рассчитываем на мощный, отвлекающий удар русской армии не позднее конца мая, чтобы сковать германские резервы.

Прилагаем предварительные выкладки по силам и средствам. Окончательный вариант будет направлен в Ставку через генерала Жанена.

Франция полна решимости довести войну до победного конца плечом к плечу со своим великим союзником. Мы высоко ценим проявленную Вашим Величеством личную вовлеченность и твердость.

С глубочайшим уважением,

Раймон Пуанкаре».


«Апрель… Май…» — пробормотал Николай. Французы были готовы раньше, но и требовали от него удара раньше. Это меняло расчеты. Летнее русское наступление нужно было сдвигать на весну, а это означало готовиться в авральном порядке, в условиях зимней стужи и ещё не законченной переброски ресурсов.

Он позвонил. Вошел дежурный адъютант.

— Срочно вызвать ко мне генерала Алексеева и военного министра Беляева. Немедленно. И передать в Ставку: начать предварительное планирование наступательной операции на Юго-Западном фронте на конец мая. Цель — максимальное скопление неприятельских сил.

— Слушаюсь, Ваше Величество.

Пока ждал военных, он взял третий документ. Это была докладная записка от генерала Алексеева с рекомендациями на пост министра внутренних дел. Наверху списка стояла одна фамилия, подчеркнутая: Генерал от инфантерии Николай Иудович Иванов.

В записке было краткое досье: «65 лет. Участник Русско-турецкой и Японской войн. Командовал Юго-Западным фронтом в 1914–1915 годах. Отстранен за неудачи, но сохранил авторитет в войсках. Отличается железной волей, личной храбростью, неприхотливостью в быту. Беспощаден к врагам и нерадивым подчиненным. Политически — убежденный монархист, сторонник сильной руки. Не связан с придворными группировками. Минусы: резок, недипломатичен, может вызывать отторжение у либеральной общественности».

«Беспощаден… сторонник сильной руки» — эти слова были подобны ключу к замку. Именно такой человек был нужен. Николай сделал пометку на полях: «Вызвать на аудиенцию завтра. 10 утра».


Часть V: Кабинет в Зимнем. 25 января. Знакомство.


Генерал Николай Иванов не был похож на изящных гвардейских генералов или сановных бюрократов. Это был старый служака, крепко сбитый, с седыми, щетиноподобными усами и пронзительными, светло-серыми глазами, которые смотрели прямо, без подобострастия, но и без вызова. Его мундир был поношен, но чист, сапоги — вычищены до блеска. Он стоял по стойке «смирно», когда Николай вошел в кабинет.

— Ваше Императорское Величество, генерал от инфантерии Иванов, по Вашему повелению.

— Спасибо, что прибыли, генерал. Прошу садиться.

Иванов сел, выпрямив спину, положив руки на колени. В его позе не было ни капли расслабленности.

— Генерал, вы знакомы с текущей ситуацией в стране, и особенно в Петрограде?

— Из докладов и газет, Ваше Величество. Ситуация — предгрозовая. Тыл разболтан, фронт держится на героизме солдат и воле офицеров. В столице — брожение. Интеллигенция ноет, рабочие бунтуют, буржуи наживаются.

— Коротко и ясно, — кивнул Николай. — Я назначил вас на пост министра внутренних дел. Почему вы думаете, что справитесь там, где другие не справились?

Иванов даже не моргнул.

— Потому что я не буду искать популярности, Ваше Величество. И не буду бояться. Министерство внутренних дел — не дискуссионный клуб. Это орган подавления смуты и поддержания порядка. Мой метод прост: железная дисциплина внутри ведомства и беспощадность к его внешним врагам. Бунт — расстрел. Саботаж — каторга. Шпионаж — виселица. Газеты будут писать то, что им разрешат. Думу — прижмем к ногтю, если начнет мешать. Никаких компромиссов с теми, кто подрывает государство в военное время.

Его речь была грубой, как напильник, и бескомпромиссной. Николай слушал, не перебивая.

— А как быть с общественным мнением? С союзниками, которые могут осудить репрессии?

— Общественное мнение, Ваше Величество, формируется теми, у кого есть власть и воля. Союзникам мы покажем порядок и железный тыл, который обеспечивает фронт снарядами. Они быстро забудут о своих гуманитарных принципах, когда увидят результаты. А принципы… — Иванов жестко усмехнулся, — принципы хороши в мирное время. Сейчас — война. Война на уничтожение.

Николай почувствовал странное облегчение. Этот человек говорил то, что он сам думал, но не всегда решался сказать вслух. Он был воплощением той самой «железной воли», инструментом, который не будет мучиться угрызениями совести.

— Хорошо, генерал. Ваша программа мне понятна. Вы получите полный карт бланш. Но помните: ваша жестокость должна быть целесообразной. Не ради жестокости, а ради порядка и победы. Каждый ваш шаг должен быть взвешен. Я не потерплю бездумной резни. Вы будете отчитываться лично мне. Каждый вечер. Понятно?

— Понятно, Государь. Целесообразность и отчетность. Будет исполнено.

— Ваша первая задача — окончательно зачистить эсеровские и другие боевые группы в столице. Используйте опыт недавней операции. Но действуйте тоньше. Нам нужны не только трупы, но и информация. Вторая — взять под контроль все крупные газеты. Не закрывать, а направлять. Чтобы они писали о ваших успехах в борьбе со спекуляцией, о подвигах на фронте, о единении царя с народом. Третья — подготовить список самых одиозных либералов в Думе, с компроматом. На случай, если они решить поднять голову.

— Слушаюсь. Списки будут готовы через неделю. Газеты — под контроль в течение двух. Эсеров — выкорчуем с корнем.

— Тогда — приступайте. И, генерал… — Николай встал, подошел к карте. — Помните, за вашей спиной — не только я. За вашей спиной — будущее империи. И моей семьи. Ошибок быть не должно.

Иванов встал, отдал честь. Его глаза горели холодным, стальным огнем фанатика долга.

— Ошибок не будет, Ваше Величество. Или я умру, исправляя их.

Он развернулся и вышел твердой, солдатской походкой. Николай остался один. Он только что выпустил на волю джинна беспощадности. Человека, который, возможно, был даже более «железным», чем он сам. Это был огромный риск. Но иного выбора не было. Чтобы бороться с огнем революции и саботажа, нужен был свой огонь — контролируемый, направленный, калёный. Генерал Иванов был именно таким огнем.

Николай подошел к окну. Начинало смеркаться. Где-то там, в городе, новый министр уже приступал к работе. Где-то на Западе генералы союзников дорабатывали планы наступления. А в Петропавловской крепости кровь на снегу уже замело свежим порошем. Колесо, запущенное им, набирало обороты. Остановить его было уже нельзя. Можно было только пытаться управлять. И молиться, чтобы под его тяжестью не рухнуло всё, что он пытался спасти.

Глава седьмая: Предгрозье

Часть I: Здание МВД на Фонтанке. 1 февраля 1917 года. Утро.


Здание Министерства внутренних дел, монументальное и мрачное, всегда было сердцем имперской бюрократической машины. В его коридорах витал запах старой пыли, чернил, дешевого табака и вечного страха — страха перед вышестоящим, перед доносом, перед неизвестностью. Утро 1 февраля началось как обычно: тихий гул голосов за дверьми, шелест бумаг, мерные шаги курьеров. Но к десяти часам атмосфера изменилась.

С улицы, не торопясь, вошел генерал Иванов. Он был не один. За ним следовало шестеро офицеров в форме Отдельного корпуса жандармов — молодые, подтянутые, с холодными, ничего не выражающими лицами. Их сапоги отбили четкую, зловещую дрожь по мраморным плитам парадной лестницы. Дежурный чиновник бросился навстречу, заикаясь:

— Ваше превосходительство, мы не были извещены… кабинет министра ещё…

— Больше не министра, — отрезал Иванов, не глядя на него. — Я — министр. Моя свита — мои адъютанты. Собрать всех начальников департаментов, управлений и отделов в зале заседаний через пятнадцать минут. Кто не явится — будет считаться уволенным по статье за неисполнение приказа в военное время.

Через пятнадцать минут в большом зале с портретами прежних министров на стенах собралось около пятидесяти человек. Это были сановники в мундирах с орденскими колодками, важные, упитанные, с лицами, выражавшими смесь любопытства, страха и высокомерного недоумения. Они перешептывались, глядя на невысокую, коренастую фигуру нового начальника, который стоял у стола, медленно снимая перчатки.

— Господа, — начал Иванов без преамбул. Его голос, хрипловатый и резкий, заполнил зал. — Я — генерал от инфантерии Николай Иванов. Новый министр внутренних дел по личному повелению Государя Императора. Знакомиться с вами по отдельности времени нет. Запомните мои правила раз и навсегда. Вы — не хозяева здесь. Вы — слуги государства. И сейчас государство воюет. Всё, что не служит победе, — враждебно. Всё, что мешает порядку, — будет уничтожено. Ваша прежняя работа меня не интересует. Она привела страну к краю пропасти. С сегодняшнего дня вы работаете по-новому.

Он сделал паузу, обводя их ледяным взглядом.

— Первое. Все дела по политическому сыску, все агентурные сети передаются в мое личное ведение и в ведение моих офицеров. — Он кивнул на стоящих у дверей жандармов. — Все шифры, списки агентов, финансовые отчеты по секретным операциям — на мой стол к вечеру. Утаивание или фальсификация — расстрел как за шпионаж.

В зале пронесся сдавленный гул. Это было беспрецедентное вторжение в святая святых ведомства.

— Второе. Все связи с депутатами Государственной Думы, с редакциями газет, с общественными организациями — прекращаются. Никаких консультаций, никаких утечек информации. Любой контакт должен быть санкционирован мной. Третье. С сегодняшнего дня вводится военный график работы: с восьми утра до десяти вечера. Без выходных. Отлынивающих — увольнять с волчьим билетом. Понятно?

Начальник Особого отдела, полковник Батюшин, пожилой, седой сановник, не выдержал:

— Ваше превосходительство, но это… это невозможно! Агентурная работа — тонкая материя! Передача всего посторонним офицерам разрушит годами налаженные связи! А работа с Думой — это необходимая…

— Необходимая? — Иванов перебил его, и в его голосе прозвучала сталь. — Вы считаете необходимым информировать врагов о наших планах? Ваши «связи» привели к тому, что о каждой нашей операции знали за час до её начала. Что касается вашей агентуры… — он презрительно усмехнулся, — большая часть её либо работает на обе стороны, либо выдумана для отчета. Мне нужны результаты, а не бумажки. Вы, полковник Батюшин, уволены. Сдать дела в течение двух часов. Пропуск — сдать сейчас.

Батюшин побледнел, как полотно, и беззвучно опустился на стул. Двое жандармов тут же подошли к нему, взяли под руки и вывели из зала. Остальные сидели, боясь пошевелиться.

— Есть ещё вопросы? — спросил Иванов.

Вопросов не было. Была только леденящая тишина.

— Тогда к работе. Отделу печати: к завтрашнему утру — список всех крупных газет Петрограда с владельцами, редакторами и основными публициста. Отделу по делам дворянства и выборных учреждений: полная справка по всем фракциям Думы, с компроматом на каждого значимого депутата. Особое внимание — кадетам и прогрессистам. Всем остальным — разобрать входящую документацию за последний месяц. Отчет о проделанной работе — мне лично каждый день в 21:00. Свободны.

Он развернулся и вышел, оставив за собой зал парализованных страхом чиновников. Жандармы остались, распределяясь по кабинетам начальников департаментов. Бюрократический Левиафан только что получил удар током. Теперь предстояло выяснить — умрет ли он, или начнет служить новому, железному хозяину.


Часть II: Редакция газеты «Речь». 3 февраля. День.


«Речь» — главный печатный орган партии кадетов — располагалась в центре города, в здании с большими окнами, всегда полными света. Сегодня свет казался тусклым. В кабинете главного редактора, Павла Милюкова, собрались ключевые авторы. Воздух был густ от табачного дыма и нервного напряжения. На столе лежал свежий номер, вышедший утром. В нем, на второй полосе, была опубликована осторожная, но недвусмысленная статья о «тяжести чрезвычайных мер» и «важности сохранения правовых гарантий даже в военное время». Рядом с газетой лежал другой документ — официальное предписание от Министерства внутренних дел за подписью Н.И. Иванова.

Милюков, худощавый, с умным, нервным лицом и пронзительными глазами за очками, зачитывал его вслух:

— «…усматривая в публикации от 3 февраля тенденциозное искажение государственной политики, могущее посеять смуту и подорвать доверие к властям в военное время, Министерство внутренних дел предупреждает редакцию о недопустимости подобных материалов. В случае повторных нарушений газета будет приостановлена, а виновные привлечены к ответственности по законам военного времени». Господа, вот он — новый стиль. Генерал Иванов даже не потрудился вызвать, не попытался поговорить. Просто прислал бумагу с угрозой.

— Это цензура! Прямая, грубая цензура! — воскликнул молодой публицист, Набоков. — Мы должны напечатать этот документ! Показать обществу, во что превращается свобода печати!

— И дать им повод закрыть нас сразу? — мрачно спросил другой, пожилой журналист. — Павел Николаевич, они не шутят. Вчера «День» получил такое же предупреждение за статью о реквизициях. «Русские ведомости» в Москве — за критику продовольственной политики. Это системная атака.

— Но мы не можем молчать! — горячился Набоков. — Если мы сдадимся сейчас, они заткнут нам рот навсегда. Война — это ещё не конституция. Основные законы империи…

— Основные законы империи, Владимир Дмитрич, — перебил Милюков, — сейчас трактуются человеком, который привык командовать дивизиями, а не вести диалог. Он видит в нас не оппонентов, а врагов. И с врагами во время войны не дискутируют. Их уничтожают.

Он снял очки, устало протер переносицу.

— Мы будем искать обходные пути. Будем писать о том же, но иначе. Больше о героизме на фронте, о необходимости единства. Будем вставлять критику между строк, намеками. И готовить материал для думской трибуны. Там, в стенах Таврического дворца, пока ещё можно говорить громче. Но и там… — он взглянул на предписание, — я чувствую, скоро наведут порядок. Этот Иванов не оставит Думу в покое.

В редакции воцарилось гнетущее молчание. Свободное слово, за которое они боролись десятилетиями, упиралось в железную стену. И стена эта надвигалась.


Часть III: Ставка Верховного Главнокомандующего, Могилев. 5 февраля.


Штабной поезд императора стоял на запасном пути у могилевского вокзала, но сам Николай уже второй день проводил в здании губернаторского дома, превращенного в рабочий штаб. Комнаты были заставлены столами с картами, на которых цветными карандашами были нанесены стрелы предполагаемых ударов, скопления сил, линии обороны. Воздух был густ от табака, кофе и напряжения.

В одном из залов шло совещание с участием Николая, Алексеева, военного министра Беляева и необычных гостей: французской военной миссии во главе с генералом Жаненом и английской — с генералом Вильямсом. Союзники, получив личное письмо царя, прибыли с конкретными предложениями, но и с тревогой.

Генерал Жанен, элегантный, с острым, умным лицом, говорил по-французски, переводчик синхронно переводил на русский:

— …итак, Ваше Величество, план генерала Нивеля окончательно утвержден. «Наступление Нивеля» начнется 16 апреля на участке между Реймсом и Суассоном. Мы рассчитываем на прорыв фронта в течение 48 часов. Для успеха критически важно, чтобы германское командование не могло перебросить резервы с Восточного фронта. Поэтому мы настаиваем: русское наступление должно начаться не позднее 22 мая. И оно должно быть максимально мощным, отвлекающим.

Николай, сидевший во главе стола в простом кителе, кивнул. Его лицо было сосредоточенным.

— Генерал Алексеев, наши возможности?

Алексеев, выглядевший изможденным, но собранным, развернул свою карту.

— К 22 мая мы можем сосредоточить на Юго-Западном фронте ударную группировку в составе тридцати пяти пехотных и двенадцати кавалерийских дивизий. Артиллерии — в пределах нормы, но есть проблемы со снарядами к тяжелым орудиям. Основной удар планируем на участке австрийцев, в районе Галича. Австрийская оборона после прошлогодних боев Брусилова всё ещё слаба. Прорыв возможен.

Английский генерал Вильямс, грузный, с бакенбардами, вмешался на ломаном русском:

— Это хорошо, прорыв. Но удержать? Немцы перебросят силы. Нужно не просто прорвать, нужно развить успех. Глубоко. Чтобы они думали об угрозе Венгрии, а не о Франции.

— Для развития успеха нужны резервы и бесперебойное снабжение, — сухо заметил Алексеев. — Резервы у нас есть. Со снабжением… — он обменялся взглядом с Беляевым, — мы работаем. Но гарантировать бесперебойность в условиях весенней распутицы не могу. Дороги — наше главное слабое место.

— Дороги — проблема и у нас, — сказал Жанен. — Но мы решаем её инженерными частями. Может, опыт…

— Опыт есть, — перебил Николай. Его голос прозвучал тихо, но все сразу замолчали. — Но нет времени. Генерал Алексеев, я требую создания специального штаба по логистике для этого наступления. Во главе — лучший инженер, которого найдете. Ему — все полномочия. Реквизировать все гражданские грузовики в прифронтовой полосе, если нужно. Использовать труд военнопленных для ремонта дорог. Снабжение должно быть обеспечено. Я беру это под личный контроль.

Он повернулся к союзникам.

— Господа, Россия выполнит свою часть. Мы ударим 22 мая. Сильно. Но я жду от вас не только успеха под Суассоном. Я жду, что после вашего прорыва вы окажете нам максимальную поддержку поставками. Особенно — тяжёлой артиллерией и авиацией. Мы воюем не за разные цели. Мы воюем за общую победу. И доверие должно быть взаимным.

Жанен и Вильямс переглянулись. Они ожидали увидеть нерешительного царя, о котором ходили легенды. Перед ними был другой человек — жесткий, вникающий в детали, требующий отчёта и ставящий условия.

— Мы передадим ваши пожелания нашим правительствам, Ваше Величество, — вежливо сказал Жанен. — Ваша решимость… впечатляет.

После совещания, когда союзники ушли, Николай остался с Алексеевым.

— Смогут? — коротко спросил он.

— Австрийцы — да. Немцы… если перебросят вовремя, будет тяжело. И ещё одно, Ваше Величество… — Алексеев понизил голос. — Настроение в войсках. Солдаты устали. Ждут не наступления, а мира. Жесткие приказы о дисциплине… они вызывают ропот. Офицеры докладывают.

— Ропот был и раньше. Но они шли в атаку, когда им верили в победу, — сказал Николай. — Мы дадим им победу. Один, но сокрушительный удар. А потом… потом можно будет говорить о мире. Но не раньше. Передайте по цепочке: те, кто отличится в майском наступлении, получат землю. Царское слово. Пусть это знают.

Это была новая идея — прямая, грубая, но понятная каждому крестьянину в шинели. Земля. Алексеев кивнул, видя в этом отчаянный, но возможно, работающий стимул.


Часть IV: Путиловский завод. 7 февраля. Вечерняя смена.


В литейном цехе стоял адский жар и грохот. Машины выли, молоты били по раскаленному металлу, расплавленный чугун лился в формы, выбрасывая снопы искр. Инженер Соколов, с мокрым от пота лицом и закопченными руками, проверял чертежи новой партии снарядных стаканов. Рядом, у печи, стояла кучка рабочих, среди них — дядя Миша. Они не работали, а о чем-то говорили, горячо и тихо. Соколов подошел.

— В чем дело? Остановка?

Дядя Миша обернулся. Его лицо было мрачным.

— Дело, Дмитрий Иваныч, в том, что опять прижимают. Пришла разнарядка от этого нового, железного министра. Производительность — повысить на пятнадцать процентов. А пайки — урезать. Мол, в городе хлеб дорожает, надо экономить на рабочих, чтобы фронту больше досталось. И нормы выработки новые, каторжные. Не выполнишь — штраф, потом увольнение, а с ним — бронь с завода снимут и на фронт. Прямо в штрафную роту.

Рабочий рядом, молодой парень, зло выругался:

— Да они с ума сошли! Мы и так на износ! По двенадцать часов! А они ещё! Да тут через месяц ползавода с ногами протянет!

— Тихо, Ванька, — остановил его дядя Миша. — Слушай дальше. И контроль ужесточают. На проходной теперь не только пропуска смотрят, но и могут обыскать. Ищут листовки. Кто найдут — тот и есть «смутьян». Как тех, в крепости.

Соколов почувствовал, как по спине пробежали мурашки. Он вспомнил ночную облаву, пятно на снегу.

— И что будете делать?

— А что делать? — развел руками дядя Миша. — Бастовать? Так бастующих теперь расстреливают как изменников. Молча работать? Так с голоду сдохнешь да надорвешься. Народ, Дмитрий Иваныч, звереет. Тихо звереет. Как в клетке. Раньше хоть ругнуть можно было, посоветоваться. А теперь — молчи, боясь, что сосед донесет. Этак до большой беды недалеко. Взорвется всё.

Соколов посмотрел на эти усталые, озлобленные лица, освещенные адским светом плавильных печей. Он понимал их. Он сам был на грани. Но он также видел логику власти: война, фронт, нужно любыми средствами. Только средства эти превращали тыл в пороховой погреб. И он, инженер, чувствовал себя не просто специалистом, а часовщиком, пытающимся починить сложный механизм, который вот-вот взорвется у него в руках.


Часть V: Особняк Юсуповых. 10 февраля. Вечер.


В малой гостиной, где так недавно велись циничные разговоры, теперь царила атмосфера похорон. Юсупов, Дмитрий Павлович и еще несколько представителей высшей аристократии и генералитета (включая осторожно прибывшего бывшего военного министра Поливанова) сидели в глубоких креслах. На столе стоял не коньяк, а крепкий чай. Лица были напряженными.

— Итак, господа, резюмируем, — начал Юсупов. Его изящество сменилось холодной собранностью. — Новый министр внутренних дел, генерал Иванов, за неделю превратил МВД в филиал Ставки. Чистка, угрозы, военный режим. Дума получила «рекомендации» через своих председателей — не поднимать вопросов о чрезвычайных мерах. Пресса затыкается. В городе — аресты по малейшему подозрению. На фронте готовят наступление, которое, по мнению многих, — авантюра. Солдаты не хотят воевать. Рабочие на грани бунта. И над всем этим — наш монарх, который видит спасение только в ужесточении хомутa. Кто что скажет?

Генерал Поливанов, умный, осторожный, проговорил:

— Я знаком с Ивановым. Это не администратор. Это таран. Его послали ломать. И он будет ломать, пока что-нибудь не сломается — или система, или он сам. Проблема в том, что царь полностью ему доверяет. Он нашел в нем родственную душу.

— Или удобное орудие, — добавил Дмитрий Павлович. — Ники всегда искал, на кого переложить ответственность. Раньше это был Витте, Столыпин, потом… разные лица. Сейчас это генерал-палач. Он позволяет ему делать грязную работу, сохраняя для себя… что? Видимость необходимости? Мне его жаль. Но он ведет страну к пропасти.

— Может, стоит поговорить с ним? — предположил один из молодых князей. — Вскрыть глаза? Он же не монстр.

— Говорить? — Юсупов горько усмехнулся. — С кем? С человеком, который видит измену в каждой критике? Которому каждую ночь снятся кошмары о расстреле? Он в осаде. И в осаде он видит только два выхода: либо сдаться (что для него равносильно смерти), либо драться до конца. Мы для него теперь — либо союзники, которые безоговорочно поддерживают его курс, либо… потенциальные предатели.

Он помолчал, глядя на огонь в камине.

— Я получаю информацию. Готовится указ. О роспуске Государственной Думы, если она «препятствует работе правительства в военное время». А препятствием сочтут любое слово против. Затем — возможно, введение прямого военного управления в столицах. Нас, аристократов, начнут прижимать: контрибуции на нужды войны, принудительные займы. Тех, кто будет сопротивляться, — объявят «непатриотами». Скоро нам всем придется выбирать: либо молча подчиниться этой железной карусели, либо… искать способы остановить её. Но способы эти становятся всё более опасными.

В комнате повисло тяжелое молчание. Раньше они думали о заговоре ради спасения монархии от слабого царя. Теперь они боялись монархии сильного, но, как им казалось, сошедшего с ума царя. И боялись ещё больше того, что начнется, если этот царь падет под грузом созданной им же системы.


Часть VI: Александровский дворец. Детская половина. 12 февраля. Поздний вечер.


Николай приехал из Могилева на два дня. Он пытался провести время с семьей, но его мысли были далеко. За ужином он был рассеян, односложно отвечал на вопросы дочерей. Алексей, заметно окрепший, радостно рассказывал о новой модели корабля, но отец слушал вполуха.

После ужина он зашел в комнату к Алексею. Мальчик уже готовился ко сну.

— Папа, ты очень устал, — не спрашивая, а констатируя, сказал Алексей. Его глаза, большие и серьезные, смотрели на отца с беспокойством.

— Да, сынок. Очень.

— От твоей… железной работы?

— От всего сразу.

Николай сел на край кровати. Он хотел погладить сына по голове, но рука была тяжелой, как из свинца.

— Алексей, если бы… если бы тебе пришлось выбрать: сделать что-то очень жестокое, чтобы защитить тех, кого любишь, или не сделать этого и позволить им пострадать… что бы ты выбрал?

Алексей задумался. Это был недетский вопрос, и он отнесся к нему серьезно.

— Я… я не знаю, папа. Наверное, попытался бы найти другой способ. Не жестокий. Жестокость — она как болезнь. Заражает. Ты же сам говорил, что доспехи тяжелые. А если внутри них сам станешь железным… то потом уже не сможешь обнять маму или меня. Потому что железо холодное и колючее.

Николай сглотнул комок в горле. Простая, детская мудность резала правдой острее любых докладов.

— Ты прав, — прошептал он. — Но иногда… иногда кажется, что другого способа нет.

— Тогда, может, нужно, чтобы кто-то напоминал тебе, что внутри доспехов ты не железный, — сказал Алексей, беря отца за руку. Его ладонь была теплой и живой. — Я буду напоминать. Каждый день. Обещай, что будешь слушать.

— Обещаю, — солгал Николай, чувствуя, как его сердце разрывается на части. Он не мог слушать. Он должен был отдавать приказы, которые делали его всё более железным. Даже для него.

Он вышел из комнаты сына и направился в свои покои. В коридоре его ждала Александра. Её лицо было строгим, но в глазах читалась тревога.

— Ники, доктор Боткин просил меня поговорить с тобой. Ты теряешь вес. Ты не спишь. Твои нервы…

— Мои нервы — это последнее, о чем сейчас нужно думать, — резко оборвал он. — У меня через два часа совещание с Ивановым по телефону. Потом — изучение отчетов по снабжению. Потом…

— Потом ты упадешь! — в голосе Александры впервые прозвучала не твердая поддержка, а страх. — Ты не железный, Ники! Ты не можешь так! Ты сломаешься!

— А что я должен делать?! — выкрикнул он, и его голос сорвался, обнажив всю накопленную ярость и отчаяние. — Отменить приказы? Распустить гвардию? Вернуть воров-интендантов? Позволить эсерам готовить покушения? Или, может, сложить с себя власть и ждать, когда нас всех выведут в подвал? Скажи, Аликс, ты ведь мудрая! Скажи, что мне делать?!

Она молчала, глядя на него, и по её щекам катились слезы. Она не знала ответа. Её вера в силу, её поддержка жесткости разбивались о вид физически и душевно разрушающегося человека, которого она любила.

— Я не знаю, — тихо призналась она. — Я знаю только, что если ты умрешь сейчас, то всё было зря. Умри потом, после победы. Но сейчас… сейчас ты должен выжить. Хотя бы как человек. Хотя бы для нас.

Он отвернулся, сжав кулаки. Его трясло от бессилия. Он стоял на капитанском мостике тонущего корабля, отдавая команды, которые, как он надеялся, могли его спасти. Но волны были слишком высоки, а корабль — слишком старым. И самый страшный шторм бушевал не снаружи, а внутри него самого.

Он прошел в кабинет, закрыл дверь. На столе ждали папки: доклад Иванова о первых результатах, сводки с фронта, телеграммы от союзников. И маленький, детский рисунок — рыцарь в доспехах, приколотый к стене. Николай сел, взял голову в руки. Наступила ночь, но спать он не будет. Он будет работать. Потому что остановиться — означало признать поражение. А поражение для него теперь было синонимом той самой, увиденной во сне, смерти. Только теперь он начинал понимать, что умирать можно по-разному. И некоторые виды смерти были страшнее пули в подвале Ипатьевского дома.

