Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца [Владислав Михайлович Глинка] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владислав Михайлович Глинка Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца
Историк и писатель Владислав Михайлович Глинка, один из лучших знатоков жизни и быта России XIX века, долгие годы работал в Государственном Эрмитаже. Про В. М. Глинку среди музейщиков рассказывали легенды. Говорили, что на старых черно-белых фотографиях он легко распознает цвета, в съемочной группе «Войны и мира» (Глинка консультировал съемки) утверждали, что он знает на память скрип рессор и колес всех типов старых экипажей, а знатокам портретной живописи известно, что методикой определения неизвестных лиц на старых портретах, разработанной В. М. Глинкой,– когда по отрывочным и косвенным признакам путем сопоставления удается определить, казалось бы, безвозвратно утерянные имена портретируемых – сейчас сплошь и рядом пользуются музейные работники более молодых поколений. В. М. Глинка написал несколько искусствоведческих и научно-популярных книг, а также целый ряд исторических повестей и романов, являющихся примером глубинного психологического осмысления того архивного и музейного материала, которым писатель занимался всю свою жизнь. Художественная проза В. М. Глинки обычно брала свое начало именно в архивах, и потому центральными фигурами его романов часто становились реально существовавшие люди. Так, роман-дилогия о Сергее Непейцыне посвящена действительно жившему в конце XVIII – начале XIX века офицеру, потерявшему под Очаковом ногу. Знаменитый Кулибин изготовил для него первый в мире протез, и в 1812 году, через двадцать лет, Сергей Непейцын продолжает служить, да еще где – в кавалерии! Реально жившим человеком был и унтер Иванов, герой другого романа В. М. Глинки. Крепостной крестьянин, рекрут, кирасир, а затем гренадер-ветеран, всю жизнь прослуживший в нижних чинах, Александр Иванов находит в себе мужество и постоянство побочным мелким ремеслом накопить сумму, потребную на выкуп из крепостной неволи двенадцати своих родственников. Толчком к тому, чтобы заинтересоваться судьбой Александра Иванова, была найденная в архиве записка о том, что гренадер сгорел при пожаре Зимнего дворца, едва успев исполнить эту подвижническую задачу своей жизни. Работе В. М. Глинки в архивах обязана своим появлением и та книга, которую вы держите в руках. Из всех тем, которыми он занимался (а их было много: суворовские походы, 1812 год, аракчеевские военные поселения, солдатский быт времен Александра 1 и Николая 1, декабристы), главной темой писателя-историка остается Отечественная война 1812 года. К ней, как к средоточию всего наиболее привлекавшего его в истории России XIX века, В. М. Глинка возвращался во все годы своего творчества. Взгляд на эту войну под тем или иным углом, прохождение тех или иных исторических лиц или вымышленных персонажей сквозь события 1812 года, влияние этой войны на русское общество – пути решения темы меняются, круг вопросов остается. Книга «Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца» находится в том же кругу. Историко-патриотическая тема, столь близкая каждому из нас, здесь сплетена с другой вечной темой русской культуры XIX века – с пушкинистикой, то есть целым направлением, которое ныне включает в себя не только историю, литературу и критику, но множественные исследования в самых разных областях. Среди тем – «Пушкин и театр», «Пушкин и музыка», «Друзья Пушкина», «Пушкинский Петербург» – тема «Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца» занимает полноправное место, поскольку в более многословном заглавии она могла быть обозначена как целый ряд экскурсов: «Пушкин и 1812 год», «Пушкин и его южная ссылка», «Пушкин и декабристы», «Генералы-друзья и генералы-враги» и т. д. Книга «Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца» вышла в свет в 1949 году в Издательстве Государственного Эрмитажа. По выходе ее известный историк академик Е. В. Тарле так писал тогдашнему директору Эрмитажа академику И. А. Орбели: «Какую прекрасную, прекрасную, прекрасную книгу Вы издали! Честь и слава автору и Вам». Возможно, что столь горячий отзыв Е. В. Тарле и объясняется счастливым сочетанием в книге вечно волнующих нас тем – военно-патриотической и пушкинской. Взыскательный читатель, вероятно, обратит свое внимание на то, что в новом издании книги можно обнаружить некоторую диспропорцию частей – в ней явно велика первая глава. Объясняется это, однако, тем, что вслед за книгой «Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца» В. М. Глинка в соавторстве с А. В. Помарнацким выпустил монографию о Военной галерее, выдержавшую три издания и от издания к изданию перерабатывавшуюся. Вступительную статью к монографии писал В. М. Глинка. Наиболее интересные фрагменты этой статьи, особенно полно раскрывающие историю создания галереи, наследник В. М. Глинки, подготовивший данное издание, счел необходимым поместить в настоящей книге – таким образом, упомянутая диспропорция не случайность. В той же мере не случайным является публикация приложения – статьи В. М. Глинки о пожаре Зимнего дворца в 1837 году. Кроме того следа, который оставил в жизни Пушкина каждый из тех конкретных людей, кому посвящены главы книги, на жизнь великого поэта несомненно повлияли и его отношения с Зимним дворцом, как с некоей собирательной «личностью». Зимний дворец привлекал и отталкивал Пушкина, от Зимнего дворца зависела издательская судьба его произведений, в Зимнем дворце блистала Наталья Николаевна… Наконец, Зимний дворец был главным зданием «военной столицы». Интерьеры огромного дворца, сохранись они в том виде, который был у них в первой трети XIX века, могли бы стать еще одной иллюстрацией к пушкинскому Петербургу. Но страшный пожар в декабре 1837 года уничтожил эти интерьеры. Примечательно, что именно Военная галерея (откуда, правда, успели вынести все портреты) была первым из помещений, погибших в огне. Пожар дворца, случившийся в год смерти поэта, не только символически, но и вполне реально завершил страницу жизни дворца, связанную с Пушкиным. Переиздание книги В. М. Глинки «Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца» является весьма своевременным: всего год назад мы отмечали сразу две знаменательные даты – 175-летие Бородинской битвы и 150-летие со дня смерти А. С. Пушкина. Появление книги, отдающей дань обеим этим датам, – подарок всем тем, кому дорога русская история.Академик Б. Б. ПИОТРОВСКИЙ, директор Государственного Эрмитажа
История создания военной галереи
Беспримерное мужество, героизм и стойкость проявил русский народ в борьбе с полчищами Наполеона, поработившими до своего вторжения в наше Отечество почти все народы Европы. С восхищением вспоминали подвиги русских воинов современники и потомки. Отечественную войну 1812 года воспели в прекрасных стихах Жуковский, Батюшков, Пушкин и Лермонтов. Л. Н. Толстой запечатлел ее в грандиозной эпопее «Война и мир». О ней напоминают статуи Кутузова и Барклая-де-Толли у Казанского собора, Триумфальные Нарвские ворота, воздвигнутые в честь гвардии, возвращавшейся в Отечество в 1814 году, Александровская колонна на Дворцовой площади. Среди мемориальных сооружений, созданных в память 1812 года, своеобразным памятником является Военная галерея Зимнего дворца, входящая в настоящее время в экспозицию Государственного Эрмитажа. Здесь находятся триста тридцать два портрета военачальников русской армии – участников кампаний 1812–1814 годов, начавшихся вторжением французских войск в Россию и окончившихся менее чем через два года победоносным вступлением русской армии в Париж. Портреты написаны в 1819–1828 годах английским портретистом Джорджем Доу и его русскими помощниками – Александром Васильевичем Поляковым и Василием (Вильгельмом Августом) Александровичем Голике. Помещение галереи было создано архитектором К. И. Росси в весьма спешном порядке, с июня по ноябрь 1826 года, на месте нескольких небольших комнат в самой середине парадной части Зимнего дворца – между Белым (позже Гербовым) и Большим тронным (Георгиевским) залами, рядом с дворцовым собором. Торжественное открытие галереи состоялось 25 декабря 1826 года, в день, ставший со времен Отечественной войны ежегодным праздником в память изгнания полчищ Наполеона из России. На церемонии открытия помимо двора присутствовали многочисленные ветераны былых военных событий – генералы и офицеры, а также солдаты гвардейских полков, расквартированных в Петербурге и его окрестностях, награжденные медалями за участие в кампании 1812 года и за взятие Парижа. Во время церковной службы в дворцовом соборе, предшествовавшей освящению галереи, солдаты кавалерийских полков были построены в Белом зале, пехотных – в Большом тронном. Затем те и другие прошли по галерее торжественным маршем мимо портретов военачальников, под командой которых они доблестно сражались в 1812–1814 годах. Картина Г. Г. Чернецова запечатлела вид галереи в 1827 году. Потолок с тремя световыми фонарями был расписан по эскизам Д. Скотти, по стенам расположены пять горизонтальных рядов погрудных портретов в золоченых рамах, разделенных колоннами, портретами в рост и дверями в соседние помещения. По сторонам этих дверей вверху находились двенадцать лепных лавровых венков, окружавших названия мест, где происходили наиболее значительные сражения 1812–1814 годов, от Клястиц, Бородина и Тарутина до Бриена, Лаона и Парижа. Галерея, изображенная на картине, отличалась от современной только отсутствием хоров, своеобразными люстрами в виде громадных лавровых венков и тем, что была несколько короче. Кроме трехсот с лишним портретов, написанных Доу, Поляковым и Голике, в галерее уже в 1830-х годах помещены были большие конные портреты Александра I и его союзников – короля прусского Фридриха Вильгельма III и императора австрийского Франца Иосифа I. Два первых написаны берлинским придворным художником Ф. Крюгером, третий – венским живописцем П. Крафтом. Такой, какой изобразил ее Чернецов, галерея просуществовала почти одиннадцать лет. Пожар, начавшийся в Зимнем дворце вечером 17 декабря 1837 года и– бушевавший здесь трое суток, уничтожил декоративное убранство всех залов, в том числе и Военной галереи. Однако ни один портрет не пострадал – они были вынесены гвардейскими солдатами, самоотверженно спасавшими их от огня. В 1838–1839 годах галерея была заново отделана по чертежам архитектора В. П. Стасова. В этом виде она сохранилась доныне. В советское время галерея пополнилась четырьмя портретами чинов роты дворцовых гренадеров – особой части, сформированной в 1827 году из ветеранов Отечественной войны и несшей почетную караульную службу во дворце. Эти портреты написаны с натуры Д. Доу в 1828 году. Для нас они интересны и дороги как чрезвычайно редкие портретные изображения рядовых участников войны 1812–1814 годов. Это те самые герои-солдаты, что, непрерывно сражаясь, прошли от русской границы на Немане до Бородина, а Европе, начальник Главного штаба князь П. М. Волконский заказал Доу свой портрет. Во время сеанса в комнату вошел царь. Он был поражен сходством портрета и быстротой, с которой работал художник. Вскоре Доу получил приглашение приехать в Петербург для выполнения множества портретов русских генералов для Военной галереи в Зимнем дворце. Предложение было заманчиво. Помимо написания заказанных царем портретов Доу, несомненно, мог рассчитывать на положение модного художника императорского русского двора и аристократии. Он ответил согласием и через несколько месяцев, весной 1819 года, приехал в Петербург. Ни в одном из дворцов Европы не существовало портретной галереи, подобной той, что должна была украсить Зимний дворец. Создававшийся в это время в Виндзорском дворце «Зал памяти Ватерлоо», с его двадцатью восемью изображениями королей, военачальников и дипломатов, мог лишь навести на мысль о Военной галерее, где должно было разместиться более трехсот портретов. Главный штаб получил приказание Александра I подготовить списки лиц, изображения которых предстояло написать для галереи. Условием ставилось участие этих людей в боевых действиях против французов в кампаниях 1812, 1813 и 1814 годов, уже тогда состоявших в генеральском чине или произведенных в генералы вскоре после окончания войны за отличия, проявленные в боях. Это правило с самого начала соблюдалось далеко не всегда. Правда, в соответствии с ним мы не найдем в галерее портретов Д. И. Лобанова-Ростовского и А. С. Кологривова, генералов, руководивших в 1812 году в глубоком тылу подготовкой резервов для действующей армии. Нет и портрета будущего декабриста М. Ф. Орлова, произведенного в генералы в только что взятом русскими Париже именно за участие в переговорах о его капитуляции. Зато портрет графа Аракчеева оказался на почетном месте в галерее, хотя, как известно, этот всесильный временщик не только в 1812–1814 годах, но и за всю свою жизнь не участвовал ни в одном сражении. Для своего любимца царь нашел возможным сделать исключение. Галерея сохраняется в неизменном виде со времени ее восстановления после пожара 1837 года. Поэтому наряду с портретами чтимых народной памятью героев двенадцатого года мы, помимо Аракчеева, видим в ней портреты и таких реакционеров, как Бенкендорф, Сухозанет, Чернышев и другие, сыгравших самую мрачную роль в политической и военной истории России. Вместе с доблестными боевыми военачальниками здесь запечатлено немало скорее придворных, чем военных людей, а также штабных прихлебателей или генералов, не прославленных храбростью в бою, но красноречивых в своих донесениях и угодливых перед начальством. Есть и такие, чья жестокость по отношению к солдатам и казнокрадство оставили свой след в памяти современников. Недаром один из доблестных участников Отечественной войны 1812 года писал о Военной галерее: «Сколько ничтожных людей теснят там немногих, по справедливости достойных перейти к уважению благодарного потомства! Глаза разбегаются, покуда отыщешь и остановишься на истинных героях этой народной эпопеи». Составленные Главным штабом списки генералов передавались председателю Военного департамента Государственного совета графу Аракчееву, который представлял их Александру I, после чего они проходили утверждение Комитета министров и, наконец, сообщались в Инспекторский департамент Главного штаба, который должен был известить генералов о необходимости прибыть для позирования в мастерскую Доу, куда также направлялись копии утвержденных списков. Вскоре после приезда Доу в Петербург в отведенной ему в Шепелевском дворце (находился на месте Нового Эрмитажа) огромной мастерской начали сменять друг друга позировавшие художнику русские военачальники. Вероятно, они первые разнесли по городу весть об искусстве англичанина, об удивительной быстроте, с которой он работает, в два-три сеанса создавая чрезвычайно схожие и эффектные портреты. Доу прожил в России почти десять лет и выполнил здесь не одну сотню портретов. Какие же сведения об этом человеке сообщают нам его современники – петербургские знакомые? Ровно никаких, ни слова. Никто не оставил нам даже самого беглого описания его наружности, манер, не записал высказываний о нашей стране, так щедро оплачивавшей его труд. Это можно объяснить только тем, что Доу не сближался с русскими людьми. Он нигде не бывал, ни с кем не общался вне своей профессии. С первых дней жизни в Петербурге он напряженно и неутомимо работал, по многу часов простаивая перед мольбертом то в своей дворцовой мастерской, то в богатых домах частных заказчиков. И такая изолированность происходила вовсе не от безграничной преданности искусству – близко наблюдавшие его люди скоро разгадали, что Доу владела всепоглощающая страсть к деньгам. С этой страстью англичанин приехал в Россию и только ей рэвностно служил все прожитые здесь годы. Всегда ли был таким этот несомненно талантливый художник? По-видимому, нет. Джордж Доу, сын гравера Филиппа Доу, родился в Лондоне в 1781 году. Он учился в Лондонской Академии художеств, которую окончил двадцати двух лет с золотой медалью, был хорошо образован – изучал древнюю литературу, владел четырьмя европейскими языками. Его крестным отцом и старшим другом был талантливый художник – жанрист и пейзажист Джордж Мсрланд, умерший в лондонской долговой тюрьме в 1804 году. Через три года Доу написал биографию Джорджа Морланда и издал ее за свой счет. После окончания Академии Доу создал ряд картин, в которых стремился запечатлеть «в лицах и фигурах» выражение сильных человеческих чувств. Таковы «Бесноватый», «Негр и буйвол», «Мать, спасающая ребенка из орлиного гнезда» и другие. Через десять лет Доу занялся портретной живописью, которая вскоре принесла ему известность – в числе заказчиков оказались представители королевского дома и высшей аристократии. После пребывания в Ахене он провел зиму на континенте, в Германии, в Кобурге и Веймаре, где написал ряд удачных портретов, в том числе портрет Вольфганга Гете. Однако теперь Доу жаждал не столько известности, сколько больших денег. В Россию приехал уже не юноша, который некогда скорбел о судьбе Джорджа Морланда и возмущался жестокостью погубивших его заимодавцев; окружавший Доу мир дельцов и торгашей, религией которого было поклонение золоту, заставил художника расстаться с иллюзиями молодости. Что же могло быть заманчивее огромных, на много лет гарантированных заработков? За каждый портрет, написанный для галереи, Доу получал тысячу рублей ассигнациями (около 250 рублей серебром) – сумму для того времени значительную. Наиболее известным русским художникам за портрет такого формата платили в три-четыре раза меньше. Как сообщалось в одной из журнальных статей 1820 года, Доу за первый год пребывания в России написал около восьмидесяти портретов для галереи. Осенью того же года он показал четыре лучших из них на выставке в Академии художеств, рядом с написанными до приезда в Россию портретами герцога Кентского, испанского генерала Олавы, лондонской актрисы О'Нейль в роли Джульетты и другими. Наконец, тут же посетители могли увидеть образцы заказов, выполненных Доу в Петербурге. Выставка 1820 года с немногими, но тщательно подобранными работами Доу доставила ему звание «почетного вольного общника» Петербургской Академии художеств и, что было для него гораздо важнее, сыграла роль своеобразной рекламы. Многие члены царской семьи, придворные и министры, родовитые дворяне и гвардейские офицеры захотели быть написанными английским художником и наперебой заказывали ему свои портреты. И он успевал писать всех, не упуская ни одного выгодного предложения, работал как одержимый. Первые два-три года Доу работал один, упрочивая свою известность. Потом в снятой им большой квартире в доме Буланта на Дворцовой площади[1] была создана целая мастерская по размножению портретов его работы, каждый из которых должен был принести автору как можно больше прибыли. Сначала здесь поселились вызванные из Англии граверы – зять Доу, Томас Райт, и младший брат, Генри Доу, принявшиеся репродуцировать в отличных гравюрах пунктиром и черной манерой произведения своего родственника. Спрос на эти листы, которые с выполненных в Петербурге досок печатались в Лондоне и привозились на продажу в Петербург, был велик, несмотря на высокие цены: хорошие оттиски стоили двадцать – двадцать пять рублей ассигнациями. Их приобретали сами изображенные, чтобы дарить близким людям, их родные, сослуживцы и подчиненные, штабы и управления, которые они возглавляли, учебные заведения, где учились, и т. п. Приобретали их, наконец, любители гравюр в России и за границей. В 1822 году стало очевидно, что темп создания портретов для галереи необходимо ускорить. Генералы, служившие в Петербурге или близ него, как и бывавшие в столице по делам службы, уже посетили мастерскую Доу, а Инспекторскому департаменту Главного штаба далеко не всегда было известно место проживания вышедших в отставку генералов и тем более, где искать наследников и родичей тех, которые скончались к началу работы Доу. Поэтому военная газета «Русский инвалид» (№ 169) поместила сообщение о создании Военной галереи в Зимнем дворце, сопровождаемое обращением к отставным генералам и родственникам уже умерших с просьбой доставить в Петербург их портреты для копирования в нужном для галереи размере. Архив сохранил много писем с различных концов России – от генералов Шестакова из Елизаветграда, Казачковского из Царицына, Вельяминова из Тифлиса, Сабанеева из Тирасполя и т. д., сообщавших о посылке в Главный штаб или прямо в мастерскую Доу своих ранее выполненных портретов, поясняя, что они не могут приехать в столицу, будучи заняты службой, по нездоровью или за дальностью расстояния. Конечно, не все решались многие недели трястись по плохим дорогам – а они везде были очень плохи, – направляясь в Петербург с Кавказа, Украины, Поволжья или Волыни только для того, чтобы два-три раза позировать художнику. Не так-то легко было для командующих бригадами, дивизиями, корпусами и особенно для старых, израненных в боях отставных генералов, доживавших век в поместьях, часто в глухих «медвежьих углах», предпринять такую поездку, обходившуюся к тому же недешево. Многие даже из Москвы присылали выполненные там портреты, хотя переезд из одной столицы в другую путешественника в генеральском чине, которому на почтовых станциях без задержки предоставляли сравнительно удобный ночлег и самых резвых лошадей, занимал всего трое-четверо суток. Пересылка портретов в Главный штаб сопровождалась разнообразными письменными комментариями. Так, генерал Игнатьев, отправляя из Москвы портрет, писанный Кинелем, сообщал: «Работа его, рассматривая вблизи, покажется не из лучших, но вдали совсем другое действие, а главное, сходствие имеет большое». А генерал Сандерс, посылая из Дерпта свой портрет, писанный в 1811 году, просил только добавить на нем две медали, полученные за войну 1812 года, очевидно, новых наград он не удостоился. Весьма своеобразны бывали письма родственников, препровождавших в Петербург портреты уже скончавшихся генералов. Так, вдова донского казака И. Ф. Чернозубова, умершего в 1821 году, Марфа Яковлевна, проживавшая в станице Голубенской, посылая портрет, писанный в 1806 году, утверждала, что «в течение времени его жизни в лице перемена была очень малая, лишь в волосах сделалась небольшая проседь». Иногда поиски родичей, которые могли бы владеть нужным портретом, длились много месяцев. Так было с розыском изображения долголетнего приятеля М. И. Кутузова, бездетного генерал-лейтенанта Н. И. Лаврова, командовавшего в 1812–1813 годах 5-м пехотным (гвардейским) корпусом и умершего на походе в Германии. К тому времени, когда начались поиски его портретов, умерла и вдова генерала, но Инспекторский департамент получил известие, что в Кромском уезде Орловской губернии проживает сестра покойного, и обратился за содействием к гражданскому губернатору, который