Глава восьмая: Край

Часть I: Таврический дворец. 15 февраля 1917 года. Утреннее заседание.


Зал заседаний Государственной Думы, с его высокими белыми колоннами и полукруглыми рядами кресел, в тот день напоминал не парламентскую трибуну, а поле боя перед атакой. Воздух был густым от напряжения, тревоги и запаха дешевого табака. Депутаты не перешептывались, как обычно.Они сидели, выпрямившись, с напряженными лицами, глядя на трибуну, где председательствовал Михаил Родзянко. Его могучая фигура казалась сегодня особенно массивной, а лицо — багровым от сдерживаемого гнева и страха.

На столах перед депутатами лежали свежие, пахнущие типографской краской экземпляры «Правительственного вестника». В них был опубликован указ за подписью генерала Иванова, фактически ставивший под контроль МВД все собрания более чем пяти человек и запрещавший «любые публичные высказывания, подрывающие доверие к военным и гражданским властям». Это был уже не намек, а прямой удар по свободе слова. Но это была лишь последняя капля. За месяц «работы» Иванова в Петрограде было арестовано более двухсот человек по политическим мотивам, закрыто три газеты, а остальные были загнаны в жесткие рамки. По городу ходили слухи о пытках в застенках Охранного отделения.

— Господа члены Государственной Думы! — прогремел бас Родзянко, заглушая гул. — Ситуация более не терпит молчания! Мы собрались здесь не по воле случая, а по велению долга! В то время как доблестная армия готовится к решающим боям, в тылу творятся дела, позорящие имя России! Под предлогом военной необходимости уничтожаются последние остатки законности! Произвол и насилие возведены в ранг государственной политики!

Он вытер платком лоб и продолжил, понизив голос, но от этого его слова звучали ещё весомее:

— Сегодня на рассмотрение Думы выносится декларация, подписанная фракциями кадетов, октябристов, прогрессистов и трудовиков. В ней мы, избранники народа, требуем немедленной отставки министра внутренних дел генерала Иванова, действия которого ведут к развалу страны и дискредитируют верховную власть! Мы требуем отмены незаконных указов, восстановления свободы печати и неприкосновенности личности! Мы заявляем, что Дума не может оставаться безучастным наблюдателем, пока страну душат петлей чрезвычайщины!

Зал взорвался аплодисментами, криками «Правильно!», «Долой палачей!». Левые эсеры и социал-демократы, которых осталось немного после арестов, вскочили с мест, выкрикивая уже лозунги против самой войны и монархии. Но даже многие правые, октябристы, сидели мрачно и молчаливо кивали. Их тоже задели: урезаны кредиты, арестованы знакомые промышленники, их собственные привилегии оказались под угрозой.

На трибуну поднялся Павел Милюков. В его руках была не речь, а тот самый текст декларации. Его голос, обычно сухой и аналитический, сегодня звучал с непривычной страстью.

— Господа! Мы стоим перед выбором: либо мы — законодательное учреждение империи, либо мы — собрание манекенов для одобрения любых, даже самых безумных действий! Генерал Иванов — это не министр, это сапог, поставленный на горло России! Его методы — методы Чингисхана, а не европейского государства XX века! Он разрушает то, что должно спасать! Под его началом Министерство внутренних дел превратилось в застенок! И мы, зная это, молчали, ссылаясь на военное время! Но есть предел! Наш долг — сказать «нет»! И сказать это громко, чтобы услышали в Царском Селе, чтобы услышали в окопах, чтобы услышала вся страна!

Дебаты бушевали несколько часов. Даже самые осторожные понимали — это точка невозврата. Принятие декларации будет прямым вызовом царю. Но и молчать было уже нельзя. Когда поставили на голосование, результат был ошеломляющим: «за» — подавляющее большинство. Дума, этот вечно колеблющийся, раздробленный орган, впервые за годы войны выступила единым фронтом против власти. Декларация была принята. Её текст немедленно отправили в редакции газет (которые побоялись его публиковать, но он тут же разошелся в списках) и, конечно, телеграфом — председателю Совета министров князю Голицыну для передачи государю.

Родзянко, бледный, но с горящими глазами, объявил перерыв. Он понимал, что только что подписал приговор если не себе, то, как минимум, Думе в её нынешнем виде. Но иного выхода он не видел.


Часть II: Кабинет министра внутренних дел. Тот же день. Вечер.


Генерал Иванов не кричал. Он сидел за своим новым, огромным столом в кабинете министра и медленно, с выражением глубокого презрения, читал телеграфную ленту с текстом думской декларации. Рядом стоял его адъютант, капитан Орлов, и начальник Петроградского охранного отделения Климович.

— «…действия, позорящие имя России… методы Чингисхана… застенок…» — цитировал Иванов вслух своим хриплым голосом. — Красиво пишут, черти сидоплюи. А кто снаряды для фронта делает? Кто порядок наводит? Они? Нет. Это мы. А они болтать умеют. Мешать.

Он отложил ленту.

— Капитан Орлов, ваше мнение как юриста? Можем ли мы арестовать их всех за государственную измену? За подрыв боевого духа армии?

Капитан Орлов, молодой, но уже с жестким взглядом, ответил четко:

— С точки зрения Положения о чрезвычайной охране и законов военного времени — можем, ваше превосходительство. Декларация содержит призывы к неповиновению властям. Но… арестовать весь состав Думы — это беспрецедентно. Может вызвать взрыв.

— Взрыв мы задавим, — равнодушно сказал Иванов. — Но вы правы. Бесполезно. Их слова — уже яд. Нужно лишить их трибуны. Климович, список самых активных, тех, кто эту декларацию составлял и особенно рьяно выступал.

Климович, похожий на сытого хорька, немедленно вытащил из портфеля бумагу.

— Родзянко, Милюков, Шингарев, Некрасов, Керенский (эсер, но пока ещё депутат)… всего около двадцати фамилий.

— Хорошо. Завтра утром, к открытию заседания, у входа в Таврический дворец. Тихая операция. Пригласить «для дачи объяснений». Не всех сразу, чтобы не создавать толпы. Первых пятерых из этого списка. Если пойдут добровольно — хорошо. Если нет — применить силу. Без шума. А потом… — Иванов посмотрел в окно, на темнеющее небо, — потом я сам поеду к Государю. Пора заканчивать этот балаган.

Он взял телефонную трубку, соединенную с Царским Селом. Через несколько минут раздался голос дежурного флигель-адъютанта.

— Ваше превосходительство, Его Величество на докладе у военного министра. Могу принять сообщение.

— Передайте государю, что в связи с откровенно мятежными действиями Государственной Думы, ставящими под угрозу безопасность тыла в преддверии наступления, я рекомендую высочайший указ о её роспуске. И о введении в Петрограде и Москве положения усиленной охраны с передачей всей полноты власти командующим военными округами. Жду указаний.

Он положил трубку. Механизм подавления, который он создал, начал работать на полную мощность. Теперь всё зависело от того, нажмет ли царь на спусковой крючок. Иванов был почти уверен, что нажмет.


Часть III: Путиловский завод, литейный цех № 2. 16 февраля. Утро.


Утренняя смена только началась, когда по цеху пробежал слух, перекрывающий грохот машин: «Нормы снова повышают! Паек урезают! С завтрашнего дня!». Сначала это был шепот, потом — гул. Люди отрывались от станков, собирались в кучки. Мастера пытались разогнать их, но их голоса тонули в нарастающем рокоте негодования.

Дядя Миша, с лицом, почерневшим от сажи и гнева, влез на ящик с формовочной землей.

— Братцы! Дослушали! Теперь нас, как скотину, на убой гонят! Двенадцать часов в этом аду — мало! Хотят тринадцать! А паек — вот так! — он показал сжатый кулак. — И это — для фронта, говорят! А мы что, не люди? У нас семьи! Дети орут от голода! А они нам — меньше хлеба, больше работы! Да и контроль этот проклятый… каждый день, как в тюрьме, обыскивают! Довольно!

Его слова падали на благодатную почву. Месяцы накопленной злобы, страха, унижения прорвались наружу. Кто-то крикнул: «Не выходим на смену! Бастуем!». Другой: «Требуем директора!». Третий, уже отчаянно: «Долой войну! Долой царя!».

Инженер Соколов, услышав шум, бросился в цех. Он увидел бушующее море лиц, сжатых кулаков, исковерканных яростью ртов.

— Люди! Остановитесь! — закричал он, пытаясь перекрыть гул. — Это безумие! Вы знаете, что теперь за забастовки?!

— Знаем! — повернулся к нему молодой рабочий Васька, с лихорадочным блеском в глазах. — Расстрел! Так уж лучше от пули умереть сразу, чем так медленно с голоду и надрыва! Может, хоть напугаем их!

В этот момент снаружи, со стороны проходной, донесся новый звук — не грохот машин, а мерный, зловещий топот. Тяжелый, ритмичный. И лязг. Лязг оружия, подсумков, сапог по булыжнику.

— Солдаты! — пронесся испуганный шепот.

В широкие ворота цеха, рассчитанные на вывоз готовой продукции, вошел отряд гвардейцев Преображенского полка. Около пятидесяти человек. Винтовки с примкнутыми штыками. Лица молодые, но жесткие, отрешенные. Во главе — незнакомый Соколову офицер в чине капитана.

— Внимание! — крикнул капитан. Его голос резко прозвучал под высокими сводами цеха. — По приказу командующего Петроградским военным округом и министра внутренних дел! Незаконное собрание и призывы к прекращению работы на оборонном предприятии в военное время расцениваются как саботаж и государственная измена! Немедленно разойтись и приступить к работе! Неподчинение будет караться по законам военного времени!

Наступила мертвая тишина. Грохот машин затих — кто-то выключил главный привод. В тишине было слышно тяжелое дыхание сотен людей. Дядя Миша, всё ещё стоя на ящике, смотрел на солдат, потом на своих товарищей. Он видел в их глазах страх, но и дикую, животную решимость.

— Нас и так казнят! — выкрикнул он. — Каждый день казнят работой и голодом! Не уйдем! Требуем…

Он не успел договорить. Капитан махнул рукой. Десять солдат сделали шаг вперед, подняли винтовки.

— Предупредительный залп! По фронтону! Пли!

Раздался оглушительный грохот. Пули ударили в кирпичную кладку под самой крышей, посыпалась штукатурка и пыль. Несколько женщин, работавших у конвейеров, вскрикнули. Люди в панике бросились врассыпную, но пути назад не было — солдаты перекрыли ворота.

И тогда случилось то, чего, видимо, не ожидал ни капитан, ни сами рабочие. Огромный, двухпудовый гаечный ключ, брошенный чьей-то отчаянной рукой, полетел в солдат. Он ударил одного в каску, тот зашатался. Это был искра.

— Бей их! — заревел кто-то. И толпа, уже не думающая, а движимая слепой яростью и адреналином, ринулась вперед. Не на штыки — они были ещё далеко, — а на первых солдат, пытаясь их окружить, вырвать оружие.

— Огонь на поражение! — скомандовал капитан, и в его голосе впервые прозвучала паника. Он не ожидал такого яростного сопротивления.

Следующие залпы были уже не в воздух. Сухие, короткие хлопки. Дым. Крики — уже не гнева, а боли и ужаса. Соколов, прижавшийся к станку, видел, как падают люди. Одного, молодого парня, ударило в грудь, и он отлетел назад, как тряпичная кукла. Другого, пожилого, — в живот, и тот сел на пол, смотря с недоумением на расплывающееся красное пятно на грязной робе. Дядя Миша слетел с ящика, хватаясь за плечо.

Солдаты, дисциплинированные, продолжали стрелять. Толпа дрогнула, попятилась, а потом обратилась в бегство, давя друг друга в узких проходах между станками. Через минуту в цеху остались лежащие тела, лужи крови, смешанной с машинным маслом, и солдаты, которые перезаряжали винтовки дрожащими руками. Капитан, бледный как смерть, отдавал приказы оцепеневшим мастерам: «Убрать… раненых… доложить…».

Соколов стоял, прислонившись к холодному металлу станка. Его тошнило. В ушах звенело от выстрелов. Он смотрел на тело молодого рабочего, того самого Васьки, который кричал о пуле. Теперь он лежал, уткнувшись лицом в цементный пол, и из-под него растекалась темная, липкая лужа. Соколов понял, что только что видел начало чего-то страшного. Не локального инцидента. А начала конца. Крови пролито. И её уже ничем не смыть.


Часть IV: Позиции 5-й армии Северного фронта. 17 февраля. Вечер.


Землянка командира 17-го Сибирского стрелкового полка, полковника Кутепова, была затянута сизым табачным дымом. Сам Кутепов, коренастый, с бычьей шеей и жесткими глазами, слушал доклад командира батальона, капитана Свечина. Тот докладывал о готовности к предстоящему наступлению, но в его голосе звучали фальшивые нотки.

— …личный состав укомплектован, оружие проверено, боеприпасы… — Свечин запнулся.

— Что «боеприпасы»? — прищурился Кутепов.

— Боеприпасы выданы по норме. Но, господин полковник, настроение в ротах… тревожное. Солдаты говорят. Говорят, что опять гонят на убой. Что это наступление — бессмысленное. Что обещанной земли они не увидят, а вот смерти — пожалуйста. Слухи идут из тыла… о расстрелах, о голоде.

Кутепов хмыкнул.

— Слухи. Солдатская болтовня. Разложи им всё по полочкам. За родину, за царя, за землю. А кто будет бунтовать — того по законам военного времени. У нас приказ. Мы его выполним. Или умрем. Или победим.

Но на следующий день, когда началась практическая подготовка — марш-броски на позициях, разведка боем, — в одной из рот, состоящей в основном из запасников, призванных с Урала, случился скандал. Солдаты отказались выходить из блиндажей на учения, мотивируя это усталостью и нехваткой питания. Молодой подпоручик, пытавшийся их поднять, был грубо осмеян. Когда на место прибыл капитан Свечин с командой офицеров и взводом надежных старослужащих, ситуация накалилась.

— Мы не пойдем, — мрачно сказал один из зачинщиков, бородатый солдат с орденом Святого Георгия на груди. — Надоело. Воевали, воевали… а конца не видно. И тут нам опять… на смерть. Лучше уж здесь пристрелите.

Свечин, зная о событиях в Петрограде, понял, что мягкостью не обойтись. Он приказал арестовать зачинщиков. Те оказали сопротивление. Завязалась потасовка. Кто-то из солдат выхватил винтовку и выстрелил. Пуля ударила одного из старослужащих в ногу. После этого всё покатилось в ад.

Поднятые по тревоге верные части окружили блиндаж. Бунтовщиков, человек сорок, вывели силой. Полковник Кутепов, явившийся на место, был вне себя. Это был прямой удар по дисциплине накануне наступления.

— Военно-полевой суд! Немедленно! — рявкнул он. — Всем зачинщикам — расстрел! Остальных — в штрафную роту! Завтра же на самые опасные участки, на минное поле первыми!

Суд длился час. Пятерых, включая бородатого георгиевского кавалера, приговорили к смерти. Остальных — к штрафникам. Приговор привели в исполнение на рассвете, перед строем всего полка. Пятеро стояли у стенки полуразрушенного сарая. Они уже не сопротивлялись. Бородач с орденом смотрел куда-то вдаль, на восток, где всходило багровое зимнее солнце. Залп. Тела дернулись и рухнули.

Свечин, отдавший команду расстрельной команде, чувствовал, как у него во рту пересохло, а в душе что-то отмирает. Он делал то, что должен был делать офицер. Но он понимал, что такими методами можно заставить повиноваться, но нельзя заставить побеждать. Солдаты, смотревшие на казнь, стояли молча, опустив головы. В их молчании не было ни страха, ни одобрения. Была пустота. Та самая пустота, из которой рождается отчаяние.


Часть V: Александровский дворец. Кабинет Николая. Ночь на 18 февраля.


Николай получил сводки одновременно: о думской декларации, о расстреле на Путиловском заводе (семь человек убито, двадцать ранено, забастовка подавлена), о бунте и казнях в 17-м Сибирском полку. Они лежали перед ним на столе, три черных вестника. Казалось, весь мир, который он пытался скрепить железом, трещал по швам.

Рядом, в глубоком кресле, сидела Александра. Она не спала. Её лицо было бледным, но глаза горели странным, почти экстатическим огнем.

— Видишь, Ники? Видишь? Они поднимают голову. Все они: депутаты, рабочие, солдаты… они все против нас. Против Бога, против помазанника. Твоя мягкость, твои колебания в прошлом породили этих гидр. И теперь только огонь может их выжечь. Только железо.

— Огонь сжигает всё на своём пути, Аликс, — глухо ответил Николай. Он смотрел не на неё, а на карту. — И железо… оно холодное. От него замерзаешь изнутри. На Путиловском… они не были врагами. Они были измученными людьми. А теперь семеро убитых. Их семьи… что я скажу их детям? Что их отцы были «изменниками»?

— Они были изменниками! — воскликнула Александра, вскакивая. — Они подняли руку на государство в час смертельной опасности! Они играли на руку немцам! Ты должен смотреть на это как государь, а не как благотворитель! Вспомни свой сон! Они бы не пощадили тебя! Не пощадили Алексея!

В этот момент дверь тихо приоткрылась, и в кабинет, опираясь на палочку, вошел Алексей. Он был в ночной рубашке, бледный, с синяками под глазами. Его появление было так неожиданно, что оба умолкли.

— Папа́… мама́… я слышал, вы спорите, — тихо сказал он. — Опять из-за твоей железной работы?

Николай хотел сказать «нет», соврать, но не смог. Он кивнул.

— Из-за неё, сынок. Тяжелая работа.

— Мне сегодня… сегодня было больно, — сказал Алексей, подходя ближе. Его голос дрожал. — Опять колено. Доктор Боткин дал лекарство. Оно горькое. И от него в голове туман. И я подумал… а тебе, папа́, кто даёт лекарство от твоей боли? От боли быть железным?

Николай замер. Александр тоже смотрела на сына, и в её глазах мелькнуло что-то, похожее на ужас. Не физической боли, а прозрения.

— Мне… мне помогает мысль о вас, — с трудом выдавил Николай.

— Но мы же видим, что тебе тяжело, — настаивал Алексей. Его детская проницательность была неумолима. — И мы боимся, что лекарство… твоё железное лекарство… оно тебя убьет. Превратит в другого. И тогда… тогда тебя не будет. Настоящего. И нам будет не к кому прийти, когда страшно.

Он заплакал тихо, беззвучно, крупные слезы катились по его щекам.

— Я не хочу, чтобы ты исчез, папа́. Я хочу, чтобы ты остался. Даже если будет трудно. Даже если… если нам будет страшно. Но чтобы ты был.

Николай встал, подошел к сыну, опустился на колени и обнял его. Он чувствовал, как хрупкое тело мальчика дрожит. Он чувствовал, как его собственная железная маска дает глубокие трещины, и из них сочится боль, страх, любовь и бесконечная усталость.

— Я здесь, Алешенька. Я здесь. Я никуда не денусь.

Александра смотрела на них, и её фанатичная уверенность дрогнула. Она видела не государя и наследника, а отца и сына, двух хрупких людей, затерянных в чудовищной буре, которую они сами отчасти и вызвали. Её вера в силу дала трещину, потому что эта сила грозила уничтожить самое дорогое — человеческую суть её семьи.

В эту ночь Николай не подписал немедленный указ о роспуске Думы, как требовал Иванов. Он отложил его. Он приказал лишь арестовать самых активных депутатов (что и было исполнено наутро, вызвав новый взрыв негодования, но уже без крови). Он приказал расследовать обстоятельства расстрела на заводе, наказав капитана за превышение полномочий (формально). Он пытался найти баланс. Но баланса уже не было. Была пропасть.

С одной стороны — железная необходимость, диктуемая сном-предупреждением и логикой войны. С другой — живая, хрупкая плоть его семьи и его собственной души. И пропасть эта расширялась с каждым днем, с каждым новым приказом, с каждой каплей пролитой крови. Он стоял на краю. И страна стояла на краю вместе с ним. Оставалось только ждать, кто сделает первый шаг в бездну.

Глава девятая: Затишье перед бурей

Часть I: Ставка Верховного Главнокомандующего, Могилев. 15 мая 1917 года.


Весна пришла с опозданием. Распутица, превратившая дороги в бездонные топи коричневой жижи, только-только отступила, уступив место хлипкому солнцу и пронизывающему ветру с остатками зимнего холода. В штабном поезде императора, стоявшем на запасном пути у могилевского вокзала, царила атмосфера, которую невозможно было назвать ни спокойной, ни панической. Это была тишина грозового предчувствия, когда воздух сгущается и звенит в ушах.

Кабинет-вагон Николая был завален картами, испещренными стрелами, условными обозначениями, пометками. За столом, под зеленым абажуром лампы, склонились император, генерал Алексеев и начальник оперативного управления Ставки генерал Лукомский. Их лица, освещенные снизу, казались вырезанными из желтого воска. Запах крепкого чая, дешевого табака и пота не выветривался, несмотря на открытую форточку.

— Итак, последние сводки, — хриплым от бессонницы голосом начал Алексеев. Он водил указкой по огромной карте Юго-Западного фронта, раскинутой на столе. — Ударная группировка под командованием генерала Щербачёва сосредоточена на участке между Золочевом и Бродами. Тридцать восемь пехотных, двенадцать кавалерийских дивизий. Артиллерийская подготовка начнется 21 мая в 4 часа утра. Продолжительность — шесть часов. Главный удар — на Тарнополь.

— Позиции австрийцев? — спросил Николай коротко. Он был в простом кителе, без регалий, и выглядел на десять лет старше своего возраста. Глубокие морщины у рта, седина на висках, но глаза горели тем же лихорадочным, сосредоточенным огнем, что и в ночь после театра.

— Как и предполагалось, — ответил Лукомский. — После прошлогодних боев Брусилова оборона не восстановлена полностью. Окопы первой линии слабые, проволочные заграждения в ряде мест разрежены. Однако разведка отмечает присутствие свежих немецких частей на втором эшелоне. Дивизии с Западного фронта. Они ждут удара.

— Пусть ждут, — тихо сказал Николай. — Мы ударим так, что они не успеют опомниться. Снабжение?

— Критическое, — не скрывая, ответил Алексеев. — Дороги — наше проклятие. Грузовики вязнут, лошади выбиваются из сил. Боеприпасы к тяжелой артиллерии доставлены только на семьдесят процентов от плана. С продовольствием — перебои. Но… — он сделал паузу, — солдаты получили ваше обещание о земле. Оно передано по всем ротам. Это работает. Лучше, чем угрозы.

— Это не обещание, генерал. Это клятва, — поправил Николай. — И я её сдержу. Если мы победим. Если нет… — он не договорил. Все и так понимали: в случае провала никакие обещания уже ничего не будут значить. Революция или военная диктатура станут неизбежностью.

В кабинет вошел адъютант с телеграммой. Николай пробежал глазами. От генерала Иванова. Кратко: «В Петрограде спокойно. Дума парализована арестами ведущих депутатов. Контроль над прессой полный. Сообщения о подготовке наступления подготовлены, будут опубликованы в день начала операции. Желаю победы. Иванов».

— Желает победы наш железный жандарм, — беззвучно усмехнулся Николай, передавая телеграмму Алексееву. — Хоть кто-то верит.

— Он верит не в победу, Ваше Величество, — мрачно заметил Лукомский. — Он верит в силу. И для него наступление — лишь демонстрация этой силы.

— А для меня это — последний шанс, — сказал Николай, вставая и подходя к окну. За стеклом виднелись огни станции, силуэты солдат, копошащихся у вагонов. — Последний шанс всё исправить. Всё, что я делал эти месяцы… это было лишь подготовкой к одному удару. Который должен переломить ход войны. И ход истории. Если он не удастся… — он обернулся, и в его глазах стояла та самая тень из подвала, — тогда мой сон сбудется. Только ещё страшнее.


Часть II: Передовая. Окопы 8-й армии. 18 мая. Ночь перед артподготовкой.


Капитан Свечин стоял на бруствере своего наблюдательного пункта, втиснутого в склон холма. Внизу, в темноте, угадывалась нейтральная полоса, изрытая воронками и поросшая редкой, чахлой травой. Где-то там, в двухстах саженях, темнели силуэты австрийских окопов. Тишина была нервирующей, неестественной. Ни выстрелов, ни ракет. Затишье. То самое затишье, которое бывает перед адом.

В землянке за его спиной горела коптилка, освещая лица его офицеров: поручика Арсеньева, подпоручика Яновского, штабс-капитана Муравьева. Они молча курили, слушая, как снаружи доносятся приглушенные звуки: скрип повозок, шаги посыльных, лязг металла — последние приготовления.

— Ну что, господа, — наконец сказал Свечин, спускаясь вниз. — Завтра. Все всё понимают?

— Понимаем, — глухо ответил Муравьев, старый служака. — Шесть часов артподготовки. Потом — вперед. Захватить первые две линии. Закрепиться. Ждать развития.

— А потом? — спросил молодой Яновский. В его глазах читался страх, но не паника, а то самое сосредоточенное напряжение, которое бывает у спортсмена перед стартом. — Если прорвемся?

— Потом — гнать, — сказал Арсеньев, артиллерист. Его лицо было осунувшимся. — Пока не кончатся снаряды и силы. Пока не упадешь. Государь обещал землю. Значит, будем драться за неё. А то, что позади… — он махнул рукой в сторону тыла, — лучше об этом не думать.

Из темноты в землянку протиснулся унтер-офицер Захаров, тот самый, ветеран с тремя Георгиями.

— Господин капитан, разрешите обратиться.

— Говори, Захаров.

— Рота в сборе. Люди… настроены. Не скажу, что рвутся, но готовы. Передали им насчет земли. Многие поверили. Говорят: «Раз царь слово дал — значит, будет». Но… — он запнулся.

— Но что?

— Но боятся, господин капитан. Боятся страшно. Особенно те, кто после штрафной… после тех расстрелов. Боятся, что опять подведут. Что опять будут трупы ни за что.

Свечин вздохнул.

— Скажи им, Захаров, что завтра мы будем драться не за генералов, не за министров. Мы будем драться друг за друга. За того, кто слева, за того, кто справа. И за эту вонючую, грязную землю под нами, которую, может, и правда отдадут нашим семьям. А если подведут… — он хлопнул унтера по плечу, — то мы хоть умрем не как штрафники, а как солдаты. Иди.

Когда Захаров ушел, в землянке снова воцарилась тишина.

— Вы верите в это, капитан? — тихо спросил Яновский. — В землю? В победу?

Свечин долго смотрел на пламя коптилки.

— Я верю в то, что другого выхода у нас нет. Либо мы прорвемся завтра и дадим стране глоток воздуха, либо… либо всё, что было — и наша служба, и наши жизни — теряет всякий смысл. Я предпочитаю верить. Хотя бы завтра.

Он вышел из землянки и пошел по траншее. Солдаты сидели у брустверов, кто-то чистил винтовку, кто-то писал последнее письмо, кто-то просто смотрел в темноту широко раскрытыми глазами. Они были грязны, обовшивелы, измучены. Но в их молчании, в их сосредоточенных движениях он видел не ту пассивную покорность, что была раньше, а какое-то отчаянное, звериное решение. Они были загнаны в угол — войной, голодом, страхом перед тылом. И теперь у них был один путь — вперед. Может, к смерти. А может, к обещанной земле и славе.

Он подошел к одному из пулеметных гнезд. Там, у «Максима», сидели двое: молодой пулеметчик, бывший студент Петя, и пожилой, бородатый второй номер, которого все звали «Дед».

— Готовы, орлы? — спросил Свечин.

— Так точно, господин капитан, — бодро ответил Петя, но голос его дрожал. — Завтра австриякам покажем кузькину мать!

Дед молча кивнул, проверяя ленту. Потом поднял глаза на капитана. Его взгляд был спокоен и мудр.

— Ничего, капитан, — тихо сказал он. — Прошибем. Уж больно тихо им там, австриякам. Чуют, что гроза собирается. А мы им эту грозу на головы обрушим. Только бы снарядов хватило…

— Хватит, — соврал Свечин. — Будет вам и снарядов, и славы.

Он пошел дальше, к следующему участку. Ночь была холодной, звездной. Где-то вдали, на австрийской стороне, взвилась ракета, осветив на мгновение исковерканную землю ничейной полосы. Потом снова тишина. Последняя тишина перед бурей.


Часть III: Петроград, редакция «Правительственного вестника». 20 мая.


Типография на Садовой работала в авральном режиме. Грохот печатных машин стоял такой, что заглушал любые разговоры. В воздухе висела едкая взвесь типографской краски и пыли. Завтра, 21 мая, должен был выйти экстренный выпуск с текстом Высочайшего манифеста о начале «Великого Весеннего Наступления» и с первой победной реляцией (которая, как надеялись, уже поступит к утру).

Главный редактор, человек с лицом усталого чиновника, лично правил текст, присланный из Министерства внутренних дел. Он был написан сухим, казенным языком, но с пафосом: «…по воле Государя Императора, войска Юго-Западного фронта перешли в решительное наступление… сокрушительный удар по коварному врагу… героизм русского солдата… предвестие скорой победы…»

Редактор вздохнул. Он помнил подобные тексты 1914, 1915, 1916 годов. Чем кончились те «решительные наступления», он тоже помнил. Но теперь всё было иначе. Теперь за каждым словом в газете стояла железная воля министра Иванова. Малейшая ошибка, малейший намек на сомнение — и не только газета, но и он сам мог оказаться в подвале на Шпалерной. Он вычеркнул слишком пафосную фразу «неудержимый вал русской доблести» и написал вместо неё: «войска, воодушевленные Высочайшим вниманием, стремительно продвигаются вперед». Безопаснее.

В это время в дверь его кабинета постучали. Вошел невысокий, щеголеватый человек в пенсне — сотрудник охранного отделения, приставленный к редакции для «содействия».

— Николай Сергеевич, — сказал он вежливо, но в его тоне не было ни капли тепла. — Материал готов? Проверен на соответствие директивам?

— Готов, готов, — поспешно ответил редактор, протягивая гранки. — Всё как указано. Никаких вольностей.

Чиновник пробежал текст глазами, кивнул.

— Хорошо. Тираж — удвоенный. Чтобы к утру был во всех киосках, на всех заводах, в казармах. И подготовьте место на первой полосе для экстренного сообщения из Ставки. Оно поступит по прямому проводу. Как только придёт — сразу в печать, без задержки.

— Понял. Будет сделано.

Когда чиновник ушел, редактор опустился в кресло и вытер платком лоб. Он чувствовал себя не журналистом, а винтиком в гигантской пропагандистской машине. Его задача была не информировать, а создавать нужное настроение. Настроение победы, которого ещё не было. Но которое должно было вот-вот случиться. Или… или тогда, он думал с леденящим ужасом, на смену победным реляциям придут совсем другие приказы. И ему придется печатать и их. Оправдывая новую волну репрессий «происками внутренних врагов», сорвавших победу.


Часть IV: Позиции у деревни Подгайцы. 21 мая. 3:55 утра.


Капитан Свечин стоял на НП, не в силах оторвать взгляд от циферблата своих карманных часов. Стрелки ползли с невыносимой медленностью. Вокруг царила абсолютная, давящая тишина. Даже ветер стих. Казалось, сама природа затаила дыхание. Солдаты в траншеях замерли в ожидании, прильнув к брустверам, сжимая в белых от напряжения пальцах винтовки. Артиллерийские офицеры у орудий уже подняли руки, готовые дать сигнал.

Свечин переводил взгляд с часов на темный, беззвездный горизонт, где должны были быть австрийские позиции. В голове пронеслись обрывки мыслей: жена в Петрограде, которую он не видел два года… обещание царя о земле… лица солдат его роты… Дед у пулемета… молодой Петя… Захаров… Алексеев в Ставке… сам государь, который, наверное, тоже не спит в эту минуту, ожидая сигнала.

3:59.

Он глубоко вдохнул холодный, влажный воздух. Запах сырой земли, пороха и страха.

4:00.

И мир взорвался.

Это был не звук. Это было физическое ощущение. Земля под ногами дрогнула и застонала. Воздух разорвался оглушительным, всесокрушающим рёвом. Сотни, тысячи орудий — от легких трехдюймовок до тяжелых мортир — разом изрыгнули смерть. Над австрийскими окопами встала сплошная стена разрывов. Оранжево-багровые вспышки на секунду освещали исковерканную землю, клубы дыма и земли вздымались на десятки саженей в небо. Грохот был таким, что у Свечина заложило уши. Он видел, как его солдаты в траншее инстинктивно пригибаются, хотя снаряды летят вперед. Но на их лицах, освещенных отблесками этого ада, читалось не только животное отвращение к грохоту, но и дикое, первобытное ликование: «Наша артиллерия! Наша мощь!»

Артподготовка длилась шесть часов. Шесть часов непрерывного гула, от которого звенело в ушах и подкашивались ноги. Небо на востоке постепенно светлело, но его не было видно за плотной пеленой дыма и пыли. К десяти утра грохот начал стихать. Артиллерия переносила огонь вглубь, на вторую линию обороны и дороги. Наступила та зловещая, оглушенная тишина, что бывает после катастрофы.

И тогда раздался новый звук — резкий, пронзительный. Сигналы горнистов. Рядом с Свечиным взвилась зеленая ракета — сигнал его батальону.

— В атаку! Вперед! За Родину! За землю! — закричал он, выскакивая из траншеи и взмахивая наганом. Его голос был хриплым, но он знал, что его почти не слышно.

Из траншей, как из раскрытой земли, поднялись сотни серых фигур. С криком, смешанным со страхом и яростью, они бросились вперед, через изрытую воронками нейтральную полосу, к тому месту, где еще минуту назад были австрийские окопы, а теперь был только дымящийся лунный пейзаж.


Часть V: Первые часы боя. Подвиги и кровь.


Атака первых часов была ошеломляющей. Австрийские части на передовой, перемолотые шестичасовой артподготовкой, почти не оказали сопротивления. Русские цепи врывались в окопы, захватывая ошеломленных, оглохших, иногда просто сошедших с ума пленных. Капитан Свечин бежал впереди своей роты, спотыкаясь о трупы и воронки, не чувствуя усталости, опьяненный адреналином и первым, головокружительным успехом.

Унтер-офицер Захаров.

Он первым ворвался в австрийский блиндаж, где засели несколько унтеров с пулеметом. Не растерялся, бросил внутрь гранату, а когда выскочили уцелевшие, сразил их штыком и прикладом. Захватил пулемет и повернул его против отступающих. За этот бой он позже получит свой четвертый Георгиевский крест.

Пулеметчик Петя и Дед.

Их «Максим» был выдвинут вперед для поддержки наступления. Когда русская пехота наткнулась на оживший пулеметное гнездо во второй линии, Петя, под огнем, перетащил пулемет на новую позицию и точной очередью заставил замолчать врага. Дед, прикрывая его, был ранен в руку, но не отступил, продолжая подавать ленты одной рукой.

Подпоручик Яновский.

Его взвод первым достиг окраины деревни Подгайцы. Но из каменного дома бил австрийский пулемет, прижав атакующих к земле. Яновский, не раздумывая, собрал нескольких добровольцев и ползком, под шквальным огнем, обошёл дом с фланга. Ворвавшись внутрь через заднюю дверь, они в рукопашной схватке перебили расчет и захватили оружие. Сам Яновский был ранен ножом в бок, но не покинул строя до конца дня.

Штабс-капитан Муравьев.

Ветеран, всегда мрачный и осторожный, в этот день показал чудеса хладнокровия. Когда продвижение застопорилось у укрепленной высоты с дзотами, он лично провел разведку, нашел слабое место в обороне и повел свой батальон в обход. Высота была взята с минимальными потерями. Пленные показали, что это был ключевой узел обороны на участке.

Капитан Свечин.

Он координировал бой, находясь на самом острие. В разгар атаки на вторую линию окопов связь с одним из взводов прервалась. Под огнем он побежал туда лично, нашел командира взвода убитым, а солдат — залёгшими под сильным ружейно-пулеметным огнем. Собрав их, он лично повел в штыковую атаку, выбив австрийцев из траншеи. В той атаке он был ранен осколком гранаты в ногу, но отказался от эвакуации, пока не убедился, что позиция закреплена.

К полудню 21 мая на участке 8-й армии был прорван фронт на глубину до пяти километров. Было захвачено несколько тысяч пленных, десятки орудий. Успех был ошеломляющим. Но цена… цена была высокой. Рота Свечина потеряла почти треть состава убитыми и ранеными. Среди убитых был молодой солдат из штрафников, который вчера еще боялся, что его «подведут». Он погиб, закрывая собой раненого товарища при эвакуации.

Вечером, когда бой стих на достигнутых рубежах, Свечин, с перевязанной ногой, сидел на развалинах австрийского блиндажа и курил. Рядом, у трофейного пулемета, сидели Петя и Дед с перевязанной рукой. Они молчали, глядя на зарево заката, подсвечивающее дым над полем боя. Они были живы. Они победили сегодня. Но впереди была ещё вторая линия, контратаки, немецкие резервы… И страшная усталость, накатывающая после боя, смешанная с горькой радостью от того, что ты выжил, и горечью по тем, кто не выжил.

— Ну что, капитан, — хрипло спросил Дед, — землю-то нам теперь дадут? За это?

Свечин посмотрел на старика, на его усталое, испещренное морщинами лицо, на умные, печальные глаза.

— Должны, дед, — тихо ответил он. — Царь слово дал. Должны.

Но в его голосе звучала неуверенность. Он думал не о земле, а о том, что будет завтра. Смогут ли они развить успех? Хватит ли сил? И что там, в тылу, где железный генерал Иванов держит город в страхе, а рабочие молча ненавидят? Удержат ли они этот прорыв? Или всё это — лишь отсрочка перед окончательной катастрофой?

Он отбросил окурок и поднялся. Нужно было проверять посты, считать потери, готовиться к утру. Война не кончалась. Она только начинала свою новую, кровавую главу. А где-то далеко, в Могилеве, государь, получив первую победную реляцию, наверное, впервые за много месяцев улыбался. Но и он знал: это только начало. Самый трудный бой — за удержание и развитие этого успеха — был ещё впереди.

Глава десятая: Отблеск победы

Часть I: Юго-Западный фронт. 25 мая 1917 года.


Успех, достигнутый в первые дни, оказался не миражом. Подобно стальному клинку, вогнанному в прогнившую древесину, ударная группировка Щербачёва пробивала оборону. После прорыва у Подгайцев русские войска, не давая противнику опомниться, развивали наступление в направлении Тарнополя. Австрийские части, деморализованные чудовищной артподготовкой и стремительностью атаки, откатывались, часто бросая позиции, артиллерию, склады. Пленные потоками шли в тыл — растерянные, грязные, часто даже радовавшиеся, что для них война окончилась.

Но война не кончалась. С каждым километром продвижения вперед сопротивление становилось организованнее, ожесточеннее. На смену потрепанным австрийским полкам приходили немецкие части — дисциплинированные, прекрасно вооруженные, не знавшие паники. Это были те самые резервы, переброшенные с Западного фронта, о которых предупреждала разведка. Прорыв превращался в позиционное сражение на новых рубежах, но уже на территории противника.

Капитан Свечин со своим батальоном, понесшим тяжелые потери, был выведен во второй эшелон для пополнения и краткого отдыха. Их разместили в полуразрушенной галицийской деревне, от жителей которой остались лишь старики да дети, смотрящие на победителей испуганными, пустыми глазами. Вечер был тихим, теплым, пахло дымом, пылью и прелой соломой. Свечин, сидя на ступеньках разбитой хаты, перевязывал рану на ноге. Рядом, прислонившись к стене, курил унтер Захаров. Оба молчали, наслаждаясь редкими минутами покоя.

— Двадцать верст, капитан, — наконец сказал Захаров, выпуская струйку дыма. — От наших старых окопов. Двадцать верст за четыре дня. Не бывало такого с шестнадцатого года.

— Бывало, — поправил Свечин. — У Брусилова. Но тогда… тогда выдохлось. А сейчас?

— А сейчас немцы подошли. Как стена. Завтра, поди, опять вперед погонят. — Захаров бросил окурок и растер его сапогом. — Люди устали. Потери… треть батальона. Пополнение — мальчишки, еле винтовку держать умеют. Землю-то нам обещали, только бы дожить…

Из темноты к ним подошел подпоручик Яновский, его бок был туго перевязан, лицо осунувшееся, но глаза горели.

— Господин капитан, сводка от штаба полка. Наши взяли Бучач. Еще пять верст продвижения. Немцы контратаковали у Золочева, но отбиты с большими потерями. Говорят, сам Государь прислал телеграмму — благодарность войскам Юго-Западного фронта.

— Государь… — протянул Свечин. Он вспомнил обещание о земле, которое, как шепот, передавалось по цепям перед атакой. Это сработало. Солдаты шли вперед не только из страха, но и из этой дикой, почти мифической надежды. — Хорошо. Передай людям. Пусть знают, что их кровь видят. А что по пополнению?

— Завтра подвезут. Сто человек. И… паек улучшили. Консервы американские, шоколад, даже табак хороший. Сказывают, по личному распоряжению Государя, для ударных частей.

Свечин кивнул. Это были мелочи, но важные. Они показывали, что где-то там, наверху, понимают: солдат нельзя бесконечно гнать в бой на одном лишь страхе и обещаниях. Нужна хоть капля заботы.

— Собери офицеров через час. Обсудим, как вводить новичков. И, Яновский… — он посмотрел на молодого офицера, — спасибо за деревню. Молодец. Представлю к награде.

Яновский смущенно кивнул и ушел. Захаров проводил его взглядом.

— Хороший парень. Умрет героем, поди.

— Все мы умрем, Захаров, — мрачно сказал Свечин. — Вопрос — как и за что. Лучше уж за эти двадцать верст и за ту землю, чем в окопе от сырости и тоски.

Он поднялся, опираясь на палку, и пошел по деревне. В одном из уцелевших сараев устроили лазарет. Там, на соломе, лежали раненые его батальона. Фельдшер, замотанный до глаз, перевязывал пулеметчика Петю — у того была прострелена рука. Рядом, на самодельных носилках, лежал Дед. Он был ранен в живот, и его лицо было землистого цвета. Свечин присел рядом.

— Ну как, дед? Держишься?

Дед медленно открыл глаза. Взгляд его был мутным, но узнал капитана.

— Капитан… — прошептал он. — Землю… не забудь. Сыну моему… в Смоленской губернии… скажи…

— Сам скажешь, — резко перебил Свечин, чувствуя, как у него сжимается горло. — Выживешь. Тебя в санитарный отправят, подлатают.

— Не… не выживу я, — тихо сказал Дед. — Чую. Но… ничего. Мы их, сволочей, прорвали… на двадцать верст… Царю от нас… поклон…

Свечин посидел рядом еще минуту, потом встал и вышел на улицу. Ночь была тихой, лишь где-то далеко на западе глухо гудела канонада — била наша артиллерия, готовя новый удар. Победа была реальной. Она пахла порохом, кровью и пылью чужой земли. Она стоила таких вот дедов, таких вот мальчишек, как Петя. Но она была. И в этой победе, хрупкой и кровавой, была единственная надежда на то, что всё это — и железные приказы, и страх в тылу, и его собственная измотанная душа — имело какой-то смысл.


Часть II: Петроград. Невский проспект. 26 мая.


Весть о прорыве фронта и взятии Тарнополя (который пал 24 мая после ожесточенных боев) достигла столицы 25 мая. И город, сдавленный месяцами страха, репрессий и полуголодного существования, взорвался. Не бунтом, а ликованием.

Утром 26 мая «Правительственный вестник» и другие, еще не закрытые газеты вышли с громадными заголовками: «Доблестные войска Юго-Западного фронта прорвали вражескую оборону!», «Тарнополь взят!», «Государь Император поздравляет армию и народ с блистательной победой!». На улицы высыпали люди. Не только обыватели, но и рабочие, выбежавшие в обеденный перерыв, студенты, офицеры, чиновники. Невский проспект был запружен толпой. В воздухе летали фуражки, слышались крики «Ура!», «Слава армии!», «Да здравствует Государь!».

На углуНевского и Садовой оркестр гвардейского полка, по приказу свыше, играл «Боже, Царя храни!» и военные марши. Люди подхватывали, пели, плакали. Казалось, тяжкий кошмар поражений, «великого отступления» 1915 года, позиционного тупика — рассеивался. Вот он, перелом! Вот она, победа, которая сулит конец войне!

Инженер-полковник Соколов, вышедший из здания Главного артиллерийского управления, остановился, оглушенный этим шумом. Он смотрел на ликующие лица, на развевающиеся кое-где имперские флажки, на сияющие глаза. После мрачной тишины завода, после ночной облавы в его переулке, после кровавого подавления забастовки — это была иная реальность. И в ней было что-то головокружительное и опасное. Он видел, как городовой, обычно угрюмый, улыбаясь, поправляет фуражку какому-то студенту. Видел, как хорошо одетая дама раздает прохожим… конфеты. Словно в праздник.

«Неужели… он прав? — пронеслось в голове Соколова. — Неужели эта железная рука, эти аресты, этот страх… были необходимы для такого дня?» Он не знал ответа. Он знал только, что сегодня в городе не стреляют. И люди улыбаются. И даже он сам, против воли, чувствовал, как какая-то темная, тяжелая глыба в груди слегка сдвигается, пропуская лучик не надежды даже, а просто облегчения.

Но праздник был управляемым. На всех перекрестках, в толпе, зорко следили агенты в штатском. На балконах зданий дежурили солдаты с винтовками. И ликование это было скупым на критические высказывания. Никто не кричал «Долой войну!». Все кричали «На Берлин!». Победа, дарованная свыше, использовалась как инструмент единения. И инструмент этот был острым.


Часть III: Особняк Юсупова. Вечер 26 мая.


Тот же салон, те же лица: Юсупов, великий князь Дмитрий Павлович, граф Шереметев, депутат фон Эссен. Но атмосфера была иной. Вместо мрачной подавленности — нервное, заряженное возбуждение. На столе стоял не коньяк, а шампанское. Но его почти не трогали.

— Двадцать пять километров прорыва! Тарнополь! Тысячи пленных! — говорил Дмитрий Павлович, расхаживая по комнате. Его цинизм куда-то испарился, лицо glowed. — Вы понимаете? Это не локальный успех. Это прорыв стратегический! Немцы вынуждены снимать резервы с Западного фронта! Это то, чего мы ждали с 1914 года!

— Это то, чего добился не Гучков с его Земгором, не Милюков с его речами, а тот самый «железный царь», которого мы так боялись, — тихо добавил Юсупов. Он сидел в кресле, вращая в руках бокал. — Он взял власть в ежовые рукавицы. Зажал в тиски тыл. И выжал из этой страны победу. Ценой, конечно… — он сделал паузу, — но победу.

— Ценой террора, Феликс! — воскликнул фон Эссен. Его либеральная душа была в смятении. — Ценой расстрела рабочих, разгона Думы, удушения свобод! Можно ли радоваться победе, купленной такой ценой? Это победа варвара, а не европейской державы!

— А кто сказал, что Россия — европейская держава? — сухо возразил граф Шереметев. — Мы — евразийская империя. И понимаем мы только силу. Народ сегодня ликует. Он забыл об очередях, об арестах. Он видит победу. И он благодарен за неё тому, кто её дал — царю. Иванов с его методами теперь будет оправдан в глазах миллионов. «Железная рука» доказала свою эффективность. Это страшно, но это факт.

— Именно потому это и страшно, — сказал Юсупов, ставя бокал на стол. — Потому что теперь у Ники есть не только кошмар подвала как мотиватор, но и реальный успех как подтверждение правильности выбранного пути. Он поверит, что только так и надо. Что любое послабление, любой возврат к диалогу — предательство и слабость. Победа не смягчит его. Она ожесточит. Она сделает его уверенным в своей непогрешимости.

— А может, это и к лучшему? — неуверенно предположил Дмитрий Павлович. — Стране нужен сильный лидер. Особенно после войны. Чтобы удержать всё это… — он махнул рукой, имея в виду и территориальные приобретения, и внутренние противоречия.

— Сильный — да. Но не одержимый. Не тот, кто видит измену в каждом шепоте, — покачал головой фон Эссен. — Что будет, когда этот восторг пройдет? Когда раны войны снова заболят, когда крестьяне спросят о своей земле, а рабочие — о хлебе и правах? Он ответит им штыками и виселицами. И тогда… тогда взрыв будет в тысячу раз сильнее.

Юсупов подошел к окну, отодвинул тяжелую портьеру. С улицы доносились отголоски ликования — далекие крики, музыка.

— Вы оба правы, — сказал он, не оборачиваясь. — Победа — это и триумф, и страшная ловушка. Она доказывает действенность насилия. И теперь тот, кто захочет остановить это насилие, будет объявлен врагом победы, врагом России. Мы оказались в дьявольской дилемме: желать поражения своей стране — немыслимо. Но и желать укрепления этого… нового порядка — не менее страшно. Остается только одно: ждать. Смотреть, как далеко зайдет этот успех. И быть готовыми… ко всему.

В его голосе прозвучала та самая двусмысленность, которая витала в воздухе салона. Они были патриоты. Они радовались победе. Но они боялись того, кто эту победу одержал. И того, во что он превратится после неё.


Часть IV: Царское Село. Кабинет Николая. 27 мая. Поздний вечер.


Николай стоял у огромной карты, на которую только что были нанесены последние данные из Ставки. Синим карандашом была обозначена линия фронта на 20 мая. Красным — сегодняшняя. Красная линия глубоко врезалась в синюю, образуя выступ, похожий на клин. Тарнопольский выступ. Его выступ. Его победа.

Он не чувствовал триумфа. Он чувствовал ледяное, сосредоточенное удовлетворение хирурга, успешно проведшего сложнейшую операцию. Всё сработало. Его железная воля, переданная через Алексеева и Щербачёва. Его обещание земли, дошедшее до окопов. Его репрессии в тылу, обеспечившие слабый, но всё же порядок. Всё сошлось. Сон о подвале отступил, стал тише. Он не исчез, но теперь у Николая было оружие против него — реальный, осязаемый успех.

Вошел камердинер с подносом. Чай, простой черный хлеб, немного масла. Николай кивнул. Он сел за стол и взял папку со сводками из Петрограда от Иванова. Тот докладывал о «всенародном ликовании», о «полной поддержке курса Верховной власти», о «параличе крамольных элементов». Были приложены вырезки из газет, все в восторженных тонах. Николай отложил папку. Он знал цену этому ликованию. Оно было выстрадано страхом и голодом. Но оно было. И его можно было использовать.

Дверь тихо открылась. Вошла Александра. Она была в темном платье, лицо её сияло неземной, почти мистической радостью.

— Ники! Ты слышал? Весь Петроград поет тебе славу! Это чудо! Это ответ Бога на наши молитвы и на твою твердость!

— Это ответ артиллерии и крови наших солдат, Аликс, — поправил он, но без раздражения. — И моей… нашей решимости.

— Именно! — Она подошла, положила руки на его плечи. — Ты показал, что был прав! Все эти скептики, эти трусы в Думе, эти бунтовщики на заводах — они ошибались! Только сила, только воля могут спасти Россию! Теперь ты должен идти до конца! Закрепить успех! И после победы… после победы ты сможешь перестроить страну так, как должно. Очистить её от скверны. Создать новую, сильную, православную Россию!

В её глазах горел тот самый фанатичный огонь, который когда-то пугал его, а теперь казался опорой. Она видела в победе не просто военный успех, а божественное подтверждение их миссии. И её веза была заразительна.

— После победы… — медленно повторил Николай. — Да, Аликс. Но победа ещё не одержана. Прорыв — это только начало. Немцы подтягивают резервы. Нужны свежие дивизии, снаряды, продовольствие. А тыл… тыл держится на честном слове и страхе. Нужно дать людям что-то большее, чем страх. Землю — солдатам. Хлеб — рабочим. Порядок — всем. Но порядок этот… — он замолчал, глядя на карту, — он не может вечно держаться на одном лишь Иванове.

— Почему нет? — страстно возразила Александра. — Иванов — твой верный меч. Он очищает путь. После войны ты найдешь таких же верных людей для созидания. Но сейчас — нельзя ослаблять хватку! Ни на миг! Ты видел, что происходит, когда даешь слабину? Бунты, заговоры, измена! Нет, Ники. Путь один — тот, который привел нас к Тарнополю.

Она была права. И она была не права. Николай чувствовал это раздвоение. Рациональная часть его понимала: тыл, скрепленный только террором, — это пороховая бочка. Нужны реформы, нужно дать надежду, нужно частично выполнить обещания. Но другая часть, та, что помнила выстрелы в подвале, кричала: «Любая уступка — слабость! Любое послабление — первый шаг к гибели!»

— Я поеду в Ставку, — сказал он, отстраняясь от её прикосновений. — Мне нужно быть ближе к войскам. Нужно принимать решения на месте. А здесь… — он взглянул на папку Иванова, — здесь всё пока под контролем.

— Поезжай, — согласилась Александра. — И покажись войскам. Пусть увидят своего государя, своего победителя. А здесь я… я буду молиться за тебя. И следить, чтобы никто не посмел ударить тебе в спину.

Когда она ушла, Николай снова подошел к карте. Красный клин манил его. Это был его ответ истории, его опровержение того страшного сна. Но по краям клина уже накапливалась синяя тень — немецкие резервы. И за его спиной был огромный, раскалывающийся от напряжения тыл. Он стоял на вершине. Но эта вершина была острой, как лезвие. И один неверный шаг — в любую сторону — мог привести к падению.

Он позвонил. Вошел дежурный флигель-адъютант.

— Готовить поезд в Могилев. На завтра. И передать генералу Иванову: сохранять бдительность. Ликование — хорошо, но расслабляться нельзя. Всех, кто попытается использовать момент для подрывной агитации под видом патриотизма, — арестовывать. И ещё… — он сделал паузу, — подготовить проект указа о наделении землей солдат, отличившихся в наступлении. Только тех, кто награждён или особо отмечен командирами. Для начала.

Это была первая, осторожная попытка выполнить обещание. Маленький шаг от железной необходимости — к справедливости. Шаг, который мог всё укрепить. Или всё разрушить, если его сочтут слабостью.

— Слушаюсь, Ваше Величество.

Поезд уносил его на юго-запад, к фронту, к солдатам, к грохоту орудий, который был для него теперь музыкой надежды. Петроград с его ликованием и страхом оставался позади. Впереди была война, кровь и возможность настоящей, окончательной победы. Но и там, на передовой, его ждали не только «ура». Его ждали измученные лица солдат, которые заплатили за этот красный клин на карте своими жизнями. И они смотрели на него теперь не только как на царя, но и как на человека, давшего слово. Слово о земле. И о мире.

Глава одиннадцатая: Цена клина

Часть I: Ставка, Могилев. 1 июня 1917 года.


Воздух в оперативном зале Ставки был густым, как бульон: табачный дым, запах пота, нервного напряжения и крепчайшего чая. На огромной карте Юго-Западного фронта алым карандашом был нарисован тот самый Тарнопольский выступ, клин, вбитый в австро-германскую оборону. Но вокруг него, с флангов, уже нависали синие стрелы — обозначения немецких ударных группировок. Клиновидная победа превращалась в мешок, а его основание сужалось под давлением.

Генерал Алексеев, с лицом, напоминающим высушенную глину, докладывал, опираясь на трость. Его здоровье, и без того подорванное, окончательно сдавало после недели бессонницы.

— Ваше Величество, ситуация на флангах выступа становится критической. Немцы подтянули из-под Вердена и с Итальянского фронта четыре свежих дивизии. Они контратакуют здесь, у Золочева, и здесь, у Бучача. Наши части измотаны двухнедельным наступлением, потери в живой силе — до сорока процентов в ударных дивизиях. Боеприпасы, особенно для тяжелой артиллерии, на исходе. Железные дороги в Галиции разрушены, подвоз идет с черепашьей скоростью.

Николай, стоявший у карты в простом кителе с Георгиевским крестом на груди (который он возложил на себя после взятия Тарнополя), слушал, не перебивая. Его лицо было каменной маской, но в глазах, прищуренных от постоянного напряжения, мелькали отблески того самого лихорадочного огня.

— Резервы? — спросил он одним словом.