снарядил к ней земского исправника. Пространное «объяснение вдовы поручицы Катерины Ивановой дочери Сомовой» сохранилось в архиве. В нем сказано: «Покойный брат мой не позволял никому списывать с себя портретов и по сей-то причине оного портрета не бывало как у меня, так же и у покойной его жены». На этом «объяснении» начальник Главного штаба П. М. Волконский наложил краткую резолюцию: «Если нет портрета, то почесть дело конченным». Однако память о генерале Н. И. Лаврове сохранена в галерее в виде рамки, затянутой зеленым шелком с гравированными на золоченой дощечке его чином, инициалами и фамилией. Случалось, что подолгу разыскивали и живых генералов, находившихся еще на действительной службе. С трудом выяснилось место пребывания командира 4-го резервного кавалерийского корпуса генерал-лейтенанта графа П. П. Палена (Палена 1-го), получившего отпуск для лечения. Главный штаб писал запросы в Министерство иностранных дел, выдававшее ему заграничный паспорт, потом обращался к младшему брату, также генералу П. П. Палену (Палену 2-му), в город Елец, пока наконец обрели искомого Палена 1-го в имении Эккау, под Митавой. Поиски заняли более полугода, после чего генерал сообщил, что когда будет в Петербурге, то «не упустит воспользоваться разрешением» быть написанным Доу. И действительно, его портрет в галерее имеет подпись художника. Да, именно так, для создания каждого портрета требовалось особое разрешение или, вернее, утверждение царя. Мы уже упомянули, что докладывал Александру I о списках генералов, чьи портреты предполагалось писать для галереи, Аракчеев. Этот временщик, сдав в 1810 году пост военного министра Барклаю-де-Толли и получив новое назначение – председателя Военного департамента Государственного совета, оставался членом Комитета министров, которому и докладывал об утвержденных царем списках. Мы не встретили в архивных документах указания на случай, когда бы Комитет министров «отвел» кого-то, уже утвержденного царем. Однако далеко не все, внесенные Инспекторским департаментом в списки, утверждались Александром I, почти из каждого списка кто-то исключался по воле царя. Так случилось с генералами Пассеком, Мусиным-Пушкиным, Падейским, Родионовым, Красновым, Власовым, Вольцогеном и рядом других. Иногда «отклонение» сопровождалось мотивировкой. О Власове сказано: «Находился под следствием», о Вольцогене: «Как находящийся на иностранной службе». Чаще же встречается пометка: «Государь не соизволил на помещение в галерею». Это, например, сказано о любимце Суворова генерале И. К. Краснове, умершем от раны, полученной в канун Бородинского сражения. Больше повезло генералу О. В. Иловайскому (Иловайскому 10-му). На его письме из Новочеркасска, где он сообщает, что «полагает прибыть в Петербург по сдаче отправляемой ноне по войску должности», стоит резкая резолюция: «Не было повеления приезжать». Однако, очевидно, позже разрешение было дано, так как в галерее имеется портрет этого генерала с подписью Доу и пометкой: «Painted from nature». Наконец, и списки, подаваемые Главным штабом Аракчееву, не обходились без пропусков имен порой весьма известных генералов, особенно если они были убиты на войне или скончались после нее, но до начала составления списков. В 1824 году в числе заказанных Доу портретов не значились имена таких известных военачальников, как К. Ф. Багговут, убитый при Тарутине, П. А. Строганов, умерший в 1817 году, и другие, правда позже все же появившиеся в галерее. Но и после открытия в ней не оказалось портретов М. М. Бороздина, В. А. Сысоева, Е. К. Криштофовича, И. А. Баумгартена, П. С. Лошкарева и других, что весьма удивляло современников. В середине XIX века военный историк генерал А. В. Висковатов составил список из 79 лиц, чьи портреты имели бы неоспоримое право быть помещенными в галерею, но в нее не попали по непонятным причинам. Но вернемся к деятельности Доу. Сообщение «Русского инвалида», разошедшееся по всей России, несомненно, подействовало. После этой публикации резко увеличилось поступление в Главный штаб или непосредственно на имя художника портретов, которые требовалось скопировать в принятом для галереи формате. И не случайно как раз в это время в доме Буланта появляются два молодых помощника Доу – Александр Поляков и Василий (он же – Вильгельм) Голике. На них-то корыстолюбивый англичанин и переложил эту работу, в редких случаях только «подправляя» выполненные уже копии, касаясь их несколькими взмахами своей искусной кисти, но неукоснительно получая за каждый портрет установленный гонорар в тысячу рублей. Рисковал ли Доу при этом? Нет или почти нет. Вероятно, расчет его был такой: раз человек не приехал позировать, то много шансов, что он вообще не появится в Петербурге, а следовательно, и не предъявит претензий к посредственно написанному портрету. Следует также учесть, что сообразно чинам, которые изображаемые лица имели в 1812–1814 годах, а не во время создания галереи, портреты должны были разместиться в ней так, чтобы весь нижний ряд, наиболее удобный для обозрения, и значительную часть второго занимал высший генералитет – семнадцать генералов от инфантерии, от кавалерии, от артиллерии и семьдесят девять генерал-лейтенантов. Для оставшейся же части второго и для трех верхних рядов, плохо видных зрителю, предназначались портреты генерал-майоров. К последней категории и относилась большая часть копированных в мастерской Доу портретов. Разумеется, в тех случаях, когда лицо, бывшее в 1812–1814 годах всего генерал-майором, ко времени создания галереи заняло видное положение – получило звание генерал-адъютанта царя или руководящее место в каком-либо ведомстве, как было с Закревским, Бенкендорфом, Левашовым, Виттом и другими, или если оно принадлежало к высшей аристократии, – в этих случаях Доу писал портрет сам, не жалея труда и таланта. И место портрета оказывалось во втором ряду, на виду у посетителей галереи. Напомним, что в каждом ряду галереи находится семьдесят погрудных портретов (кроме верхнего, в котором – 62), из них, по нашему мнению, сам Доу написал всего лишь около 150 портретов. Посмертные изображения лиц высшего генералитета, которые должны были разместиться в нижнем ряду, например портреты Платова, Дохтурова, Багратиона и других, он наверняка исполнил сам или, по крайней мере, в значительной степени «прошел» своей кистью. Подпись Доу имеют только семьдесят четыре портрета. Добавим еще, что со стороны Главного штаба и Управления Зимним дворцом, в ведение которого должны были поступать портреты для галереи, никто в течение многих лет не проявил критического отношения к работам Доу. Оба эти ведомства готовы были всячески поощрять быстрое изготовление портретов, отнюдь не интересуясь качеством их исполнения, – ведь сам царь хотел поскорее увидеть галерею открытой, и он же избрал художника для ее создания. Доу сообщал об исполнении очередного заказа, и этого было достаточно, чтобы ему выплачивалась установленная сумма. Русские помощники Доу были постоянно заняты копированием портретов, сделанных патроном, но не предназначавшихся для галереи. Мы знаем, например, что губернские дворянские собрания и правительственные учреждения заказывали Доу большие, в рост, портреты Александра I, являвшиеся копиями или незначительными вариантами полотен, уже написанных им для царских дворцов, и платили за каждый по две-три тысячи рублей ассигнациями. Такие работы Доу только подправлял и подписывал, а выполняли их все те же Поляков и Голике. Наконец, на мольбертах молодых художников одна за другой сменялись копии с генеральских портретов, выполненных Доу для галереи, а также с портретов сановников и аристократов, исполненных им по частным заказам. Эти повторения, порой многочисленные, заказывали и сами изображенные, члены их семей и учреждения, которые они возглавляли, где заказ оплачивался из казенных средств или из средств, собранных по подписке среди чиновников. Вспомним, что в числе написанных Д. Доу были портреты А. А. Аракчеева, А. Н. и Д. В. Голицыных, В. П. Кочубея, архимандрита Фотия, M. M. Сперанского, Н. С. Мордвинова, А. П. Ермолова, Е. Ф. Канкрина, И. И. Дибича, И. Ф. Паскевича, П. М. Волконского, А. И. Чернышева, М. С. Воронцова и других, игравших видную роль как при Александре I, так и в первые годы царствования Николая I. Известен также не один случай, когда особенно знатным и богатым заказчикам-генералам Доу отдавал написанные для галереи оригиналы, конечно за весьма крупную сумму, а в галерею направлялась копия, исполненная опять-таки Поляковым или Голике, сполна оплаченная казной как оригинал. Копии, копии, копии – сотни копий выполняли в мастерской Доу никому не известные художники, день за днем, месяц за месяцем, год за годом. Как же оплачивался их труд? Может быть, Поляков и Голике жили в довольстве и, пользуясь счастливыми обстоятельствами, так же, как их патрон, откладывали немалые деньги на «черный день»? Нет, сухой и черствый англичанин относился к Полякову и Голике с удивительным бессердечием. Кому могли они жаловаться? На что мог рассчитывать, кроме работы копииста, Голике, хотя и свободный, но не имевший художественного образования и, по отзыву современника, «бедный и робкий человек, не знавший себе цены»? Еще хуже было Полякову, крепостному бесправному юноше, отданному в полное подчинение английскому живописцу своим барином, богатым помещиком генералом П. Я. Корниловым. Заключив в 1822 году договор, по которому Поляков поступал «в ученье и работу» к Доу вплоть до его отъезда в Англию, генерал Корнилов нимало не интересовался, исполняется ли обещание отпускать крепостного живописца в вечерние классы Академии, учит ли его чему-нибудь сам иностранный мастер, да и вообще как ему живется. А уж Доу позаботился, чтобы полностью изолировать крепостного художника от внешнего мира: он жил в квартире Доу, питался вместе с его слугами, здесь же работал с утра до ночи и нередко «болел грудью» от непосильного труда в нездоровой обстановке, а за дни болезни англичанин неумолимо высчитывал причитавшиеся Полякову жалкие рубли. Приведем расчет «вознаграждения» крепостного художника. По договору, заключенному с его хозяином, он должен был получать восемьсот рублей ассигнациями в год. Из этой суммы четыреста пятьдесят рублей Доу высчитывал за скудный стол, а двести рублей Поляков отсылал в виде оброка своему барину. На одежду, обувь, белье, баню и т. п. оставалось сто пятьдесят рублей в год, из них же шли и вычеты за дни болезни. И это при тех огромных барышах, которые приносила Доу удивительно быстрая и точная работа подневольного копииста. В последние годы пребывания в мастерской Поляков писал по одному царскому портрету в день – за сутки отрабатывал годовое жалованье! Трудился он в полном одиночестве. Ему запрещалось встречаться даже с Голике, находившемся в другой комнате той же квартиры. Оба они целыми днями видели только свои сменявшиеся бесчисленные холсты – копии. В середине 1820-х годов Доу достиг зенита славы, он был окружен почетом и завален заказами. На гравюре Беннета и Райта по рисунку А. Мартынова, отпечатанной в 1826 году, Доу изображен в своей мастерской в Шепелевском дворце, где позировали ему русские военачальники и многочисленные представители высшего петербургского общества. Перед нами большой зал, залитый светом из двухъярусных окон, выходивших на Зимнюю канавку. Лепной потолок с дворцовой хрустальной люстрой, мраморные колонны, изразцовая печь, увенчанная вазой, блестящий узорный паркет – таков интерьер этой мастерской, в которой мы видим Доу, приготовившегося писать портрет Александра I. Царь в нарочито скромном вицмундире, со шляпой в руке, в манерной позе – именно таким мы знаем его на много раз повторенных портретах, подписанных Доу, и на гравюре Райта – остановился на фоне дверей, за которыми открывается перспектива Лоджий Рафаэля. Устремившийся к нему навстречу Доу во фрачном костюме, с кистью в правой руке, должно быть, приглашает Александра перейти в глубь мастерской, чтобы занять место перед мольбертом, лицом к свету. Все стены зала-мастерской покрывают готовые работы английского портретиста; здесь как бы выставка его произведений. Три верхних яруса «выставки» состоят из пятидесяти семи портретов, исполненных для Военной галереи. Размещенные таким образом, они давали посетителю мастерской отчетливое представление, как будут выглядеть стены галереи. Ниже – холсты большого формата, среди которых без труда узнаем портреты великого князя Николая, его жены с детьми, Кутузова, Барклая-де-Толли, Ермолова, князя Меншикова, Сперанского. Рядом с ними – в рост, поколенные, поясные – портреты светских красавиц, саногников, генералов, изображенных на фоне нарядных интерьеров или романтических пейзажей. Мы не видим на гравюре еще одной стены зала-мастерской, выходящей на Миллионную, но она частично отражена в большом зеркале, стоящем справа от двери в Лоджию, и также вся завешена и заставлена готовыми портретами. На заднем плане, между печью и дверью, вверху, ясно видна картина Доу «Мать, спасающая ребенка из орлиного гнезда». В этой мастерской среди множества парадных портретов она кажется странной, чуждой окружающему ее мишурному блеску мундиров, орденов, бальных платьев и напоминает о времени, когда ее автор создавал картины по собственному замыслу, когда он ставил себе совсем другие задачи. Можно сказать с уверенностью, что ни один русский художник не только в 1820-х годах, но и в более позднее время не знал таких великолепных условий для работы, какие были созданы для Доу двором и официальным Петербургом. Они окружили английского портретиста почетом, дали ему баснословный заработок и превозносили его произведения не только в салонной болтовне, но и в печати – развязным и бойким пером Фаддея Булгарина. Одновременно с этим существовало и другое – критическое – отношение к работам и личности Доу со стороны русских людей, близких к искусству. Они осуждали поручение иностранному художнику такого глубоко патриотического по своему значению дела, как создание портретов Военной галереи. Почему иноземец будет творить этот памятник величайшим победам русского оружия, освободившего Европу от ига Наполеона? Разве не могли призвать русских художников к выполнению этой задачи? Выразителем такого мнения в печати был П. П. Свиньин, редактор-издатель журнала «Отечественные записки», впервые высказавший его, правда в очень сдержанной форме, вскоре после показа работ Доу широкой публике осенью 1820 года. В статье, посвященной выставке в Академии художеств, подробно разобрав экспонировавшиеся на ней произведения Щедрина, Варнека, Воробьева, Мартынова, Егорова, Шебуева и других, особенно выделив живопись юного, безвестного еще ученика Академии – Карла Брюллова, Свиньин переходит к работам иностранных живописцев, среди которых останавливается на одном Доу: «Общее внимание привлекли к себе портреты г. Дова (Доу. – Авт.), коим посвящена целая комната, как по отличному искусству художника, так и потому, что всякий из русских видел в нем того артиста, коему судьба предоставила счастье передать потомству лики русских генералов, предводительствовавших воинствами, кои в 1812 году отразили несметные полчища Наполеона… Дов имеет необыкновенную способность писать скоро и схватывать сходство лиц… Жаль, что он очень спешит и не отрабатывает свои произведения таким образом, чтобы, потеряв сходство (то есть когда умрут изображенные на них лица. – Авт.), они могли оставаться картинами…». В этой статье редактор «Отечественных записок» не решился прямо высказаться против выбора двора и ограничился приведенными здесь критическими замечаниями. Но в другой статье, напечатанной в том же выпуске журнала, читатель прочел дышащие горечью строки, осуждавшие предпочтение, оказываемое иностранцам, и едва ли направленные в иной адрес: «Главной препоной нашим артистам служит… остаток жалкого предубеждения нашего в пользу иностранцев, предубеждения столь сильного, что оно затмевает самое знание живописи. Достаточно быть иностранцем и приехать из Парижа, Вены, Берлина, чтобы обирать по произволу деньги… Он не имеет нужды в таланте, превосходящем таланты отечественных художников… Надобно, однако, отдать справедливость, что иностранные артисты решительно берут верх над русскими в особенной способности хорошо выставлять свой талант». Как известно, деятельность Свиньина-журналиста в целом справедливо критиковалась еще передовыми его современниками, но его отношение к изобразительному искусству, нам кажется, заслуживает иной оценки. Неутомимый собиратель произведений русской живописи и памятников отечественной старины, Свинь-ин на страницах своего журнала впервые знакомил широкую публику с доступными только немногим собраниями произведений искусства, принадлежавшими частным лицам, освещал выставки Академии художеств, особенно внимательно относясь к произведениям русских живописцев, рассказывал о памятниках русского искусства, находящихся в провинции, выявлял таланты из народа. Порой преувеличивая способности открытых им «самородков» – Слепушкина, Гребенщикова, Власова и других, П. П. Свиньин, однако, сумел по достоинству оценить дарование братьев Чернецовых, которых заботливо и бескорыстно опекал. Он же безошибочно определил творческие возможности В. А. Тропинина – тогда еще малоизвестного крепостного портретиста. С 1820 года Свиньин стал деятельным членом только что основанного Общества поощрения художников, сыгравшего – особенно в первые десятилетия своего существования – столь положительную роль в развитии и популяризации русского искусства. Вероятно, если бы Доу ограничил свою деятельность в Петербурге исполнением портретов для Военной галереи и ролью модного портретиста высшего общества, подобного многим до и после него приезжавшим в Россию иностранным художникам, Свиньин не пошел бы дальше цитированных замечаний о преклонении русской аристократии перед всем иностранным и о живописи Доу, казавшейся редактору «Отечественных записок» эскизной и торопливой. Но предпринимательские замашки английского художника, его безудержное стремление к наживе и эксплуатация труда русских живописцев нашли в Свиньине сурового обвинителя, терпеливо собиравшего материалы, чтобы выступить с ними, когда выдастся благоприятный момент. Доу продолжал изыскивать все новые пути для умножения своих доходов. Он уже не довольствовался барышами от продажи гравюр и бесчисленных живописных копий со своих работ. Мастерская на Дворцовой площади пополняется художниками Г. Гейтманом и А. Тоном, которые репродуцируют работы Доу литографией – способом, более скорым для выполнения и более дешевым, чем гравюры. Сначала это было только расширение «торгового ассортимента». Но через некоторое время мастерская выполнила литографскую репродукцию большого формата с портрета Александра I в рост Пропитанную лаком и наклеенную лицевой стороной на холст (при этом штрихи и другие особенности литографии становились невидимыми) репродукцию можно было расписать масляными красками и продавать за живописное произведение, что являлось уже прямым мошенничеством. Смерть Александра I осенью 1825 года не изменила привилегированного положения Доу, перед которым открылась новая «золотая жила». Правительственные учреждения спешили заказывать ему портреты нового царя. Одно только Морское ведомство пожелало иметь тридцать больших портретов, которые за месяц написал Поляков. Притоку подобных заказов, несомненно, помогала велеречивая реклама «Северной пчелы». Описывая в августе 1826 года посещение мастерской Доу и расхвалив портрет нового царя,Фаддей Булгарин писал: «Художник получил уже множество требований на оный из разных мест от Сибири до Лондона и Парижа. Между прочим, герцог Девонширский пожелал украсить им один из дворцов своих…» А через полгода в той же «Северной пчеле» было помещено объявление: «Желая, чтобы значительная часть верноподданных могла насладиться верным изображением своего возлюбленного монарха, г. Дов снял с подлинной картины самые сходные копии и решился распространять оные по всей обширной империи, доставляя по требованию не только в иногородние присутственные места, но и частным лицам». Можем ли мы, читая эти елейные строки, сомневаться в том, кто «снимал самые сходные копии» в таком количестве? Вероятно, именно эта перегруженность Доу и его помощников заказами «со стороны», приносившая огромный доход алчному англичанину, была виной тому, что без малого через восемь лет после начала его работы в России сто с лишним погрудных портретов русских генералов не были еще выполнены. Но это ке отодвинуло срока открытия галереи. 