— Резервы исчерпаны, — честно ответил Алексеев. — Все, что можно было снять с других участков фронта, уже брошено в бой. Переброска из глубины страны займет недели. У нас нет недель. Немцы будут давить каждый день.

— Союзники? Их обещанное наступление?

Начальник штаба фронта, генерал Клембовский, ответил с горечью:

— Французы наступают. Но не так успешно, как мы. Немцы успели перебросить часть сил на восток еще до начала их атаки. Англичане вообще откладывают свою операцию во Фландрии до июля. Они ждут, чтобы мы… измотали противника.

В зале повисло тягостное молчание. Горькая ирония была очевидна: Россия, взявшая на себя основную тяжесть летней кампании, оказалась в роли «тарана», который должен был разбиться о вражескую оборону, чтобы союзникам было легче. И таран этот дал трещину.

— Что предлагаете, генералы? — спросил Николай. Его голос был ровным, но в нем слышалась стальная нить.

— Два варианта, Государь, — сказал Алексеев, пересиливая усталость. — Первый: продолжать наступление, пытаясь расширить основание выступа, бросив в бой последние резервы. Риск — катастрофические потери и возможный прорыв немцев в самом основании клина с окружением наших войск. Второй: перейти к жесткой обороне на достигнутых рубежах, закрепиться, отражать контратаки и ждать, пока союзники действительно оттянут на себя силы. Риск — мы теряем инициативу, моральный дух войск падает, а политические последствия в тылу… могут быть тяжелыми.

«Политические последствия». Все понимали, что это значит. После триумфальных реляций о прорыве признать, что наступление выдохлось, что победа неполная — значит дать оружие всем врагам режима. И «железному» царю, построившему свою легитимность на силе и победе, придется признать ограниченность этой силы.

— Мы не можем остановиться, — тихо, но четко сказал Николай. Он смотрел на карту, на этот алый клин, который был его личным детищем, его ответом судьбе. — Если мы остановимся, немцы перебросят все освободившиеся силы обратно на запад. Наступление союзников захлебнется. И всё будет напрасно. Мы должны держаться. Любой ценой. Найти резервы. Выдавить из тыла последние силы. Я разрешаю снять еще по одной дивизии с Северного и Западного фронтов. И использовать… штрафные части. Бросить их на самые опасные участки.

Генералы переглянулись. Использование штрафников, людей, уже деморализованных и озлобленных, было отчаянной мерой.

— Ваше Величество, штрафники… они ненадежны. Могут разбежаться при первом же нажиме.

— Тогда расстреливать на месте за трусость, — безжалостно произнес Николай. В его тоне не было злобы, лишь холодный расчет. — Но они отвлекут на себя огонь, дадут время перегруппироваться регулярным частям. Отдайте приказ.

Когда совещание закончилось и генералы разошлись, Николай остался один с Алексеевым.

— Михаил Васильевич, откровенно: каковы реальные шансы удержать выступ?

Алексеев долго молчал, глядя в пол.

— Пятьдесят на пятьдесят, Государь. Если снабжение наладится в течение трех дней. Если союзники активизируются. Если… если солдаты выдержат. Они уже на пределе. Обещание о земле… оно работает, но физические силы не бесконечны. Они гибнут пачками.

— Я знаю, — прошептал Николай. — Я поеду к ним. Сегодня же. В 8-ю армию. Мне нужно увидеть их. И… мне нужно выполнить обещание. Хотя бы для некоторых.


Часть II: Полевой госпиталь № 217, близ Тарнополя. 2 июня.


Госпиталь располагался в полуразрушенном здании бывшей гимназии. Длинные коридоры, пахнущие карболкой, йодом, гноем и кровью, были заставлены носилками с еще не обработанными ранеными. Стоны, хрипы, тихий плач, отрывистые команды врачей и сестер — всё это сливалось в один сплошной, мучительный гул человеческого страдания.

Николай вошел в сопровождении начальника госпиталя, полковника медицинской службы, и небольшой свиты. Он был без парадного мундира, в том же простом кителе, только без погон. Его появление не вызвало немедленного узнавания — слишком неожиданным оно было здесь, в этом аду, и слишком неузнаваемым стал царь за эти месяцы. Он казался просто высоким, очень уставшим офицером с нездоровым цветом лица.

Он шел мимо рядов коек, останавливаясь, чтобы поговорить с ранеными. Он спрашивал, откуда родом, как ранен, слушал сбивчивые, полные боли ответы. Он видел оторванные конечности, перевязанные головы, пустые глаза контуженных, тела, залитые коричневой жижей антисептика. Это был не парадный смотр. Это была бездна. И он смотрел в неё, не отводя глаз.

В одной из палат, где лежали тяжелораненые офицеры, он узнал знакомое лицо. Бледное, с запавшими щеками, но с ясными, умными глазами — подпоручик Яновский. У него было прострелено легкое, и он дышал с хрипом.

— Ваше… Ваше Величество… — попытался приподняться Яновский, узнав государя.

— Лежи, лежи, — мягко сказал Николай, садясь на табурет у койки. — Я слышал о твоём подвиге. Захват того дома с пулеметом. Молодец.

— Служил… как мог, — прохрипел Яновский. — Только… жаль, не довелось дальше… за землю…

— Землю ты уже заслужил, — сказал Николай. Он вынул из внутреннего кармана сложенный лист плотной бумаги с гербовой печатью. — Вот. Именное свидетельство. Десятина земли в Саратовской губернии, в вечное пользование тебе и твоим наследникам. Подписано мной.

Он протянул бумагу. Рука Яновского дрожала, когда он взял её. Он смотрел на печать, на императорскую подпись, и по его исхудавшему лицу катились слезы.

— Государь… я… не знаю, что сказать… Спасибо. За себя… и за всех…

— Это ты заслужил, — повторил Николай. Он положил руку на лоб молодого офицера. — Выздоравливай. Твоя война окончена. Теперь строй новую жизнь.

Дальше, в общей палате для нижних чинов, он нашел унтер-офицера Захарова. У того была ампутирована нога по колено. Захаров лежал, уставившись в потолок, его лицо было бесстрастным, как камень. Но когда он увидел царя, в его глазах вспыхнула искра.

— Ваше Величество… — попытался встать по стойке «смирно» даже на койке.

— Не вставай, герой, — остановил его Николай. Он знал о четырёх Георгиях Захарова и о его подвиге в первые часы наступления. — Служил верой и правдой. Принес много пользы. — Он достал еще один документ. — Пятнадцать десятин в Тамбовской губернии. И пенсия полная. Чтобы жил достойно.

Захаров взял бумагу, сжал её в своей огромной, грубой руке. Его каменное лицо дрогнуло.

— Государь… а землю-то… землю мы отвоевали? Ту, что тут, в Галиции?

Николай замер. Прямой, солдатский вопрос бил прямо в цель.

— Отвоевали кусок, — честно ответил он. — Не весь. Но отвоевали. И удержим. Твоя нога… она за эту землю.

— Ладно, — кивнул Захаров. — Значит, не зря. Спасибо, что помнишь.

Были и другие. Пулеметчику Пете, с перебитой рукой, он вручил пять десятин и Георгиевский крест 4-й степени. Петя, еще мальчишка, плакал, не стыдясь слез. Смертельно раненому Деду, который всё ещё держался, он вручил бумагу на двадцать десятин для его сына. Дед уже не мог говорить, только кивнул и слабо сжал руку государя.

Но были и другие встречи. Солдат с ампутированными руками, который спросил: «А как я землю пахать буду, Государь? Без рук?». Юный мальчишка, умирающий от газовой гангрены, который бредил о матери и просил: «Скажите ей, что я не струсил…». Офицер, сошедший с ума от контузии, который всё время кричал: «В атаку! Вперед!» и бился головой о стену.

Николай выходил из каждого барака, из каждой палаты всё более бледным, всё более согбенным. Эти встречи стоили ему больше, чем любое совещание, любой доклад. Он видел не абстрактные «потери», а конкретных людей, изуродованных, искалеченных, убитых его волей, его приказами. Его обещание о земле было глотком воздуха для умирающих, но оно же было и страшным упреком. Он покупал их страдания и смерть — землей. И был ли этот торг честным?

На выходе из госпиталя его ждал капитан Свечин. Тот самый, что вел батальон в атаку. Он был на ногах, хотя рана еще не зажила, и прибыл сюда, узнав, что государь здесь.

— Ваше Величество, капитан Свечин, 17-й Сибирский полк.

Николай посмотрел на него. Усталое, но волевое лицо, глаза, видевшие слишком много.

— Капитан. Ваши люди дрались как львы. Вы — молодец.

— Служим России, Ваше Величество. Но… — Свечин сделал паузу, собираясь с мыслями, — разрешите доложить откровенно.

— Говори.

— Люди на пределе. Физически и морально. Мы держимся на честном слове и на… на вере в вас. В ваше слово о земле. Но если будет ещё одна такая неделя боев… я не уверен, что они выдержат. Они не трусы. Они просто… кончились.

Николай молча смотрел на него. Он видел в этом офицере не лакея, не подхалима, а честного солдата, говорящего правду.

— Я знаю, капитан. Я только что видел, во что это выливается. — Он кивнул в сторону госпиталя. — Но отступать нельзя. Если отступим — всё будет напрасно. Их жертва, твоя рана, мои… мои кошмары. Всё.

— Тогда, Государь, дайте нам хоть какую-то надежду, кроме земли. Надежду на конец. Хоть намёк. Что это не бесконечно.

— Конец будет, — сказал Николай с внезапной, страстной убежденностью. — Если мы продержимся ещё месяц. Максимум два. Союзники должны добить немцев на западе. Тогда… тогда будет мир. Победоносный мир. И земля, и мир. Передай это своим солдатам. От моего имени.

Он не был уверен, что это правда. Но он должен был во это верить. И заставить верить других.


Часть III: Петроград, частная квартира на Фонтанке. 3 июня.


Собрание было более чем скромным. Не в богатом особняке, а в съемной квартире одного из профессоров, сочувствующего кадетам. Здесь, в гостиной, заставленной книжными шкафами и пахнущей старым переплетом и пылью, собрались уцелевшие после арестов думские деятели: Павел Милюков (чудом избежавший ареста, но находившийся под негласным надзором), несколько октябристов и прогрессистов. Обстановка была конспиративной, разговоры — шепотом.

— Итак, господа, мы видим две новости, — начал Милюков, его острый интеллект работал, несмотря на страх. — Первая: военная. Наступление выдохлось. Немцы контратакуют. Наши несут чудовищные потери. Победа, о которой так трубили, оказалась пирровой и, возможно, временной. Вторая: политическая. Царь, воодушевленный первым успехом, раздает раненым бумажки на землю. Это тонкий ход. Он пытается купить лояльность армии, превратить солдат в своих личных кредиторов.

— Это работает, Павел Николаевич, — мрачно заметил один из октябристов. — Солдаты верят. А народ в городах… народ все еще пьян от победы. Иванов давит любые признаки сомнения.

— Именно поэтому мы должны действовать сейчас! — страстно прошептал Милюков. — Пока иллюзии не рассеялись, пока царь не успел превратить эту частичную победу в инструмент для дальнейшего закручивания гаек. Мы должны предложить мирную инициативу.

— Какую? — удивились собравшиеся. — Мы же не правительство. Нас разогнали, наших лидеров арестовали.

— Мы — остатки легитимного представительного органа. Мы можем составить обращение. Не к царю — его не переубедить. К союзникам! К общественному мнению Европы! Мы должны заявить, что Россия выполнила свой союзнический долг сполна, пролила моря крови. Что теперь настал момент для дипломатии. Что дальнейшее кровопролитие без ясных целей преступно. Мы потребуем от Англии и Франции начать немедленные мирные переговоры с Центральными державами на основе status quo ante bellum, с некоторыми корректировками в пользу России. Это разумно! Это гуманно!

В комнате повисло напряженное молчание. Идея была дерзкой, почти самоубийственной. Но и логичной. Используя волну патриотического подъема, предложить мир — это выглядело бы не как пораженчество, а как государственная мудрость.

— Иванов арестует нас всех, как только этот документ станет известен, — сказал кто-то.

— Возможно. Но он станет известен сначала в Лондоне и Париже. Через наших контактов в посольствах. Пусть союзники узнают, что в России есть силы, желающие мира. Это создаст давление на царя. И если наступление действительно захлебнется… тогда наш голос станет голосом разума.

Они работали всю ночь. Текст обращения был составлен в осторожных, но твердых выражениях. В нём не было ни слова критики царя или армии. Только констатация гигантских жертв, выполненного долга и призыв к союзникам проявить такую же решимость за столом переговоров, какую проявила Россия на поле боя. Это был тонкий, почти виртуозный политический ход.

На рассвете, когда документ был переписан начисто и подписан всеми присутствующими (это был акт огромного личного мужества), его тайно переправили в британское и французское посольства. Милюков знал, что это, возможно, последнее, что он делает на свободе. Но иного выхода он не видел. Железный каток царя и Иванова нужно было остановить, пока он не раздавил окончательно и страну, и армию, и саму идею России как европейской державы.


Часть IV: Царское Село. 5 июня. Телеграммы.


Николай вернулся из Ставки глубокой ночью. Он был измотан до предела, но спать не мог. В кабинете его ждала стопка телеграмм. Отчеты с фронта — положение стабилизировалось, но ценой чудовищных потерь. Немцы временно приостановили контратаки, но это затишье было обманчивым. Отчет Иванова — спокойно, арестовано несколько «паникёров», распространявших слухи о тяжелых потерях. И две особые телеграммы. Одна — от короля Георга, другая — от президента Пуанкаре. Обе — на одну тему.

Король Георг писал сдержанно, но твердо: *«Дорогой Ники, мы восхищены стойкостью и успехами русской армии. Однако до нас дошли тревожные сигналы из Петрограда о том, что некоторые круги высказываются в пользу сепаратных мирных переговоров. Уверен, что это лишь мнение маргиналов. Прошу тебя подтвердить незыблемость нашего союза и твою решимость довести войну до победного конца. От этого зависит успех наших общих операций»*.

Пуанкаре был более прям: «Ваше Величество, французское правительство крайне обеспокоено распространением в некоторых российских политических кругах идей о преждевременном мире. В момент, когда германский зверь получил, наконец, сокрушительный удар от русского меча, любать talk of peace является ударом в спину Франции. Мы рассчитываем на вашу железную волю, чтобы подавить такие настроения и продолжить совместное наступление до полного разгрома врага».

Николай отложил телеграммы. Его лицо исказила гримаса бешенства и горькой усмешки. Они боялись. Боялись, что Россия, истекая кровью, выйдет из игры. И они требовали от него продолжать гнать его солдат на убой. А эти «некоторые круги»… Он прекрасно понимал, кто это. Остатки Думы. Либералы. Те, кого он не добил окончательно.

В этот момент вошел дежурный адъютант с новой телеграммой. От Иванова. Кратко и ясно: «Перехвачено и предотвращено распространение антигосударственного обращения группы бывших депутатов к иностранным державам с призывом к миру. Все подписавшиеся арестованы. Ожидаю указаний по мере пресечения. Иванов».

Так вот оно как. Не просто «высказываются». Прямое обращение к союзникам. Измена. В самый критический момент. Николай сжал кулаки так, что костяшки побелели. Его первым порывом было приказать Иванову устроить показательный процесс и расстрелять всех, как изменников родины. Но что-то остановило его. Может, память о глазах раненых в госпитале. Может, усталость. Может, понимание, что это только подольет масла в огонь.

Он сел за стол и начал диктовать телеграммы.

Первая — королю Георгу и президенту Пуанкаре: «Россия верна союзу. Все разговоры о мире — провокация внутренних врагов, которым не будет пощады. Русская армия будет выполнять свой долг до конца. Ждем такой же решимости от союзников на Западном фронте».

Вторая — генералу Иванову: «Арестованных содержать в строгой изоляции. Никаких публичных процессов пока. Жду подробного доклада. Сохраняйте максимальную бдительность. Любые новые попытки — пресекать на корню».

Он не дал волю гневу. Он снова выбрал холодную, расчетливую жестокость. Изоляция, а не расстрел. Чтобы не делать мучеников. Чтобы не отвлекать внимание от фронта. Но чтобы и у врагов не осталось иллюзий.

Он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Перед ним снова стояли образы: капитан Свечин с его правдивым докладом, умирающий Дед, хрипящий Яновский, искалеченный Захаров… И над всем этим — алый клин на карте, который надо было удержать любой ценой. Ценой, которую он теперь знал в лицо. Ценой, которая давила на него тяжелее любого сна о подвале. Он спас себя и свою семью от одной смерти. Но чтобы сделать это, он обрек на смерть и страдания тысячи других. И теперь должен был идти по этому пути до конца. Потому что остановиться — означало признать, что все эти смерти были напрасны. А этого он допустить не мог. Никогда.

Глава двенадцатая: Итоги лета

Часть I: Фронт. 20 июня 1917 года.


Конец июня принес долгожданную передышку. Немецкие контрудары, стоившие русским войскам десятков тысяч жизней, постепенно выдохлись. Не из-за нехватки сил или воли у противника, а из-за стратегической необходимости: на Западе наступление Нивеля, хоть и с огромными потерями, всё же сковало германские резервы. К тому же австро-венгерская армия, потрёпанная до предела, демонстрировала признаки полного разложения — участились случаи дезертирства и даже братания на отдельных участках.

Тарнопольский выступ стабилизировался. Это была не линия, а скорее глубокий, окровавленный мешок, удерживаемый из последних сил. Но он удерживался. Русские знамёна стояли в Галиции там, где их не было с 1915 года. Это была не сокрушительная победа, не «русский Верден», как мечтали в Ставке. Это была тяжёлая, кровавая, стоившая невероятных жертв оперативная победа. Тактический успех стратегического значения.

Капитан Свечин, получивший за оборону высоты под Золочевом орден Святого Георгия 4-й степени и звание подполковника, обходил новые позиции своего батальона. Это были уже не окопы, а скорее укреплённая полоса на захваченной территории. Солдаты, измождённые, но с каким-то новым, твёрдым выражением в глазах, копались в земле. Страх перед расстрелом сменился усталой гордостью выживших и горькой скорбью по погибшим. Обещание царя о земле, подкреплённое реальными бумагами, которые уже отправили в тыл семьям некоторых героев, работало. Оно не отменяло усталости и тоски по дому, но давало ту самую «надежду на конец», о которой Свечин говорил государю.

Возле пулемётного гнезда сидел унтер Захаров, теперь уже на костылях, но отказавшийся от эвакуации в глубокий тыл. Он приехал из госпиталя, чтобы «проведать ребят». Рядом с ним, с загипсованной рукой, был Петя, также вернувшийся в строй, но уже в качестве связного.

— Ну что, подполковник, — хрипло сказал Захаров, — отстояли, значит, кусок чужой земли. Теперь нам за свою воевать?

— Теперь нам держать то, что завоевали, — поправил Свечин. — Чтобы было что на стол переговоров положить, когда время придёт.

— Переговоров? — удивился Петя. — А разве мы не на Берлин?

Свечин посмотрел на юношу, на его ещё не утратившее юношеской горячности лицо.

— На Берлин пойдёт тот, у кого больше сил и снарядов останется после всей этой мясорубки, — устало сказал он. — А наша задача — сделать так, чтобы у нас эти силы ещё были. Царь своё слово сдержал. Землю дал. Теперь дело за дипломатами. Если, конечно, — он понизил голос, — их там, в Петрограде, не пересажают все до одного.

Он знал о слухах про аресты в столице. Солдатская почта работала безотказно. И знал, что многие в окопах, получив свои «десятины», начинали смотреть на царя уже не как на далёкого батюшку-царя, а как на строгого, но справедливого хозяина, который свои обещания исполняет. Эта новая, приземлённая легитимность, выкованная в огне наступления и скреплённая земельными наделами, была куда прочнее прежней, мистической. Но и хрупче. Одно дело — дать землю героям. Другое — накормить всю голодную, измученную войной страну.


Часть II: Петроград. Особое присутствие Правительствующего Сената. 25 июня.


Процесс над «группой бывших народных представителей, обвиняемых в государственной измене в военное время» проходил при закрытых дверях. Но его ход и приговор стали достоянием гласности — строго дозированно, через официальные «Правительственные ведомости». Власть не нуждалась в мучениках. Ей нужен был показательный урок.

Зал суда, мрачный и торжественный, с портретами императоров, был почти пуст. На скамье подсудимых сидели семеро человек: Павел Милюков, несколько видных кадетов и октябристов. Они выглядели уставшими, но не сломленными. Милюков, в своём неизменном строгом костюме, с холодной вежливостью взирал на судей.

Обвинение, которое огласил военный прокурор, было составлено виртуозно: не «критика правительства», а «обращение к иностранным державам с призывом к сепаратным действиям, подрывающим единство союзников и боевой дух армии в решающий момент наступления». Фактически — шпионаж в пользу врага. Доказательства — само обращение, перехваченные телеграммы, показания свидетелей о «пораженческих настроениях» в их кругах.

Защита пыталась говорить о свободе слова, о праве на своё мнение, о том, что обращение было призывом не к сепаратному миру, а к активизации дипломатии союзников. Но её голос тонул в казённом, неумолимом ходе процесса. Судьи, суровые сановники в мундирах, слушали, не проявляя эмоций.

В последнем слове Милюков, отказавшись от услуг адвоката, поднялся. Его голос, обычно сухой, звучал с достоинством и глухой горечью:

— Господа судьи! Меня обвиняют в измене. Но измена — это когда действуешь против интересов своей страны. Всю свою жизнь я служил России как учёный, как политик, как гражданин. Я и мои товарищи, увидев, что страна истекает кровью, а победа, купленная такой ценой, может быть утрачена из-за непосильного напряжения, попытались указать на иной путь. Путь разума и дипломатии. Мы обращались не к врагу, а к союзникам. Мы хотели прекратить бойню. Если это измена, то что же тогда патриотизм? Слепое послушание, ведущее к гибели нации? История рассудит, кто из нас был прав. А вашего приговора я не боюсь. Ибо совесть моя чиста.

Приговор был оглашён на следующий день: лишение всех прав состояния, ссылка на вечное поселение в Сибирь. Не расстрел. Не каторга. Ссылка. Жёстко, но не кровожадно. Царь, утверждая приговор, заменил «вечное поселение» на «сроком на десять лет». Он проявил «милосердие», о котором тут же трубили все подконтрольные газеты. Посыл был ясен: критика власти равносильна измене, но Государь милостив к заблудшим. Общество, ещё пребывавшее в эйфории от военных успехов, восприняло это по-разному. Кто-то возмущался произволом. Но многие, особенно средний класс, уставший от хаоса и жаждавший порядка, вздохнули с облегчением: «Наконец-то навели порядок и с болтунами. Сейчас не время для разговоров».

Генерал Иванов, наблюдавший за процессом из своей ложи, остался доволен. Враг обезглавлен и дискредитирован. Страх перед всевидящим оком МВД достиг новых высот. Но в его холодных глазах не было торжества. Была лишь удовлетворённость хорошо выполненной работой. Он уже составлял списки следующей очереди — тех, кто мог попытаться поднять голову после этого удара.


Часть III: Царское Село. Кабинет императора. 30 июня.


Летний вечер. Сквозь открытое окно кабинета доносился запах скошенной травы, цветущих лип и далёкий, едва уловимый гул города. Николай стоял у окна, держа в руках итоговую сводку Ставки. Потери: убитыми, ранеными, пропавшими без вести — более трёхсот тысяч человек. Территориальные приобретения: выступ глубиной до 40 километров по фронту около 100. Стратегический результат: австро-венгерская армия окончательно потеряла боеспособность, германское командование вынуждено держать на Востоке значительные силы, что облегчило положение союзников на Западе. Это была победа. Дорогая, страшная, но победа.

Дверь открылась. Вошла Александра. Она была спокойна, величава, в её глазах светилось торжество пророка, чьё предсказание сбылось.

— Ники, — сказала она тихо. — Ты это сделал. Ты спас Россию. Ты доказал всем.

— Я залил Россию кровью, Аликс, — так же тихо ответил он, не оборачиваясь. — И купил этим кусок земли и передышку.

— Ты вёл её как должно! Как сильный царь! Смотри: фронт держится. Враги внутренние посрамлены и наказаны. Народ с тобой. Армия тебе верит. Твой сон… он больше не повторится. Ты изменил судьбу.

Николай наконец повернулся к ней. Его лицо было непроницаемым, но в глубине глаз таилась такая усталость, что даже Александра дрогнула.

— Судьбу? — он усмехнулся. — Я отодвинул одну судьбу, чтобы столкнуться с другой. Теперь у меня есть армия, которая ждёт мира и земли. И есть тыл, который держится на страхе и обещаниях. И есть я… — он сделал паузу, — который каждую ночь видит не тот подвал, а лица. Лица тех, кому я вручал бумаги на землю в госпитале. Или тех, кому вручить было уже нечего. Я стал тем, кем должен был стать. Железным. Но, Аликс, железо имеет свойство ржаветь изнутри. От крови.

Александра подошла к нему, взяла его руки в свои. Её пальцы были холодными.

— Это цена власти. Цена спасения. Ты нёс этот крест, и ты нёс его достойно. Теперь нужно идти дальше. Закрепить успех. Закончить войну с победой. А потом… потом ты сможешь быть милостивым. Ты сможешь простить, помиловать, построить новую Россию. Но сначала нужно добить врага. И внутри, и снаружи.

Он смотрел на неё, на эту женщину, которая была его самой верной союзницей и самым страшным искушением — искушением абсолютной, ничем не ограниченной властью. Она верила в это. Искренне. И часть его верила вместе с ней.

— Я поеду в Ставку через неделю, — сказал он, высвобождая руки. — Нужно готовить планы на осень. И… нужно подумать о следующих шагах. О земельной реформе. Хотя бы для солдат. Чтобы они знали, за что воевали.

— Это мудро, — кивнула Александра. — Но осторожно. Нельзя обещать слишком многому. Порядок прежде всего.

Она вышла, оставив его одного. Он снова подошёл к окну. Где-то там, за парком, в своих покоях, был Алексей. Мальчик, который спрашивал, не становлюсь ли я другим. Николай не решался пойти к нему. Он боялся того вопроса, который мог прозвучать снова. И боялся того, что не сможет на него ответить.


Часть IV: Детская половина. Та же ночь.


Алексей не спал. Он сидел в кровати, при свете ночника, и что-то чертил карандашом на листе бумаги. Когда дверь тихо открылась и вошёл отец, он не удивился.

— Я знал, что ты придёшь, папа.

— Почему? — Николай сел на край кровати.

— Потому что сегодня важный день. Я слышал, как мама говорила с фрейлиной. Война почти выиграна. Врагов наказали. Значит, твоя железная работа… она закончилась?

Николай взглянул на рисунок. На нём был всё тот же рыцарь. Но теперь доспехи на нём были не просто тяжёлыми, а покрытыми какими-то тёмными пятнами. И лицо под забралом было не видно.

— Не закончилась, Алешенька. Она… изменилась. Теперь нужно не ломать, а строить. Но строить, всё ещё нося эти доспехи.

— А ты снимешь их когда-нибудь? — спросил мальчик, глядя отцу прямо в глаза.

— Я… не знаю. Возможно, они уже приросли. — Николай опустил голову. — Я сделал много страшного, сынок. Чтобы защитить тебя, маму, сестёр. Чтобы спасти Россию от хаоса. Но иногда мне кажется, что я спасал её, превращая в нечто… чудовищное. И себя тоже.

Алексей долго молчал, разглядывая отца. Потом он протянул ему рисунок.

— Смотри. Я тут подумал. Рыцарь — он может быть железным снаружи. Но внутри у него должно быть сердце. И оно должно оставаться живым. Даже если его защищает железо. Ты говорил, что для нас ты всегда будешь папой. Значит, твоё сердце живо. Оно просто… очень устало и болит.

Николай взял рисунок. Его рука дрогнула. Эти детские слова, эта простая метафора ранили его сильнее любых докладов о потерях. В его глазах выступили слёзы. Он не плакал с той ночи, когда сидел у ног Александры.

— Оно болит, Алешенька. Очень. За каждого убитого солдата. За каждого сосланного. За каждый страх, который я посеял.

— Тогда, может, теперь, когда ты победил, ты можешь начать его лечить? — спросил Алексей. — Не снимая доспехов, но… давая лекарство и другим? Тем, кто пострадал? Чтобы и у них перестало болеть?