25 декабря 1826 года на стенах ее находились двести тридцать шесть портретов, а сто шесть рамок, под которыми стояли уже фамилии генералов, оставались пустыми, затянутыми зеленым репсом. На торцовой стене, против входа в предцерковную, под балдахином был временно поставлен портрет Александра I в рост, который в будущем надлежало заменить изображением царя на коне. Несмотря на такую, казалось бы, очевидную «неисправность» в выполнении взятой на себя задачи, Доу присутствовал на открытии галереи в свите Николая I и был «героем дня», на которого изливались поздравления и любезности царя и лесть придворных. Приближалось окончание дела, для которого англичанин был приглашен в Россию. Галерея требовала срочного завершения. Помощники Доу напряженно трудились над погрудными портретами. Самому мастеру предстояло написать семь больших портретов полководцев и самодержцев-союзников, что, несомненно, не представляло особой трудности для такого опытного живописца, тем более что над некоторыми из них – Кутузова, Барклая-де-Толли и Александра на коне – он уже немало поработал. Однако с открытием галереи все законченные портреты стали доступны для обозрения, и не надо было обладать особенно острым глазом, чтобы убедиться в том, насколько неравноценны они по своим художественным качествам. Но это не особенно беспокоило Доу. Уверенный в прочности своего положения, он рассчитывал, и, наверное, справедливо, на сильное впечатление, которое производили на каждого многочисленные портреты в эффектно отделанном помещении, а также на то, что, как уже говорилось выше, два хорошо доступных глазу ряда занимали превосходно написанные им самим портреты, в то время как размещенные выше тонули в полумраке петербургского дня или в скудных отблесках восковых свечей. Рассматривая два нижних ряда – полтораста хорошо видных портретов, зритель мог убедиться в том, как успешно справился Доу с трудной задачей создания большого числа нивелированных единым размером изображений. И хотя Доу работал в модной для того времени романтической манере, стремясь к тому, чтобы герои его имели «победительный» вид, в портретах, написанных им самим, мы всегда ощущаем характер человека, его тонко подмеченную художником индивидуальность. Есть основания думать, что в связи с приближающимся отъездом из России Доу в 1826–1827 годах был более прежнего озабочен увеличением своих и без того огромных доходов. Правда, и в столицах Западной Европы его ожидали почетный прием и выгодные заказы – за годы работы в Петербурге он был избран членом Флорентийской, Дрезденской, Стокгольмской и Парижской академий, а лучшие из выполненных им портретов, репродуцированные в гравюрах и литографиях, находились уже во всех крупных коллекциях мира, способствуя его дальнейшей славе. Но все же на такой размах его «художественной» деятельности, как в России, вряд ли можно было рассчитывать где бы то ни было. И Доу помещает в «Петербургских ведомостях» объявление о том, что его мастерская принимает заказы на выполнение портретов Александра I, Николая I и его жены в любом формате и любом количестве. В то же время он делает гостинодворского купца Федорова своим комиссионером и при его посредничестве отправляет партии работ Полякова и Голике на Макарьевскую ярмарку в Нижний Новгород. Осенняя выставка 1827 года в Академии художеств выглядела как триумф Доу. Его произведениям было отведено лучшее помещение – конференц-зал, стены которого целиком закрывали более ста пятидесяти портретов. Двадцать из них изображали членов царской семьи; восемь – иностранных аристократов, ученых, писателей; десять – русских сановников. Здесь же поместили около ста двадцати из написанных для галереи погрудных портретов генералов. «Северная пчела» посвятила выставке статью, в которой портретам Доу давалась восторженная оценка. «Даже те, которые не расположены хвалить г. Дова, как он того заслуживает, – отмечал Булгарин, – признают, что он пишет головы в совершенстве, а мы прибавим, что его компоновка, колорит, драпировка и рисунок соответствуют в надлежащей степени главному его искусству… Мы почитаем Дова за одного из первых художников нашего времени… Трудолюбие Дова и легкость в работе уступают только его дарованию». В книжке «Отечественных записок», вышедшей несколькими неделями позже, был также помещен обзор выставки, написанный Свиньиным Начиная его с работ Доу, которые посетитель видел первыми, критик отдавал им должное, но высокие достоинства признавал только за тремя портретами – Мордвинова, Сперанского и Сухтелена. Большинство же других казались ему «вроде эскизов, набросанных на полотно яркою, смелою кистью, без малейшей обработки». При этом Свиньин замечал, что «чернота, которой оделось уже большинство портретов Военной галереи, происходит также от поспешности, с каковою написаны они без подготовления, что в живописи известно под названием a la prima, и причем сила асфальты[2] всегда поборет все прочие краски». Далее Свиньин пишет: «Между тем как периодические наши издания наперерыв старались превозносить произведения г. Дова, между тем как знатные и богатые россияне стремились приносить ему тучные жертвы, я один оставался неизменно при моем заключении об отличном таланте г. Дова и о непростительной небрежности его кисти в тех произведениях, кои оставляет он в России; я один осмеливался напоминать соотечественникам, что и у нас есть художники, исполненные талантов, требующие их покровительства…» Вслед за тем критик подробно разбирает работы русских художников, показанные в других залах выставки, с особой похвалой останавливаясь на произведениях Кипренского, Тропинина, Щедрина, Иванова, братьев Чернецовых, Венецианова и его учеников. Скажем кстати, что Свиньин, был несомненно прав, отмечая неблагополучное техническое состояние работ Доу. После открытия Военной галереи и поступления ее в ведение хранителей живописи Зимнего дворца и Эрмитажа более двухсот портретов были в течение одного года партиями возвращены в мастерскую Доу для «исправления» – они действительно темнели и трескались от излишка асфальты. По тону цитированной статьи можно предполагать, что к зтому времени Свиньин уже собрал достаточно материала, чтобы выступить в любой инстанции против Доу. Вероятно, наиболее сильным козырем являлась подготовленная не без его моральной поддержки просьба Полякова о заступничестве и освобождении из кабалы в мастерской Доу, адресованная Обществу поощрения художников. В этом документе крепостной живописец не только рассказывал о тяжких условиях своей жизни и эксплуатации, которой подвергался много лет, ко сообщал также, что Доу систематически обманывает заказчиков, выдавая за авторские повторения копии со своих портретов, выполненные его помощниками, и наживает этим огромные деньги. Многочисленные ссылки на конкретные факты и на лиц, которые могли их подтвердить, делали просьбу Полякова настоящим обвинительным актом. 3 февраля 1828 года «предосудительные поступки» Доу обсуждались на заседании Общества поощрения худояшиков под председательством одного из его основателей – статс-секретаря П. А. Кикина (в прошлом – генерала, участника Отечественной войны, портрет которого находится в галерее). Было решено не только попытаться освободить Полякова от крепостной зависимости (а тем самым и из мастерской Доу), на что уже собрали две тысячи рублей, но также немедленно особой докладной запиской сообщить о поведении английского художника Николаю I, считавшемуся покровителем Общества. Обвинение было столь серьезным, что царь ответил очень скоро. По его приказу министр двора Волконский обратился к владельцу Полякова генералу Корнилову с запросом, сколько он желает получить за выдачу вольной своему крепостному художнику, и одновременно затребовал от П. А. Кикина все документы, касающиеся «предосудительных поступков» Доу. Общество тотчас представило новую обстоятельную докладную записку, в которой излагало известные нам разнообразные торговые аферы и обманы при выполнении заказов придворного ведомства, царской семьи и частных лиц, делая заключение, что Доу поступал «не как художник, думающий о чести, но как торгаш, который имел целью пребывания своего в России только одно накопление суммы и, ничем недовольный, пускался в предприятия коммерческие, даже непозволительные». В связи с этим действия Доу назывались без обиняков «преступным обманом», и внимание царя привлекалось к тому вреду, который принесла захваченная англичанином монополия на писание императорских портретов для дворцов и государственных учреждений, отнявшая заработок у многих русских живописцев. Дополнением к докладной записке стали отдельные показания: купца Федорова – о продаже ему копий работы Полякова и Голике за оригиналы Доу, литографа и гравера Гейтмана – об изготовлении по заказу Доу литографированного портрета Александра I для росписи его масляными красками и, наконец, показания академика живописи Венецианова – о недобросовестности Доу, проявленной им при исполнении портрета князя Голицына. Налицо были все основания для привлечения Доу к ответственности. Однако этого не случилось. Наоборот, именно в то время, когда Николаю I стали известны материалы Общества поощрения художников, Доу был награжден почетным званием «первого портретного живописца» императорского двора. Но через короткое время положение изменилось. То ли до царя дошли какие-то дополнительные сведения о неблаговидном поведении Доу, то ли уж слишком широко стали обсуждаться возмутительные факты, собранные Обществом поощрения художников, но в начале мая 1828 года английский живописец получил приказ немедленно покинуть пределы России. Доу уезжал весьма скромно, без проводов и огласки. Ведущая роль Свиньина в разоблачении Доу несомненна. Он открыто говорил о своем деятельном участии в этом – в статьях, опубликованных в 1828 году, и в дошедших до нас письмах к частным лицам. Несомненно также, что для Свиньина смысл борьбы с Доу заключался не только в освобождении из его мастерской Полякова, но и в том, чтобы показать русскому обществу весь вред, проистекающий от слепого предпочтения иностранцев отечественным талантам. Завершая рассказ о создании Военной галереи, нам остается добавить, что в феврале 1829 года Доу возвратился в Петербург, чтобы закончить портреты в рост Кутузова, Барклая и Веллингтона. Именно в это время были приняты в Зимний дворец и помещены в галерею последние (двадцать один) портреты, выполненные более года назад Поляковым и Голике. По заказам Главного штаба остались несделанными тринадцать портретов. Но мастерская Доу более не существовала, и эта группа никогда не была написана, – рамки с тринадцатью фамилиями так и остались пустыми, затянутыми зеленым репсом. Большинство поименованных на рамках генералов к этому времени уже умерли, но некоторые, как А. Н. Потапов, И. Д. Иванов и А. А. Юрковский, продолжали служить и занимали сравнительно видное положение. Уже чувствуя себя больным, Доу возвратился в Лондон. Он умер 3 октября 1829 года сорока восьми лет от роду в доме своей сестры, оставив капитал в сто тысяч фунтов стерлингов (около миллиона рублей золотом). Что же касается Александра Полякова, то судьба ему так и не улыбнулась. Вопрос об освобождении от крепостной зависимости был, казалось, решен еще в марте 1828 года, когда генерал Корнилов ответил на письмо министра двора, что согласен получить любую цену, которую назначит царь. Оставалось только совершить формальности. Но 10 июня того же года генерал умер в лагере русских войск под стенами осажденной турецкой крепости Журжа, и дело перешло к его наследникам. Последние совсем не торопились дать Полякову «вольную». Решение затянулось на целых пять с лишним лет, и только окончание Поляковым курса в Академии художеств, куда он был направлен Обществом поощрения художников, и необходимость присвоить ему звание свободного художника сдвинули это дело с мертвой точки. По новому письму министра двора наследники Корнилова дали свободу Полякову в октябре 1833 года и получили за это «подарок» – табакерку ценой в три тысячи рублей. Вероятно, 1828–1833 годы были единственными сравнительно спокойными годами в жизни крепостного художника. Он наконец вырвался из мастерской Доу, подневольные отношения с помещиками его не особенно тревожили – молодые Корниловы ничего от него не требовали, кроме уплаты ежегодного оброка. Он мог учиться и работать на заказ. За работой над женским портретом и запечатлен Поляков на единственном дошедшем до нас его изображении – наброске Г. Чернецова, относящемся именно к этим годам. Однако Поляков часто болел – сказывались шестилетний непосильный труд и полная лишений жизнь. В 1834 году он все чаще вынужден был просить помощи Общества поощрения художников. 7 января 1835 года Поляков в возрасте тридцати четырех лет умер от чахотки. Похоронили его за счет того же Общества. Дошедшая до нас опись имущества Полякова говорит о крайней его нищете. Вероятно в связи с несоблюдением каких-то формальностей, аттестат на звание свободного художника, документ, который несомненно мог доставить умирающему Полякову большую радость, так и не был ему выдан, хотя лежал готовым в канцелярии Академии более полугода. По поводу творчества Полякова еще недавно высказывалось мнение, что он был талантливым и зрелым мастером и будто бы многие прекрасные портреты Военной галереи писаны им, а не Доу. Такое утверждение явно ошибочно. Подписные работы Полякова, исполненные им до поступления в мастерскую Доу и во время первых лет пребывания в ней, хранящиеся ныне в фондах Костромского областного музея изобразительных искусств, говорят о весьма скромном его даровании. Все эти портреты, изображающие многочисленных членов семьи генерала Корнилова, при очевидной правдивости и некоторой выразительности, очень однообразны, тусклы по цвету и слабы в области анатомии – в строении плеч, рук, пропорциях тел и т. д. Глядя на ранние работы Полякова, мы имеем право сказать, что он мог бы стать хорошим художником, не попади, на свое несчастье, двадцати одного года от роду в кабалу к Доу. Здесь он потерял и то немногое, чего достиг в Костроме, учась в юности у посредственного художника Поплавского. Трагедия Полякова не в том, что Доу выдавал его оригинальные, якобы отличные работы за свои, чего никогда не было, а в том, что бесконечное копирование чужого рисунка, движений чужой кисти, цвета, увиденного чужим глазом, копирование по четырнадцать и более часов в сутки, продолжавшееся в течение шести лет, убило в крепостном живописце индивидуальное творческое начало, приучило его к штампу, от которого он уже никогда не мог отойти. Это трагедия, и она для художника куда страшнее, чем необходимость творить под чужим именем, но все же творить. Подобная работа для молодого живописца – неизбежная творческая смерть. Если бы Доу хоть один портрет, исполненный Поляковым с натуры, выдал за свое произведение, то, конечно, современники, и прежде всего Свиньин, не преминули бы заговорить об этом. Написал бы об этом и сам Поляков в жалобе на тяжкую жизнь и работу у Доу. Нет, такого не было. Да и не нужно было англичанину идти в данном случае на обман. Пока он создавал себе имя, он работал один. Тогда им были написаны отличные портреты Сухтелена, Витта, Ланже-рона, Юзефовича и многих других. И дальше, уже имея помощников, Доу делал те портреты, которые должны были находиться в галерее на виду, а Полякову и Голике, как мы уже говорили, поручал писать копии с изображений умерших или безвыездно живших в провинции генералов. Судьба Голике сложилась вполне благополучно. Он был человеком свободным, и это не давало Доу возможности заставить его нести такую же тяжкую живописную барщину, в которой зачах Поляков. После отъезда английского художника из России Голике поступил в Академию художеств и окончил ее в 1832 году. До конца жизни (1848) он работал в Петербурге как второстепенный портретист, получая порой выгодные заказы. Но и на Голике многолетнее копирование в доме Буланта наложило свою печать, которую не могла изгладить Академия. В 1834 году он написал автопортрет с семьей и покойным уже Доу, произведение, в котором только лица в какой-то степени удались художнику. Выполнение этого портрета свидетельствует о том, что Голике, очевидно, не питал неприязненных чувств к своему патрону. Созданный им облик Доу, вероятно, соответствует натуре: перед нами холодный, волевой человек, устремивший внимательный и жестокий взгляд на невидимую модель, которую он рисует… Остановимся на некоторых данных, почерпнутых из послужных списков тех, чьи портреты находятся в галерее. Во-первых, коснемся вопроса о том, скольких же человек из генеральского состава русской армии не было в живых или не состояло на действительной службе к началу работы над портретами галереи, то есть через пять лет после окончания войны. Послужные списки позволяют уточнить, что в кампаниях 1812–1814 годов были убиты или умерли от ран двадцать три генерала; за то же время скончались от болезней семь. В первое мирное пятилетие 1814–1819 годов получили отставку сорок шесть генералов, семь были отчислены от должностей, навсегда оставшись без нового назначения. В это время умерли двадцать два генерала, представители старшего поколения, – Барклай-де-Толли, Винцингероде, Гампер, Дохтуров, Платов, Панчулидзев, Ставраков, Тормасов, Шкапский, Шуханов и другие. Начав боевую службу еще в XVIII веке, они почти непрерывно продолжали ее в Молдавии и Валахии, в Богемии и Моравии, в Финляндии и других местах – всюду, где до 1812 года шли военные действия. Во время войн начала XIX века смертность солдат от болезней в два-три раза превосходила число убитых и умерших от ран. Причинами такого положения были дурно организованное питание солдат на походе, их неудобная, тесная одежда – очень холодная зимой и мучительно жаркая летом, тяжелая ноша на марше, отвратительное состояние госпиталей. Для представителей высшего командного состава соотношение цифр оказывалось обратным. Оно и понятно: передвигались они только в коляске или верхом, зимней одеждой были обеспечены, питались хорошо, ночевали обычно в тепле и под крышей, лечили их своевременно и тщательно. Из трехсот тридцати двух генералов, командовавших частями и соединениями в 1812–1814 годах, чьи портреты помещены в Военной галерее, восемьдесят воевали под руководством Суворова или служили под его начальством. Шесть из них в 1787 году сражались на Кинбурнской косе, трое – участвовали в 1789 году в разгроме турецкой армии при Фокшанах и Рымнике, двадцать семь – в 1790 году штурмовали Измаил, тридцать девять – сражались в 1794 году в Польше; семнадцать генералов были участниками Итальянское го и Швейцарского походов 1799 года. Некоторым посчастливилось быть соратниками великого полководца не в одной, а в нескольких кампаниях. Для военачальников, учеников Суворова, Отечественная война 1812 года – время наивысшего патриотического подъема и полного применения накопленного боевого опыта. Но для большинства из них кампании 1812–1814 годов были последними. Начавшийся после Венского конгресса период политической реакции ознаменовался в армии поворотом к прусским традициям жестокой муштры, плац-парадной шагистики, «фрунтового акробатства» и всякого подавления инициативы – поворотом к полному забвению суворовских и кутузовских традиций. Боевые генералы, для которых солдат являлся соратником и товарищем, а не «механизмом, уставом предусмотренным», стали не нужны, их выживали «на покой» под предлогом возраста, ран и расстроенного в походах здоровья. Просматривая данные о службе сорока шести генералов, ушедших или уволенных в отставку в 1814–1819 годах, мы узнаем, что двадцать один из них принадлежал к суворовским сподвижникам. А если прибавить к этому еще двадцать соратников великого полководца из числа убитых во время военных действий или умерших с 1812 по 1819 год, то окажется, что уже через пять лет после окончания войны с Наполеоном в армии не осталось и половины тех, кто по праву мог бы считаться продолжателем передовых традиций русской боевой школы, хотя многие из оказавшихся в отставке имели от роду всего лишь сорок пять – пятьдесят лет. Такое намеренное «очищение» рядов генералитета от лиц, имевших большой боевой опыт, и подсказанное этим опытом отношение к военному делу продолжалось и в последующие годы, уже при Николае I. А. И. Герцен писал: «Прозаическому, осеннему царствованию Николая… нужны были агенты, а не помощники, исполнители, а не советчики, вестовые, а не воины…» Каково же было военное образование генералов – участников кампаний 1812–1814 годов? Оказывается, что только пятьдесят два человека учились в русских военных школах, в немногих существовавших в то время кадетских корпусах. Значительно большее число (восемьдесят пять человек) начало свою службу нижними чинами гвардии и, дойдя в ней до старшего из унтер-офицерских – сержантского чина, было выпущено в армию офицерами, чаще всего капитанами. Следует помнить, что, по мысли Петра I, учрежденная им гвардия представляла собой отборные образцовые части, которые служили своеобразной военной школой – в то время единственной для пехоты и кавалерии. В гвардейские полки должны были вступать на действительную службу солдатами дворянские юноши. Пятнадцатилетние «недоросли» проходили эту службу с «фундамента» и, только накопив в ней необходимые знания уставов и строевые навыки, получали унтер-офицерский чин, дававший право на производство в офицеры армейских полков. Однако, начиная с царствования Анны Иоанновны, дворяне находили различные способы обойти этот тягостный для них закон. Во второй половине XVIII века, когда обязательная военная служба для дворян была отменена, но иметь офицерский чин было необходимо, чтобы занимать какое-то положение в обществе, установился обычай еще младенцами заносить дворянских сыновей в списки гвардейских полков. Таким образом, к пятнадцати-шестнадцати годам у них уже было «прослужено» столько лет, сколько требовалось для производства в офицеры, после чего, при желании, всегда можно было выйти в отставку. Конечно, чтобы быть записанным в службу с детства, да еще в гвардию, нужно было иметь влиятельного покровителя – «милостивца», как тогда говорили. Вспомните приведенный Пушкиным в начале повести «Капитанская дочка» рассказ о такой записи прямо в гвардию сержантом еще бывшего «в чреве матери» Петруши Гринева. Тут же сказано, что запись эта была сделана «по милости майора гвардии князя Б., близкого нашего родственника». Удивительно ли, когда отец шестнадцатилетнего Петруши решает отправить его на действительную службу, то герой повести не сомневается, что в Петербурге его ждет привольная жизнь гвардейского офицера: ведь он уже столько лет числится сержантом гвардейского Семеновского полка и, конечно, вскоре по приезде в столицу при помощи того же князя Б. будет произведен в прапорщики гвардии. Однако суровый отец решает иначе: «Чему научится он, служа в Петербурге? Мотать да повесничать? Нет, пускай послужит он в армии, да потянет лямку, да понюхает пороху…» И Петруша отправляется в Оренбургский край, где вскоре получает чин армейского прапорщика. Мы уже говорили, что среди генералов – участников Отечественной войны, чьи портреты помещены в галерее, восемьдесят пять человек были выпущены из унтер-офицеров гвардии офицерами в армию, причем некоторые из них в очень раннем возрасте: так, граф А. И. Кутайсов получил чин армии капитана в двенадцать лет, К. И. Бистром – в четырнадцать, И. В. Сабанеев – в шестнадцать, барон А. В. Розен – в семнадцать и т. д. Таким образом, юнец, только что расставшийся с классной комнатой и гувернерами, сразу приравнивался к заслуженным в боях армейским ротным командирам. Но еще быстрее делали карьеру те, кто проходил службу в гвардии и после производства в офицеры. Они постоянно были на виду у двора, не только на разводах и парадах, но на балах и в гостиных, успех в которых заменял иногда воинские доблести. Разумеется, и в этом случае быстрому продвижению по службе немало содействовали знатные и влиятельные родственники или иные связи в «высшем свете». Не случайно среди семидесяти четырех генералов, прослуживших всю жизнь в гвардии или перешедших в армию только для командования полками, бригадами и дивизиями (нередко, чтобы доходами с них поправить свои пошатнувшиеся дела), мы находим самых молодых генералов, представителей наиболее родовитых дворянских фамилий: Бахметевых, Бороздиных, Васильчиковых, Вельяминовых, Волконских, Воронцовых, Голицыных, Горчаковых, Левашовых, Олсуфьевых, Талызиных, Чернышевых, Чичериных, Шуваловых. Существовала еще одна категория генералов – те, кто проходил всю службу в армейских частях; их – пятьдесят пять человек. Правда, и среди армейцев были счастливцы, которым «ворожила» влиятельная родня, записывая их хотя и в армейские полки, но также почти что с пеленок. Однако таких – единицы. Большинство долгие годы тянуло нелегкую унтер-офицерскую лямку. Когда же наконец приходило производство в офицеры, жизнь такого служаки отнюдь не становилась похожей на праздник. Очень трудно было, достойно поддерживая «честь мундира», существовать на одно офицерское жалованье. В начале XIX века прапорщик получал всего двести рублей в год, капитан – триста сорок, полковник – девятьсот. Армейские полки участвовали в непрерывных войнах и