Простая детская логика милосердия. Победа даёт право не на новую жестокость, а на милость. Николай смотрел на сына, и впервые за долгие месяцы в его душе, закованной в железо, что-то дрогнуло. Не слабость. Не отказ от пути. А понимание, что путь этот может иметь не только одно направление — к ужесточению. Что сила, завоёванная в бою, может быть использована не только для подавления, но и для исцеления. Хотя бы частичного.

— Ты мудрый не по годам, — прошептал Николай, обнимая сына. — Я попробую. Обещаю, что попробую.

Он уложил Алексея, погасил свет и вышел. В коридоре он остановился, прислонившись к стене. В нём шла борьба. Железный царь, выкованный кошмарами и необходимостью, требовал идти дальше по пути силы, закрепить победу новыми репрессиями, раздавить всех, кто шевельнётся. Но голос сына, голос той самой человечности, которую он боялся потерять, говорил о другом. О милосердии. Об исцелении.

Он не знал, кто победит в этой внутренней борьбе. Но он знал, что у него теперь есть не только кошмар подвала как ориентир. У него есть этот разговор. И рисунок рыцаря с живым сердцем внутри железных лат. Это был его новый компас. Ненадёжный, хрупкий, но единственный, который мог вывести его из тьмы.


Часть V: Эпилог. Петроград. 1 июля 1917 года.


Утро было ясным, солнечным. На Дворцовой площади выстроились для парада части Петроградского гарнизона, в том числе и гвардейские полки, вернувшиеся с фронта. На трибуне, установленной перед Зимним дворцом, стоял Николай II.

Он был в парадном мундире, при всех орденах. Но народ, собравшийся на площади, отмечал не блеск регалий, а другое: его осанку, его лицо. Оно было строгим, но не жестоким. Уставшим, но не сломленным. И когда он начал говорить, его голос, усиленный репродукторами, звучал твёрдо, но без привычной уже металлической ноты.

— Воины! Граждане! Сегодня мы празднуем не просто военную победу. Мы празднуем торжество русской воли, русской стойкости!.. — Он говорил о подвиге солдат, о единстве нации, о долге перед павшими. И затем произнёс слова, которых от него не ждали: — …Великие жертвы, принесённые Россией, обязывают нас к великой мудрости. Скоро, с Божьей помощью, настанет час мира. Мира достойного, который скрепит нашу победу. И впреддверии этого мира я объявляю: все солдаты, награждённые за храбрость в летних боях, а также семьи павших героев, будут наделены землёй по особому указу. Это — первый шаг к возрождению России. К возрождению, в котором будет место и порядку, и справедливости, и милосердию!

В толпе пронёсся сначала недоуменный гул, а потом — взрыв аплодисментов. Солдаты, стоявшие в строю, вытянулись ещё прямее. В словах царя была не только сила, но и обещание. Обещание того, что пролитая кровь не была напрасна. Что железная рука, спасшая страну, теперь откроется, чтобы дать награду.

На балконе британского посольства сэр Джордж Бьюкенен наблюдал за происходящим вместе с военным атташе.

— Удивительная метаморфоза, — заметил атташе. — Месяц назад он громил всех и вся. А сегодня говорит о милосердии.

— Он не стал мягче, — задумчиво ответил Бьюкенен. — Он стал умнее. Он понял, что одной силой нельзя править вечно. Особенно после такой войны. Он даёт надежду. И надежда — страшное оружие. Иногда страшнее страха.

В толпе, у Гостиного двора, стоял инженер Соколов. Он слушал речь и чувствовал сложную смесь эмоций: облегчение, осторожную надежду и глубокую усталость. «Начало возрождения»… Хотелось верить. Но он помнил и ночные облавы, и кровь на снегу, и страх в цехах. И понимал, что путь назад, к нормальной жизни, будет долгим и трудным. Если он вообще возможен.

В своём особняке князь Юсупов, слушая трансляцию по телефону (такую услугу теперь предоставляли самым важным персонам), усмехнулся.

— Милосердие, — проговорил он. — Интересный тактический ход. Страх устал. Пора дать немного мёда. Но пчеловод-то остался прежним. С тем же железным сердцем и ульем, полным жал.

Николай, закончив речь, отдал честь войскам и скрылся во дворце. Его ждала работа. Переговоры с союзниками о мире. Планы земельной реформы. Борьба с инфляцией и разрухой. И постоянная, изматывающая борьба с самим собой — с тем железным царём, которого он создал, чтобы выжить. Он спас империю от немедленного краха. Но спас ли он её душу? И свою собственную?

Он подошёл к зеркалу в своём кабинете. В отражении смотрел на него человек с седыми висками, с глазами, в которых жила глубокая, неизлечимая усталость, но и твёрдая решимость. Железный царь. Но теперь, возможно, царь, который помнил, что внутри доспехов должно биться живое сердце. Пусть израненное. Пуста усталое. Но живое.

Он повернулся к столу, где лежала карта России. Не фронтовая, а обычная. Огромная, многострадальная, вынесшая невероятное напряжение страна. Теперь ему предстояло править ею не в огне войны, а в грозовой, неустойчивой тишине преддверия мира. С железной волей. И с новой, хрупкой надеждой на то, что этой воли хватит не только чтобы сломать, но и чтобы построить. Хотя бы что-то.

Глава тринадцатая: Мир, какой он есть

Часть I: Ставка, Могилев. 10 июля 1917 года.


Война ещё не была официально окончена, но её пружина, сжатая до предела, наконец-то начала распрямляться. На Западном фронте, после колоссальных потерь в «Наступлении Нивеля», установилось хрупкое затишье. Германская империя, одновременно воюющая на два фронта и задыхающаяся от британской морской блокады, впервые заговорила о возможности мирной конференции через нейтральные страны. В Ставке это знали из шифрованных депеш МИДа и донесений разведки.

Кабинет Верховного Главнокомандующего был завален уже не оперативными картами, а документами иного рода: проектами мирных договоров, экономическими сводками, докладами о настроениях в войсках. Николай, стоя у окна, смотрел на летний дождь, барабанивший по стеклу. Рядом, за столом, сидел генерал Алексеев, кашлявший в платок. Его здоровье было окончательно подорвано, но он держался.

— Итак, Михаил Васильевич, первый раунд. Наши условия через швейцарцев переданы. Что вы думаете о реакции Берлина и Вены?

— Думаю, что они вздохнули с облегчением, Ваше Величество, — хрипло ответил Алексеев. — Наши условия жёстки, но не унизительны. Признание аннексии Восточной Галиции и Карпатской Руси. Контрибуция, но в размере, который они смогут выплатить. Отказ от претензий на Проливы в обмен на наши гарантии невмешательства в германскую сферу влияния на Балканах. Это сделка. Они сохраняют лицо на Западе, мы — на Востоке. Французы будут негодовать, но… они тоже выдохлись.

— Англичане?

— Англичане будут против любого мира, который укрепит Германию. Но у них нет сил вести войну без нас. Они попытаются давить. Но ключ теперь у вас, Государь. И у кайзера.

Николай кивнул. Он чувствовал странную пустоту. Месяцами его существование было подчинено одной цели — выиграть войну, чтобы выжить. Теперь цель была близка. И возникал вопрос: а что дальше? Что делать с этой победой, купленной такой ценой?

— Армия, — сказал он, оборачиваясь. — Как она воспримет мир? Солдаты ведь ждут не контрибуций, а земли и возвращения домой.

— Они воспримут его с радостью, если… если увидят, что обещания исполняются, — честно сказал Алексеев. — Но демобилизация миллионов — это колоссальная задача. Их нужно будет чем-то занять, накормить, устроить. Если мы оставим их с пустыми руками у разбитого корыта… — Он не договорил, но смысл был ясен: тогда железная дисциплина, державшаяся на страхе и надежде, рухнет в одночасье, и страну захлестнёт волна озлобленных, вооружённых мужчин.

— Земельный указ нужно публиковать немедленно, как только мир будет подписан, — решительно сказал Николай. — Не только для награждённых, а для всех, кто служил. Пусть небольшие наделы, но они должны быть. И начать нужно с самых верных частей. С гвардии. С сибиряков. Чтобы другие видели: слово царя — твёрдо.

— Это потребует изъятия земель у помещиков, — осторожно заметил Алексеев. — Дворянство…

— Дворянство получило свои привилегии за службу, — холодно прервал его Николай. В его голосе вновь зазвучали стальные нотки. — Служба окончена. Теперь служить должна земля. Тех, кто будет сопротивляться, — убеждать. Убеждать через Иванова, если потребуется. Победа даёт право пересмотреть правила. Я не хочу нового пугачёвщины. Лучше провести реформу сверху, жёстко, но справедливо.

Он подошёл к столу и взял один из документов — список наиболее отличившихся частей и конкретных лиц, представленных к награждению землёй по его же личному указу от 1 июля.

— Я хочу лично вручить первые документы. Здесь, в Ставке. Вызовите этих людей. Пусть приедут в Могилев.


Часть II: Могилев, плац перед губернаторским домом. 15 июля.


День выдался ясным и жарким. На плацу, утоптанном тысячами сапог, выстроилось несколько шеренг солдат и офицеров. Это были не парадные расчёты, а живые люди, прибывшие прямо с передовой или из госпиталей. На них были походные, часто поношенные гимнастёрки, многие — с бинтами, некоторые — на костылях. Они стояли скученно, но выправка у них была особая — не парадная вымуштрованность, а спокойная уверенность ветеранов, знающих себе цену.

Среди них был подполковник Свечин, выбритый и подтянутый, но с неизменной усталостью в глазах. Рядом, опираясь на костыль, стоял унтер Захаров, свой Георгиевский крест он приколол прямо на гимнастёрку. Чуть поодаль — молодой Петя, теперь уже ефрейтор, с загипсованной рукой на перевязи. Были и другие — артиллеристы, сапёры, пехотинцы, казаки. Всех их объединяло одно: они были теми, кто вынес на себе основную тяжесть майского наступления и последующих боёв.

Тишину нарушили звуки оркестра. Из дверей дома вышел Николай II. Он был в простом полевом кителе, без шитья, только с Георгиевским крестом на груди. Рядом с ним — Алексеев и несколько штабных офицеров. Царь подошёл к строю, обвёл взглядом собравшихся. В его взгляде не было отстранённого величия — было сосредоточенное внимание и что-то похожее на уважение.

— Герои! — начал он, и его голос, тихий, но отчётливый, разносился в летней тишине. — Я собрал вас здесь не для парада. Парады будут потом. Я собрал вас, чтобы лично выполнить своё слово. Слово, которое я дал вам в самые тяжёлые дни. Слово о земле.

Он сделал паузу, давая своим словам проникнуть в сознание этих усталых, закалённых мужчин.

— Вы пролили кровь не за чины, не за славу. Вы проливали её за Россию. И за своё будущее в ней. Сегодня я, как Верховный Главнокомандующий и как ваш Государь, вручаю вам не награды — вы их уже заслужили на поле боя. Я вручаю вам будущее.

К нему подошёл адъютант с лакированным ящиком. В нём лежали папки с документами, каждому — именная, с гербовой печатью. Николай взял первую.

— Подполковник Свечин.

Свечин чётким шагом вышел из строя, подошёл, отдал честь. Николай вручил ему папку.

— За личное мужество, стойкость и умелое командование. Тридцать десятин в Саратовской губернии, в вечное пользование тебе и твоим наследникам. Спасибо за службу.

Свечин взял папку. Его рука не дрогнула, но в глазах вспыхнуло что-то живое, невоенное.

— Служу России, Ваше Величество. И буду служить на этой земле.

— Служи, — кивнул Николай. — Стране нужны такие, как ты. И там.

Далее был Захаров. Когда Николай вручал ему бумагу на двадцать пять десятин в Тамбовской губернии, старый унтер, кряжистый и непробиваемый, вдруг сглотнул и прохрипел:

— Государь… а как же те, кто не вернулся? Деды, ребята…

— Их семьи получат свою долю, — твёрдо сказал Николай, и в его голосе не было ничего, кроме уверенности. — Мой указ касается и их. Твоему Деду… его сын уже получит бумаги. Я помню о каждом.

Петя, получив свои десять десятин, расплакался, не стыдясь слёз, и пробормотал что-то невнятное о матери и сестрах. Николай положил руку ему на плечо.

— Вырастешь, окрепнешь. Будешь на своей земле хозяином. И расскажешь детям, как добывал её.

Церемония длилась около часа. Каждому — персональное слово, взгляд в глаза, твёрдое рукопожатие. Это не было формальностью. Это был акт: царь и его солдаты. Не по принуждению, а по договору: кровь — в обмен на землю и признание. И этот акт, как понимал Николай, был важнее любой победной реляции. Он создавал новую опору трона — не на мистической связи с народом, а на материальном, грубом, но прочном фундаменте взаимных обязательств.

Когда всё закончилось и строю была отдана команда «вольно», солдаты не ринулись сразу врассыпную. Они стояли, рассматривая свои документы, перешёптываясь. Свечин подошёл к Захарову.

— Ну что, унтер, будешь помещиком?

— Помещиком… — Захаров усмехнулся, потирая костыль. — Землю-то пахать надо. На костыле не очень. Но сын подрастёт… или найму кого. Главное — своё. А ты, подполковник?

— А я, пожалуй, останусь в армии, — задумчиво сказал Свечин, глядя на удаляющуюся фигуру царя. — Кто-то же должен эту страну охранять, пока вы, новые землевладельцы, её кормить будете. Тем более… — он понизил голос, — мир-то ещё не подписан. А тут, погляжу, работа для солдата найдётся и в мирное время.


Часть III: Петроград, Министерство внутренних дел. 20 июля.


Кабинет генерала Иванова напоминал полевой штаб. Никаких излишеств. На столе — только необходимые бумаги, на стене — большая карта Российской империи с отметками о «беспокойных» губерниях. Сам министр, несмотря на летнюю жару, был безупречно одет в сюртук, его лицо было выбрито и непроницаемо. Перед ним сидел начальник Особого отдела, только что вернувшийся из поездки по центральным губерниям.

— Итак, резюмируйте, — сказал Иванов, не предлагая сесть.

— Обстановка… напряжённая, ваше превосходительство, — начал чиновник, нервно поправляя очки. — После объявления о скором мире и слухах о земельной реформе настроения двоякие. Крестьяне в центральных и чернозёмных губерниях ждут царского указа о переделе земли. Ждут активно. Уже были случаи самовольных порубок помещичьих лесов, потрав лугов. Помещики, в свою очередь, в панике. Пишут прошения, собираются в уездных городах, требуют защиты собственности. Среди интеллигенции в городах — брожение. Говорят, что раз война кончается, пора требовать конституции, амнистии политзаключённым, свободных выборов. Рабочие на заводах… те просто ждут повышения пайков и оплаты. Но ждут нетерпеливо.

Иванов молча слушал, постукивая костяшками пальцев по столу.

— Слабость, — наконец произнёс он. — Они почуяли слабость. Царь дал надежду, и они восприняли это как сигнал к дележу. Ошибаются.

— Но, ваше превосходительство, указ о земле…

— Указ о земле будет, — перебил Иванов. — Но он будет царской милостью, а не результатом шантажа. Порядок проведения определит правительство. А не толпа. — Он встал и подошёл к карте. — Усилить агентуру в деревне. Выявить зачинщиков самоуправства. Несколько показательных арестов по всей стране. Суровые приговоры за самовольный захват. Помещикам — разъяснить, что их права будут защищены законом, но от них ждут лояльности и понимания необходимости перемен. По городам: следить за сходками. Газеты — держать в ежовых рукавицах. Никаких призывов к Учредительному собранию или амнистии. Война ещё не кончилась. Режим чрезвычайного положения — продлить.

Он повернулся к чиновнику.

— Ваша задача — не допустить, чтобы ожидание мира и реформ превратилось в хаос. Любая искра — тушить немедленно и жёстко. Но… — здесь Иванов сделал едва уловимую паузу, — без лишнего шума. Без массовых расстрелов. Царь хочет вступить в мирную эпоху как миротворец и реформатор. Мы обеспечим ему для этого… спокойную обстановку. Понятно?

Чиновник понял. Террор точечный, а не тотальный. Устрашение, а не истребление. Иванов адаптировался к новым условиям. Он оставался железным жандармом, но теперь его железо должно было быть скрыто под бархатной перчаткой «законности» и «восстановления порядка».


Часть IV: Царское Село. Вечерние покои Александры. 25 июля.


Александра Фёдоровна была недовольна. Это читалось в каждой складке её тёмного платья, в напряжённой линии губ. Она сидела в кресле, Николай стоял у камина, хотя летний вечер был тёплым.

— Земля помещикам принадлежит по праву, данному моими предками! — говорила она, и её голос вибрировал от сдержанной страсти. — Ты не можешь просто так отнять её и раздать мужикам! Это святотатство! Это подрыв основ!

— Основы уже подорваны войной, Аликс, — устало ответил Николай. Он не спорил, а констатировал. — Армия — это миллионы крестьян с винтовками. Они вернутся домой и спросят: «А где земля, за которую мы проливали кровь?» Если я не дам им ответа, они возьмут её сами. И тогда будет не реформа, а резня. Я предпочитаю контролируемый, законный передел. С компенсацией помещикам — выкупом из казны, государственными облигациями.

— Компенсация! Они разорят казну! А эти… эти мужики всё равно не оценят! Они воспримут это как слабость! Как я и говорила: любая уступка — это начало конца. Нужно было держать их в страхе! Держать и после победы!

Николай повернулся к ней. Его лицо в свете лампы было жёстким.

— Я держал, Аликс. Я держал до последнего. И мы победили. Теперь страх должен смениться уважением. Страх не строит, он только ломает. Я хочу построить страну, которая пережила эту бойню, а не добить её очередным витком террора. Ты говоришь о слабости. А я говорю о силе. Силе, которой хватает не только на то, чтобы сломить сопротивление, но и на то, чтобы проявить милость и справедливость. Разве наш Господь не милостив?

Это был удар ниже пояса — апелляция к её собственной, глубокой религиозности. Александра замерла, её глаза расширились.

— Ты… ты сравниваешь себя с Господом?

— Нет. Но я пытаюсь следовать хотя бы малой толике Его примеру, — тихо сказал Николай. — Я был жесток, когда это было необходимо для выживания. Теперь необходимость изменилась. Теперь нужно исцелять. И я начну с тех, кто больше всего пострадал и больше всего заслужил — с солдат.

Он подошёл к ней, взял её холодные руки.

— Аликс, я нуждаюсь в тебе. Но не как в советчице, которая всегда говорит «жги и руби». Я нуждаюсь в тебе как в жене, которая поддержит меня в этом новом, может быть, самом трудном деле — деле мира и созидания. Помоги мне. Не как Иезавель, а как… как верный друг.

Она смотрела на него, и в её глазах шла борьба. Её вера в незыблемость и силу столкнулась с новой реальностью — реальностью победившего, но уставшего от крови мужа, который искал новый путь. И впервые за многие месяцы в её душе дала трещину та фанатичная уверенность. Она увидела в нём не инструмент Провидения, а человека. Уставшего, сомневающегося, но всё ещё борющегося.

— Я… я всегда с тобой, Ники, — наконец прошептала она. — Но я боюсь. Боюсь, что эта милость погубит нас.

— А я боюсь, что её отсутствие погубит Россию, — ответил он. — И нас вместе с ней. Давай попробуем иначе. Хотя бы попробуем.


Часть V: Брест-Литовск. 1 августа 1917 года. Предварительные переговоры.


Город, находящийся в глубоком тылу германского фронта, был негостеприимным местом для мирных переговоров. Русскую делегацию возглавлял не министр иностранных дел (тот был слишком либерален и ненадёжен в глазах царя), а твердый, осторожный сановник, бывший посол в Берлине, хорошо знавший немцев. Рядом с ним сидели военные эксперты из Ставки.

За столом напротив — представители кайзера и австрийского императора. Немцы держались с холодным, надменным достоинством, но в их глазах читалась усталость. Война на истощение била и по ним.

— Итак, господа, — начал немецкий председатель. — Мы признаём de facto линию фронта на Востоке по состоянию на 1 августа за основу для границы. Вопрос о контрибуции и торговых договорах…

— Вопрос о земле, — твёрдо перебил его русский глава делегации. — Мы настаиваем на официальном, юридическом признании перехода Восточной Галиции и Карпатской Руси под скипетр Его Императорского Величества. Без каких-либо оговорок о будущих плебисцитах.

Немцы переглянулись. Для Австро-Венгрии, разваливающейся на глазах, это было тяжёлой, но приемлемой потерей. Для Германии — несущественной уступкой.

— Это может быть рассмотрено. В обмен мы ожидаем гарантий о невмешательстве в польский вопрос и о беспрепятственном экспорте зерна и сырья из…

— Господа, — русский делегат позволил себе тонкую, ледяную улыбку. — Мы ведём переговоры о мире между Россией и Центральными державами. Это вопрос внутренней политики Российской империи.

Переговоры шли трудно, с торговлей, угрозами срыва, но они шли. Обе стороны смертельно устали от войны. Обе нуждались в передышке. В Петрограде и Берлине понимали: это не мир победителя с побеждённым. Это мир истощённых гигантов, которые договорились не добивать друг друга, чтобы не рухнуть самим.

В Царском Селе, получая шифрованные телеграммы из Бреста, Николай понимал: это только начало. Мир с внешним врагом будет заключён. Но мир внутри страны, мир с самим собой — это будет куда более сложная и долгая война. У него на столе лежал проект земельного указа, уже завизированный юристами, но ещё не подписанный. Рядом — доклад Иванова о готовящихся крестьянских волнениях. И письмо от Алексея, нарисовавшего новый рисунок: рыцарь снимал шлем, и из-под него выглядывало усталое, но доброе человеческое лицо.

Он взял перо. Впереди были тяжёлые решения. Реформа армии. Реформа землеустройства. Реформа управления. Борьба с нищетой и разрухой. Противостояние с аристократией, не желавшей уступать. Давление союзников, недовольных сепаратным миром. Но он был жив. Его семья была в безопасности. Империя устояла. А значит, был шанс. Шанс исправить хотя бы часть того, что было сломано. Шанс доказать, что железный царь может быть не только палачом, но и строителем. Он поставил подпись на указе. Первая ласточка. Первый шаг в мирную, неизвестную, пугающую эпоху.

Глава четырнадцатая: Отзвуки победы

Часть I: Петроград. Невский проспект. 10 августа 1917 года.


Известие о подписании предварительного мирного договора в Брест-Литовске достигло столицы 9 августа. И вновь, как и в мае, город взорвался — но на этот раз не ликованием победы, а глубочайшим, почти истерическим облегчением. ВОЙНЕ КОНЕЦ! — кричали газетные заголовки. Конец окопам, газовым атакам, бесконечным похоронкам. Конец голоду в тылу, оправданному военной необходимостью.

На Невском царила атмосфера карнавала, но карнавала странного, с примесью сюрреализма и горечи. Толпы людей — солдаты в поношенных шинелях, рабочие, студенты, дамы под зонтиками — смешались в едином потоке. Не было единых патриотических песен. Люди пели что попало: и «Боже, Царя храни», и разудалые частушки, и студенческие гимны. Летели в воздух не фуражки, а какие-то тряпки, бумажки. Кто-то плакал, обнимая незнакомцев. Кто-то просто стоял и тупо смотрел в пространство, как будто не веря, что кошмар длиной в три года действительно окончен.

Инженер-полковник Дмитрий Соколов, выйдя из здания Артиллерийского управления, где как раз обсуждали конверсию военных заводов, был сметён этой волной. Его толкали, хлопали по плечу совершенно незнакомые люди с криками: «Мир! Брат! Кончилось!». Воздух был густ от запаха дешёвого табака, пота и какого-то всеобщего нервного возбуждения.

— Слышали? Землю дадут! Всем, кто воевал! — кричал молоденький солдатик, качавшийся на плечах товарищей.

— А помещики-то как? Они отдадут? — слышался из толпы скептический, хриплый голос.

— Царь приказал! Царь-батюшка своё слово держит! Он немца сломал, теперь за нас, мужиков, взялся!

Соколов прислушивался. В этом стихийном ликовании были семена будущих бурь. Огромная, пробудившаяся сила — многомиллионная крестьянская армия — возвращалась домой с одним вопросом на устах: «Где земля?». И с оружием в руках. И рядом с радостными криками о «царе-батюшке» уже слышался другой, глухой ропот: А если не дадут… тогда мы сами….

На углу Садовой он увидел группу хорошо одетых господ и дам. Они не ликовали. Они стояли кучкой, с мрачными, недовольными лицами, наблюдая за толпой. Один, с окладистой седой бородой и в дорогом сюртуке, что-то горячо доказывал, жестикулируя:

— Это безумие! Мир с немцами, этими душителями свободы! И теперь ещё землю мужикам отдадут! Куда катится Россия? В какую азиатчину?

Это был голос старой, либеральной и консервативной одновременно, элиты. Для них мир, не доведённый до полного разгрома Германии, был предательством союзников и идеалов. А земельная реформа — прямым посягательством на священное право собственности. Они чувствовали, что почва уходит у них из-под ног, и этот карнавал плебса был для них похоронным маршем по их миру.

Соколов отвернулся и пошёл дальше. Ему нужно было на Путиловский. Там тоже кипели страсти, но иного рода. Мир означал конец выгодным военным заказам. Скоро начнутся сокращения. И обещанная земля для рабочих, не воевавших на фронте, была пустым звуком. «Вот оно, начало, — думал он, пробираясь сквозь толпу. — Все ждали мира как манны небесной. А он, как граната, выдернул чеку. Теперь жди взрыва».


Часть II: Особняк на Английской набережной. Собрание Совета объединённого дворянства. 12 августа.


Если на улице царила стихия, то здесь всё было чинно, благородно и смертельно опасно. Высокие залы с позолотой, портреты предков в рыцарских доспехах и придворных мундирах, тихий шелест фраков и бальных платьев. Собрались цвет титулованного дворянства, крупнейшие землевладельцы центральных губерний. Воздух был пропитан запахом старины, дорогих сигар и леденящего страха.

Председательствовал князь Алексей Щербатов, немолодой, но исполненный достоинства сановник, чьи предки служили ещё Алексею Михайловичу.

— Господа, мы собрались в час величайшей для Отечества опасности, — начал он, и его бархатный басок звучал трагически. — Враг у ворот? Нет. Враг разбит. Но победитель, увы, обернулся против тех, кто всегда был его опорой — против нас. Проект указа о принудительном отчуждении частновладельческих земель с последующей передачей её… бывшим солдатам. — Он произнёс это слово с нескрываемым презрением. — Это не реформа. Это грабёж. Узаконенный грабёж под соусом царской милости.

В зале поднялся негодующий гул.

— Это безумие! — крикнул граф Бобринский, краснолицый владелец полтавских чернозёмов. — Я получу какие-то бумажки от казны вместо моих земель? Да они через год обесценятся! А земля… земля — это навсегда! Это основа государства!

— Государство, — холодно возразил молодой, но уже лысеющий князь Львов (из другой ветви, не будущий премьер), — основано на законе и справедливости. Царь, даровав обещание, вынужден его исполнять. Иначе армия, которая ещё не разошлась, взбунтуется. Вопрос в том, как сделать это с наименьшими для нас потерями.

— С потерями? — взорвался Щербатов. — Наши потери недопустимы! Мы должны апеллировать к Государю! Напомнить ему о долге перед теми, кто веками служил престолу! Он окружён проходимцами вроде этого генерала-палача Иванова и либеральными юристами! Надо дойти до него!

— А если он не услышит? — тихо спросила пожилая графиня, фамилию которой боялись произносить вслух. — Он ведь изменился. Он… железный. Он не тот мягкий Ники.

Наступила тягостная пауза. Все чувствовали эту перемену. Царь, которого они привыкли видеть слабым, зависимым от мнений, теперь был фигурой иного масштаба. Он выиграл войну, которую они проигрывали. Он сломал хребет внутренней смуте, которой они боялись. Его авторитет, основанный на крови и победе, был сейчас колоссален. Идти против него в лоб было самоубийством.

— Тогда, — сказал князь Львов, — нужно действовать через Государственный Совет. Там у нас большинство. Затягивать утверждение указа, вносить поправки, требовать щедрой, реальной, а не бумажной компенсации, растянуть процесс на годы. Дать время. Время — наш союзник. Эйфория мира пройдёт, солдаты разойдутся по домам, и страсти улягутся. А мы за это время… найдём другие рычаги влияния.