постоянно маршировали с одних границ на другие. Правда, за убылью в боях производство в младшие чины шло довольно быстро, но выше майора и подполковника продвигались лишь отчаянные храбрецы и редкие счастливцы. Какие подвиги ни совершай армейский служака, а получить в командование полк ему вряд ли удастся, если это место пожелает занять переведенный из гвардии молодой, не нюхавший пороха офицер. Ведь за гвардейцем стоит влиятельная родня, и армейское начальство постарается оказать ей услугу, ожидая от этой родни поддержки в своем продвижении по службе. Вспомним типичных армейских офицеров из «Войны и мира» Толстого – доблестных, скромных и весьма немолодых капитана Тушина и майора Тимохина. И если такому офицеру все же удавалось дослужиться до генерал-майорского чина (жалованье – 2 тысячи рублей в год), то выше командира бригады он редко поднимался по служебной лестнице. Как на пример такого счастливого варианта служебного пути армейского офицера можно сослаться на биографию генерала В. В. Ешина. В корнеты (младший офицерский чин в кавалерии) его произвели только после семи лет службы унтер-офицером. А когда в чине штаб-ротмистра в награду за редкую храбрость, проявленную в боях 1805 года, его перевели в гвардию, он через два года попросил о возвращении в армейский полк. Служба в блестящем, расквартированном в столице полку оказалась не по средствам офицеру, ничего не имевшему, кроме жалованья. В генерал-майоры Ешина произвели только в 1813 году, в разгар боевых действий, в которых он неизменно отличался храбростью и распорядительностью. В то время ему шел сорок второй год, и служил он уже двадцать пять с лишним лет. В чине генерал-майора доблестный кавалерист и умер через двенадцать лет, пробыв в должности командира бригады восемь лет и только за четыре года до смерти получив наконец дивизию. Таков же примерно служебный путь и одного из героев Бородинского сражения П. Г. Лихачева, тяжело раненного в рукопашной схватке на батарее Раевского. Двенадцать лет пробыл он армейским унтер-офицером и еще четырнадцать лет провел почти сплошь в боях и походах, продвигаясь от чина прапорщика до генерал-майора. Будущий фельдмаршал М. Б. Барклай-де-Толли проходил путь от корнета до генерала двадцать один год, много раз отличившись за это время в кампаниях против турок, шведов и поляков. Такая медлительность в производстве объясняется тем, что перед нами не родовитые дворяне, богачи, располагавшие связями и протекцией, а дети мелкопоместных или совсем беспоместных дворян или отставных офицеров в небольших чинах. Но они, хотя и захудалые, владеющие порой всего лишь десятком крепостных душ, все же дворяне. И только в одном послужном списке генерала, участника боев 1812–1813 годов, мы читаем: «…из солдатских детей». Речь идет о генерал-майоре Ф. А. Лукове. Наконец, были в числе русских военачальников тех лет люди, начавшие службу в иностранных армиях и принятые в русские войска уже офицерами, порой немалого чина. Известно, как гостеприимно встречали в России при Екатерине II и Александре I иностранных дворян, особенно с громким именем. В числе тридцати человек, перешедших из иностранной службы и бывших в 1812–1814 годах генералами, восемнадцать носили титулы принцев, герцогов, графов, маркизов и баронов. Из них пять были французами, эмигрировавшими в Россию после Великой французской революции 1789–1794 годов, шесть офицеров перешли из прусской и польской службы, остальные – голландцы, ганноверцы, датчане, саксонцы, австрийцы, гессекцы, неаполитанцы, венецианцы, сардинцы, корсиканцы. Многие из них, как граф Ланжерон, прослужив в русских войсках десятки лет, так и не выучились говорить по-русски; другие, как граф Беынигсен, так и не приняли русского подданства. Небезынтересно отметить, как замысловато составлялись записи в формулярных списках о происхождении некоторых лиц с иноземными фамилиями, с детских лет являвшихся русскими подданными. Так, об убитом под Смоленском генерале А. А. Скалоне сказано: «французской нации из шляхетства, уроженец российский, принявший присягу на подданство, лютеранского закона»; о генерале Паттоне кратко – «австрийской нации»; о бароне Левенштерне – «уроженец виртемберг-штутгартский»; о генерале Росси – «итальянского шляхетства штаб-офицерский сын»; о бароне Дука – «сербской нации из дворян, уроженец города Анкона». Таковы самые общие сведения о происхождении, военной подготовке и службе тех генералов, чьи портреты находятся в Военной галерее Зимнего дворца. Отвечая на постоянный вопрос посетителей Эрмитажа, хочется сообщить, что если участником декабристского тайного общества из числа генералов, чьи портреты мы видим в галерее, был один С. Г. Волконский,[3] то среди осужденных декабристов находилось пятеро сыновей генералов, как на подбор доблестно сражавшихся с войсками Наполеона. Однако изображения только двоих – П. П. Коновницына и С. Е. Гангеблова – нашли место в галерее. Своим помещением сюда при Николае I оба портрета, вернее всего, обязаны незначительной роли, которую сыновья Коновницына и Гангеблова сыграли в событиях 1825 года. Портретов же генералов Булатова, Ивашева и Сутгофа, чьи сыновья были заметными деятелями военного заговора против самодержавия, в галерее нет, и нам кажется справедливым кратко упомянуть о боевой службе этих достойных представителей русского генералитета. Старший из них – Михаил Леонтьевич Булатов (1760–1825). Он начал службу, как многие дворяне среднего достатка, 15-летним рядовым гвардейского Измайловского полка и, пройдя унтер-офицерские чины, 20 лет выпущен поручиком в армейскую пехоту. Образование в формулярном списке обозначено весьма скромно: «Российской грамоте и читать, математике теоретической и практической знает». Начиная с 1783 года Булатов участвовал в боевых действиях на Кавказе и берегах Дуная, то в строю, то состоя квартирмейстером в армии Потемкина, строил батареи под Измаилом и штурмовал эту крепость, за что отмечен был самим Суворовым. Не раз его командировали для снятия карт, в частности, пограничных с Пруссией местностей и берегов Финского залива; видимо, под практической математикой и подразумевались примитивные картографические работы. Тридцати девяти лет от роду Булатов произведен в генерал-майоры и в 1808 году, будучи шефом Могилевского пехотного полка, направлен в Финляндию, где в составе дивизия Н. А. Тучкова (Тучкова 1-го) участвовал в ряде боев, проявив свою обычную храбрость. Но, 15 апреля откомандированный от дивизии с отрядом, состоявшим из трех батальонов различных пехотных полков, полуэскадрона гусар, сотни казаков, имевший в своем распоряжении несколько пушек, Булатов был атакован у Револакса вчетверо сильнейшим отрядом шведского генерала Кронштедта. После жаркого боя, дав последний залп из орудий, генерал приказал остаткам своих батальонов пробиваться из окружения штыками. В это время он был ранен сразу тремя пулями, упал с коня и очнулся в плену. Перенеся в Стокгольме тяжелую операцию – пуля угодила близ сердца, Булатов через год был отпущен из плена, оправдан военным судом и вскоре командирован в молдавскую армию. Здесь, командуя авангардом, он взял штурмом Исакчу, Тульчу и занял Бабадаг. Под командованием Прозоровского, Багратиона, Каменского и Кутузова генерал Булатов в течение трех лет участвовал в сражениях под Рассеватом, Татарицей, Рущуком и получил ряд боевых орденов – Анны I степени, Георгия III степени, Владимира II степени и золотую шпагу «За храбрость». В июле 1812 года корпус Булатова был двинут на запад, он участвовал в Отечественной войне, в разгроме саксонских и польских частей при Кладове, Горностаеве, Волковыске; в 1813–1814 годах отличился Булатов в боях под Дрезденом и при осаде Гамбурга, причем снова дважды был тяжело ранен. За свою боевую службу генерал Булатов получил двадцать восемь ранений. По окончании войны с Францией Булатов командовал войсками в Бессарабии. В 1823 году произведен в генерал-лейтенанты, а в 1824 году назначен генерал-губернатором Западной Сибири. Скоропостижно скончался в Омске в мае 1825 года. Архив сохранил свидетельство, связанное с историей создания Военной галереи, подтверждающее бесцеремонное, граничащее с грубостью отношение штабных чиновников к некоторым генералам, в частности, к Михаилу Леонтьевичу Булатову. Приехав в Петербург по делам службы в начале 1823 года, он подал рапорт в Инспекторский департамент, ссылаясь на статью в «Русском инвалиде» и прося дать ему возможность безотлагательно быть написанным Доу, так как вскоре обязан был уехать из столицы к месту службы. На эту, казалось бы, столь естественную просьбу заслуженный шестидесятитрехлетний воин получил ответ, гласивший: «Портреты пишутся с тех только из господ генералов, участвовавших в прошедшую с французами войну, о коих воспоследует на то особое высочайшее повеление, но о вашем превосходительстве такового еще не было». Второй по возрасту – генерал-майор Петр Никифорович Ивашев (1767–1838). Начало его военной службы типично для богатого дворянина конца XVIII века, обладавшего хорошими связями в столице. Восьми лет от роду Ивашев записан прямо сержантом в гвардейский Преображенский полк и двадцати лет выпущен ротмистром в Полтавский легкоконный полк. Юноша был для своего времени хорошо образован, по формулярному списку он знал кроме русского «французский и немецкий языки, геометрию, архитектуру гражданскую и военную и рисование». Помимо строевых обязанностей, освоенных с отличием при штурме Очакова, Ивашеву довелось скоро узнать и саперную службу – заготовлять фашины, штурмовые лестницы и устраивать бреш-батареи для штурма Измаила, при котором он снова отличился храбростью и был ранен. Деятельный, толковый и отважный молодой офицер расположил к себе Суворова и быстро по его представлению получил чины секунд– и премьер-майора, в 1794 году – подполковника, в 1795 году – полковника. Ивашев успешно исполнял хлопотливую должность генерал-квартирмейстера штаба Суворова и тридцати одного года от роду, в 1798 году, произведен в генерал-майоры. Вскоре вышел в отставку «по приключившейся болезни». Вероятно, именно в ближайшие после этого годы Ивашев написал обширные поправки к сочинению Антинга о Суворове, которые поручил ему сделать сам великий полководец. В 1807 году Ивашев избран начальником губернской милиции (ополчения), которую успешно и быстро сформировал, за что награжден орденом Анны II степени. В 1811 году Ивашев вновь поступил на службу. На этот раз он становится начальником 8-го округа путей сообщения, в который входили губернии Эстляндская, Курляндская, Лифляндская, Виленская, Минская, Могилевская, Смоленская и Псковская, то есть почти вся территория будущего вторжения в Россию армий Наполеона. Естественно, что при начале военных действий Ивашева назначили директором военных сообщений действующей армии. Ему подчинялись пять пионерных, одна минная рота, а также три тысячи ратников ополчения, используемых как рабочая сила. Они возводили земляные укрепления, наводили, а затем разрушали мосты, исправляли дороги. В формуляре Ивашева отмечено участие в боях при Витебске, Островне, Смоленске. За бесстрашие, проявленное в Бородинском сражении, он награжден орденом Анны I степени. К бою при Тарутине под руководством генерала подготавливались пути для ночного продвижения русских войск, и во время боя он направлял по ним колонны и устанавливал на позициях артиллерию. «Потом при напорном быстром движении армии на отступавшего неприятеля, – читаем в формулярном списке Ивашева, – вслед приготовлял пути и переправы через лежащие там реки, через Днепр и Березину». Участвовал он в боях при Малоярославце и под Красным, а «в 1813 году, занимаясь тою же должностью, был в сражениях при Люцене, Бауцене… и при взятии города Пирны, в сражении под Дрезденом и Кульмом. В 1814 году при блокаде крепости Гамбурга и при занятии оной российскими войсками». Пятидесяти лет от роду, в 1817 году, Ивашев вновь вышел в отставку и навсегда поселился поблизости от Симбирска в своем поместье. Здесь он деятельно занялся сельским хозяйством, с редкостной по тому времени гуманностью относясь к крепостным крестьянам. Несомненно, характер просвещенного отца повлиял на мировоззрение его единственного сына – декабриста Василия Петровича Ивашева. Всего на год моложе Ивашева был отец декабриста Александра Николаевича Сутгофа, сыгравшего весьма видную роль в событии 14 декабря на Сенатской площади. Генерал-майор Николай Иванович Сутгоф, или Сутгов, как сам он подписывался, был человеком скромного происхождения, возможно не из дворянского сословия, так как в формулярном списке значится: «Из чиновников Великого княжества Финляндского». Пятнадцати лет Сутгофа зачислили на статскую службу канцелярским чиновником, но через три года он перешел на военную в чине поручика 4-го Финляндского егерского батальона. За отличие в войне со шведами 1788–1789 годов был переведен в лейб-гренадерский полк (тогда еще не гвардейский), здесь дослужился до чина полковника и был назначен командиром Воронежского мушкетерского полка, вскоре переименованного в 37-й егерский. Во главе этой части Сутгоф сражался с 1808 по 1811 год с турками. В его формуляре названы бои под Гирсовом, Бабадагом, Рассеватом, Силистрией, Татарицей, Браиловом, Шумлой, Рущуком, участие в них отмечено орденами Георгия и Владимира IV степени. Из этих кампаний Сутгоф выходит невредимым, но, перейдя с Дуная на западную границу, где первоначально сражается с поляками и саксонцами, а затем с французами, получает несколько ран: при Кацбахе – легкую в грудь, при Лейпциге – ружейной пулей в правую ногу и картечью в левую. За кампании 1812 и 1813 годов полковник награжден золотой шпагой «За храбрость», орденами Владимира III степени и прусским «Pour le mйrite». 2 февраля 1814 года Александр I подписывает указ о производстве Сутгофа в генерал-майоры. В тот же самый день 8-я русская пехотная дивизия, приданная к армии прусского фельдмаршала Блюхера, не подозревавшего о близости Наполеона с его главными силами, подвергается нежданному нападению французов, и в бою у селения Монмери полковник Сутгоф был ранен саблей в голову и взят в плен. Однако победы над частями армии Блюхера 30 января – 3 февраля не изменили судьбы Наполеона. 18 марта русские и их союзники берут штурмом Париж, и вскоре освобожденный из плена Сутгоф узнает, что вот уже два месяца, как он произведен в генерал-майоры. 8-я пехотная дивизия возвращается на родину, в августе устраивается на квартирах в Польше, а в апреле 1815 года вновь отправляется в поход во Францию. Наполеон бежал с острова Эльбы, и 3 июня 1815 года бригада Сутгофапереходит французскую границу, опоздав, впрочем, к бою под Ватерлоо. Дивизия участвует в блокаде крепости Метц и в августе трогается снова в поход, уже на постоянные квартиры в местечко Короп Черниговской губернии. Роковой для Сутгофа 1825 год застал его в Москве командиром бригады в одной из дивизий 5-го пехотного корпуса. Единственный сын делал, казалось, такую удачную карьеру – в двадцать четыре года поручик гвардии и командует ротой. И вдруг известие о событиях 14 декабря… Осужденный и приговоренный к пожизненным каторжным работам бывший гвардейский поручик, закованный в кандалы, отправлен в Сибирь, а его отец после долгих и унизительных хлопот получает место коменданта в Гельсингфорсе. Весьма вероятно, что этому назначению помогло записанное в его формуляре знание языков «российского, французского, немецкого, шведского и финляндского». Портрета генерала Сутгофа найти не удалось, как не удалось установить и даты его смерти. Известно только, что из «числящихся по армии» приказом Николая I он уволен 4 января 1834 года. Наконец, следует упомянуть о генерал-лейтенанте князе Александре Васильевиче Сибирском. Его имя фигурирует в двух известных нам архивных документах – в списке портретов, заказанных Д. Доу, составленном в августе 1826 года, и во втором, составленном, очевидно, архитектором К. И. Росси на те портреты, которые еще не получены от живописца, но уже размечены – где именно, в каком ряду и порядке они должныбыть помещены в галерее. В последнем списке 106 портретов, 105 из которых налицо в виде полотен или затянутых шелком пустых рамок с подписанными чинами, инициалами и фамилиями. Не хватает только одного – генерал-лейтенанта А. В. Сибирского. Кто же мог его вычеркнуть из списка, исключить из числа достойных помещения в этом своеобразном пантеоне русской военной славы? Очевидно, только Николай I. Но за какие грехи могла постигнуть Сибирского такая кара? Собранные нами сведения говорят прежде всего о честной боевой дороге. Вот она в самых кратких чертах. Родился в 1779 году и, будучи сыном генерала, записан при рождении унтер-офицером в гвардейский Преображенский полк. Действительная служба началась для родовитого юноши[4] в шестнадцать лет в чине майора Черноморского гренадерского корпуса. Девятнадцати лет он – подполковник, двадцати одного года – полковник, а в двадцать четыре – командир Нарвского мушкетерского полка, во главе которого впервые попадает в огонь сражений в 1805 году под Кремсом и Аустерлицем, где получил разом три ранения. В 1808–1809 годах Сибирский сражался в Финляндии со шведами при Кухайоках, Оровайсе, Торнео и за отличие в последнем бою произведен в генерал-майоры. Тогда же назначен шефом Могклевского пехотного полка вместо генерала Булатова. В корпусе Витгенштейна, прикрывавшем от французов пути к Петербургу, Сибирский встретил войну 1812 года. Со своим полком он участвовал в боях при Клястицах, Свольые, Полоцке, во второй раз при Полоцке и на Березине. В 1813 году сражался при Люцене, Бауцене и Рейхенбахе, где был тяжело ранен в правую руку и в бок, после чего отправлен на излечение в Варшаву. За последние кампании Сибирский награжден орденами Георгия III степени, Анны I степени и алмазами к золотой шпаге «За храбрость», полученной раньше. Окончилась война, началась мирная строевая служба. С 1822 года Сибирский – начальник 18-й пехотной дивизии на юго-западе России. Не здесь ли следует искать причины гнева на него императора Николая? Собранные нами свидетельства современников сообщают, что 18-я дивизия на смотру осенью 1823 года оценена Александром I как отменно хорошая в строевом отношении и что особенно отличился Вятский пехотный полк, глядя на эволюции которого, царь – великий знаток фронтовой выучки – воскликнул: «Превосходно! Совсем как гвардия!» – и пожаловал командиру полка три тысячи десятин земли. Также отличал и хвалил этого полкового командира в своих дошедших до нас приказах и начальник дивизии. А полковник был не кто иной, как Павел Иванович Пестель – вождь Южного тайного общества, арестованный в своей квартире в местечке Линцы 14 декабря 1825 года. В этом же полку служил член тайного общества майор Н. И. Лорер, арестованный в Тульчине 23 декабря. А другим полком той же дивизии – Казанским – командовал также член тайного общества полковник П. В. Аврамов, арестованный 19 декабря. Пестель через полгода будет приговорен к смерти, двое других – к двенадцати годам каторги каждый. И вот что интересно отметить. Вслед за их арестом от начальника дивизии затребовали формулярные списки, которые были отправлены в Петербург и сохранились в следственных делах декабристов. Конечно, 1 января 1826 года, которым датированы списки, Сибирский уже знал, как и все его окружавшие, о восстании 14 декабря в Петербурге и об аресте многих офицеров-заговорщиков. Последней графой формулярных списков стоял вопрос: «К повышению достоин или зачем не аттестован?» Другие генералы, которые в эти тревожные дни заполняли формуляры своих арестованных подчиненных, оставляли этот вопрос без ответа, а то начисто опускали, не вводя его в график формуляра, или, наконец, писали: «По высочайшему повелению в заключении находится». А князь Сибирский заверил своей подписью во всех трех формулярах четко выведенное «достоин», хотя, конечно, понимал, что это слово сейчас мало уместно: как же достоин, когда арестован, взят под конвой и заточен в Петербурге в крепость как государственный преступник!.. Видимо, Николай I знал отношение генерала к Пестелю, Аврамову, Лореру, царь не простил ему давних похвал «образцовому» командиру Вятского полка и слов «достоин» в формулярах арестованных…* * *
О том, какое впечатление производила галерея на современников, существует немало свидетельств в русской журнальной и мемуарной литературе 1820 – 1830-х годов. Но, вступая в галерею, каждый прежде всего вспоминает первые строфы прекрасного стихотворения Пушкина «Полководец»:О тех, кого Пушкин знал лично
Д. В. ДАВЫДОВ. Возможно, что еще в Москве, до поступления в Лицей, маленький Пушкин слышал имя поэта-офицера Дениса Васильевича Давыдова. В доме Пушкиных часто бывали писатели, здесь толковали о новостях литературы и, вероятно, обсуждали перевод гвардейского поручика Давыдова в захолустный армейский полк за «возмутительные» стихи. Это были басни «Голова и Ноги», «Река и Зеркало» и другие, широко распространявшиеся в списках. Выраженное в них дворянское оппозиционное настроение, очень далекое от подлинной революционности, сыграло, однако, значительную роль в дальнейшей судьбе автора. Правящие круги никогда не простили Давыдову этих «грехов молодости», продолжая считать его «беспокойным». Только благодаря выдающейся храбрости и несомненному военному дарованию, выказанному в целом ряде кампаний против французов, шведов и турок в 1806–1811 годах, Давыдов к началу Отечественной войны достиг чина армейского подполковника. Смелый проект создания партизанского отряда для действий в тылу и на сообщениях армии Наполеона, поданный М. И. Кутузову накануне Бородинского боя, и затем блестящие действия этого отряда прославили имя Давыдова в армии, в народе и выдвинули его в первые ряды героев Отечественной войны. Но с переходом армии за границу Давыдов попал под начальство генерала-немца Винценгероде, и здесь его инициатива и смелость были расценены как недостатки. Войну Давыдов окончил генерал-майором, командуя гусарской бригадой. В этом чине он оставался более 18 лет, то выходя в отставку, то возвращаясь на службу во время войн 1826 и 1831 годов, давших ему возможность вновь и вновь проявить недюжинные способности кавалерийского начальника и наконец получить давно заслуженный чин генерал-лейтенанта. Огромная популярность Дениса Давыдова была связана не только с блестящей партизанской деятельностью в 1812 году. Не меньше он прославился как поэт, создавший особый жанр «гусарских» стихов, живо и ярко передававших настроения военной молодежи начала XIX века. Пламенный патриот, смелый рубака, отчаянный кутила и пылкий любовник – таков герой поэзии Давыдова, описанный с чисто кавалерийской стремительностью, чуждой чопорности и внешней, ложной красивости. Стихи Давыдова переписывались, заучивались и расходились по русской армии. Вот отрывки наиболее типичных из них:«Гусарский пир», 1804 г.
«Песня», 1815 г.
«Решительный вечер», 1818 г.
П. М. ВОЛКОНСКИЙ. В последние годы пребывания в Лицее Пушкин мог часто видеть коренастую фигуру и брюзгливое выражение лица одного из наиболее близких Александру I людей – начальника Главного штаба, генерала от инфантерии князя Петра Михайловича Волконского. Товарищ детских игр Александра и его адъютант в царствование Павла, молчаливый свидетель, если не косвенный участник, заговора, закончившегося 11 марта 1801 года убийством Павла, Волконский неизменно сопровождал царя во время войн с Наполеоном, путешествий по России и разъездов на конгрессы «Священного союза». А когда Александр жил в своей излюбленной летней резиденции – Царском Селе, Волконский был его частым собеседником, спутником на прогулках и учениях гвардейских частей, а также ежедневным докладчиком по всем текущим военным вопросам, так как в эти годы начальнику Главного штаба был подчинен и военный министр. В войнах 1805–1814 годов Волконский не раз проявлял выдающуюся храбрость. Так, например, под Аустерлицем он, спешившись, со знаменем в руках, трижды водил в штыковую атаку пехотную бригаду и отбил два французских орудия. Но наибольшую известность Волконский заслужил как деятельный организатор русского Главного и Генерального штабов, руководивший составлением первой сводной карты России, создавший собрание карт иностранных государств, первую большую военную библиотеку, первую мастерскую астрономических и математических инструментов для военных съемок и, наконец, училище колонновожатых, т. е. офицеров Генерального штаба. При дворе занимала видное положение и сестра П. М. Волконского, некрасивая старая дева. Она состояла фрейлиной царицы и летом жила в Царскосельском Екатерининском дворце, в помещениях, непосредственно прилегавших к зданию Лицея и сообщавшихся с ним крытым переходом, которым часто пользовались лицеисты. Однажды, проходя вечером по коридору близ дверей квартиры фрейлины, Пушкин услышал в темноте шелест женского платья. Решив, что это – хорошенькая горничная Волконской, Наташа, с которой он был близко знаком и которой посвятил стихи «Вянет, вянет лето красно», юный поэт устремился на шорох. Он едва успел обнять девушку, как отворилась ближняя дверь, и – о ужас! – Пушкин увидел перед собой княжну Волконскую. Он бросился бежать, а негодующая фрейлина, отыскав своего влиятельного брата, пожаловалась ему не неслыханную дерзость лицеиста. В тот же вечер Волконский доложил о случившемся Александру и выразил свое возмущение директору Лицея Энгельгардту. А на другой день и царь потребовал объяснений от Энгельгардта. Директор изобразил в ярких красках отчаяние Пушкина, сказал, что юноша просит позволения написать княжне письмо с извинениями, и сумел так объяснить дело, что Александр смягчился и сказал, посмеиваясь: «Между нами, старая дева, быть может, в восхищении от ошибки молодого человека…» Тем и кончилось происшествие, причинившее много волнений Энгельгардту, Пушкину и его товарищам. Памятником этому случаю остался следующий экспромт поэта:
«К Чаадаеву», 1818 г.
«Вольность». 1817 г.
Н. Н. РАЕВСКИЙ и С. Г. ВОЛКОНСКИЙ. Приехав в Екатеринослав, Пушкин не успел еще оглядеться и устроиться, как заболел лихорадкой, простудившись во время купания. В это время через Екатеринослав проезжал следовавший из Киева на Кавказские Минеральные Воды генерал Николай Николаевич Раевский с двумя дочерьми – Марией и Софией и сыном, тоже Николаем Николаевичем. Младший Раевский, офицер лейб-гвардии гусарского полка, подружился с Пушкиным еще в Царском Селе, там же поэт встречался и с самим знаменитым генералом. Зная, что в Екатеринославе находится его ссыльный приятель, младший Раевский, едва вылезши из дорожной коляски, бросился искать поэта. Он застал Пушкина в «гадкой избенке, на досчатом диване, небритого, худого и бледного», – как пишет врач, ехавший с генералом и в тот же день взявшийся за лечение больного. Узнав о положении Пушкина, генерал решил увезти его с собой на воды. Разрешение местного начальства было дано, и менее чем через месяц после своей высылки из Петербурга поэт уже ехал с Раевскими через Новочеркасск и Ставрополь в Горячеводск (ныне Пятигорск). Генерал от кавалерии H. H. Раевский, с которым в это время близко общался Пушкин, был одним из замечательнейших военных деятелей своего времени. Прошедший боевую школу на турецкой, польской и кавказской войнах конца XVIII века, близкий друг и соратник П. И. Багратиона, под командой которого он сражался в 1806 году с французами, в 1808-м – со шведами и в 1810-м – с турками, Раевский особенно прославился в Отечественную войну. У деревни Салтаковки он героически атаковал корпус Даву, рвавшийся следом за уходившей армией Багратиона, у Смоленска сдерживал авангард Наполеона, обеспечивая соединение наших армий, а под Бородином защищал центр русской позиции, и главный ее редут вошел в военную историю с его именем. В 1813 году Раевский командовал гренадерским корпусом, во главе которого сражался при Бауцене и Кульме. При Лейпциге, раненный пулей в грудь, он остался в строю до конца сражения. В 1814 году участвовал в ряде боев, в штурме Парижа. После войны Раевский командовал корпусом, штаб которого стоял в Киеве. Помимо выдающегося военного дарования и боевого опыта Раевский, по единодушным отзывам современников, обладал высокими человеческими достоинствами – редкой скромностью, равнодушием к почестям, независимостью мыслей и суждений, серьезным образованием, гуманностью и отзывчивостью к окружающим и подчиненным. Все эти качества ярко выразились в отношениях Раевского с молодым Пушкиным. Характеризуя их, один из первых биографов великого поэта писал: «Несмотря на французское воспитание, Раевский был настоящий русский человек, любил русскую речь, по собственной охоте знаком был с нашей словесностью, знал и ценил простой народ, сближался с ним в военном быту и в своих поместьях, где, между прочим, любил заниматься садоводством и домашней медициной. В этих отношениях он далеко не походил на своих товарищей по оружию, русских знатных сановников, с которыми после случалось встречаться Пушкину и которым очень трудно было понять, что за существо поэт, да еще русский. Раевский как-то особенно умел сходиться с людьми, одаренными свыше. По отношению к Пушкину генерал Раевский важен еще для нас как человек с разнообразными и славными воспоминаниями и преданиями, которыми он охотно делился в разговорах». Беседы такого рода, несомненно, происходили в течение всего времени, проведенного Пушкиным в кругу семьи Раевских, и начались именно в первые дни пути, когда, узнав, что поэт, ехавший в открытой коляске со своим приятелем, страдает от приступов лихорадки, генерал пересадил его в свою карету. В «Исторических записях» Пушкина в разделе «Table-talk» сохранился ряд рассказов Раевского, метко характеризовавших некоторых деятелей времени Екатерины II и знакомцев генерала по военному поприщу. 6 июня приехали в Горячеводск, где уже лечился старший сын Раевского, полковник Александр Николаевич. Путешественники прожили здесь, а также в Железноводске и Кисловодске около двух месяцев. Окончательно излеченный местными ваннами, Пушкин совершал прогулки по окрестностям с братьями Раевскими. Плененный величественной природой, здесь он задумал и начал писать «Кавказского пленника». 5 августа Раевские и Пушкин выехали в Крым и через крепость Кавказскую (ныне город Кропоткин), Тамань, Керчь и Феодосию прибыли к концу месяца в Гурзуф. Ночью, на корабле, при переезде из Феодосии, в то время как его спутники спали, Пушкин создал свою элегию «Погасло дневное светило». В Гурзуфе ждали Раевских жена генерала (внучка великого Ломоносова) и две старшие дочери. Все разместились в одном предоставленном в распоряжение генерала Доме. Описывая осенью брату Льву свое путешествие, Пушкин восторженно сообщал о жизни в Крыму: «Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12-го года; человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери – прелесть, старшая – женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, – счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение, – горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда – увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского». В середине сентября, оставив в Гурзуфе жену и дочерей, генерал, вместе со своим младшим сыном и Пушкиным, выехал в обратный путь. Часть пути они ехали верхом и вместе посетили Георгиевский монастырь и Бахчисарай, где осматривали «в забвеньи дремлющий дворец» крымских ханов. В конце сентября поэт прибыл в Кишинев, куда за истекшее время была переведена из Екатеринослава канцелярия его начальника, генерала Инзова. Общение с семейством Раевских оставило значительный след в творчестве Пушкина. Николаю Николаевичу – младшему, знатоку и тонкому ценителю литературы, до последних лет жизни оставшемуся его другом, поэт посвятил «Кавказского пленника», Александру Николаевичу, под глубоким и сложным влиянием которого он некоторое время находился, посвящены стихи «Демон» и «Коварность». Исследователи творчества Пушкина полагают, что несколько стихотворений, написанных в ближайшие годы после пребывания на Кавказе и в Гурзуфе, связаны с впечатлением, произведенным на него двумя старшими дочерьми генерала. Наконец, Марии Николаевне, смуглой, черноглазой, живой и шаловливой девушке-подростку, с которой он виделся ежедневно во все три месяца своего путешествия, Пушкин через несколько лет посвятил поэму «Полтава». Существует предположение, что увлечение Марией Раевской было одним из наиболее серьезных в жизни поэта. С ее именем связывают не одну строфу в «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах», «Онегине» и других произведениях Пушкина. Сама Мария Николаевна рассказывает в своих записках: «Мне вспоминается, как во время этого путешествия, недалеко от Таганрога, я ехала в карете с Софьей, нашей англичанкой, русской няней и компанионкой. Завидев море, мы приказали остановиться, вышли из кареты и всей гурьбой бросились любоваться морем. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала забавляться тем, что бегала за волной, а когда она настигала меня, я убегала от нее. Кончилось тем, что я промочила ноги. Понятно, я никому ничего об этом не сказала и вернулась в карету. Пушкин нашел, что эта картинка была очень грациозна, и, поэтизируя детскую шалость, написал прелестные стихи; мне было тогда лишь 15 лет:
И. Н. ИНЗОВ. По возвращении из поездки на Кавказ и в Крым для Пушкина начался новый, кишиневский, период жизни, охвативший почти три года, с сентября 1820-го по июль 1823 года. Видную роль в нем играл непосредственный начальник поэта генерал-лейтенант Иван Никитич Инзов, состоявший в должности попечителя колонистов юга России, а с июля 1820 года исполнявший также обязанности наместника Бессарабии. Этим и был вызван переезд его канцелярии из Екатеринослава в Кишинев. Немногие дошедшие до нас сведения о жизни И. Н. Инзова до назначения его на юг России рисуют служебный путь исправного и доблестного офицера. Начав службу 17-летним юношей, Инзов получил боевое крещение в 1789–1791 годах во время турецкой войны, после которой несколько лет он состоял ординарцем и адъютантом фельдмаршала Репнина. В 1799 году Инзов командовал на знойных полях Италии и в снежных ущельях Альп прославившимся доблестью Апшеронским пехотным полком, не раз заслужив похвалы великого Суворова, и в 1804 году, на 20-м году службы, произведен в генерал-майоры. В 1805 году по желанию Кутузова Инзов был назначен дежурным генералом его армии и стал бессменным помощником славного полководца в этой трудной кампании. Потом командовал бригадой и дивизией, участвуя в боевых действиях в Галиции и на Дунае. С начала Отечественной войны состоял начальником штаба 3-й армии (Тормасова), прикрывавшей Киев и не принимавшей значительного участия в боевых действиях лета и осени 1812 года вплоть до разгрома французов на Березине. Зато в 1813 году Инзов, перешедший опять в строй, участвовал в целом ряде сражений и особенно отличился при Бауцене, где со своей дивизией оказал упорное сопротивление корпусу Нея и не раз лично водил полки в штыковую атаку. Вслед за тем он участвовал в трехдневной «битве народов» под Лейпцигом, в осаде Магдебурга и Гамбурга. Через четыре года после окончания войны состоялось назначение Инзова в Екатеринослав, а еще через два года переехал он в Кишинев. Старый холостяк – ему в 1820 году было 52 года, – генерал Инзов зажил здесь, отдавая много времени обязанностям по управлению краем и посвящая досуг чтению и занятиям естественными науками, которые он очень любил. Двухэтажный каменный дом наместника, стоявший на пригорке над Кишиневом, и прилегавшие к нему большой двор и сад полны были разнообразных птиц, и в клетках и на свободе, а также всевозможных, порой редких, растений. В этом-то доме, в двух комнатах нижнего этажа, Инзов вскоре поселил Пушкина, за которым высшее петербургское начальство поручило ему наблюдать. В столице, конечно, не думали, что этот начальник окажется до такой степени мягким, заботливым и снисходительным. Добрый и просвещенный Инзов, в молодости близкий к московскому кружку прогрессивного общественного деятеля писателя Н. И. Новикова, убежденный противник крепостного права и телесных наказаний, был проникнут искренней гуманностью и терпимостью. Он начал свои отношения со ссыльным поэтом с того, что, едва узнав его, отпустил на Кавказ и в Крым. По этому поводу Инзов писал начальству в Петербург: «Расстроенное его здоровье в столь молодые лета и неприятное положение, в коем он, по молодости, находится, требовали, с одной стороны, помощи, а с другой – безвредной рассеянности, а потому отпустил я его с генералом Раевским…» Как видно из этого письма, приказ «наблюдать» за поэтом Инзов понимал по-своему. Он вкладывал в эти слова самый высокий смысл, он относился к поэту по-отечески. Инзов сумел с первых дней примениться к характеру одинокого юноши, оценить его прямодушие и великий талант. Поселив Пушкина в своем доме, Инзов постоянно приглашал его к своему столу, вел с поэтом серьезные беседы, снабжал его книгами из своей библиотеки, наблюдал за его поведением в обществе. И делал все это со свойственной ему мягкостью и в самой деликатной форме. Не стесненный систематическим исполнением служебных обязанностей, Пушкин в Кишиневе вел жизнь подвижную, пеструю и разнообразную. В то же время он много и плодотворно работал. Недаром весной 1821 года в стихотворении «Чаадаеву» поэт писал:
И. В. САБАНЕЕВ. В Кишиневе Пушкин не раз встречался с генерал-лейтенантом Иваном Васильевичем Сабанеевым, командиром 6-го пехотного корпуса, в состав которого входила пехотная дивизия генерал-майора М. Ф. Орлова. Бывая в Кишиневе, Сабанеев обязательно посещал Инзова как старшего из местных военных чинов, управляющего краем и к тому же знакомого ему по прошлой боевой службе. Во время одного из таких посещений, 5 февраля 1822 года, Пушкин, находясь в соседней комнате, услышал, как Сабанеев говорил Инзову о намеченном назавтра аресте майора В. Ф. Раевского, обвинявшегося в революционной пропаганде среди солдат и в принадлежности к тайному политическому обществу «Союз благоденствия». Инзов горячо отстаивал невиновность Раевского. Убедившись, что Сабанеев имеет предписание об аресте его друга, Пушкин побежал к Раевскому и предупредил его о грозящей опасности. Майор поспешил уничтожить компрометировавшие его и других членов общества бумаги, что, впрочем, не помешало властям после ареста продержать его в заключении более 5 лет и затем сослать в Сибирь. Следующая известная нам встреча Пушкина с Сабанеевым относится к январю 1824 года, когда поэт уже из Одессы ездил для исторических разысканий в Бендеры и Каушаны. Находясь проездом в Тирасполе, где квартировал штаб 6-го корпуса, Пушкин был приглашен обедать к Сабанееву. По свидетельству его спутника, поэт был остроумен и разговорчив, очень понравился хлебосольной жене генерала и сам нашел занимательной беседу хозяина. Среди потомков Сабанеева сохранилось предание, что от него Пушкин услышал рассказ автобиографического характера, послуживший позже сюжетом для повести «Метель». Несомненно, Пушкин многократно видел генерала Сабанеева и в Одессе, куда тот часто приезжал по служебным делам. Так, ранней весной 1824 года оба они были на маскараде у генерал-губернатора. Уступая просьбам Воронцовых, Сабанеев согласился участвовать в этом увеселении, придумав себе весьма оригинальный костюм. Он облекся в статскую одежду и нацепил на фрак многочисленные имевшиеся у него иностранные ордена, не надев при этом ни одного русского. Эта остроумная насмешка над характерным для русского высшего общества преклонением перед всем чужеземным привела Пушкина в восторг: «англомания» Воронцова, столь ненавистная поэту, была в Одессе известна всем. И. В. Сабанеев принадлежал к числу наиболее видных боевых генералов своего времени. Окончив Московский университет, он 19-летним юношей начал службу в турецкую войну 1790–1791 годов, во время которой отличился храбростью и был отмечен Кутузовым. В суворовском походе 1799 года Сабанеев неизменно командовал передовыми цепями одной из колонн, был дважды ранен в боях при Чертовом мосте и Муттентале, среди тяжелораненых оставлен в Гларисе и взят в плен французами. Выздоровев, Сабанеев возвратился в Россию, привезя проект нового обучения пехоты рассыпному строю, разработанный им на основании опыта последней войны. Проект оказался так хорош и нужен, что вскоре был принят во всей русской армии. Слабость здоровья в результате ранений заставила Сабанеева выйти в отставку, но ненадолго. В 1805–1807 годах, командуя полком в авангарде Багратиона, он вновь зарекомендовал себя бесстрашным и предприимчивым офицером, а в одной из рукопашных стычек был снова ранен (на этот раз штыком в лицо). Участвуя в войне со шведами, Сабанеев находился в составе отряда, перешедшего по льду Ботнический залив, был еще раз ранен и участвовал в целом ряде удачных боев, за что был награжден чином генерал-майора и орденом Георгия III степени. В 1810–1811 годах он участвовал в турецкой войне и особенно прославился в сражении при Батике, командуя левым крылом русской армии. Блестящие действия Сабанеева при Рущуке и Слабодзее отмечены особыми похвалами Кутузова. При заключении Бухарестского мира он состоял вторым русским уполномоченным. В войну 1812–1814 годов был начальником штаба армии Чичагова и позже Барклая-де-Толли, высоко его ценивших. Сабанеев отличался гуманностью по отношению к солдатам и исключительной честностью. По фигуре и движениям, маленький, сухой, чрезвычайно живой и деятельный Сабанеев, как пишут современники, несколько напоминал великого Суворова, перед памятью которого он благоговел.
А. Ф. ЛАНЖЕРОН. Вероятно, еще весной 1821 года, приехав на месяц в Одессу из Кишинева, Пушкин познакомился с херсонским военным губернатором и одесским градоначальником, генералом от инфантерии графом Александром Федоровичем Ланжероном, болтливым и общительным 60-летним французом. Начав службу в королевских французских войсках, 19-летний Ланжерон принял участие в войне за освобождение Северной Америки от владычества Англии и проявил выдающуюся храбрость в сражениях с англичанами. Возвратясь во Францию и эмигрировав во время революции, он поступил в русскую армию, с которой участвовал почти во всех войнах, с 1790 по 1814 год, против шведов, турок и французов. Храбрый генерал и ловкий царедворец, пользовавшийся милостями Екатерины II, Павла и Александра I, Ланжерон в 1811 году был произведен в генералы от инфантерии и в Отечественную войну командовал корпусом. В течение долгой военной карьеры Ланжерон знал и неудачи (при Аустерлице его колонна была почти уничтожена), и победы, не раз проявлял он недюжинное военное дарование и достигал значительных успехов. Так, в 1811 году временно, перед назначением Кутузова, командуя Дунайской армией, он взял крепость Рущук и был ближайшим помощником великого полководца в операциях по блокаде и пленению турецкой армии. В 1813 году под Лейпцигом корпус Ланжерона, единственный из всех союзных войск, прорвал фронт армии Наполеона и заставил противника начать отступление. За взятие в 1814 году штурмом господствующих над Парижем Монмартрских высот он получил высший русский орден Андрея Первозванного. В 1815 году Ланжерон был назначен в Новороссию в качестве преемника своего земляка и друга герцога Ришелье, навсегда уехавшего во Францию. Проведший всю жизнь на войне, Ланжерон не имел ни малейшего представления о гражданских делах, об управлении й устройстве подчиненного ему края, но со свойственным ему легкомыслием нимало этим не смущался и даже не пытался вникнуть в новое для него дело. Один из современников и свидетелей его деятельности характеризует ее так: «С тех пор как свет стоит, неосновательнее графа Ланжерона еще ничего видано не было… Он создан был, чтобы находиться посланником при каком-нибудь немецком или итальянском двора или управлять где-нибудь придворным театром… Нашли, что он не годится командовать корпусом, и дали ему в управление целый край… Как шли при нем дела, этого не нужно уж спрашивать». По словам другого очевидца последних лет деятельности Ланжерона в Новороссии, его «едва терпели на месте, где он не принес ни малейшего блага и где, потеряв всякое значение, сделался игрушкой в руках всех, кому выгодно было им вертеть». Граф Ланжерон был известен как увлекательный собеседник и острослов. Однажды после боя он сказал храброму, но не проявившему должной предприимчивости полковнику: «Вы пороху не боитесь, но вы его и не выдумаете». Будучи исключительно хладнокровен и распорядителен в сражениях, Ланжерон как в делах управления краем, так и в домашнем быту был донельзя забывчив, бездеятелен и анекдотически рассеян. Рассказывали, что, принимая Александра I в своем доме и предоставив царю для занятий свой кабинет, он откланялся и, уходя, по привычке запер дверь на ключ, а сам ушел на далекую прогулку, унеся ключ в кармане. Привыкнув громко беседовать со своей любимой собакой, Ланжерон часто высказывал ей самые сокровенные мысли и замечания по поводу окружающих, забывая о присутствии лиц, которым отнюдь не следовало знать сказанного. Частые встречи Пушкина сЛанжероном относятся к 1823–1824 годам, когда поэт переехал в Одессу. В это время Ланжерон уже не играл в крае никакой роли (его заменил Воронцов), но продолжал жить в Одессе. Обиженный на царя за свою отставку, Ланжерон не скрывал своих чувств перед Пушкиным и, показывая дружеские письма Александра I, написанные еще в царствование Павла I, жаловался поэту на несправедливость. Еще в молодости, связанный с литературными кружками Парижа, сочинив и напечатав там комедию, Ланжерон, оказавшийся не у дел в Одессе, вновь принялся писать пьесы, которые отдавал на суд опальному поэту. «Однажды, – рассказывает свидетель их отношений, – сработав трагедию, Ланжерон дал ее Пушкину, чтобы он прочитал и сказал ему свое мнение. Александр Сергеевич продержал тетрадь несколько дней и, как нелюбитель галиматьи, не читал ее. Через несколько времени при встрече с поэтом граф спросил: „Какова моя трагедия?“ Пушкин был в большом затруднении и старался отделаться общими выражениями; но Ланжерон входил в подробности, требуя особенно сказать мнение о двух главных героях драмы. Поэт разными изворотами заставил генерала назвать по имени героев и наугад отвечал, что такой-то ему больше нравится. „Так, – воскликнул восхищенный генерал, – я узнаю в тебе республиканца; я предчувствовал, что этот герой тебе более по душе"». В те же месяцы Пушкин вел с Ланжероном разговоры о различных политических событиях, например о восстании греков, на это есть указание в письме поэта Вяземскому от 14 апреля 1823 года. Командуя русскими войсками в 16 кампаниях, Ланжерон так и не научился как следует говорить по-русски. В своей деловой переписке, желая сообщить указ Екатерины II, по которому владельцы соляных разработок могли продавать соль кому угодно и по любой цене, он писал: «Владельцев земли, указуйт Эмператрис Экатерин, продоит своим соли по вольным цена». Эту смешную особенность, так же как привычку вмешивать во французскую речь русские слова, знал за Ланжероном Пушкин. В одном из писем Е. М, Хитрово поэт приводит выражение Ланжерона – «des boumagui» («бумаги»). Прожив почти всю жизнь в России, Ланжерон не стал русским человеком не только по языку. Будучи профессиональным военным и храбро сражаясь под русскими знаменами, в мирное время он совершенно не интересовался жизнью приютившей его страны, не знал и не понимал ее. Весной 1824 года Ланжерон уехал во Францию, но, утративший всякие связи с родиной, не остался там и возвратился в Россию. В июне 1826 года Николай I назначил его членом суда над декабристами, но сколько-нибудь заметной роли в нем Ланжерон не играл. В 1828–1829 годах он участвовал в турецкой войне, после которой окончательно вышел в отставку. В 1831 году Ланжерон приехал в Петербург, где, вероятно, вновь встречался с Пушкиным. 4 июля 1831 года он умер от холеры, 68 лет от роду. Ланжерон оставил записки о войнах, в которых участвовал, представляющие значительный интерес и живо рисующие личность автора, полного едкой критики современников, но не щадившего порой и себя. Написанный с натуры портрет А. Ф. Ланжерона прекрасно передает его типичную французскую наружность и щеголеватость придворного любезника, прославленного острослова светских салонов.