Это была программа консервативного саботажа. Не бунт, не заговор, а тихая, бюрократическая война на истощение. Они были готовы сдать часть, чтобы спасти целое. Но в глубине глаз многих присутствующих читалась и другая, более тёмная мысль: а что, если этот «железный царь» решит, что они — лишнее звено в его новой России? Что если Иванов получит приказ навести порядок и в их усадьбах? Страх, который они прежде испытывали за свои имения от призрака революции, теперь исходил от самого трона.


Часть III: Смоленская губерния, станция Гжатск. 15 августа.


Демобилизация была стихийным бедствием, принятым за благо. Эшелоны, месяцами везшие на запад пополнение, теперь текли в обратном направлении, переполненные до невозможности. Станция Гжатск была одним из узлов, где этот человеческий поток выплёскивался на землю, чтобы растечься по деревням и весям.

Картина была одновременно и радостной, и удручающей. Составы, больше похожие на скотские вагоны, раскрывали свои двери, и из них высыпались, спрыгивали, выползали люди. Солдаты в грязных, пропылённых шинелях, с тощими вещмешками за спиной, а часто и с оружием — винтовки списывали небрежно, многие уносили их с собой «на память» или для защиты. Лица — уставшие, загорелые, часто испитые. Кого-то встречали родные с криками и слезами. Кто-то, не найдя встречи, угрюмо плелся прочь, на свой страх и риск.

Среди этой толчеи выделялась группа человек в двадцать. Это были не местные. Они стояли тесным кругом вокруг своего бывшего унтера, а теперь, по сути, атамана — бородатого, хмурого мужика с георгиевской ленточкой на гимнастёрке. Унтер, по кличке «Грач», тыкал пальцем в потрёпанную газету.

— Читано? «Земельный указ готовится». Готовится, б…! А мы тут стоим, как пни! Домой? А домой на что? На шею родителям садиться? Землю обещали — давайте землю! А не бумажки, которые готовятся!

— Верно, Грач! — поддержали его. — Нас обманули!

— Кто обманул? Царь слово дал! — возразил молодой парень.

— Царь-то дал, а бояре выполнять не хотят! — мрачно сказал Грач. — Слыхал я в эшелоне от умного человека. В Питере баре митингуют, землю отдавать не хотят. Значит, братцы, ждать нечего. Надо по-свойски.

Они были не бандитами, а просто отчаявшимися, озлобленными людьми, сбившимися в стаю для взаимной защиты и добычи пропитания. Их «по-свойски» означало — идти в ближайшее село, найти самого богатого мужика или мелкого помещика и «попросить» хлеба, а то и чего покрепче. А сопротивление… ну, они же фронтовики, они умеют.

Такие группы, большие и малые, становились бичом центральных губерний. Это была стихийная, анархическая сила, рождённая войной и разрушением всех привычных устоев. Они не слушались ни царя, ни помещика. Они слушались только своего голода, своей усталости и своего вожака. И генерал Иванов со всей его агентурой был бессилен отследить каждую такую ватагу, рассыпавшуюся по бескрайним русским дорогам.


Часть IV: Зимний дворец. Зелёная гостиная. Приём депутации Государственного Совета. 18 августа.


Это было первое открытое столкновение нового, победительного курса царя со старой, консервативной элитой в её самом респектабельном обличье. Николай принял депутацию в небольшой, но роскошной гостиной, обитой штофом цвета морской волны. Он сидел в кресле, депутация из пяти человек, во главе с тем самым князем Щербатовым, стояла перед ним. Николай был в сюртуке, без орденов, лицо его было спокойным и непроницаемым.

— Ваше Императорское Величество, — начал Щербатов с почтительным, но твёрдым поклоном. — Мы, верные ваши слуги, члены Государственного Совета, дерзаем обратиться к вам в час, от которого зависит будущее устоев империи. Речь идёт о проекте земельного указа.

— Говорите, князь, — разрешил Николай, слегка кивнув.

— Ваше Величество! Законность и неприкосновенность частной собственности — краеугольный камень любого цивилизованного государства. Предлагаемый указ… он подрывает этот камень. Он сеет смуту в умах, поощряет низменные инстинкты черни. Мы понимаем ваше желание наградить героев. Но нельзя награждать одних, разоряя других — тех, кто столетиями верой и правдой служил престолу и кормил страну. Мы умоляем вас: остановите этот губительный проект. Найдите иной путь. Военная пенсия, денежные выплаты, освоение казённых земель в Сибири — но не грабёж законных владельцев!

Он говорил страстно, искренне. За ним стояла многовековая традиция, уверенность в своей правоте. Остальные члены депутации согласно кивали.

Николай слушал, не перебивая. Когда Щербатов закончил, в комнате повисла тишина.

— Законность, — тихо произнёс Николай. — Вы говорите о законности, князь. А что такое закон? Это воля государя, оформленная для блага подданных. Три года назад моей волей были призваны под знамёна миллионы. Они шли на смерть, исполняя закон. Они проливали кровь. И я дал им слово. Слово царя. Теперь вы предлагаете мне это слово нарушить? Ради сохранения ваших законных, как вы говорите, владений?

Его голос не повышался, но в нём зазвучала та самая сталь, которая заставила содрогнуться министров в Малахитовом зале.

— Но, Ваше Величество, есть и другие законы…

— Есть высший закон — долг государя перед народом, — перебил его Николай. — Народ заплатил за победу. И он получит свою плату. Указ будет подписан. Земли будут отчуждены с справедливой компенсацией. Государственный Совет может вносить поправки в механизм выкупа и распределения. Но сам принцип — незыблем. Армия, которая принесла нам мир, должна получить землю. Это не просьба. Это — моя воля.

Щербатов побледнел. Он понял, что все его красноречие разбилось о железную решимость человека, который видел кошмары и прошёл через ад, чтобы не допустить их в реальность.

— Ваше Величество… этим вы посеете ветер. Вы разожжёте классовую ненависть.

— Классовую ненависть сеет несправедливость, князь, — сказал Николай, вставая. — Я пытаюсь её потушить. Уверен, вы, как мудрые государственные мужи, поможете мне в этом, найдя разумные компромиссы в деталях. На этом аудиенция закончена.

Депутация удалилась, потрясённая и униженная. Они проиграли. Железный царь не пошёл на уступки. Но в своём поражении они почувствовали и нечто иное: царь не собирался их уничтожать. Он предлагал им роль — не хозяев земли, но участников процесса. Унизительную, но дающую шанс сохранить хоть что-то. Им предстояло решить: принять эти новые правила или начать тайную войну.


Часть V: Царское Село. Кабинет Алексея. 20 августа.


Алексей заметно повзрослел за это лето. Болезнь отступила, дав ему редкие недели относительного здоровья. Он много читал, особенно исторические труды, и задавал вопросы, которые становились всё более неудобными. Николай застал его за чтением тома Ключевского о реформах Петра Великого.

— Папа́, — сказал Алексей, отложив книгу, когда отец вошёл. — Пётр тоже ломал старое, чтобы построить новое. Его тоже ненавидели бояре. И народ страдал. Но он построил империю. Ты сейчас… ты как Пётр?

Николай сел рядом, устало потирая переносицу.

— Нет, сынок. Пётр ломал, чтобы догнать Европу. Я… я ломаю, чтобы не развалилось то, что есть. Чтобы страна, пережившая такую войну, не рассыпалась в прах, когда солдаты вернутся домой с пустыми руками.

— А они вернутся не с пустыми? Ты же дал слово.

— Слово я дал. И исполню. Но, Алешенька, одно дело — дать слово. Другое — заставить других это слово выполнить. Помещики не хотят отдавать землю. Чиновники тянут время. А солдаты ждут. И звереют. — Он посмотрел на сына. — Ты спрашивал, осталось ли во мне что-то от того папы, которым был раньше. Так вот. Тот папа не смог бы этого сделать. Он бы испугался, стал бы искать компромисс, уговаривать, уступать. И в итоге все бы остались недовольны, а земля так и не перешла бы к тем, кто её заслужил. Этот… этот железный папа может. Но ему за это приходится платить. Ненавистью одних. Страхом других. И вечными сомнениями — правильно ли он поступает.

Алексей слушал внимательно, его умный, взрослый взгляд не отрывался от лица отца.

— А тебе не кажется, папа́, что иногда… иногда лучше уговаривать? Чтобы не было ненависти?

— Иногда — да. Но сейчас время не для уговоров. Сейчас время, чтобы показать: слово царя — закон. Что сила, которая победила врага снаружи, победит и сопротивление внутри. И только после этого… после этого можно будет снова говорить об уговорах. О милости. Как я сделал с теми депутатами, которых не расстрелял, а сослал.

Он погладил сына по голове.

— Когда-нибудь, Алексей, тебе, возможно, придётся править. Запомни этот урок. Есть время для железа. И есть время для бархата. Главное — не перепутать. И не полюбить железо ради самого железа. Оно — только инструмент. Тяжёлый, неудобный, но иногда единственный.

— А как узнать, какое время сейчас? — спросил Алексей.

— По снам, сынок, — тихо, с горькой усмешкой ответил Николай. — По тем снам, что тебя преследуют. Мои сны говорили мне, что будет, если я проявлю слабость. Теперь… теперь я вижу другие сны. О том, что будет, если я проявлю слишком много жестокости. И пытаюсь найти путь между ними. Очень узкий путь.

В эту минуту в кабинет вошла Александра. Она услышала последние слова. Её лицо, обычно строгое, смягчилось. Она видела, как муж говорит с сыном не как государь с наследником, а как отец, пытающийся передать горький, выстраданный опыт.

— Ужин готов, — просто сказала она. — Иди, Алексис. А с тобой, Ники, мне нужно поговорить.

Когда Алексей ушёл, она подошла к окну.

— Ты говорил с Щербатовым. Он здесь, во дворце. Ждёт в синей гостиной. Просит ещё одной, частной аудиенции. Без свидетелей.

— Зачем? Чтобы ещё раз попытаться меня отговорить?

— Нет. Я думаю, чтобы сдаться. Но на своих условиях. Услышь его, Ники. Ты показал силу. Теперь покажи мудрость. Дай им хоть какую-то возможность сохранить лицо. Им и… нам. Чтобы завтра они не стали нашими врагами в открытую.

Николай взглянул на неё. Она, всегда призывавшая к бескомпромиссной жёсткости, теперь говорила о мудрости и уступках. Война кончилась. И она, как и он, искала новые ориентиры.

— Хорошо, — кивнул он. — Я выслушаю. Но указ будет подписан завтра. Это неизменно.

Он вышел из комнаты сына, где пахло книгами и лекарствами, и направился в парадные залы, где его ждал князь, олицетворение старого мира, который нужно было не сломать полностью, а перестроить. И где-то за стенами дворца, по бескрайним дорогам империи, бродили вооружённые люди в шинелях, ждущие исполнения царского слова. Впереди была ночь переговоров, а за ней — утро, когда на стол ляжет указ, меняющий судьбу миллионов. Первый шаг в новую, неизведанную эпоху мира, полную своих тревог, борьбы и надежд.

Глава пятнадцатая: Первая борозда

Часть I: Село Большие Ветки, Тамбовская губерния. 1 сентября 1917 года.


Высочайший Манифест «О наделении землёю воинов, вернувшихся с поля брани» был обнародован 25 августа и теперь, спустя неделю, его текст, отпечатанный на серой дешёвой бумаге, висел на заборе волостного правления под стеклом, чтобы дождь не смыл. Вокруг него с утра до вечера толпились мужики. Многие были неграмотны, и зачитывал текст вслух бывший фельдфебель, вернувшийся без ноги, — Ермолай. Он тыкал обструганной палкой в строчки, а толпа слушала, затаив дыхание.

«…В ознаменование великой победы и в исполнение Нашего Царского Слова… все нижние чины, прослужившие на фронте не менее года… а также семьи павших… имеют право на земельный надел из расчёта от одной до пяти десятин на душу… Земли отчуждаются из частновладельческих, удельных, казённых и монастырских фондов с предоставлением владельцам справедливой денежной компенсации по оценке Земельных Комитетов…»

— Слышите? От одной до пяти! — кричал Ермолай, и глаза у него горели. — Не бумажки, земля! Наша!

— А как же «справедливая компенсация»? — хмуро спросил старик в выцветшей поддёвке, местный кулак, сдававший в аренду свои излишки. — Значит, Митрофан-то Сергеевич, помещик, свои пять тысяч десятин за деньги отдаст? Он что, с ума сойдёт?

— По закону должен! — парировал Ермолай. — Царь приказал! Земельные комитеты оценят, казна заплатит!

— Казна… — усмехнулся старик. — У казны денег-то хватит? Война кончилась, печатный станок, поди, устал. Бумажки одни будут.

В толпе поднялся ропот. Сомнения были сильны. Но были и те, кто уже не хотел ждать. Среди них — двое братьев, недавно демобилизованных, Антон и Федот. Они стояли с краю, слушали, а потом отошли в сторону.

— Чего ждать-то? — прошептал младший, Федот, горячий парень с шрамом на щеке. — Комитеты, оценка… Это до зимы протянут. А у нас дома — мать, три сестрёнки, рты разинули. И земля под боком — Воронцовская дача, запущена, барский дом пустой, Митрофан Сергеевич ещё весной в Питер смылся.

— Самовольничать не надо, — осторожно сказал Антон, старший, более рассудительный. — Закон есть. Подождём.

— Закон… — Федот плюнул. — Закон — это царево слово. А слово — землю дать. Вот я и пойду её пахать. На Воронцовском бугре. Кто со мной?

Нашлось ещё пятеро таких же отчаянных. На следующий день, на рассвете, они вывели на Воронцовскую пустошь своих кляч, захватив сохи. Никто их не остановил. Приказчик, оставленный помещиком, сбежал при первых же слухах. Они вспахали первую, кривую борозду на краю поля. Это был не бунт, не погром. Это был тихий, упрямый акт: «Земля царём дана. Мы её берём».

Но уже к вечеру в село прискакал урядник с двумя стражниками. Он потребовал «нарушителей спокойствия и собственности» к себе. Братьев и их товарищей арестовали. Ермолай, бывший фельдфебель, пытался вступиться: По какому праву? Царь землю дал!. Урядник, красный от злости, ткнул ему в грудь нагайкой: Царь дал, а порядок указал! Без решения комитета — самовольство! Разойдись!.

Конфликт был не между царём и мужиками, а между царским словом и косной, медлительной государственной машиной, которую ещё предстояло повернуть в нужном направлении. И в этой щели между словом и делом рождались первые ростки будущей смуты.


Часть II: Лондон, Даунинг-стрит, 10. 3 сентября.


Кабинет премьер-министра Великобритании Дэвида Ллойд Джорджа был заполнен дымом дорогих сигар и атмосферой холодной ярости. За столом, кроме самого премьера, сидели министр иностранных дел Артур Бальфур и начальник имперского Генштаба.

— Предательство! — гремел Ллойд Джордж, швыряя на стол очередную телеграмму из Петрограда. — Чистейшей воды предательство! Мы вынесли на своих плечах основную тяжесть войны на Западе, пока Россия терпела поражение за поражением! И вот, когда мы наконец сковали силы немцев, русские заключают сепаратный мир! Они бросают нас на произвол судьбы!

— Это не совсем сепаратный мир, премьер-министр, — осторожно заметил Бальфур. — Они сохраняют состояние войны с Германией, но… де-факто прекращают боевые действия. И аннексируют Галицию. Они вышли из войны, получив территориальные приобретения.

— Вышли, оставив немцам сотни тысяч солдат для переброски на наш фронт! — вскричал военный. — Это катастрофа! Весь план кампании 1918 года рушится!

— И что вы предлагаете? — спросил Ллойд Джордж, устало потирая виски. — Объявить войну России? У нас нет сил открывать второй фронт. И американцы ещё не готовы.

— Экономическое давление, — сказал Бальфур. — Мы замораживаем все кредиты. Прекращаем любую помощь. Накладываем эмбарго на торговлю. Россия разорена войной. Ей нужны наши станки, наш уголь, наши инвестиции. Без них их «победа» обратится в прах. И этот их царь… этот «железный царь», почувствует на своей шкуре, что значит предать союзников.

— А если он обратится к немцам? — спросил военный. — Немцы с радостью предложат ему экономическое сотрудничество.

— Тогда мы объявим блокаду. Морскую. Мы перекроем Балтику и Чёрное море. Россия останется в изоляции. — Ллойд Джордж закурил новую сигару. — И мы начнём активную поддержку всех… недовольных элементов внутри России. Финнов, поляков, может быть, даже этих самых либералов, которых царь посадил. Пусть у него будут проблемы дома. Чтобы он понял: предательство имеет свою цену.

Решение было принято. Дипломатические ноты с выражением «глубочайшего разочарования и осуждения» уже летели в Петроград. Вслед за ними должны были последовать куда более ощутимые удары. Победа, добытая железной волей Николая, грозила обернуться экономической и политической изоляцией. Союзники вчерашнего дня становились врагами сегодняшнего.


Часть III: Леса Брянского уезда, Орловская губерния. 5 сентября.


Лес здесь был густой, тёмный, полный тайных троп и глухих оврагов. Идеальное место для тех, кто не хотел, чтобыих нашли. Лагерь расположился в полуразрушенной лесной сторожке и нескольких шалашах. Здесь обосновалось человек тридцать. Это и была та самая «зелень» — дезертиры, демобилизованные, не нашедшие места, беглые уголовники. Во главе — бывший унтер-офицер Грач, тот самый со станции Гжатск. Его отряд вырос и окреп.

У них было оружие: винтовки, пара наганов, даже ручной пулемёт «Льюис», тайком вывезенный с фронта. Они жили тем, что «экспроприировали» — грабили обозы на большаках, нападали на мелкие помещичьи усадьбы, вымогали «продовольственный налог» с окрестных деревень. Не из идеологии, а из необходимости и озлобления.

У костра, где варилась похлёбка из украденной картошки и тушёнки, Грач беседовал с новым человеком — бывшим студентом, которого звали Семён. Тот был политизирован, болтал об «экспроприации экспроприаторов» и «социальной революции».

— Брось ты свою умность, — хрипел Грач, точа на бруске трофейный кинжал. — Мы не за революцию. Мы за жизнь. Царь землю обещал — не даёт. Нас в деревне ждут рты голодные. Вот мы и берём. Кто богат — у того и берём. Просто.

— Но нужно не просто брать, — настаивал Семён. — Нужно нести в массы сознание! Объяснять, что царизм обманул! Что нужно бороться за свои права все вместе!

— Массы… — Грач усмехнулся, показывая кривые, жёлтые зубы. — Массы ждут указа. Ждут, когда комитеты поделят. А пока ждут — корми нас, Семён, своими речами? Не накормишь. А вот пулемёт — накормит.

В это время с опушки прибежал дозорный.

— Грач! По большой дороге обоз! Три подводы, охрана — пятеро мужиков с берданками. Купца везут, поди!

Грач встал, деловито потягиваясь.

— Ну, братва, на дело. Семён, иди с нами. Посмотрим, как твоё сознание в деле работает.

Нападение было быстрым и жестоким. Охрана, застигнутая врасплох, отстреливалась недолго. Двое были убиты, трое сдались. Купец, толстый, перепуганный мужчина в дорогой шубе, молил о пощаде, суя Грачу пачку кредиток. «Зелёные» обчистили подводы — мука, сахар, мануфактура. Купца и пленных охранителей отпустили, пригрозив смертью в случае доноса. Но один из пленных, молодой парень, сын местного зажиточного крестьянина, набрался духу и крикнул, уходя:

— Бандиты! Вас земская стража скоро переловит! Вам, сволочам, не землю, а виселицу!

Грач выстрелил ему в спину. Парень упал. В лесу стало тихо.

— Вот и вся земская стража, — мрачно сказал «Грач», разряжая наган. — Теперь точно донесёт. Лагерь сворачиваем. Идём дальше.

Они растворялись в лесной чаще, как хищники. Их было пока немного, но они были симптомом страшной болезни — распада государства на уровне уездов и волостей. И бороться с ними регулярной армией было невозможно. Нужна была иная сила.


Часть IV: Петроград, Министерство внутренних дел. 7 сентября.


Генерал Иванов заслушивал доклад начальника вновь созданного Управления по делам демобилизации и землеустройства. Это был не полицейский чин, а бывший фронтовой офицер, полковник Генштаба Волков, человек с умным, усталым лицом.

— …ситуация в центральных губерниях ухудшается, ваше превосходительство. «Зелёные» отряды, как их называют, — это не политические банды. Это стихийные образования на почве нужды и беззакония. Бороться с ними методами обычной полиции или жандармерии бесполезно. Они свои, местные, знают каждую тропу.

— Предлагайте, — отрывисто сказал Иванов.

— Нужна местная, мобильная сила. Из самих же крестьян. Но организованная. Предлагаю создать уездные «земские дружины» или «стражи». Командирами — бывших офицеров, получивших землю по царскому указу. Им есть что защищать. Нижними чинами — таких же наделённых землёй, наиболее уважаемых в общине крестьян-фронтовиков. Им платить небольшое жалованье, вооружать казённым оружием. Их задача — охрана порядка в своём уезде, поимка бандитов, защита земельных комитетов. Они будут знать, кого ловить, и местное население им скорее доверится, чем пришлым жандармам.

Иванов задумался. Идея была рискованной. Создавать вооружённые формирования из крестьян? Это пахло будущими мятежами. Но с другой стороны — это была классическая римская тактика: разделяй и властвуй. Дать лояльной, заинтересованной части деревни оружие и полномочия для подавления нелояльной, маргинальной.

— Кто будет контролировать этих… земских стражников?

— Уездные начальники, подотчётные губернаторам. И наш человек в каждой дружине — для связи и надзора. И, конечно, они будут подчиняться воинскому уставу в упрощённом виде.

— Риск велик, — произнёс Иванов. — Но иного выхода нет. Армию нельзя бросать на ловлю бандитов по лесам. Докладывайте проект Государю. Я его поддержу. Но с одним условием: списки стражников и особенно командиров — на утверждение нам. Ни одного потенциально неблагонадёжного.

Это был гениальный и страшный ход. Вместо того чтобы только давать землю, власть давала часть крестьянства право силой охранять этот новый порядок. Это сплачивало лояльных и отчуждало маргиналов. И создавало на местах новую, военно-землевладельческую элиту, обязаную своим положением лично царю.


Часть V: Имение «Отрадное», Курская губерния. 10 сентября. Личный выбор.


Князь Владимир Мещерский (вымышленный персонаж, но типичный представитель) не собирался сдаваться. Его предки получили эти земли за службу при Алексее Михайловиче. Шесть тысяч десятин чернозёма, образцовое хозяйство, конный завод. И теперь какой-то царский указ, написанный, он был уверен, под диктовку каких-то выскочек и демагогов, хочет отнять у него две тысячи — лучшие пахотные угодья! За бумажки! Нет, он, Рюрикович, не позволит.

Он не бежал в Петербург, как другие. Он собрал своих людей — дворовых, верных ему старост, даже нанял отряд бывших солдат, пообещав им высокую плату и кусок земли (но из своих, оставшихся!). Человек пятьдесят, вооружённых чем попало: от охотничьих ружей до винтовок. Он вывел их на границу тех самых полей, что подлежали отчуждению, и приказал копать окопы и строить баррикады из брёвен. Он объявил, что защищает «законную собственность от грабежа под видом закона». С ним были местный священник и несколько мелкопоместных дворян, тоже напуганных.

Когда земельный комитет в сопровождении небольшого конвоя урядников попытался подъехать для описи, по ним дали залп в воздух. Никто не пострадал, но посыл был ясен: «Сюда не соваться». Слухи о «курской Вандее» поползли по губернии. Одни называли Мещерского героем, защитником права. Другие — безумным бунтовщиком.

Донесение об этом легло на стол Николаю одновременно с просьбой губернатора прислать войска для усмирения. Рядом лежала другая бумага — от министра двора, умолявшая «не проливать кровь русского дворянства, верной опоры трона». И третья — от генерала Иванова, с краткой резолюцией: «Показательная акция. Уничтожить».

Николай вызвал к себе полковника Волкова, автора проекта земской стражи.

— Полковник, ваши стражники уже создаются?

— В Курской губернии первая дружина как раз формируется, Ваше Величество. Командир — капитан в отставке, герой майского наступления, уже получивший свою землю по указу. Люди набраны.

— Хорошо. Отправьте эту дружину в имение Мещерского. Не регулярные войска. Их. Пусть капитан предъявит князю указ и потребует разойтись. Если откажется… — Николай замолчал, смотря в окно. Перед ним вставали два пути.

«Железо»: отправить батальон солдат, артиллерию, стереть имение с лица земли, повесить князя как бунтовщика. Это был бы быстрый, устрашающий урок для всех.

«Бархат»: долгие переговоры, уговоры, уступки, создание прецедента уклонения от указа.

— Если откажется, — твёрдо продолжил он, — дружина имеет право применить силу для восстановления порядка и исполнения закона. Но князя Мещерского взять живым. Доставить в Петроград. К нам.

Это был компромисс. Сила применялась, но не карательная армия, а новая, местная структура, защищающая новый закон. И не расстрел на месте, а суд. Жестокий, но легитимный.

— Слушаюсь, Ваше Величество. А если дружина не справится?

— Тогда… тогда придётся посылать войска. Но я верю, что ваша идея сработает, полковник. Нужно, чтобы люди увидели: новый порядок защищают не чужие солдаты, а их же соседи, получившие от этого порядка выгоду. Это сильнее любых карательных отрядов.


Часть VI: Под стенами «Отрадного». 12 сентября.


Земская дружина курского уезда, человек восемьдесят, под командованием капитана Арсеньева (да, того самого, артиллериста, теперь хромого, но полного решимости) подошла к имению на рассвете. Они были одеты кто в что: кто в гимнастёрках, кто в крестьянских зипунах, но с винтовками и с нарукавными повязками с гербом губернии. У них был один пулемёт.

Капитан Арсеньев, прихрамывая, вышел вперёд, к баррикаде.

— Князь Мещерский! Я, капитан Арсеньев, командир земской стражи, уполномочен требовать от вас во имя Государя Императора прекратить сопротивление законной власти и допустить земельный комитет для исполнения Высочайшего указа! Сложите оружие!

С баррикады выглянуло багровое от бешенства лицо князя.

— Убирайся, выскочка! Я с твоим сбродом разговаривать не буду! Я требую прислать ко мне генерала! Или уездного предводителя дворянства!

— Последнее предупреждение, ваше сиятельство, — холодно сказал Арсеньев. — Через десять минут мы идём на штурм. Ваши люди — такие же крестьяне, как и мои. Они проливали кровь за царя. Неужели вы заставите их проливать её за вашу упрямую гордыню?

Среди защитников имения началось брожение. Наёмные солдаты смотрели на организованную дружину, на их решительные лица, и их боевой дух таял. Крестьяне-дворовые и вовсе не хотели воевать. Через семь минут священник вышел с белым флагом. Через десять князь Мещерский, сломленный и униженный, вышел сам, бросая на землю свой парадный палаш.

Конфликт был разрешён без единого выстрела. Сила оказалась не в оружии, а в моральном превосходстве. Дружина Арсеньева охраняла не абстрактную власть, а свой, только что полученный шанс на новую жизнь. И эту силу почувствовал и зачинщик бунта, и его сторонники. Мещерского под конвоем отправили в Петроград. Его земли были описаны. А капитан Арсеньев и его люди стали героями уезда — и живым доказательством того, что новый порядок работает.

Известие об этом дошло до Царского Села вечером. Николай, читая доклад, впервые за долгое время позволил себе улыбнуться не горькой, а облегчённой улыбкой. Он нашёл путь. Не только железный, не только бархатный. А умный. Он создал новую опору — не на страхе, а на заинтересованности. Это было шатко, ново, опасно. Но это работало. Первая борозда на земле, отвоёванной у старого порядка, была проложена. Предстояло вспахать и засеять всю огромную, израненную, но живую страну.

Глава шестнадцатая: Новые берега

Часть I: Петроград. Особое присутствие Сената. 20 сентября 1917 года.