И. О. ВИТТ. В Одессе же поэт встречался и с генерал-лейтенантом графом Иваном Осиповичем Виттом, начальником военных поселений кавалерии в Новороссийском крае. С именем Витта связана относящаяся к весне и лету 1824 года попытка Пушкина и его друзей Вяземских устроить на службу в Одессу близкого товарища поэта по Лицею, также поэта и будущего декабриста, В. К. Кюхельбекера. В это время Кюхельбекер, испытавший уже неудачу на нескольких служебных поприщах, жил в Москве, сильно нуждался, давал уроки и подготовлял к изданию альманах «Мнемозина», в котором Пушкин предполагал напечатать поэму «Братья-разбойники». Вместе с приехавшей на лето в Одессу В. Ф. Вяземской Пушкин хлопотал об устройстве Кюхельбекера па службу в канцелярию генерал-губернатора Воронцова, потом к одесскому градоначальнику Гурьеву и, наконец, к Витту. Для представления последнему поэт взялся составить особую записку о Кюхельбекере. По-видимому, дело казалось уже совершенно решенным, так как е своем последнем письме Вяземскому из Одессы, от 15 июля, Пушкин писал: «Кюхельбекер едет сюда – жду его с нетерпеньем». Однако дело почему-то расстроилось. Может быть, из-за неладов Пушкина с Воронцовым и скорого отъезда поэта из Одессы, а может быть, здесь сказалось отмеченное одним из лиц, хорошо знавших Витта, правило последнего: «Ни в чем не отказывать, но никогда не сдерживать обещанного». Граф И. О. Витт принадлежал к числу генералов, наименее популярных в обществе и в военной среде. Полуполяк-полугрек, он начал службу в русских войсках, но в 1809–1811 годах находился волонтером в армии Наполеона. Летом 1812 года Витту было поручено сформировать казачью дивизию, с которой он принял участие в военных действиях, не выказав, по показаниям очевидцев, ни военного дарования, ни храбрости. Особую известность Витт приобрел в 1818 году, когда был поставлен во главе создававшихся на юге России военных поселений кавалерии. Он проявил в выполнении этого любимого начинания Александра I рвение, быстроту, а по отношению к солдатам и казакам – жестокость. Он прекрасно умел ладить со своим прямым начальником Аракчеевым, по представлению которого был произведен в генерал-лейтенанты. Именно к этому времени относится замечание одного из боевых генералов, говорившего Д. В. Давыдову: «Нам нужна война, мой любезный Денис! В мирное время, посмотрите, и Витт становится „колоссальным"». В 1824–1825 годах Витт вел слежку за членами Южного тайного общества, провокационно действуя сам или через своего доверенного агента, Бошняка. Доносил Александру I о составе общества и его целях. Именно по ложному доносу Витта в конце 1825 года были арестованы сыновья героя 1812 года А. Н. и H. H. Раевские, освобожденные через месяц, как не причастные к делу. Летом 1826 года по приказу Витта в Псковскую губернию был командирован тот же Бошняк с заданием выяснить поведение Пушкина, подозреваемого во «вредной» агитации среди местного населения. С Бошняком ехал и фельдъегерь для препровождения поэта после предполагавшегося ареста в столицу. Однако отзывы окрестных крестьян, содержателей постоялых дворов и других лиц оказались в пользу поэта, и Бошняк уехал ни с чем. Позже, осыпанный милостями Николая I, Витт был произведен в генералы от кавалерии, награжден высшими орденами и назначен инспектором всей резервной конницы. Прямодушный П. И. Багратион называл Витта «лжецом и двуличкой», а один из чиновников, наблюдавших его в Одессе, пишет, что «всякого рода интриги были стихией этого человека». Возможно, что Витта Пушкин встречал и в 30-х годах в Петербурге, в частности в Зимнем дворце, где бывал, приезжая в столицу, этот видный военный сановник николаевской России.
М. С. ВОРОНЦОВ. Когда весной 1823 года в Петербурге стало известно о назначении графа Михаила Семеновича Воронцова новороссийским генерал-губернатором и бессарабским наместником, друзья Пушкина начали хлопотать о переводе его в Одессу. Помимо того, что сам поэт рвался из опостылевшего ему Кишинева, всем заботившимся о его судьбе казалось, что Воронцов – именно тот начальник, который облегчит положение ссыльного поэта и, может быть, через некоторое время исходатайствует ему разрешение вернуться в столицу. В петербургских чиновничье-дворянских кругах у Воронцова была репутация человека хорошо образованного и либерального, созданная его прежней служебной деятельностью. Сын дипломата, долголетнего русского посла в Лондоне, граф М. С. Воронцов воспитывался в Англии, но в 19 лет поступил на военную службу и вскоре начал боевую деятельность на Кавказе, где за храбрость получил орден Георгия IV степени, вынеся из-под ружейного огня раненого товарища. В 1805–1807 годах Воронцов сражался с французами, в 1809–1811 – с турками, отличился под Рущуком, что было отмечено Кутузовым, ходатайствовавшим о награждении его орденом Георгия III степени. С началом Отечественной войны Воронцов получил в командование гренадерскую дивизию, во главе которой бился под Дашковкой и Смоленском. В Бородинском сражении он оборонял левый фланг русской позиции – Багратионовы флеши – с таким упорством, что к полудню из 4000 гренадер его дивизии в строю осталось 400 человек, большинство офицеров было также перебито, и сам Воронцов серьезно ранен в рукопашной схватке. Привезенный в Москву в один из своих домов, Воронцов увидел большое количество крестьянских подвод, нагруженных имуществом, подготовленным к вывозу. Он приказал оставить все в городе, грузить на подводы раненых (300 солдат и 50 офицеров) и увозить их в его имение во Владимирской губернии. Здесь на протяжении всей войны они жили, здесь их лечили за счет хозяина. Участвуя в различных боях последующих кампаний, Воронцов особенно отличился в 1814 году в сражении при Краоне, когда в течение целого дня выдерживал натиск превосходящих сил французов, руководимых самим Наполеоном. В тот день, служа примером редкого хладнокровия, Воронцов лично командовал огнем пехоты и артиллерии, бивших с самой близкой дистанции, в 200–400 шагов, по наступавшему врагу. За этот бой он был награжден орденом Георгия II степени. После окончания войны 32-летний генерал-лейтенант Воронцов получил в командование русский корпус, остававшийся во Франции в составе оккупационных союзных войск. В это время в основном он и приобрел репутацию гуманного и либерального генерала, введя исключительную для своего времени мягкость в обращении с солдатами, которых особым приказом запретил бить на учениях, устроил для них школы грамоты и т. д. Это вызвало неудовольствие Александра I, и по возвращении в Россию корпус Воронцова был признан «распущенным», части его были поручены особо строгим генералам с приказом «подтянуть» их, а сам Воронцов два года пробыл без назначения. Только в 1820 году он получил в командование 3-й пехотный корпус. Уже на высоком посту новороссийского генерал-губернатора он два раза был обойден производством в генералы от инфантерии, чем Александр I выказал ему свое давнее неудовольствие. Непосредственные переговоры с графом Нессельроде, от которого зависел перевод Пушкина в Одессу, вел А. И. Тургенев, доверенный друг семьи поэта и его самого. По странному стечению обстоятельств Тургеневу довелось сыграть видную роль в некоторых событиях из жизни Пушкина. В 1811 году он отвозил мальчика в Лицей, 12 лет спустя хлопотал о переводе опального поэта в Одессу и в 1837 году сопровождал прах Пушкина в Святогорский монастырь. 9 мая 1823 года Тургенев писал Вяземскому, сообщая о назначении Воронцова: «Не знаю еще, отойдет ли к нему и бес арабский.[10] Кажется, он прикомандирован был к лицу Инзова». 31 мая Вяземский спрашивает Тургенева: «Говорили ли вы Воронцову о Пушкине? Непременно надобно бы ему взять его к себе. Похлопочите, добрые люди. Тем более что Пушкин точно хочет остепениться, а скука и досада – плохие советчики». 3 июня Вяземский вновь спрашивал о том же, и 15 июня Тургенев сообщил: «О Пушкине вот как было. Зная политику и опасения сильных сего мира, следовательно и Воронцова, я не хотел говорить ему, а сказал Нессельроде в виде сомнения, у кого он должен быть: у Воронцова или Инзова? Граф Нессельроде утвердил первого, а я присоветовал ему сказать о сем Воронцову. Сказано – сделано. Я после и сам два раза говорил Воронцову, истолковал ему Пушкина и что нужно для его спасения. Кажется, это пойдет на лад. Меценат, климат, море, исторические воспоминания – все есть: за талантом дело не станет, лишь бы не захлебнулся». И поначалу все шло превосходно. Приехав в Одессу в начале июля, Пушкин с головой окунулся в столь непохожую на захолустный Кишинев кипучую жизнь большого приморского города, с многолюдным военным и чиновничьим обществом, кружком образованных коммерсантов, с пестрой разноязычной толпой, оперой и ресторациями – со всем, чего он так долго был лишен. Радовало поэта и море, которое он так любил и которое теперь было всегда у него перед глазами. Первая встреча с Воронцовым прошла вполне благополучно. В письме брату Льву от 25 августа, рассказав о первых одесских впечатлениях, поэт писал: «Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе…» Но в том же письме, обрисовав свое трудное материальное положение и прося подействовать на отца, который ему ничего не посылает, Пушкин добавлял; «На хлебах у Воронцова я не стану жить – не хочу и полно – крайность может довести до крайности…» Очевидно, уже в это время поэт чувствовал резкую разницу между холодным, чопорным Воронцовым и отечески простым, добрым, заботливым Инзовым. В течение следующих месяцев Пушкин вращался в одесском обществе, часто бывая во дворце Воронцова или в кругу лиц из ближайшего окружения графа. В числе последних находился давний приятель поэта А. Н. Раевский, состоявший «для поручений» при генерал-губернаторе. Именно к этому периоду относится создание посвященного Раевскому стихотворения «Демон», которое рисует характер его влияния на Пушкина. Трудно сказать, когда именно начали изменяться к худшему отношения поэта с Воронцовым. По-видимому, это происходило постепенно, но неуклонно в течение целого года. Основной причиной была полная независимость, с которой держался Пушкин, выражавшаяся прежде всего в отсутствии того внешне сдержанного, но безусловного преклонения перед личностью и положением графа, которым были проникнуты все служившие при генерал-губернаторе. Воронцов, во время Отечественной войны проявивший себя доблестным патриотом, через десять лет, в Одессе, предстал совсем в ином свете. Теперь – это только царский наместник, управляющий обширной областью, не сумевший в своих отношениях к Пушкину подняться выше уровня среднего царского сановника. Генерал-губернатора раздражали едкие эпиграммы на близких ему чиновников и одесское общество, часто рождавшиеся у поэта в виде блестящих экспромтов, которые окружающие тотчас запоминали и передавали графу. Вельможа Воронцов рассматривал Пушкина только как прикомандированного к его канцелярии «неудобного», слишком гордого и независимого чиновника, находившегося к тому же на очень дурном счету у правительства за известное всем свободомыслие. Сам Пушкин летом 1824 года в одном из писем так определил отношение к нему генерал-губернатора: «Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаться, думал о себе что-то другое». Занятия поэтическим творчеством не возвышали Пушкина в глазах аристократа Воронцова, а скорее, наоборот, принижали его. Однако генерал-губернатор мог бы, пожалуй, предложить покровительство этому «коллежскому секретарю» при условии, что он будет податлив и почтителен, станет «его поэтом». Но именно покровительства, чуть презрительного меценатства, и не желал Пушкин. Он не хотел и не мог воспевать личность Воронцова и его таланты, он требовал к себе должного уважения и как человек, и как поэт. В июне 1824 года, отвечая на письмо Вяземского, решившего организовать журнал, в котором они могли бы сплотить своих единомышленников, и, по-видимому, выяснявшего у поэта возможность создания такого журнала в Одессе, Пушкин писал: «…на Воронцова нечего надеяться. Он холоден ко всему, что не он; а меценатство вышло из моды. Никто из нас не захочет великодушного покровительства просвещенного вельможи, это обветшало вместе с Ломоносовым. Нынешняя наша словесность есть и должна быть благородно-независима». В те же дни в письме к правителю графской канцелярии Казначееву, искренне расположенному к поэту, Пушкин, с трудом сдерживая накипевшее раздражение, писал: «Вы говорите мне о покровительстве и о дружбе. Это две вещи несовместимые. Я не могу, да и не хочу претендовать на дружбу графа Воронцова, еще менее на его покровительство: по-моему, ничто так не бесчестит, как покровительство, а я слишком уважаю этого человека, чтобы желать унизиться перед ним… Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу-англичанину…» Но существовала и другая причина взаимного нерасположения Пушкина и Воронцова. Она заключалась в отношениях поэта к жене генерал-губернатора Елизавете Ксаверьевне (урожденной графине Браницкой). Ей посвящены стихи: «Сожженное письмо», «Талисман», «Ангел» и «В последний раз твой образ милый…». Некоторые черты Воронцовой поэт придал Татьяне Лариной. Сведениями о ней живо интересовался он в годы, последовавшие за жизнью в Одессе. Воронцова подарила Пушкину перстень с восточной надписью, с которым он никогда не расставался (после смерти Пушкина он принадлежал В. А. Жуковскому, потом И. С. Тургеневу). Есть сведения, что Воронцова была готова содействовать Пушкину в задуманном им бегстве из Одессы. Наконец, она писала ссыльному поэту в село Михайловское, но эти письма (кроме одного) не дошли до нас. Наружность Воронцовой и то впечатление, которое она производила, описывает в следующих словах постоянно видевший ее в Одессе чиновник: «Ей было уже за 30 лет, а она имела все право казаться молоденькою. Долго, когда другим мог бы надоесть свет, жила она девочкой при строгой матери в деревне; во время первого путешествия за границу вышла она за Воронцова, и все удовольствия жизни разом предстали ел и окружили ее. Со врожденным легкомыслием и кокетством желала она нравиться, и никто лучше ее в том не успевал. Молода она была душой, молода и наружностью. В ней не было того, что называется красотою; но быстрый, нежный взгляд ее миленьких небольших глаз пронзал насквозь; улыбка ее уст, которой подобной я не видел, казалось, так и призывает поцелуй». Портрет Воронцовой, исполненный Хатером в 1832 году, выставлен в залах английской живописи Эрмитажа. На нем графиня изображена в малиновом берете, столь тесно связанном с обликом Татьяны Лариной. О подлинном характере отношений Воронцовой к Пушкину судить очень трудно. Существуют веские основания думать, что графиня отдавала свое расположение не поэту, а его другу, А. Н. Раевскому, уже давно в нее влюбленному, и что Пушкин был для этой четы как бы ширмой, отвлекавшей подозрения ревнивого Воронцова. Косвенным указанием, что Пушкину стало известно вероломство Раевского, служит стихотворение «Коварность». Между тем резкие высказывания поэта по адресу правительства и царя доходили и до Воронцова и до Петербурга, подготовляя новую ссылку Пушкина. В марте 1824 года Вяземский писал своему другу: «Сделай милость, будь осторожен на язык и перо. Не играй своим будущим. В случае какой-нибудь непогоды, Всронцов не отстоит тебя и не защитит…» При этом Вяземский, конечно, не знал о всех оттенках отношений поэта с генерал-губернатором и того, что Воронцов уже не раз представлял в Петербург записки о переводе Пушкина из Одессы, мотивируя свое предложение дурным влиянием на поэта окружающей среды и маскируя свое личное отрицательное к нему отношение заверениями о пользе такого перевода для его таланта. Но предостерегать Пушкина было поздно. Именно в середине марта он отправил в Москву неосторожное письмо, в котором сообщал, что берет у одного из одесских знакомых «уроки чистого атеизма», и насмешливо отзывался о догматах христианства. Это письмо, полное остроумной насмешки над религией, было легкомысленно оглашено петербургскими приятелями поэта и послужило в скором времени при решении его судьбы крайне важным материалом для обвинения. А в конце мая в Одессе разыгралась история, явившаяся актом своеобразной мести Воронцова: Пушкина послали на борьбу с опустошавшей Новороссию саранчой. Вот как, в общем верно, рассказывает об этом один из свидетелей, уже упоминавшийся нами Вигель: «Через несколько дней по приезде моем в Одессу встревоженный Пушкин вбежал ко мне и сказал, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее… Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем ходатайствовал об отменении приговора. Я также заикнулся на этот счет: куда там! Он (т. е. Воронцов. – Авт.) побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: «Любезнейший Филипп Филиппович, если вы хотите, чтобы мы остались в прежних приязненных отношениях, никогда не упоминайте об этом мерзавце», – а через минуту прибавил: «…также и о достойном друге его Раевском». Последнее меня удивило и породило во мне много догадок». Получив приказание отправиться в командировку, Пушкин письменно обратился к Казначееву, прося освободить его от поездки, ссылаясь на неспособность к службе и нездоровье. Однако после личного объяснения с Воронцовым и по совету А. Н. Раевского все же поехал. Но, возвратясь, написал Воронцову резкое письмо, по некоторым сведениям продиктованное тем же Раевским, требуя немедленной отставки. Поэту дано было знать, что отставка зависит от министра иностранных дел Нессельроде, в подчинении у которого он продолжал числиться. А между тем Воронцов писал в Петербург, уже прямо требуя удаления из Одессы Пушкина, как человека беспокойного и «неблагонамеренного». Мы знаем, что почва для приговора была подготовлена и неосторожностью поэта, и более ранними представлениями генерал-губернатора. Очень возможно, что Воронцову была в это время уже известна эпиграмма Пушкина, основанная на случае, происшедшем в октябре 1823 года. Во время царского смотра в Тульчине, когда Александр I сообщил собравшимся на обед генералам об аресте вождя испанской революции Риэго, позже казненного, и все встретили эту весть молча, один Воронцов воскликнул: «Какое счастливое известие, государь!» Пушкин описал это так:
Е. Ф. КЕРН. В июне 1825 года поэт, уже около года томившийся в глуши Псковской губернии, встретил у своих соседей Осиповых, в имении Тригорском, приехавшую погостить их родственницу, 25-летнюю красавицу Анну Петровну Керн. Сильное чувство к Анне Петровне, охватившее Пушкина, заставило его на время забыть все прежние увлечения. Памятником этого чувства является прославленное стихотворение «Я помню чудное мгновенье…» и ряд писем к Керн, написанных в августе – декабре 1825 года. История жизни А. П. Керн характерна для ее времени и среды. Семнадцатилетней девушкой она была выдана самодуром-отцом, помещиком Полторацким, за 52-летнего генерал-майора Ермолая Федоровича Керна. Полторацкому такой брак казался «прекрасной партией», но, естественно, он не мог быть счастливым. Не только разница в возрасте разделяла супругов – они не имели ничего общего ни в интересах, ни во вкусах. Молодая женщина была начитанна, сентиментальна, мечтательна и простодушна. Ей трудно было ужиться с годившимся ей почти что в деды малообразованным и грубым человеком. Все мысли и разговоры сводились у него к строевой, плац-парадной службе, отношению к нему начальства, с которым по своему заносчивому и строптивому характеру генерал плохо ладил. Потомок выходцев из Англии, Е. Ф. Керн начал службу в 16 лет, участвовал в ряде войн, начиная с 1790 года, отличался храбростью, был три раза ранен; более четверти века тянул лямку пехотного офицера и наконец в 1813 году получил чин генерал-майора. После Отечественной войны командовал бригадой и дивизией, а с 1823 года состоял рижским комендантом. Первое знакомство Пушкина с Анной Петровной относится к 1819 году. Генерал с молодой женой приезжал в Петербург хлопотать о новом назначении после столкновения с командиром корпуса, которое привело к отстранению Керна от командования дивизией. На вечере в литературном салоне Олениных поэт встретил юную А. П. Керн, и она запечатлелась в его памяти «как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Вторая встреча произошла в Тригорском. Целый месяц гостила Анна Петровна у Осиповых, виделась с поэтом очень часто, побывала со своими родственниками у него в Михайловском. Она слушала чтение Пушкиным только что законченных «Цыган» и других стихов и сама пела поэту. В это время их взаимное увлечение достигло такой силы, что П. А. Осипова нашла нужным увезти свою молодую племянницу в Ригу, к мужу. О том, каким всепоглощающим чувством был охвачен в то время Пушкин, свидетельствуют письма поэта, посылаемые из Михайловского. Через два дня после отъезда Керн поэт писал уехавшей вместе с нею ее двоюродной сестре: «Каждую ночь гуляю я по саду и говорю себе: она была здесь – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, подле ветки увядшего гелиотропа… Мысль, что я для нее ничего не значу, что пробудив и заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее ни более задумчивой среди ее побед, ни более грустной в дни печали… нет, эта мысль для меня невыносима; скажите ей, что я умру от этого, – нет, лучше не говорите, она только посмеется надо мной, это очаровательное создание. Но скажите ей, что если в сердце ее нет скрытой нежности ко мне, таинственного и меланхолического влечения, то я презираю ее, слышите? да, презираю, несмотря на все удивление, которое должно вызвать в ней столь непривычное для нее чувство…» В первом письме, адресованном самой Анне Петровне, Пушкин писал: «Ваш приезд в Тригорское оставил во мне впечатление более глубокое и мучительное, чем то, которое некогда произвела на меня встреча наша у Олениных. Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, – стараться не думать больше о вас…» В следующих письмах к А. П. Керн преобладает шутливый тон, за которым кроется, однако, все то же чувство. Так, 28 августа, прося Анну Петровну вновь приехать в Тригорское, Пушкин писал: «…если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до черезвычайности – в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю – у ног ваших». В ответных письмах А. П. Керн, переживавшей очень трудный период отношений с ненавистным мужем, а также и в письмах Пушкина постоянно упоминается имя генерала. В большинстве случаев поэт пишет в том же полушутливом токе, именуя его то «бедным мужем», то «проклятым Керном». В письме от 14 августа читаем: «Если бы вы знали, какое отвращение, смешанное с почтительностью, испытываю я к этому человеку. Божественная, ради бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ подагры… Это моя единственная надежда!» И дальше: «Достойнейший человек этот г-н Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток – то, что он ваш муж…» А в другом письме: «Если ваш супруг очень вам надоел, бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там все семейство, берете почтовых лошадей на Остров и приезжаете… куда? в Тригорское? вовсе нет; в Михайловское! Вот великолепный проект, который уж с четверть часа дразнит мое воображение. Вы представляете себе, как я был бы счастлив?… Представляете себе удивление вашей тетушки? Последует разрыв. Вы будете видеться с вашей кузиной тайком, это хороший способ сделать дружбу менее пресной, а когда Керн умрет – вы будете свободны как воздух…» В начале октября Анна Петровна вновь приехала в Тригорское, на этот раз с мужем, который здесь познакомился с Пушкиным. В письме от 10 октября своему приятелю А. Н. Вульфу (сыну П. А. Осиповой от первого брака) поэт писал: «Вы, конечно, уже знаете все, что касается до приезда Анны Петровны. Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились». Но в действительности было иначе. Сама А. П. Керн кратко сообщала, что Пушкин «очень не поладил с мужем». Вскоре по возвращении супругов в Ригу Анна Петровна решила навсегда оставить мужа и переехать в Петербург. Перед отъездом она послала поэту сочинения Байрона, которые он давно хотел иметь. Отвечая, Пушкин писал 8 декабря: «Вас, именно вас, посылает мне всякий раз судьба, дабы усладить мое уединение. Вы – ангел-утешитель, а я – неблагодарный, потому что смею еще роптать. Вы едетев Петербург, и мое изгнание тяготит меня более, чем когда-либо». И через несколько строк: «Скова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я по-прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки и снова перецеловываю их, в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны…» Это – последнее из семи дошедших до нас писем поэта А. П. Керн, замечательных писем, о которых один из исследователей жизни и творчества Пушкина говорит: «Прочитав эти письма, каждый скажет, что их пишет не только влюбленный до безумия человек, но и человек необыкновенный. Тут раскрывается вся душа его, как у всякого в порыве страсти. Все вообще его приятельские письма отличаются необыкновенным остроумием, неожиданными оборотами речи, шутливым тоном, даже и тогда, когда, кажется, совсем бы не до шутки; но в письмах к любимой женщине все это еще усиливается, а между тем здесь слышится и бешеная любовь, и нежность, и опасения, и подозрения, и ревность, – и ничего нет натянутого, фальшивого, принужденного». В Петербурге Анна Петровна очень подружилась с сестрой поэта Ольгой Сергеевной, братом Львом, а также с ближайшим другом Пушкина – А. А. Дельвигом и его женой. Возвратясь из ссылки, Пушкин часто бывал у А. П. Керн. В 1829 году, однажды приехав к ней, он написал, сидя на низкой скамеечке, стихотворение «Приметы»:
И. И. ДИБИЧ. Осенью 1826 года окончилась наконец ссылка Пушкина. Новый царь, только что расправившийся с декабристами, захотел с ним увидеться, чтобы попытаться «приручить» поэта. «Железная рука Николая облекалась порой в бархатную перчатку», – пишет один из исследователей жизни Пушкина. К псковскому губернатору был послан фельдъегерь с секретным приказом немедленно отправить поэта в Москву, где после коронации находился Николай I. В приказе, подписанном начальником Главного штаба генералом от инфантерии бароном Иваном Ивановичем Дибичем, говорилось, что везти Пушкина надо «в своем экипаже, свободно, не в виде арестанта, в сопровождении только фельдъегеря». Извещенный губернатором поэт выехал из села Михайловского утром 4 сентября и в тот же день, уже вместе со своим неизбежным спутником, отправился дальше в родной город, в котором не бывал столько лет. Проскакав свыше 700 верст в четверо суток, утром 8 сентября Пушкин прибыл в Москву и явился, как было приказано, вместе с фельдъегерем к дежур-ноглу генералу, который немедленно известил о том Дибича. Начальник Главного штаба ответил распоряжением доставить Пушкина к 4 часам того же дня в его, Дибича, комнаты в Чудовом дворце, в котором жил Николай I и ближайшие лица его свиты. Вероятно, именно Дибич ввел усталого с дороги и встревоженного поэта в кабинет царя. По свидетельству самого Николая I, на его первый вопрос, заданный при этом свидании: «Что бы ты сделал, если бы 14 декабря был в Петербурге?» – Пушкин не задумываясь ответил: «Стал бы в ряды восставших, – все мои друзья были там». Этим начался двухчасовой разговор царя с поэтом, в котором, между прочим, на замечание Пушкина о нелепых строгостях цензуры Николай I приказал присылать все, что будет написано, к нему лично, «милостиво» пообещав «сам быть цензором» поэта и тем установив новую форму царского контроля над его творчеством. Генерал Дибич с 1823 года состоял начальником Главного штаба и уже не в первый раз «принял участие» в судьбе Пушкина. Летом 1825 года в ответ на ходатайство матери и друзей поэта о разрешении ему приехать для лечения в одну из столиц Дибич по приказу Александра I сообщил им, что Пушкину позволяется лечиться… в Пскове. Решение это для поэта было крайне тягостным. В первые месяцы 1826 года во время следствия по делу декабристов выяснилось, какое большое влияние имели сочинения Пушкина на многих из арестованных, и это вызвало особый интерес к великому поэту со стороны Николая I, решавшего, следует ли привлечь Пушкина к ответственности или выгоднее попытаться сделать его «своим». Будучи одним из наиболее доверенных слуг царя, Дибич в это время являлся тем лицом, которому доставлялись сведения о Пушкине для ознакомления с ними Николая I. Он докладывал царю весной 1826 года сообщение петербургского генерал-губернатора о ставшем известным нежелании Пушкина печатать законченного им «Бориса Годунова» до разрешения приехать в Петербург или Москву. Дибич лее следил за выходом в свет сочинений поэта, ему доносили о передаче П. А. Плетневу для печатания в Москве поэмы «Цыганы». Через Дибича были представлены Николаю I написанные Ф. Булгариным доклады-доносы о Царскосельском лицее и обществе «Арзамас», где видное место уделялось Пушкину и его «крамольному духу». Дибичу, уже после приезда поэта в Москву, доставлялись выписки из перлюстрированных писем, в которых говорилось о Пушкине. На них сохранились надписи начальника Главного штаба: «Для объяснений с генералом Бенкендорфом». Эти пометки определяют время, когда Дибич стал передавать материалы по наблюдению за великим поэтом в руки нового лица – Бенкендорфа. Нам неизвестно, встречался ли Пушкин с Дибичем до осени 1826 года, но, вероятно, поэт слышал о нем хотя бы от H. H. Раевского-младшего, состоявшего одно время адъютантом Дибича. Сын прусского генерала, принятого на русскую службу при Павле I, И. И. Дибич, окончив Берлинский кадетский корпус, начал службу в русских войсках в 1801 году. Пробыв несколько лет в строю, он перешел на штабную работу и выдвинулся на ней энергией и смелостью во время войн 1807–1814 годов, быстро пройдя служебный путь до чина генерал-лейтенанта включительно. В 1823 году Дибич заменил начальника Главного штаба П. М. Волконского, не ужившегося с Аракчеевым, и прекрасно поладил с этим неизменным любимцем Александра I. К Дибичу в 1825 году поступали доносы о тайных политических обществах, и в декабре этого года по его приказу произведены аресты на юге России. В 1829 году, командуя русской армией в войне с Турцией, Дибич перешел Балканы и под Адрианополем заключил выгодный для России мир. Среди милостей, которыми он был за это осыпан, был и титул графа Дибича-Забалканского. Назначенный главнокомандующим при подавлении Николаем I польского восстания 1830–1831 годов, Дибич не оправдал надежд, возлагавшихся на него царем. Проявленные им нерешительность и вялость привели Николая I в бешенство. Отставка Дибича была решена, но он не дожил до нее: Дибич умер от холеры в мае 1831 года. В письмах Пушкина этого времени мы находим много упоминаний о полководческих неудачах Дибича и о его смерти, занимавших тогдашнее столичное общество. Портрет Дибича в галерее передает его наружность в крайне смягченном и приукрашенном виде. Маленький, кривобокий, неуклюжий, с короткой шеей и огромной головой, багрово-красным лицом и длинными ярко-рыжими волосами, чрезвычайно неряшливый, с неясной, отрывистой речью, вспыльчивый и крикливый, часто нетрезвый, пруссак Дибич был крайне непопулярен в армии. В войсках передавали характернее замечание Павла I, который будто бы сказал: «Фигура поручика Дибича наводит уныние на целую роту».
А. X. БЕНКЕНДОРФ. С осени 1826 года постоянным посредником в сношениях Николая I с Пушкиным стал генерал-лейтенант Бенкендорф, незадолго до этого возглавивший вновь созданную политическую полицию – III отделение царской канцелярии и корпус жандармов. По выражению одного из историков жизни и творчества Пушкина, «с этого времени фигура Бенкендорфа становится рядом с поэтом и неотступно сопровождает его уже до самой могилы». Не понимая исключительного национального значения Пушкина, Николай I и Бенкендорф видели в нем только пользующегося огромным влиянием опасного вольнодумца, за которым нужно было неотступно следить. Выполняя волю царя, Бенкендорф через своих агентов осуществлял систематическую слежку за всеми действиями Пушкина, а в частых письмах и при встречах не забывал напоминать поэту об «особом внимании» к нему Николая I и том поведении, которого от него требовали. Первым и очень типичным образцом долголетних отношений шефа жандармов с поэтом явилось письменное замечание Пушкину за то, что он читал в дружеском кругу «Бориса Годунова», еще неизвестного высочайшему цензору. А по ознакомлении Николая I с этим гениальным произведением, Бенкендорф сообщил поэту, что царь советует переделать его «в историческую повесть или роман, наподобие Вальтер-Скотта». Вот каковы были художественные вкусы этих «высоких» ценителей! Одновременно Бенкендорф известил поэта о прочтении царем записки Пушкина «О народном воспитании», составление которой явилось для Пушкина как бы политическим экзаменом. Шеф жандармов язвительно писал другу и единомышленнику недавно сосланных декабристов: «Его величество при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то основаниях должно быть основано благонравственнсе воспитание». Вскоре Бенкендорф получил от редактора альманаха «Северные цветы» Дельвига для представления Николаю I поэму Пушкина «Цыганы», часть III главы «Евгения Онегина» и стихотворение «19 октября» 1825 года. Бенкендорф письменно выразил великому поэту «крайнее удивление», что он не сам доставил свои стихи, а «избрал посредника в сношениях, основанных на высочайшем соизволении». История отношения Бенкендорфа к Пушкину, длившаяся более десяти лет, – это длинная цепь придирок, замечаний и выговоров. К шефу жандармов, и только к нему, должен был обращаться поэт по поводу напечатания своих произведений, да и других дел, требовавших разрешения властей. Так, весной 1828 года именно через Бенкендорфа Пушкин просил царя о зачислении его волонтером в армию, действовавшую против турок, и от него же получил отказ смотивировкой, что «все места уже заняты». Это не помешало Бенкендорфу тогда же предложить Пушкину службу в своей личной походной канцелярии, от которой он, конечно, отказался. Считалось, что поэт «прощен» и свободен, но когда летом следующего года он, не спросясь Бенкендорфа, поехал в Тифлис и оттуда в армию Паскевича, где служил его брат, шеф жандармов по возвращении грозно запросил: «По чьему позволению предприняли вы сие путешествие?» Пушкину приходилось оправдываться и извиняться. При этом Бенкендорф, сообщавший, что Николай I будто бы только из газет узнал о поездке поэта, безбожно лгал. Об отъезде Пушкина шеф жандармов (а за ним, конечно, и царь) был осведомлен своими агентами вполне своевременно и тотчас отдал распоряжение о строжайшем тайном надзоре за Пушкиным в Москве, по дороге, в Тифлисе и в армии. В начале 1830 года Пушкин просил Бенкендорфа разрешить ему путешествие в Италию или Францию, а в случае отказа в этой просьбе прикомандировать к посольству, отправлявшемуся в Китай. Ответ шефа жандармов гласил, что Николай I не согласился на поездку поэта за границу, «полагая, что это очень расстроит его денежные дела и в то же время отвлечет от занятий». Отказано было и в прикомандировании к посольству. А когда в марте того же года поэт, предупредив о своем намерении Бенкендорфа, встретившегося на улице, уехал из Петербурга в Москву, он тотчас получил строгий запрос о причине поездки с требованием объяснений, почему она не была письменно согласована с шефом жандармов. Придя в отчаяние от такой «заботливости», Пушкин писал Бенкендорфу 24 марта: «Несмотря на четыре года поведения безупречного, я не смог приобрести доверия власти! С огорчением вижу я, что всякий шаг мой возбуждает подозрение и недоброжелательство… Удостойте хоть на минуту войти в мое положение и посмотрите, как оно затруднительно. Оно так непрочно, что каждую минуту я чувствую себя накануне несчастия, которого не могу ни предвидеть, ни избежать». В этом же письме Пушкин сообщал Бенкендорфу об оскорбительных нападках на него пресловутого журналиста Ф. Булгарина, хвалившегося близостью к шефу жандармов, и в заключение просил разрешения поехать в Полтаву для свидания со своим другом генералом H. H. Раевским-младшим. В ответе шефа жандармов сообщалось, что он отнюдь не считает положение поэта непрочным, что от него самого зависит сделать его еще более устойчивым, что никто не оказывает на него, Бенкендорфа, влияния во вред Пушкину и т. д. Что же касается поездки в Полтаву, то царь безусловно запрещает ее, так как «имеет основания быть недовольным поведением» Раевского. При этом Бенкендорф опять писал заведомую ложь: Булгарин, давний и постоянный сотрудник III отделения, наушничал своему патрону на ненавистного ему поэта, и как раз в это время Бенкендорф в своих докладах Николаю I всячески оправдывал Булгарина и чернил Пушкина. Через месяц, в связи со своей помолвкой, поэт обратился к шефу жандармов с новым письмом. Он сообщал о затруднительном положении по отношению к родным своей невесты H. H. Гончаровой, которым известно недоверие к нему правительства, и писал, что мать невесты «боится отдать ее за человека, который на дурном счету» у царя. Бенкендорф отвечал полным лицемерия письмом, начав его сообщением об удовлетворении, испытанном Николаем I при известии о предстоящей женитьбе поэта. Далее читаем: «Что же касается вашего положения по отношению к правительству, то я могу только повторить то, что я говорил вам уже столько раз: я нахожу, что оно вполне согласуется с вашими интересами, в нем не может быть ничего ни фальшивого, ни сомнительного, если, конечно, вы сами не захотите сделать его таковым. Его величество император, с истинно отеческим благоволением к вам, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, – не как шефу жандармов, но как человеку, которому он изволит оказывать доверие, – наблюдать за вами и руководствовать вас советами. Никогда никакая полиция не получала приказаний следить за вами. Советы, которые я время от времени давал вам как друг, могли быть вам только полезны, и я надеюсь, что вы убедитесь в этом со временем еще больше. Какие же теневые стороны молено найти в вашем положении в этом отношении?…» Ничто не изменилось и после женитьбы Пушкина – по-прежнему поэт должен был при каждом сколько-нибудь значительном шаге в своей жизни обращаться за разрешением к Бенкендорфу. Именно ему писал Пушкин в 1831 году по поводу поступления своего на государственную службу, и от Бенкендорфа (после доклада царю) исходило распоряжение об определении жалованья нового чиновника. К нему же в июне 1834 года обращается поэт, уже носящий звание камер-юнкера царского двора и тем обязанный участвовать в дорогостоящей придворной и светской жизни, с просьбой исходатайствовать ему отставку. И того же шефа жандармов просит он не давать хода отставке после грозного уведомления, что его не будут «удерживать против воли», но воспретят доступ в государственные архивы, столь нужные Пушкину для работы; Бенкендорфа через год просит поэт, задыхаясь в тисках материальных затруднений, о длительном отпуске, и от него же получает холодный ответ, что без отставки такой отпуск невозможен. От усмотрения Бенкендорфа продолжало зависеть опубликование произведений Пушкина, удовлетворение его просьб о ссудах на их напечатание, разрешение участвовать в журналах и т. д. Больно и горько читать просьбы величайшего русского поэта, обращенные к бездушному и надменному чиновнику, и еще тяжелее знакомиться с ответами шефа жандармов, полными придирчивой взыскательности и оскорбительно высокомерной вежливости. Мы знаем теперь, с каким недоброжелательством и неизменно холодным пренебрежением перетолковывал Бенкендорф в своих докладах царю каждую просьбу, каждый шаг Пушкина, рисуя его легкомысленным, расточительным и неблагодарным. Не прекращалась и слежка за поэтом. Стоило ему уехать из Петербурга, как тотчас вслед летели распоряжения о «строжайшем секретном надзоре». Так было, например, в 1833 году во время поездки Пушкина через Москву и Нижний Новгород в Оренбург для сбора материалов к «Истории Пугачева», позже по приказу Николая I, сообщенному поэту тем же Бенкендорфом, переименованной в «Историю Пугачевского бунта». Самые интимные письма Пушкина к друзьям и жене, так же, как и обращенные к нему, тщательно перлюстрировались и не раз попадали Бенкендорфу, а через него – Николаю I. Пушкин хорошо понимал роль Бенкендорфа, ненавидел и презирал его, но, несмотря на это, до последних дней жизни должен был пользоваться посредничеством шефа жандармов в сношениях с царем, который через того же Бенкендорфа не выпускал поэта ни на шаг из поля своего наблюдения. Бенкендорфу писал Пушкин в ноябре 1836 года о первом своем столкновении с Дантесом. Бенкендорф, едва ли не самая враждебная Пушкину личность царского окружения, не прекращал своих преследований и после трагической гибели великого поэта. Именно по мысли Бенкендорфа Николай I приказал начальнику штаба корпуса жандармов генералу Дубельту участвовать в разборке бумаг покойного поэта, помимо первоначально назначенного для этого В. А. Жуковского. И Дубельт тщательно перечитывал рукописное наследие Пушкина, докладывая обо всем подозрительном своему начальнику. Агенты III отделения и жандармы наполняли квартиру Пушкина и Конюшенную церковь во время панихид и отпевания его тела. А прах поэта до погребения в Святогорском монастыре сопровождал вместе с А. И. Тургеневым жандармский офицер. Истинное отношение Бенкендорфа и других подобных ему «верных царских слуг» к великому поэту с большой точностью раскрыто в поданном Николаю I почти через год после смерти Пушкина «Отчете о деятельности корпуса жандармов за 1837 год»: «В начале сего года умер от полученной на поединке раны знаменитый наш стихотворец Пушкин. Пушкин соединял в себе два единых существа; он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы стал осторожнее в изъявлении оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина, собрание посетителей при теле было необыкновенное; отпевание намеревались делать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии; наконец дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относятся ли все эти почести более к Пушкину-либералу, нежели к Пушкину-поэту. В сем недоумении и имея в виду отзывы некоторых благомыслящих людей, что подобное, как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, – высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено». Эти казенные строки, представленные царю за подписью Бенкендорфа, как бы подводили итог отношения их обоих к Пушкину. В трагической судьбе Пушкина мрачная фигура Бенкендорфа стоит рядом с Николаем I, и едва ли не в равной мере на них обоих падает вечная ответственность за безвременную гибель великого поэта. Служебная карьера А. X. Бенкендорфа в значительной степени объясняется близостью к царской семье его матери, урожденной баронессы Шиллинг фон Канштадт. Она была подругой юности матери Александра и Николая, царицы Марии Федоровны, и вместе с нею приехала из Вюртемберга в Россию, где вышла замуж за рижского военного губернатора генерала X. И. Бенкендорфа. С детства будущий шеф жандармов был «своим человеком» для семьи Романовых. 15 лет от роду Бенкендорф произведен в прапорщики и назначен флигель-адъютантом Павла I. Позже участвовал в войнах с французами и турками и летом 1812 года произведен в генерал-майоры. В кампаниях 1812–1814 годов показал себя предприимчивым кавалерийским генералом. В 1819 году назначен начальником штаба гвардии и генерал-адъютантом Александра I. С 1822 года, уже командуя кавалерийской дивизией, по собственному почину и склонности собирал сведения о тайных политических обществах в армии, письменно докладывал о них Александру I. Новый царь также обратил внимание на Бенкендорфа. Николай I назначил его членом суда над декабристами, заседая в котором Бенкендорф ознакомился с тем влиянием, которое имела поэзия Пушкина на молодое поколение. В 1826 году Бенкендорф стал во главе жандармерии и III отделения и в течение всей последующей деятельности тщательно следил за судьбой сосланных декабристов, их перепиской и иными сношениями с внешним миром, беспощадно отклоняя все, что могло служить к облегчению их участи. Пушкин имел случай лично убедиться в этой стороне деятельности Бенкендорфа. 27 апреля 1836 года агенты шефа жандармов выследили передачу Пушкину письма от томившегося в ссылке его друга В. К. Кюхельбекера, и это письмо немедленно было затребовано от поэта, так же как и объяснение, через кого оно было получено. Бенкендорф, как и Дибич, был типичным представителем столь многочисленной тогда при дворе и в армии группы служилых немцев, чуждых интересам России, но лакейски преданных своим господам – Романовым. Сохранилось немало характеристик Бенкендорфа как человека и государственного деятеля. Одну из наиболее беспощадных дает граф М. А. Корф, ярый монархист и крупный чиновник николаевской империи. Он пишет: «Без знания дела, без охоты к занятиям, отличавшийся особенным беспамятством и вечной рассеянностью, наконец без меры преданный женщинам, он никогда не был ни деловым, ни дельным человеком и вечно являлся орудием лиц, его окружавших. Сидев с ним в Комитете министров и в Государственном совете, я ни однажды не слышал его голоса ни по одному делу, хотя многие приходили от него самого, а другие должны были интересовать его лично Часто случалось, что он, после заседания, на котором присутствовал с начала до конца, спрашивал меня, чем решено такое-то из внесенных им представлений. Должен еще прибавить, что при очень приятных формах, при чем-то рыцарском в тоне и словах, при довольно живом светском разговоре, он имел лишь самое поверхностное образование, ничему не учился, ничего не читал и даже никакой грамоты не знал порядочно». Приятельница Пушкина А. О. Россет-Смирнова писала о Бенкендорфе: «Он обладает педантическим упрямством немецкого советника, он совершенно лишен идеала, воображения и был бы превосходным чиновником в Гессен-Касселе и всякой другой трущобе; он действует в стране, которой не знает, он исполнен тайного презрения немцев к die Russen, он не любит России…» Близко наблюдавший Бенкендорфа А. И. Герцен, лично побывавший в его лапах, отмечал: «Наружность шефа жандармов не имела в себе ничего дурного; вид его был довольно общий остзейским дворянам и вообще немецкой аристократии. Лицо его было измято, устало, он имел обманчиво-добрый взгляд…» Это выражение фальшивой благостности хранит лицо Бенкендорфа и на портрете, находящемся в галерее. Он написан в 1822 году – за четыре года до «знакомства» шефа жандармов с великим поэтом. Именно здесь, рядом с невыразительным и «обманчиво-добрым» лицом Бенкендорфа, мы, думая о судьбе Пушкина, должны представить себе почти классически правильный, но холодный и надменный облик императора Николая I, который в сознании поэта был неотделим от его верного слуги Бенкендорфа.