Процесс над князем Владимиром Мещерским стал событием не столько юридическим, сколько символическим. Зал суда был полон. На галёрке, за решёткой, толпились журналисты (тщательно отобранные властью), представители разных сословий. В ложах — высшая аристократия, в том числе и те, кто втайне сочувствовал подсудимому. Сам Мещерский, в чёрном сюртуке, но с орденской лентой через плечо, держался с ледяным, презрительным достоинством. Он отказывался признавать легитимность суда, настаивая, что защищал священное право собственности, данное его предкам царями.

Обвинителем выступал не обычный прокурор, а специально назначенный сановник — обер-прокурор Сената. Обвинение звучало грозно: Мятеж против верховной власти, выразившийся в вооружённом сопротивлении исполнению Высочайшего указа, создание незаконного вооружённого формирования, приведшее к гибели подданного (имелся в виду тот самый застреленный парень из охраны обоза), подстрекательство к бунту. Фактически — статья о государственной измене.

Защита, нанятая за огромные деньги родственниками Мещерского, пыталась строить линию на «заблуждении», «недоразумении», «праве на самооборону». Но судьи, суровые старики в мундирах, слушали их с каменными лицами. Они получили ясные директивы свыше: пример должен быть показательным.

На последнем слове Мещерский встал. Его голос, дрожащий от сдерживаемого гнева, зазвучал в гробовой тишине:

— Господа судьи! Вы судите не меня. Вы судите вековой уклад Российской империи. Вы судите право, данное моим пращурам кровью, пролитой на полях сражений за эту самую Россию! Я не бунтовал против Государя. Я защищал его же законы от тех, кто, прикрываясь его именем, эти законы попирает! Если за защиту своего родового гнезда от грабежа полагается казнь — что ж, я готов. Но знайте: вы рубите сук, на котором сидите. Сегодня — я. Завтра — вы.

Приговор огласили на следующий день: лишение всех чинов, орденов, дворянства, титула и… ссылка на поселение в Сибирь, в город Минусинск. Не расстрел. Не каторга. Ссылка. Та же мера, что и для Милюкова. Но для князя Рюриковича — страшнее смерти. Это было публичное, ритуальное низвержение. Его не уничтожили физически, но уничтожили социально. Сделали простолюдином.

В ложе, где сидели аристократы, воцарилось ледяное молчание. Многие не выдержали и ушли до конца заседания. Для них приговор был ясным сигналом: железная воля царя не остановится ни перед какими титулами. Старый мир с его неприкосновенными привилегиями рушился. Одни — более гибкие, подобно князю Львову, — понимали, что нужно приспосабливаться, искать место в новой иерархии, построенной на службе и лояльности, а не только на крови. Другие, более ригидные, уносили в сердцах жгучую, бессильную ненависть. Мечтали не о компромиссе, а о реванше. Но все понимали: открыто выступить сейчас — самоубийственно. «Земская стража» капитана Арсеньева показала, что у царя есть новая, преданная ему сила на местах.


Часть II: Кронштадт. Внешний рейд. 25 сентября.


Британская эскадра в составе трёх лёгких крейсеров и нескольких эсминцев неспешно патрулировала воды Финского залива. Они не нарушали территориальных вод, но их присутствие в непосредственной близости от главной военно-морской базы России было красноречивее любых нот. С берега, через бинокли, за ними наблюдали русские моряки. Настроение на фортах и кораблях было мрачным. Все знали о разрыве с союзниками, о замороженных кредитах, о слухах о блокаде.

В кают-компании крейсера «Аврора» (которая в этом мире не стала символом революции, а осталась рядовым кораблём) шёл тягостный разговор между командиром, капитаном 1-го ранга, и старшим офицером.

— Англичане демонстрируют флаг, — сказал старший офицер. — Скоро, поди, и в торговлю вмешаются. Не пропустят суда с углём из Англии.

— Уголь… — командир мрачно вздохнул. — Уголь у нас свой, донецкий, есть. Хуже качеством, но есть. А вот станки для заводов? Рельсы для железных дорог? Лекарства? Всё это шло через Архангельск и Владивосток. Теперь — не пойдёт.

— И что будем делать?

— Что прикажут. Царь выиграл войну с немцами. Теперь, гляди, война с бывшими друзьями начнётся. Экономическая. И кто кого пересидит…

В это время на горизонте показался дымок. Вскоре стал виден силуэт большого транспортного судна под нейтральным флагом — скорее всего, шведского. Британский крейсер немедленно направился к нему, подняв сигнал «Лечь в дрейф для досмотра». Через полчаса шведский пароход, сопровождаемый британским эсминцем, повернул обратно, на запад. Его не пустили в русские воды. Блокада, ещё не объявленная официально, начала работать.

Экономические последствия ударили быстро. В Петрограде и Москве начался кризис с импортными товарами. Исчезли кофе, какао, качественные ткани, некоторые медикаменты. Резко выросли цены на металл и уголь — их теперь нельзя было легко импортировать. Промышленность, и так перестраивавшаяся с военных на мирные рельсы, получила новый удар. На биржах паника. Рубль, и так ослабленный войной, начал падать с катастрофической скоростью.

В кабинете председателя Совета министров (всё ещё князя Голицына, чистой марионетки) экстренно собрались министр финансов, министр торговли и промышленности и… представитель нового, неожиданного ведомства — Управления по экономическому сотрудничеству с нейтральными и дружественными державами. Его возглавлял бывший дипломат, умный и циничный барон Нольде.

— Господа, — начал он, разложив карту. — Англичане и французы нас душат. Значит, нужно искать воздух в других местах. Первое — Соединённые Штаты. Они недовольны нашим сепаратным миром, но они — деловые люди. Им нужны рынки сбыта. Мы предлагаем концессии по разработке леса, нефти на Кавказе, золота в Сибири. В обмен на оборудование и технологии. Второе — Германия. Как ни парадоксально.

— С вчерашним врагом?! — воскликнул министр финансов.

— С сегодняшним партнёром по необходимости, — поправил барон. — Германия тоже в изоляции. Ей нужны русское зерно, лён, нефть. А нам — немецкие станки, химикаты, инженеры. Мы уже ведём неофициальные переговоры через швейцарцев. Третье — нейтралы: Швеция, Дания, Голландия. Через них можно организовать транзит. Да, будет дороже. Да, будут трудности. Но это — путь к выживанию. Нам нужно время. Пять лет, чтобы перестроить промышленность на самообеспечение. А чтобы продержаться эти пять лет, нужны партнёры.

Это была стратегия экономической контрабанды и рискованных союзов. Россия, вырвавшаяся из одной войны, оказывалась в тисках новой, холодной войны на истощение. И чтобы выиграть её, Николаю предстояло проявить не военную, а экономическую и дипломатическую гибкость. Железная воля должна была соединиться с тонкой игрой.


Часть III: Курская губерния, село Красное. Штаб-квартира — го уездного земского стража. 30 сентября.


Штаб располагался в бывшем доме волостного старшины — просторная изба, теперь заставленная столами с бумагами, оружием на стеллажах и большой картой уезда, утыканной флажками. Капитан Арсеньев, теперь уже официально «начальник уездной стражи», принимал доклады. Он изменился: появилась уверенность, властность в голосе, но и новые морщины у глаз — груз ответственности был тяжёл.

Ему докладывал один из десятников, бывший унтер-офицер:

— В Черемисовском лесу, капитан, опять шныряют. Не Грач уже, другие. Мелкие, человек по десять. Скот угоняют, лавки грабят. Население ропщет: мы, мол, стража, налоги платим, а порядка нет.

— Знаю, — хмуро сказал Арсеньев. — Людей не хватает. Уезд большой. А банды, как тараканы: одну раздавишь — две новые выползут. Что с пойманными на прошлой неделе?

— Троих в острог отправили, двое… — десятник запнулся.

— Что «двое»?

— Двое при задержании оказали сопротивление. Пришлось… утихомирить. На месте.

Арсеньев взглянул на него пристально. «Утихомирить» — это означало убить. Без суда. По закону военного времени, который ещё действовал в отношении бандитизма. Но где грань между бандитом и просто голодным, отчаявшимся мужиком, укравшим мешок муки?

— Хорошо. Усильте патрули на дорогах в Черемисово. И передай людям: пойманных с поличным — вязать и везти сюда. Без самосуда. Мы не палачи. Мы — стража закона. Понял?

— Понял, капитан.

Когда десятник ушёл, Арсеньев вышел на крыльцо. Перед домом на площади шло учение новобранцев — молодых парней, получивших землю и теперь отрабатывающих службу. Их учили строю, обращению с винтовкой. Они старались, но в их глазах читалась не только дисциплина, но и некоторая спесь. Они уже чувствовали себя избранными. Они были «стражами», а их соседи — просто «мужиками». Зарождалась новая каста — вооружённых землевладельцев, обязанных царю и лично командиру. Это была сила, но и опасность. Сила — потому что они защищали новый порядок. Опасность — потому что могли превратиться в местных князьков, бесконтрольных и алчных. Арсеньев это понимал. И понимал, что его задача — не только ловить бандитов, но и следить за своими людьми, чтобы они не стали теми, с кем боролись.

В этот момент к крыльцу подъехал верховой. Это был связной из губернского центра.

— Капитан! Срочное предписание от Петербурга! — Он вручил конверт с печатью.

Арсеньев вскрыл его. Читал, и лицо его стало суровым. Это была директива из нового, созданного при МВД, Главного управления земской стражи. Предписывалось провести «тотальную чистку» от «неблагонадёжных и сомнительных элементов» в рядах стражников. Приложен был секретный список критериев: «имевшие связи с революционными партиями до войны», «проявлявшие нелояльность офицерскому составу на фронте», «склонные к пьянству и буйству». Список составлялся на основе донесений агентов, внедрённых Ивановым в дружины.

Арсеньев скомкал бумагу. Он знал, что троих из его лучших бойцов, бывших простых солдат, но честных и смелых, можно было подвести под эти критерии. Они ругали начальство в окопах? Ругали. Пили с горя? Пили. Но они были преданы делу. Отдавать их в руки жандармов? Он чувствовал, как его новая власть сталкивается с всевидящим оком центра. Ему предстояло сделать выбор: слепо выполнить приказ и потерять доверие своих людей, или попытаться защитить их, рискуя собственной позицией. Это был его личный тест на место в новой системе.


Часть IV: Царское Село. Урок наследника. 5 октября.


Кабинет Алексея больше не походил на детскую. На столе лежали не игрушечные солдатики, а карты губерний, сводки по земельному переделу, даже выдержки из экономических отчётов. С ним занимались новые преподаватели: не только законовед и историк, но и бывший фронтовой офицер (для военной науки) и чиновник министерства финансов (для основ экономики). Наследнику исполнилось четырнадцать лет, и его готовили к правлению в новой, сложной реальности.

Сегодняшний урок вёл сам Николай. Он пришёл не как отец, а как преподаватель государственного дела. На столе лежало дело князя Мещерского.

— Ты читал материалы суда, Алексей. Скажи, почему я не утвердил смертный приговор, а согласился на ссылку?

Алексей, сосредоточенный, смотрел на отца своими большими, серьёзными глазами.

— Потому что смерть сделала бы его мучеником для других князей. А ссылка… она унижает. И показывает, что даже князь не выше царского слова и нового закона.

— Верно. Но не только. Смерть — это точка. С ней кончается всё. А ссылка — это процесс. Он жив. Он будет жить в Сибири, получая известия о том, как его имение делится, как на его земле селятся новые хозяева. Это — постоянное напоминание и ему, и всем, кто думает, как он. Это более действенно. Но запомни: такая милость возможна только тогда, когда нет сомнений в твоей силе. Если бы Мещерский сумел поднять за собой всю губернию, пришлось бы казнить. Сила — основа милосердия. Не наоборот.

Алексей кивнул, впитывая урок.

— А земская стража, папа́? Она ведь как… новое дворянство? Получает землю и оружие за службу.

— Очень точное наблюдение. Да. Это попытка создать новую опору на местах. Но это опасно. Они могут возгордиться, стать местными тиранами. Поэтому нужен жёсткий контроль из центра. И баланс: их сила должна зависеть от нашей поддержки. Если они почувствуют себя независимыми… — Николай сделал паузу. — Ты, когда будешь царствовать, должен будешь следить за этим балансом. Доверять, но проверять. Награждать, но и карать, если переступят черту. Это тонкая игра.

— А если… если они всё же станут слишком сильными? Если не захочешь подчиняться?

— Тогда, — тихо сказал Николай, — придётся стравливать их друг с другом. Или посылать регулярные войска. Но это — провал системы. Значит, она была построена плохо. Лучше не допускать такого. Создавать конкуренцию: между уездными дружинами, между губерниями. Чтобы они смотрели не друг на друга, а на тебя, как на арбитра и верховного покровителя.

Он видел, как сын напряжённо думает, переваривая эту сложную, циничную мудрость власти. Ему было жаль лишать Алексея иллюзий, но иного пути не было. Мягкий наследник в жестоком мире, который они с Аликс создали, не выжил бы.

— Папа́, а что будет, когда все земли поделят? Чем тогда стража будет заниматься?

— Охраной порядка. Сбором налогов. Помощью в строительстве дорог и школ. Они станут… костяком местной администрации. Если система приживётся. А если нет… — Николай взглянул в окно, на осенний парк, — тогда всё начнётся сначала. Но уже без нас.

После урока, когда отец ушёл, Алексей достал свой альбом. Он уже не рисовал рыцарей. Он набросал схему: вверху — корона. От неё линии к нескольким фигурам в мундирах (генералы, губернаторы). И от них — множество мелких фигурок с ружьями (земская стража), которые, в свою очередь, стояли над толпой обычных людей. Он смотрел на схему и думал. Он понимал логику. Но в его душе, воспитанной на Евангелии и детских идеалах, эта пирамида власти казалась чем-то холодным и бездушным. «А где здесь люди? — думал он. — Где те, для кого всё это делается?» Пока ответа у него не было. Но вопрос этот, заданный самому себе, был, пожалуй, самым важным итогом урока.

Глава семнадцатая: Взращённая земля

Часть I: Деревня Ново-Петровское, Саратовская губерния. 15 октября 1917 года.


Осень в Поволжье была золотой и тревожной. Поля, ещё недавно бывшие частью обширных помещичьих латифундий, теперь были расчерчены на полосы. Новые межи, отмеченные кольями и канавками, резали землю причудливым лоскутным одеялом. Урожай — первый урожай, который новые хозяева собирали для себя — был снят. Скирды соломы и амбары, наполненные зерном, стояли как памятники новому порядку.

Подполковник Свечин, теперь уже не только офицер, но и хозяин тридцати десятин, обходил свои владения. Земля досталась ему непростой — бывшие барские покосы на берегу речки. Он не был крестьянином, но три года окопной жизни и смертельной ответственности научили его практичности. Он нанял двух местных мужиков-батраков, ветеранов-инвалидов, которые не могли обработать свою землю, и одного бывшего фельдфебеля в управляющие. Вместе они подняли целину, засеяли рожью и овсом.

Результат был… скромным. Не хватало инвентаря — хороший плуг был на вес золота. Не хватало лошадей — их мобилизовали на войну, а новые стоили бешеных денег. Не хватало знаний. Но был главный результат: зерно лежало в его амбаре. Его. Не помещика, не государства. Его. Эта мысль всё ещё казалась ему странной и головокружительной.

Он зашёл в избу своего соседа — бывшего пулемётчика Пети, теперь Петра Ивановича, владельца десяти десятин. Изба была старая, но крытая новой дранкой. В горнице пахло свежим хлебом и детьми — у Петра родился сын, первый на новой земле. Сам Пётр, загорелый, с окрепшими руками, улыбался широко, но в глазах его читалась усталость.

— Ну что, подполковник, как урожай? — спросил он, угощая гостя квасом.

— С грехом пополам, Пётр. Твои десятинки как?

— Да вот… — Пётр вздохнул. — Земля-то хорошая, барская, жирная. Да сил моих мало. Одной лошаденкой, да с женкой… еле управились. Но, слава Богу, с голоду не помрём. И на семена осталось. Весной — расширюсь. Может, брата младшего из города заберу, он на заводе гнётся.

Это был общий результат реформы на данном этапе: не процветание, а выживание с перспективой. Люди работали до седьмого пота, но работали на себя. Это рождало невиданную ранее энергию. В деревне затеяли строительство новой школы — деньги скидывали всем миром, и земская управа пообещала помочь. Местный священник, получивший участок для церковного причта, начал вести беседы о «богоугодности труда на своей земле». Порядок, основанный на частном интересе и чувстве справедливости (пусть и суровой), начинал работать.

Но были и проблемы. В соседней деревне двое новых хозяев, бывших однополчан, разругались из-за межи до драки. Одного зарезали вилами. Земский суд, состоявший из таких же новоиспечённых хозяев-фронтовиков, приговорил убийцу к каторге. Справедливость была скорой и беспощадной. Это был дикий, первобытный капитализм, рождавшийся в муках, но рождавшийся. И его плодом был не хлебный избыток, а хлипкая, но реальная стабильность. Люди, у которых есть что терять, реже идут громить поместья.


Часть II: Берлин. Вилла на Вильгельмштрассе. 18 октября. Секретные переговоры.


В уютном, отделанном дубом кабинете за закрытыми дверями встретились две делегации. Русскую возглавлял барон Нольде, немецкую — статс-секретарь ведомства иностранных дел фон Кюльман. Разговор вёлся на французском — языке дипломатии.

— Итак, господа, — начал фон Кюльман, поправляя монокль. — Мы оба находимся в… своеобразном положении. Наши бывшие союзники объявили нас париями. Логично, что парии находят друг друга.

— Мы не ищем союза, господин статс-секретарь, — холодно парировал Нольде. — Мы ищем взаимовыгодных экономических отношений. Война окончена. Пора торговать.

— Торговля — это тоже форма союза. Особенно когда речь идёт о таких товарах, как зерно, нефть, лён… и станки, локомотивы, химические удобрения. Германии нужно продовольствие для своего населения и сырьё для промышленности. России — технологии для модернизации и товары, которых она лишилась из-за блокады.

Переговоры шли трудно. Немцы хотели эксклюзивных прав, концессий на добычу полезных ископаемых, политических уступок в Польше. Русские стояли на своём: только торговые соглашения, только на принципах взаимности, без политических условий. Нольде играл ва-банк: он знал, что Германия отчаянно нуждается в русском хлебе. Голодные бунты в немецких городах были лучшим аргументом.

— Вы забываете, барон, — сказал фон Кюльман, — что у вас нет выбора. Англичане вас душат.

— А у вас есть выбор? — улыбнулся Нольде. — Вы можете купить зерно в Аргентине. Но через блокированное море? И за золото, которого у вас тоже не густо. Мы же можем обойтись какое-то время без ваших станков. Голодная зима — она ведь не только в Беркенруде будет, не так ли?

В конце концов, был намечен компромисс: трёхлетнее торговое соглашение. Россия поставляет зерно, нефть, лён. Германия — промышленное оборудование, рельсы, лекарства. Расчёты — золотом и через нейтральные банки. Политические вопросы — отложены. Это был не союз, а сделка двух истощённых гигантов. Но в Петрограде, когда слухи о переговорах просочились (а они не могли не просочиться), общество взорвалось.


Часть III: Петроград. Редакция «Нового времени». 20 октября.


Газета «Новое время», всегда бывшая рупором консервативно-патриотических кругов, вышла с яростной передовицей: С немцами — за одним столом?. Статья клеймила «предательство национальных интересов», «братание с душителями славянства», «торговлю кровью павших героев за германские машины». Редактор, Суворин, получил щедрый анонимный перевод — явно от обиженных англофилов из аристократии.

На улицах, в университетах, в гостиных, кипели страсти. Для одних, особенно для тех, кто потерял на войне близких, сама мысль о торговле с немцами была кощунством. Для других, практичных буржуа и крестьян, думавших о хлебе насущном, это был вопрос выживания: Лучше немецкий плуг, чем английская блокада.

Инженер Соколов, читая газету в своей каморке, чувствовал глубокий раскол. Он ненавидел немцев — они убили его брата под Танненбергом. Но он, как специалист, понимал: без новых станков и технологий российская промышленность, и без того отсталая, окончательно загнётся. Его разум говорил одно, сердце — другое. Этот внутренний раскол был отражением раскола всей страны. Победа в войне не принесла единства. Она лишь сменила один фронт на другой — внутренний, идеологический.

В Царском Селе Николай, читая сводки полиции о настроениях, понимал, что игра идёт по-крупному. Риск был огромен. Но альтернатива — экономический коллапс, голод в городах, крах земельной реформы из-за нехватки инвентаря — была ещё страшнее. Он дал указание Нольде подписать соглашение, но с оговоркой: всё в строжайшей тайне, официально — только «частные коммерческие контракты через нейтральные страны». Он пытался усидеть на двух стульях, оттягивая открытый разрыв с общественным мнением.


Часть IV: Курская губерния. Кабинет капитана Арсеньева. 22 октября.


Чистка в земской страже началась. Из губернского центра приехали два жандармских офицера в штатском и чиновник из Главного управления. Они потребовали предъявить личные дела всех стражников. Капитан Арсеньев, бледный от бессонницы, сидел за своим столом, а перед ним лежали три дела: на его лучшего разведчика, бывшего ефрейтора Сидорова, на писаря Быкова (того самого, что писал жалобы на плохое питание ещё в окопах) и на молодого парня, Гаврилу, который был братом местного эсера, давно сидевшего в тюрьме.

— Эти трое подлежат немедленному увольнению и передаче в распоряжение губернского жандармского управления для дальнейшего разбирательства, — сухо сказал чиновник, тыча пальцем в бумаги. — Неблагонадёжные элементы.

— На каком основании? — глухо спросил Арсеньев. — Сидоров три раза в разведку ходил, банду Грача выследил. Быков — единственный грамотный в отряде, все отчёты ведёт. Гаврила — парень хоть куда, брат его сидит, а он сам ни в чём не замечен.

— Основания — в директивных указаниях центра, — не моргнув глазом, ответил жандармский офицер. — Связи, прошлое… Выполняйте приказ, капитан.

Арсеньев встал. Он чувствовал, как его новая, ещё не окрепшая власть сталкивается с безликой, всесокрушающей машиной государственной подозрительности.

— Если я отдам этих людей, я потеряю доверие всего отряда. Они узнают, что я предал своих.

— Ваша задача — выполнять приказы, а не завоевывать популярность, — отрезал чиновник. — Или вы сомневаетесь в решениях руководства?

Это был ультиматум. Либо он ломает свою только что созданную систему ради слепого повиновения, либо его самого сотрут как неблагонадёжного. Он вспомнил уроки отца о «железе» и «бархате». Здесь «железо» требовало от него стать винтиком, предать своих людей. «Бархат»… «Бархат» требовал мудрости, которой у него, возможно, не было.

— Дайте мне сутки, — хрипло сказал он. — Чтобы сдать дела, проинформировать людей.

— Два часа, — безжалостно сказал жандарм. — Мы будем ждать здесь.

Арсеньев вышел. Он не пошёл в казарму. Он пошёл к небольшой деревенской церкви, стоявшей на окраине. Он не был особо набожен, но ему нужно было тихое место, чтобы подумать. Он стоял в почти пустом храме, перед темным ликом Спаса, и его раздирало. Предать троих — значит спасти систему в целом? Но разве система, построенная на предательстве, чего-то стоит? Или, отказываясь, он губит всё дело — и себя, и, возможно, саму идею земской стражи?

Он не нашёл ответа у алтаря. Он нашёл его, выходя из церкви и видя, как по улице идут Сидоров и Гаврила, смеясь о чём-то своём. Они доверяли ему. Они видели в нём не начальника-барина, а своего командира, «капитана», который вытащил их из окопной грязи и дал шанс. Предать это доверие… это было хуже смерти.

Он вернулся в штаб. Жандармы ждали.

— Я не могу отдать этих людей, — тихо, но чётко сказал он. — Они нужны здесь. За них я ручаюсь.

— Вы понимаете последствия, капитан? — спросил чиновник, и в его глазах вспыхнуло холодное любопытство.

— Понимаю. Составляйте рапорт.

На следующий день пришёл приказ: капитана Арсеньева отстранить от должности «для проведения служебной проверки». Командование дружиной временно возлагалось на присланного из губернии штабс-капитана, человека с бесцветным лицом и пустыми глазами. Сидоров, Быков и Гаврила были арестованы той же ночью. Арсеньев, ожидая своей участи в том же здании, под домашним арестом, слышал, как в казарме наступала гробовая тишина. Дух братства, тот самый цемент, что скреплял новую силу, был сломан. Теперь это была просто вооружённая бюрократия. Его эксперимент по созданию «новой опоры» потерпел локальное, но горькое поражение.


Часть V: Петроград. Тайная квартира на Васильевском острове. 25 октября.


Собрание было немногочисленным, но представительным. Князь Львов (тот самый, гибкий), бывший министр иностранных дел Сазонов (ярый англофил), несколько крупных промышленников, чьи заводы страдали от блокады и непонятной экономической политики, и, что было ново, — два молодых, но влиятельных гвардейских офицера, связанных с великокняжескими кругами. Они говорили шёпотом, шторы были плотно задёрнуты.

— Итак, резюмируем, — начал Львов. — Земельная реформа идёт, создавая новую, преданную царю прослойку. Но она же озлобляет дворянство. Переговоры с немцами — если они станут известны — взорвут общество. Экономика в тисках. А сам Государь… он устал. Он правит через Иванова и таких, как этот барон Нольде. Он оторвался от здоровых сил нации.

— Он превратился в деспота, — мрачно сказал Сазонов. — Пусть и эффективного. Но деспота. Он сломал Думу, посадил лучших людей, теперь давит и дворян. Страна не может вечно жить в казарменном режиме. Война кончилась!

— Кончилась, — подхватил один из промышленников. — Но мира нет. Есть страх, подозрительность, экономический хаос. Нам нужно… изменение курса. Мягкое, легитимное.

— Легитимное? — переспросил один из офицеров, гвардии поручик. — Вы о чём?

Все взгляды обратились к Львову. Тот медленно выдохнул.

— Наследнику, Алексею Николаевичу, скоро пятнадцать. Он умный, впечатлительный мальчик. Воспитывается в строгости, но… он не затронут той кровью, что пала на руки его отца. Он — символ будущего. Чистый. Если бы… если бы Государь, устав от бремени власти, решил передать престол сыну, назначив регентский совет из разумных, опытных людей… — Он сделал многозначительную паузу. — Это была бы законная смена курса. Без революции. Без крови. Возвращение к законности, к союзу с державами Согласия, к компромиссу внутри страны.

Идея витала в воздухе. Она была соблазнительной и страшной. Свергнуть железного царя силой было почти невозможно — у него была армия, преданная гвардия, земская стража. Но уговорить его отойти в сторону «ради блага сына и России»… Это было в духе старой, придворной игры. Они знали о его кошмарах, о его усталости. Может, он сам ищет выхода?

— А Императрица? Иванов? — спросил офицер.

— Императрица… её влияние может быть нейтрализовано, если будет действовать законно, через наследника. Иванов — солдат. Он подчинится законному государю. Алексею, — сказал Львов. — Нам нужно наладить… осторожные контакты. В Царском Селе есть люди, недовольные засильем Александры Фёдоровны. И нужно подготовить общественное мнение. Чтобы когда час «X» настал, это выглядело не как заговор, а как естественное, ожидаемое всеми решение мудрого, но уставшего монарха.

Заговор рождался не как мятеж, а как придворная интрига высшего порядка. Их оружием была не бомба, а идея преемственности, законности и… надежда на то, что в душе уставшего железного царя ещё осталось что-то от того «Ники», который мог поддаться уговорам и, ради сына, отступить в тень. Они играли на самом тонком и болезненном — на его отцовских чувствах и на его страхе перед тем, во что он сам превратился.

Слухи о «болезненной усталости Государя» и «необходимости облегчить его ношу» поползли по салонам Петрограда на следующий же день. Их источник было не отследить. Они были как яд замедленного действия, капля за каплей отравляющий атмосферу вокруг трона. Новая угроза для Николая была не в силе, а в слабости — в его собственной усталости и в любви к сыну, которую могли обратить против него.

Глава восемнадцатая: Крестный путь

Часть I: Петроград. Редакция «Биржевых ведомостей». 5 ноября 1917 года.


Утечка произошла не через обычную прессу, а через заграницу. Статья в шведской газете «Stockholms-Tidningen» с сенсационными подробностями «секретного русско-германского торгового пакта» была немедленно перепечатана оппозиционными эмигрантскими изданиями в Париже и Лондоне, а оттуда — как бумеранг — вернулась в Россию в виде листовок и расшифрованных телеграмм. К утру 5 ноября о «предательском сговоре с тевтонами» знал весь Петроград.

«Биржевые ведомости», газета либерально-буржуазного толка, ещё не закрытая, но уже зажатая в тиски цензуры, вышла с пустой первой полосой — вместо передовицы зияла белая дыра с единственной строкой: «По требованию Главного управления по делам печати материал изъят». Но этого было достаточно. Само изъятие кричало громче любой статьи. На Невском, у здания редакции, собралась стихийная толпа — студенты, чиновники, офицеры. Никто не бунтовал, но стояли молча, глядя на здание, и это молчание было страшнее криков.

— Товарищи! Граждане! — внезапно взобрался на тумбу молодой человек в пенсне, бывший эсер, чудом избежавший ареста. — Они хотят скрыть правду! Они продают Россию немцам, с которыми мы три года воевали! Наши братья полегли в Галиции, в Польше, а они — торгуют с убийцами! Мы требуем ответа! Мы требуем, чтобы правительство отчиталось перед народом!

Из толпы раздались возгласы: «Правды!», «Долой изменников!», «Позор!». Это была не революционная толпа, а толпа обманутых патриотов, оскорблённых в самых святых чувствах. Они верили в победу, верили в царя-победителя, и вот теперь им казалось, что эту победу у них украли, обменяв на германские станки.

Появились конные городовые и взвод пеших стражников. Но они не решались разгонять толпу — в её глазах читалась не злоба, а глубокая, леденящая обида. Один из офицеров стражи, молодой подпоручик, сам участник войны, крикнул:

— Разойдитесь! Не поддавайтесь на провокации!

— А вы знаете про договор с немцами? — крикнул ему из толпы седой мужчина с Георгиевским крестом на поношенном сюртуке. — Вы там кровь проливали, а теперь ваши командиры с ними за руку? Вы как, подпоручик, на это смотрите?

Офицер замешкался. Он не знал. И его замешательство было красноречивее любых слов. Скандал достиг такого уровня, когда молчание власти становилось её поражением.


Часть II: Зимний дворец. Экстренное совещание. Вечер 5 ноября.


Малахитовый зал, где когда-то Николай впервые огласил свой «железный» курс, теперь был полон не только министров, но и высших сановников, руководителей силовых структур. Воздух был густ от страха и недоумения. Все смотрели на императора. Он сидел во главе стола, неподвижный, лишь пальцы слегка постукивали по зелёному сукну. Перед ним лежала папка с листовками и вырезками.

— Итак, — тихо начал Николай, и тишина в зале стала абсолютной. — Тайное стало явным. Общество требует объяснений. Генерал Иванов, что предпринято?

Иванов, бледный, но собранный,откашлялся:

— Виновник утечки установлен — мелкий чиновник министерства торговли, подкупленный, как выясняется, через польских националистов. Арестован. Печать взята под особый контроль. Все типографии обысканы. Митинги разогнаны, зачинщики задержаны. Но, Ваше Величество… настроения очень гневные. Особенно среди офицерства и интеллигенции. Они чувствуют себя обманутыми.

— Они и были обмануты! — не выдержал военный министр, генерал Беляев. — Ваше Величество, мы должны были предвидеть такую реакцию! Заключать сделки с немцами втайне… это политическое самоубийство!

— Альтернатива — экономическое самоубийство, — холодно парировал барон Нольде. — Без этих соглашений к весне встанут заводы, нечем будет засеять поля, не на что покупать медикаменты. Англия нас душит сознательно. Что вы предлагали? Ждать милости от бывших союзников?

Поднялся шум. Николай поднял руку.

— Молчать. Дискуссии поздно. Вопрос: что делать сейчас? Продолжать отрицать? Уже бессмысленно. Признать и объяснить? Но как объяснить сделку с вчерашним врагом тем, кто похоронил на этой войне сыновей и мужей?

Он смотрел на их лица — испуганные, напряжённые. Они ждали приказа. Железного приказа: ужесточить цензуру, арестовать всех, кто шепчется, ввести в столицах военное положение. Путь, проверенный ранее. Но Николай чувствовал, что на этот раз это не сработает. Можно заставить молчать от страха, но нельзя заставить верить. А без веры, без хотя бы минимального доверия, его власть превращалась в голое насилие, которое рано или поздно сметут.

— Я выступлю, — неожиданно для всех сказал он. — Перед представителями армии, дворянства, земств. Не с речью. С объяснением. Наивно? Возможно. Но я обязан попытаться. Подготовьте зал Дворянского собрания на послезавтра. Пригласите… самых ярых критиков в том числе.

В зале воцарилось ошеломлённое молчание. Царь, который полтора года правил указами и репрессиями, вдруг заговорил о диалоге? Генерал Иванов смотрел на него с плохо скрываемым ужасом. Для него это была слабость, смертельно опасная слабость.

— Ваше Величество, это рискованно. Они могут устроить обструкцию, публичный скандал…

— Тогда будет видно, с кем я имею дело — с разумными людьми или с толпой, — отрезал Николай. — Решение принято. Иванов, обеспечьте безопасность. Но без провокаций. Я хочу услышать их голоса. И хочу, чтобы они услышали мой.


Часть III: Курская губерния. Казарма земской стражи. Ночь на 6 ноября.


Весть об аресте капитана Арсеньева и трёх товарищей разнеслась по уезду мгновенно. В казарме царило мрачное, зловещее брожение. Новый командир, штабс-капитан из губернии, пытался навести порядок, но его не слушали. Он был чужак, «жандарм в погонах стражи».

— Братцы, — сказал зачинщик, бывший старший унтер, тот самый десятник, которого Арсеньев когда-то удерживал от самосудов. — Что мы сидим? Капитана в тюрьму, Сидорова, Быкова… За что? За то, что за нас заступился? Теперь и за нас придут. По спискам. Кто в окопе начальство ругал? Все ругали. Значит, всех под расстрел?

— Молчи, — пробурчал кто-то. — Прикажут — и тебя заберут.

— А не дадимся! — вскочил унтер. — Мы что, не солдаты? У нас оружие! Мы здесь хозяева! Давайте требовать освобождения капитана! Не отпустят — сами возьмём!

Это был уже не ропот, а мятеж. Не против царя, а против «петербургских чинуш», которые губят «настоящее дело». Среди тридцати человек, оставшихся в казарме, нашлось пятнадцать горячих голов, готовых идти до конца. Остальные со страхом наблюдали. Новый командир, поняв, что теряет контроль, попытался пригрозить трибуналом. В ответ ему приставили штык к груди и заперли в чулане.

Мятежники захватили оружейную комнату, раздали патроны и двинулись к уездному городу, где в тюрьме сидел Арсеньев. Они шли не как бандиты, а как воинская часть, с развёрнутым знаменем, с пением «Боже, Царя храни». Их лозунг был прост: «За царя и капитана! Долой чиновников-вредителей!». Это был бунт снизу, но бунт в рамках системы, бунт лоялистов, почувствовавших предательство со стороны центра. Самая опасная форма недовольства.


Часть IV: Царское Село. Комната Алексея. Утро 7 ноября.


Наследник принимал урок истории. Преподаватель, пожилой профессор, вдруг отложил книгу и, оглянувшись, понизил голос.

— Ваше Высочество, извините за непрошенный вопрос вне курса… Как вы относитесь к слухам, что Государь устал и желает передать бразды правления вам, при регентстве мудрых людей?

Алексей, поражённый, широко раскрыл глаза. Он слышал шёпоты во дворце, но чтобы так прямо…

— Это неправда! Папа́ силён. Он никогда…

— Никто не говорит о слабости, Ваше Высочество, — быстро перебил профессор. — Речь о мудрости. Государь совершил великое дело — спас Россию. Но сейчас нужны не железные меры, а примирение, созидание. Ему тяжело после пережитого. А вы — свежая сила, символ будущего. Вас любит народ. Вас уважают в армии. Представьте, если бы вы, с помощью опытных советников, стали править, а Государь отошёл бы в тень, как почётный отец нации… Это было бы благом для всех.

Это был первый, осторожный зонд. Профессор был не просто учителем — он был связан через свою семью с кругами князя Львова. Они пробовали найти слабое место — идеализм и желание помочь отцу, которые они угадывали в мальчике.

Алексей встал. Его лицо, обычно мягкое, стало вдруг твёрдым, удивительно напоминающим отца в моменты решимости.

— Профессор, вы говорите измену. Вы предлагаете мне предать моего отца, пока он борется за страну. Даже если он устал, он мой Государь и отец. Я не позволю никому использовать меня против него. Урок окончен. Пожалуйста, покиньте комнату. И сообщите тем, кто вас прислал, что наследник Алексей Николаевич не участвует в интригах. И если я ещё раз услышу подобное, я доложу отцу.

Его голос дрожал, но был твёрд. Профессор, побледнев, поклонился и вышел. Алексей остался один. Его била дрожь. Он только что столкнулся с тем самым злом, о котором отец говорил — с предательством, прикрытым благими намерениями. Он почувствовал, как тяжёл трон, как ядовиты могут быть слова, произнесённые с улыбкой. И он понял, что сделал свой первый сознательный выбор как будущий государь — выбор в верности. Но этот выбор мог стоить ему дорого. Теперь заговорщики знали, что он не на их стороне. И он был опасным свидетелем.


Часть V: Кабинет Николая. Полдень 7 ноября. Личный кризис.


Николай получил три доклада одновременно. Первый — о бунте земской стражи в Курской губернии. Второй — о попытке зондирования настроений Алексея (сын сам пришёл и всё рассказал, глаза его были полы страха и гнева). Третий — от врача: у Александры случился сердечный приступ (лёгкий) после того, как она узнала о предстоящем выступлении мужа перед «этой сволочью». Она лежала, требуя его к себе.

Николай стоял у окна, глядя на оголённые ветви парка. Всё, что он строил с таким трудом, рушилось. Земская стража, его новая опора, взбунтовалась. Сын, ради которого он всё затеял, стал мишенью заговора. Жена, его главная поддержка, была на грани срыва. А общество, которое он спас от революции, теперь считало его предателем. Кошмар подвала казался почти милой альтернативой этому медленному, мучительному распаду всего.

Вошел Иванов без доклада. Его лицо было железным.

— Ваше Величество. Мятеж в Курской губернии. Я отдал приказ окружить мятежников силами двух соседних дружин и ротой солдат. При неповиновении — уничтожить. Наследник в безопасности, агенты выслеживают круг заговорщиков. Завтрашнее выступление отменяется. В столицах вводится военное положение. Это единственный путь. Железной рукой.

Николай медленно повернулся. Он видел в Иванове не преданного слугу, а воплощение той самой бездушной государственной машины, которая пожирала всё живое, включая и его самого.

— Железной рукой… — тихо повторил он. — И что, генерал? Раздавить стражу, которая пошла против чиновников, но за меня? Арестовать половину высшего света по подозрению в заговоре? Загнать страну в казарму навсегда? И тогда что? Я буду царём кладбища? Царём страха, который в один день кончится, и всё рухнет?

— Порядок превыше всего, Государь.

— Какой порядок? Порядок мёртвых? — голос Николая сорвался. — Я уже прошёл этим путём. Он привёл меня сюда. К бунту тех, кому я дал землю. К заговору тех, кого я пощадил. К ненависти тех, кого я спас. — Он подошёл к столу, взял лист бумаги. — Нет, генерал. На этот раз я попробую иначе.

— Ваше Величество, это безумие! Они сожрут вас!

— Тогда пусть съедят, — с горькой улыбкой сказал Николай. — Но это будет их выбор. А не моё преступление. Отмените военное положение. Отмените карательную операцию в Курской губернии. Выпустите капитана Арсеньева и арестованных стражников. И передайте мятежникам… передайте им, что я приму их делегацию. Здесь. Сегодня вечером. И завтра я выступлю в Дворянском собрании. Скажите всем: царь не боится своего народа.

Иванов стоял, будто парализованный. Он видел, как рушится всё, что он создавал. Его железный царь капитулировал перед слабостью.

— Я… не могу выполнить такой приказ, Ваше Величество. Это гибель.

— Тогда подайте в отставку, — холодно сказал Николай. — Я приму её. Но пока вы министр — выполняйте.

Это был разрыв. Момент, когда создатель системы отказался от её главного инструмента. Николай выбирал не «железо» и не «бархат». Он выбирал нечто третье — отчаянную, почти самоубийственную честность. Риск всем, включая собственную жизнь, в попытке достучаться. Он шёл на крестный путь добровольно.


Часть VI: Царское Село, парадные покои. Вечер 7 ноября.


Делегация курских мятежников — пятеро человек во главе с тем самым унтером — была приведена в малую приёмную. Они были в грязных, помятых мундирах стражи, с опалёнными лицами, но держались с вызовом. Они ожидали всего: ареста, расстрела, может, унизительной лекции. Они не ожидали того, что увидели.

Николай вошел один, без свиты. Он был в простом кителе, без регалий, и выглядел настолько уставшим и измождённым, что унтер невольно вытянулся по стойке «смирно».

— Господа, — тихо начал царь. — Вы пришли ко мне с оружием в руках. Вы нарушили присягу. По законам военного времени вас всех ждёт виселица.

В зале повисла мёртвая тишина. Мятежники побледнели.

— Но прежде чем вынести приговор, я хочу вас выслушать. Почему? За что вы подняли оружие на моих офицеров?

Унтер, собравшись с духом, заговорил, запинаясь:

— Ваше Величество… мы не против вас… Мы за капитана Арсеньева! Его посадили за то, что он за нас заступился! Чиновники из Питера хотят развалить стражу, посадить своих! А мы… мы землю получили, мы служим честно! Мы не бандиты! А нас как бандитов…

— Я знаю про капитана Арсеньева, — перебил Николай. — Он уже на свободе. И те трое, кого он защищал, тоже. Чиновник, отдавший приказ о их аресте, отстранён от должности.

Мятежники остолбенели.

— Но… но почему же тогда…

— Потому что система, которую я создал, дала сбой, — честно сказал Николай. — Я создал стражу, чтобы защищать новый порядок. А она стала защищать саму себя от моей же бюрократии. Это моя ошибка. И я её исправляю. Вы поступили как мятежники. Но ваша вина — и моя вина тоже. Поэтому приговор будет таким: вы все уволены из стражи. Но ваши земельные наделы остаются при вас. Вы возвращаетесь домой. И будете работать на земле. А охранять порядок будут другие. Более дисциплинированные. Понятно?

Это была не милость. Это был суровый, но справедливый расчёт. Он лишал их оружия и власти, но оставлял главное — землю, ради которой они и бунтовали. Он показывал, что сила — у него, но и справедливость — тоже.

Унтер смотрел на царя, и в его глазах что-то сломалось. Гнев, вызов, обида — всё растаяло, сменившись странным чувством… стыда и уважения.

— Ваше Величество… мы… мы просим прощения.

— Прощения просите у закона, который нарушили. А у меня… просто помогите. Расскажите там, в деревне, что царь своё слово держит. Что земля — ваша. Но что порядок — это не игрушка. Ступайте.

Когда они ушли, Николай остался один в огромной, пустой комнате. Его трясло. Он только что предотвратил кровопролитие, но ценой признания собственной слабости и ошибки. Он не знал, правильно ли поступил. Но он чувствовал, что иного пути у него не было. Завтра предстояло главное испытание — речь перед Дворянским собранием. И он должен был найти слова, которые дошли бы не только до разума, но и до сердец. Слова, которые, возможно, стали бы его последними словами как государя. Или первыми словами нового, не железного, а какого-то иного царя, которого он сам ещё не знал.

Глава девятнадцатая: Последняя речь

Часть I: Петербург. Зал Дворянского собрания. 8 ноября 1917 года, 11 часов утра.


Величественный зал с белыми колоннами, хрустальными люстрами и бархатными драпировками был переполнен до отказа. Здесь собралась вся Россия в миниатюре: мундиры высших чинов армии и флота, фраки сановников и дипломатов, сюртуки земских деятелей, чёрные рясы духовенства, даже несколько осторожно допущенных представителей прессы. Воздух гудел от сдержанного говора — смесь любопытства, тревоги, негодования и смутной надежды. Все ждали одного человека.

На возвышении, под огромным портретом Александра III, стоял пустой кресло-трон. Рядом — стол для президиума, где сидели члены Государственного совета и Синода с каменными лицами. В первых рядах — князь Львов, граф Шереметев, другие заговорщики, стараясь не встречаться глазами. В отдельной ложе, за решёткой, сидели Александра Фёдоровна (бледная, но с непреклонным видом) и Алексей, сжав руки на коленях, его лицо было сосредоточенным.

Ровно в одиннадцать боковая дверь открылась. В зал вошёл Николай II. Не в парадном мундире, покрытом орденами, а в простом офицерском кителе защитного цвета, только с Георгиевским крестом на груди. Ни свиты, ни адъютантов. Один. Его шаги отдавались гулко в наступившей абсолютной тишине.

Он не сел в кресло. Он подошёл к краю возвышения, положил руки на дубовый парапет и обвёл взглядом зал. Его лицо было истощённым, глаза впавшими, но в них горел ровный, спокойный свет.

— Господа, — начал он без всяких преамбул, и его голос, тихий, но отчётливый, нёсся под сводами. — Я собрал вас здесь не для того, чтобы зачитывать манифест или выслушивать верноподданнические приветствия. Я собрал вас, чтобы поговорить. Как человек с людьми. Как государь — с лучшими сынами России. И, возможно, в последний раз.

В зале пронёсся сдавленный вздох. Никто не ожидал такого начала.

— За последние два года я сделал много такого, за что одни меня могут благодарить, а другие — проклинать. Я ужесточил власть до предела. Я ввёл войска в города. Я приказывал расстреливать и сажать в тюрьмы. Я разогнал Думу. Я заключил мир с Германией, не дожидаясь наших союзников. Я отнимаю землю у одних и раздаю другим. — Он делал паузы, давая каждому слову упасть, как камню, в воду. — Я не прошу у вас ни понимания, ни оправданий. Я просто констатирую факт. Я делал то, что считал единственно возможным для спасения страны от немедленного краха. Мне снились сны… страшные сны. И я боялся, что они сбудутся наяву.

Он отвёл взгляд в сторону, будто вспоминая те самые видения подвала, а затем вновь посмотрел на зал, и его взгляд стал пронзительным.

— И знаете что? Я спас страну от того кошмара. Но я породил другие кошмары. Страх. Ненависть. Подозрительность. Раскол. Я выиграл войну с внешним врагом, но начал войну — внутри страны. Со своими же подданными. С вами. С народом.

В зале кто-то кашлянул. Кто-то переменился в лице. Князь Львов смотрел, затаив дыхание, пытаясь понять, куда клонит царь.

— Теперь передо мной выбор. Я могу продолжать идти тем же путём. Ужесточать дальше. Давить силой любое недовольство. Опираться только на штыки и страх. И, возможно, ещё лет пять, десять удержу власть. А что потом? Что останется России после ещё одного десятилетия страха? Выжженная земля. Озлобленный народ. И наследник… — он посмотрел на ложу, где сидел Алексей, — наследник, который получит в руки не державу, а обугленное полено, которое рассыплется в прах при первом же дуновении ветра.

Александра схватилась за сердце. Алексей, бледный, не отрывал глаз от отца.

— Поэтому я отказываюсь от этого пути. Сегодня. Сейчас. Я признаю: моя «железная» политика исчерпала себя. Она выполнила свою задачу — остановила хаос. Но построить на страхе ничего нельзя. Пора строить на чём-то ином. На законе. На справедливости. На доверии. Хрупких, ненадёжных вещах, я знаю. Но других нет.

Он выпрямился, и голос его зазвучал твёрже:

— Вот что я предлагаю. Первое: в течение месяца будут созваны выборы в новую Государственную Думу на основе нового, более широкого избирательного закона. Вторая: все политические дела, кроме прямых актов террора, будут пересмотрены. Третье: земельная реформа продолжится, но с гарантиями справедливой компенсации и под контролем земских собраний. Четвёртое: внешняя политика будет открыто обсуждаться в Совете министров и в Думе. Никаких тайных договоров.

В зале поднялся ропот. Это была программа, перечёркивающая всё, что делалось последние два года. Это была капитуляция «железного царя».

— Но, — и Николай снова понизил голос, — чтобы это стало возможным, нужно одно условие. Доверие. Ваше доверие. И доверие страны. Я знаю, что я его потерял. Мои действия, мои методы оттолкнули многих. Поэтому я должен дать гарантии. Самые серьёзные гарантии.

Он замолчал, и тишина стала невыносимой. Все ждали, понимая, что сейчас прозвучит главное.

— Я отрекаюсь от неограниченного самодержавия, — сказал Николай чётко, разделяя каждое слово. — С сегодняшнего дня верховная власть осуществляется мной совместно с вновь избранной Думой. Все ключевые указы — по бюджету, армии, внешней политике — будут требовать её одобрения. Я остаюсь царём. Верховным главнокомандующим. Символом единства. Но править один… больше не буду.

В зале взорвалось. Крики, возгласы, одни вскакивали с мест, другие сидели в оцепенении. Это было не отречение от престола, но отречение от сути самодержавия. Добровольное превращение в конституционного монарха. Князь Львов смотрел с немым изумлением. Его заговор был не нужен. Царь сам сделал то, о чём они мечтали, но сделал это с такой высоты и такой искренностью, что это лишало их политической инициативы.

Николай поднял руку, и шум постепенно стих.

— Я делаю это не потому, что слаб. И не потому, что боюсь. Я делаю это потому, что сила, не ограниченная законом и волей народа, рано или поздно становится тиранией. А тирания ведёт страну в пропасть. Я видел эту пропасть во сне. И я не хочу вести туда Россию наяву. Я устал нести этот крест один. Давайте нести его вместе. Если вы, лучшие люди России, согласны. Если нет… тогда я сложу с себя все полномочия полностью и передам престол наследнику, Алексею Николаевичу, при регентстве, которое вы сами изберёте.

Последние слова прозвучали как гром. Полное отречение в пользу сына! Это был шантаж, но шантаж благородный. Он ставил их перед выбором: либо они принимают его как ограниченного монарха и партнёра в управлении, либо получают пятнадцатилетнего мальчика и неизбежную борьбу за регентство, что означало новый виток смуты.

В ложе Алексей вскочил, его лицо исказилось ужасом. Александра закрыла глаза, по её щекам текли слёзы. Её мир рушился окончательно.

В зале наступила тягостная, решающая пауза. И тогда первым поднялся седой, как лунь, генерал от кавалерии, герой Турецкой войны, всеми уважаемый.

— Ваше Императорское Величество, — прогремел его старческий, но громкий голос. — Мы, русские дворяне и офицеры, не предадим нашего Государя в час, когда он протягивает нам руку доверия! Мы поддержали вас в войне. Поддержим и в мире! Да здравствует Государь Император Николай Александрович!

Его пример стал сигналом. Один за другим поднимались люди — военные, сановники, земцы. Сначала нерешительно, потом всё увереннее. Аплодисменты, сначала редкие, переросли в громовые, не стихающие овации. Они прощали ему все жестокости, все ошибки, видя в этом шаге не слабость, а высшую мудрость и мужество. Царь, добровольно ограничивший свою власть, становился в их глазах больше, чем неограниченный самодержец. Он становился символом национального примирения.

Николай стоял, глядя на это море лиц, и чувствовал, как тяжёлая, каменная глыба спадает с его души. Он не знал, что будет дальше. Но он знал, что сделал единственно возможное. Он перестал бороться с ветряными мельницами страха и начал строить хрупкий, ненадёжный, но единственный возможный мост в будущее. Пусть не для себя. Для сына. Для России.

Эпилог

Эпилог. Петроград. 8 ноября 1922 года. Пять лет спустя.


Город жил. Не процветал, но жил. Следы войны и разрухи ещё были видны, но уже затягивались новой жизнью. На Невском было оживлённо, витрины магазинов ломились от товаров — русских, немецких, американских. По улицам ходили трамваи. На фасадах зданий висели плакаты, агитирующие за выборы в III Государственную Думу.

В Таврическом дворце шло заседание. Председательствовал избранный председатель Думы — им был уже не Родзянко (тот отошёл от дел), а умеренный националист, бывший профессор. В правительстве, «Кабинете министров Его Величества», ключевые посты занимали люди, выдвинутые Думой и утверждённые царём. Система работала. Со скрипом, с конфликтами, но работала.

Император Николай II, теперь чаще именуемый «Царь-Миротворец» или «Царь-Законодатель», жил с семьей в Аничковом дворце. Александровский в Царском был слишком связан с прошлым. Он редко появлялся на публике, выполняя в основном представительские функции: принимал парады, вручал награды, посещал с инспекциями войска и новые заводы. Реальная власть была у правительства и Думы. Но его моральный авторитет был колоссален. Он был живым символом того, как железная воля, выполнив свою миссию, уступила место закону.

Алексей, теперь девятнадцатилетний наследник-цесаревич, проходил стажировку в министерстве финансов и в штабе гвардейского корпуса. Его готовили к роли конституционного монарха. Он был популярен, умен, и в нём видели будущее — более либеральное, европейское, но преемственное. Заговор 1917 года рассыпался, как карточный домик, когда его цель — ограничение власти — была достигнута легитимным путём. Князь Львов вошёл в первое коалиционное правительство как министр земледелия.

Земельная реформа, хоть и с конфликтами, в основном завершилась. В деревне установился новый строй — смесь крестьянской собственности, аренды и остатков помещичьих хозяйств, перестроившихся на капиталистический лад. Голодных бунтов не было. «Зелёный» бандитизм сошёл на нет, земская стража была преобразована в регулярную полицию. Капитан Арсеньев, восстановленный в правах, теперь руководил уездным агрономическим училищем.

С Россией считались. Она не стала великой державой в довоенном смысле, но стала важным региональным игроком, балансирующим между германской сферой влияния и осторожно налаживающим отношения с Францией и Англией (блокада была снята после стабилизации). Экономика, хоть и отсталая, росла, питаемая немецкими инвестициями и американскими технологиями.

В тот ноябрьский вечер Николай сидел в своём кабинете в Аничковом. На столе лежал отчёт о новом заводе в Туле, построенном с участием немецкого капитала. Рядом — письмо от Алексея с вопросами по бюджету. Он смотрел в окно на огни города. Кошмары о подвале приходили всё реже. Иногда он видел другой сон: он стоит на том же возвышении в Дворянском собрании, но зал пуст. И он говорит в тишину. И тишина эта — не враждебная, а просто… тишина. Покой.

Он не был счастлив. Слишком много крови, слишком много сломанных судеб лежало на его совести. Он был усталым человеком, нёсшим груз прошлого. Но он был спокоен. Он спас свою семью не железом, а вовремя проявленной мудростью. Он дал стране шанс. Хрупкий, ненадёжный, но шанс.

Он взял перо, чтобы написать резолюцию на отчёте: «Одобрить. Обратить внимание на условия труда рабочих». Его рука не дрожала. Железный царь ушёл в прошлое. Остался просто царь. Николай. Человек, который выдержал испытание властью и вышел из него, потеряв корону абсолютной власти, но сохранив — или, может быть, впервые обретя — человеческое достоинство и право смотреть в глаза сыну без стыда.

За окном медленно падал первый снег, укутывая город в белую, чистую пелену, стараясь скрыть шрамы прошлого и дать надежду на новое утро.


Оглавление

  • Глава первая: Фальшивые аплодисменты
  • Глава вторая: Указ и Воля
  • Глава третья: Первая кровь и первые шепоты
  • Глава четвертая: Железный рыцарь в кругу семьи
  • Глава пятая: Порох и Чернила
  • Глава шестая: Железо, Свинец, Бумага
  • Глава седьмая: Предгрозье
  • Глава восьмая: Край
  • Глава девятая: Затишье перед бурей
  • Глава десятая: Отблеск победы
  • Глава одиннадцатая: Цена клина
  • Глава двенадцатая: Итоги лета
  • Глава тринадцатая: Мир, какой он есть
  • Глава четырнадцатая: Отзвуки победы
  • Глава пятнадцатая: Первая борозда
  • Глава шестнадцатая: Новые берега
  • Глава семнадцатая: Взращённая земля
  • Глава восемнадцатая: Крестный путь
  • Глава девятнадцатая: Последняя речь
  • Эпилог