П. В. ГОЛЕНИЩЕВ-КУТУЗОВ. Летом 1828 года над Пушкиным нависла неожиданная гроза. До петербургского митрополита дошла антирелигиозная поэма «Гавриилиада», и по его жалобе была создана комиссия для разыскания автора. Вскоре поэт был вызван на допрос к петербургскому генерал-губернатору, генералу от кавалерии Павлу Васильевичу Голенищеву-Кутузову. Отказавшись первоначально от авторства, Пушкин вскоре был по приказу царя вновь допрошен Голенищевым-Кутузовым. Поэту не верили, от него требовали указания, кто автор «Гавриилиады». На третьем допросе Пушкин написал письмо Николаю I, которое передал для доставления в запечатанном виде. В этом не дошедшем до нас письме он, вероятно, признал себя автором поэмы. Дело было прекращено. Поэтическим памятником волнений этих дней осталось стихотворение «Предчувствие», датированное августом 1828 года:
А. А. ЗАКРЕВСКИЙ. В те же месяцы, когда происходило расследование по делу «Гавриилиады», то есть летом и осенью 1828 года, Пушкин часто посещал дом незадолго до этого назначенного министром внутренних дел генерал-лейтенанта Арсения Андреевича Закревского. Но не общение с высокопоставленным генералом привлекало сюда поэта. В октябре этого года П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу: «Пушкин, сказывают, поехал в деревню…, Целое лето кружился он в вихре петербургской жизни, воспевал Закревскую». И действительно, мы знаем ряд стихотворений великого поэта, посвященных этой оригинальной и привлекательной женщине, прославившейся красотой и многочисленными романтическими приключениями. В первом из них – «Портрет» – Пушкин рисует такой образ А. Ф. Закревской:
А. П. ЕРМОЛОВ. Богато одаренная, оригинальная личность генерала от артиллерии Алексея Петровича Ермолова многократно привлекала внимание Пушкина. Рассказы о блестящих боевых подвигах Ермолова в кампаниях 1805–1814 годов поэт, несомненно, слышал от участников этих войн. Отзывы о его человеческих и деловых качествах передавали Пушкину служившие при Ермолове на Кавказе Кюхельбекер, Грибоедов и А. Н. Раевский. В эпилоге «Кавказского пленника» поэт упомянул Ермолова в числе других «покорителей» Кавказа, а о его административной деятельности писал брату Льву осенью 1820 года, после поездки в Горячеводск и в Крым: «Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением». И когда весной 1829 года Пушкин отправился в Тифлис, он нарочно заехал в Орел, чтобы лично познакомиться с уже удаленным со службы опальным генералом, место которого занял бездарный Паскевич. Вот как описывает поэт эту встречу в «Путешествии в Арзрум» (приводим полный текст, не печатавшийся при жизни Пушкина): «Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие. Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче, и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским. „Пускай нападет он, – говорил Ермолов, – на пашу не умного, не искусного, но только упрямого, например на пашу, начальствовавшего в Шумле, – и Паскевич пропал“. Я передал Ермолову слова графа Толстого, что Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтобы отличиться от него. Ермолов засмеялся, но не согласился. „Можно было бы сберечь людей и издержки“, – сказал он. Думаю, что он пишет или хочет писать свои записки. Он недоволен Историей Карамзина; он желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу… Немцам досталось. «Лет через пятьдесят, – сказал он, – подумают, что в нынешнем походе была вспомогательная прусская или австрийская армия, предводительствованная такими-то немецкими генералами[12]». Я побыл у него часа два. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени… Разговор несколько раз касался литературы». Встреча с поэтом произвела на Ермолова большое впечатление. Вскоре он писал Д. В. Давыдову: «Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я не нашел в себе чувства, кроме невольного уважения». Через несколько строк Ермолов давал восторженный отзыв о творчестве своего недавнего собеседника: «Вот это поэзия! Это не стихи нашего знакомого Грибоедова, от жевания которых скулы болят. К счастью моему, Пушкин, как кажется, не написал ни одного экзаметра – род стиха, который может быть и хорош, но в мой рот не умещается». В конце 1831 года, будучи в Петербурге, Ермолов виделся с поэтом и его молодой женой, 31 декабря он писал одному из своих знакомых: «Гончаровой-Пушкиной не может быть женщины прелестней». Сохранился черновик письма Пушкина Ермолову, относящийся к апрелю 1833 года, в котором великий поэт убеждал генерала писать записки о войнах, в которых он участвовал, и предлагал быть их издателем. А в том случае, если Ермолов сам «не соберется взяться за перо», Пушкин изъявлял желание «быть его историком» и просил у генерала «хотя краткого описания, кратких необходимых сведений», нужных ему для такой работы. Вероятно, Ермолов особенно занимал великого поэта как виднейший военный и административный деятель недавнего прошлого, который, несмотря на полный расцвет сил и способностей, при Николае I неизменно находился в опале и не пользовался доверием правительства, так же как и сам Пушкин. А. П. Ермолов начал боевую службу в 1794 году, когда за проявленную храбрость получил орден Георгия IV степени из рук самого Суворова, чем гордился всю жизнь. При Павле I, сначала по ошибке, а затем за резкие ответы одному из генералов-немцев, Ермолов был арестован, отсидел некоторое время в Петропавловской крепости и, наконец, сослан в Кострому. Освобожденный по вступлении на престол Александра! Ермолов с трудом добился назначения командиром конно-артиллерийской роты, с которой участвовал в кампании 1805 года, вновь прославился редкой храбростью. Однако, несмотря на представление Кутузова, не был награжден. «Позаботился» об этом Аракчеев, злобившийся на молодого офицера за смелые ответы на придирчивые замечания, сделанные во время смотра его роты. В 1806–1807 годах Ермолов прославился в армии постоянной боевой инициативой, умением быстро учесть создавшуюся обстановку и смело взять на свою ответственность нужную операцию. Так, например, он едва не был отдан под суд за то, что по собственному решению зажег два квартала местечка Маков, чтобы осветить приближение неприятеля к единственному мосту через реку Иарев, по которому переходили наши обозы и части. Встретив здесь врага огнем своих сорока орудий, Ермолов удерживал его несколько часов и обеспечил благополучную переправу. В одном из сражений на замечание адъютанта, присланного к нему великим князем Константином, что французы слишком близко подходят к его батарее, Ермолов отвечал: «Я буду стрелять, когда различу белокурых от черноволосых». И, подпустив врага на пятьдесят шагов, ударил картечью и обратил его в бегство. Боевую деятельность Ермолова высоко ценили Багратион, Раевский и другие передовые генералы русской армии, по настоянию которых он был произведен в полковники. Ценили Ермолова и солдаты – во время одного из сражений, увидев его батареи, выезжавшие на позицию, пехотинцы кричали: «Зря француз горячку порет, Ермолов за нас постоит!» Однако неоднократные представления храброго артиллериста к чину генерал-майора оставались без утверждениями на одном из смотров, вскоре после окончания войны, произошло новое столкновение с Аракчеевым, наговорившим Ермолову таких несправедливых замечаний и грубостей, что полковник решил подать в отставку. Но оказалось, что, наслышавшийся о подвигах Ермолова, Александр I пожелал удержать его на службе. Вслед за императором Аракчеев, переменив свое отношение, сам ходатайствовал о производстве Ермолова в генералы. В начале войны 1812 года он был назначен начальником штаба 1-й армии Барклая-де-Толли. Несмотря на то что с этим генералом у него были холодные, чисто служебные отношения, а с командовавшим 2-й армией Багратионом – самые дружеские, Ермолов делал все возможное, чтобы сгладить постоянные взаимные неудовольствия неладивших между собою командующих, смягчать шероховатости в переписке и т. п. В докладах Барклаю он передавал резкие и дерзкие отзывы Багратиона в «выражениях самых обязательных», а в письмах Багратиону холодность и грубость Барклая представлял в «видах приятных». В результате Багратион писал Ермолову, что он не ожидал найти в Барклае столько хорошего, как нашел, а Барклай говорил, что он «не думал, чтобы с Багратионом можно было так легко служить». В Бородинском сражении, посланный Кутузовым после ранения Багратиона на левый фланг, Ермолов по своей инициативе организовал блестящую контратаку русской пехоты и артиллерии на занятый было французами редут Раевского. Ермолов отбил этот редут и оборонял вплоть до момента, когда был тяжело контужен. В 1813 году Ермолов прославился в сражении под Кульмом: приняв командование от раненого генерала Остерман-Толстого, он одержал победу и решил исход всей кампании. В 1814 году получил командование гвардейским корпусом, с ним участвовал во взятии Парижа, за что был награжден орденом Георгия II степени. После войны Аракчеев рекомендовал Александру I назначить Ермолова на должность военного министра, но в 1816 году генерал получил иной пост – главнокомандующего в Грузии. На Кавказе Ермолов проявил в войне с горцами холодный и точный расчет, порой – жестокость, но выгодно отличался от своих предшественников и последующих командующих на Кавказе неизменной подлинной заботой о солдатах своего корпуса. Ермолов запретил изнурять войска фронтовыми учениями, улучшил питание, разрешил носить полушубки вместо шинелей, папахи вместо неудобных тяжелых киверов, а вместо громоздких ранцев – холщовые мешки и т. п. Деятельно занимался устройством удобных штаб-квартир, госпиталей и лечебных заведений в Кисловодске и Железноводске, посещавшихся тогда преимущественно лицами, служившими на Кавказе. При нем же начаты систематические работы по прокладке дорог (Военно-Грузинской и других) и разработка полезных ископаемых. Ермолов, несомненно, обладал административным талантом, умением подбирать людей, пользовался огромной популярностью среди подчиненных, был чрезвычайно экономен в расходовании казенных средств, совершенно чужд корыстолюбию. И, несмотря на все это, он был смещен в 1826 году новым царем – Николаем I, не доверявшим генералу, которого подозревали в связях с декабристами и даже в том, что на Кавказе существовало с его ведома тайное политическое общество. Первое подозрение имело некоторые основания. Преувеличивая оппозиционные настроения Ермолова, члены Северного тайного общества назначили Алексея Петровича в состав временного правительства, которое собирались создать после свержения самодержавия. Отметим, что Ермолов, получив в декабре 1825 года приказ об аресте служившего при нем А. С. Грибоедова, предупредил знаменитого драматурга о готовящейся грозе, что дало ему возможность уничтожить компрометирующие документы. Иначе Грибоедов, вероятно, был бы осужден по делу декабристов, так как с некоторыми из них был тесно связан. Николай I не мог простить Ермолову самостоятельности суждений, постоянных критических замечаний о любимой им, царем, прусской военной системе и язвительных острот по адресу многих видных деятелей его империи. Рассказывая о зарождении антипатии Николая I к Ермолову, Д. В. Давыдов приводит следующий эпизод: «Ермолов никогда не пользовался благоволением императора Николая Павловича, почитавшего его человеком опасным по либеральному образу мыслей. Он возымел это мнение с самого 1815 г. При вступлении в Париж одной дивизии корпуса, которым командовал Ермолов, император Александр остался недоволен фронтовым образованием одного из полков, вследствие чего последовало повеление посадить трех штаб-офицеров на гауптвахту, занятую в тот день английскими войсками. Ермолов горячо заступился за них, говоря, что если они заслуживают наказания, то их приличнее арестовать в собственных казармах, но не следует срамить трех храбрых штаб-офицеров в глазах чужеземцев; „таким образом нельзя приобрести любви и расположения войск“, – сказал он. Государь остался непреклонен. Ермолов, не исполнив высочайшего повеления, отправился в театр, куда прибыл адъютант кн. П. М. Волконского, Чебышев, – с приказом тотчас арестовать виновных. Встретив там вел. кн. Николая Павловича, Ермолов сказал ему: „Я имел несчастье подвергнуться гневу его величества. Государь властен посадить нас в крепость, сослать в Сибирь, но он не должен ронять храбрую армию в глазах чужеземцев. Гренадеры прибыли сюда не для парадов, но для спасения Отечества и Европы“. Слова эти, столь неблагоприятно отразившиеся для Ермолова через 10 лет, были, вероятно, переданы государю, потому что он приказал приготовить в занимаемом им дворце Elysйe Bouzbon три кровати для арестованных. Вел. кн. Николай Павлович сказал однажды покойному императору, что этот самостоятельный и энергичный наместник на границе государства весьма неблагонадежен…» Удаление с Кавказа Ермолова, достигшего всего 49 лет и бывшего в полном расцвете своих способностей, произвело большое впечатление на русское общество, в котором он был очень популярен. Даже осторожный И. А. Крылов отозвался на это событие баснями «Конь» и «Булат». В первой из них он рассказывал о прекрасном, испытанном боевом коне, который достался
И. Ф. ПАСКЕВИЧ. Приехав 26 мая 1829 года в Тифлис, Пушкин узнал, что Нижегородский драгунский полк, которым командовал его друг H. H. Раевский-младший и в котором служил его брат, Лев Сергеевич, незадолго до этого выступил в поход против турок. Для поездки в армию нужно было разрешение командовавшего ею генерала от инфантерии Ивана Федоровича Паскевича. Пушкин, получив позволение, 10 июня выехал из Тифлиса к Карсу. 13 июня поэт догнал войска на берегу Карсчая, был любезно принят Паскевичем и двинулся далее с армией. Естественно, Пушкина мало интересовало общество главнокомандующего и ближайших чинов его штаба, поэта влекло к общению с подлинно близкими ему людьми: H. H. Раевским, товарищем по Лицею полковником В. Д. Вольховским и со ссыльными декабристами, М. И. Пущиным и 3. Г. Чернышевым, разжалованными в солдаты и служившими в войсках Паскевича. С ними, с их боевыми товарищами Пушкин проводил вечера на стоянках, в политических и литературных разговорах, непринужденной, дружеской болтовне и шутках. При всяком удобном случае он ввязывался в стычку с врагом, испытывая свою храбрость и неведомые доселе ощущения боя. Не раз Раевский посылал вдогонку за поэтом опытных офицеров, с трудом настигавших Пушкина в передовой цепи казаков и драгун, готового к сшибке с турецкими наездниками. В «Путешествии в Арзрум», рассказывая о лагерной жизни и дав живую и яркую картину кавалерийских атак, поэт скромно умалчивает о своем в них участии и о том, как один раз скакал с донесением Раевского к главнокомандующему. Под впечатлением виденного в стычке 14 июня Пушкин еще до отъезда с Кавказа написал стихотворение «Делибаш»:[13]
Д. В. ГОЛИЦЫН. В 1820 году московским генерал-губернатором был назначен генерал от кавалерии князь Дмитрий Владимирович Голицын. Постоянно бывая в Москве с осени 1826 года, Пушкин, несомненно, был знаком с Голициным и не раз посещал блестящие балы, дававшиеся в его дворце. На одном из праздников, устроенных генерал-губернатором 30 декабря 1829 года, во время живых картин присутствовавших особенно поразила красотой юная H. H. Гончарова, изображавшая Дидону. Пушкина в это время не было в Москве, и Вяземский писал ему 2 января 1830 года: «Что за картина была в картинах Гончарова!» Вероятно, в это же время впервые отметил редкую красоту будущей жены поэта и находившийся в Москве Николай I. Вяземский знал о чувстве своего друга к Гончаровой и вскоре на балу у того же Голицына поручил общему их с Пушкиным знакомому, Лужину, танцевавшему с красавицей, мимоходом заговорить с нею и ее матерью об отсутствующем влюбленном, чтобы узнать, как относятся к нему Гончаровы. Ответом были несколько вопросов о Пушкине и поручение Натальи Николаевны и ее матери передать поэту поклон. Тот же Лужин, отправившись через несколько дней в Петербург и встретясь у Карамзиных с Пушкиным, пересказал ему слова Гончаровых. Приехав вслед за этим в Москву, поэт возобновил свои искания, закончившиеся женитьбой. Об этом, столь знаменательном для него, эпизоде, происшедшем на балу у Голицына, Пушкин упоминал в письме от 5 апреля будущей теще, написанном накануне его помолвки. Оказавшись осенью 1830 года запертым в Болдине холерными карантинами, Пушкин неоднократно пытался проехать оттуда в Москву и при третьей попытке был задержан в селе Платава, всего в 72 верстах от Москвы, откуда писал своей невесте 2 декабря: «Умоляю вас сообщить князю Дмитрию Голицыну о случившемся со мною несчастном происшествии, упросив его употребить все свое влияние для моего въезда в Москву». Через три дня Пушкин был уже в Москве, может быть, не без участия Голицына. Наконец 22 февраля 1831 года, вскоре после свадьбы, Пушкин с молодой женой присутствовал на благотворительном маскараде в Большом театре. Во время ужина Голицын подходил к столику, за которым сидели Пушкины, Долгорукие и Булгаковы, и беседовал с ними об удачном вечере. Д. В. Голицын интересен для нас и как сын «Пиковой дамы». Его мать, княгиня Наталия Петровна, послужила Пушкину прототипом старой графини Анны Федотовны в гениальной повести, написанной в 1833 году. В записи дневника Пушкина от 7 апреля 1834 года читаем: «Моя Пиковая Дама в большой моде – игроки понтируют с тройки, семерки и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и княгиней Наталией Петровной и кажется не сердятся». Н. П. Голицына – одна из самых примечательных фигур великосветского Петербурга времени Пушкина. В молодости она много путешествовала, долго жила в Париже, принятая при дворе Людовика XVI, и выехала из Франции незадолго до революции. В Петербурге Голицыной принадлежал доныне сохранившийся дом на углу Гороховой и Малой Морской (ул. Гоголя), так живо и точно описанный Пушкиным в «Пиковой даме». Умная, энергичная и властная, в старости – очень некрасивая (за бороду и усы ее прозвали «Princesse-Moustache»[15]), Голицына создала себе такое исключительно почетное положение, что ей оказывали особое внимание цари Павел I, Александр I и Николай I. По словам ее биографа, «ее уважало и с нею считалось все высшее общество обеих столиц, считавшее за честь бывать у нее в доме. В высшей степени своенравная, она властвовала в свете, всеми признанная; к ней везли на поклон каждую молодую девушку, начинавшую выезжать; гвардейский офицер, только что надевший эполеты, являлся к ней как по начальству. Будучи очень преклонных лет, она считала всех молодежью, – поэтому все высоко ценили малейшее ее внимание, но зато мало кто ее не боялся. Семья вся трепетала перед княгиней, с детьми она была очень строга – даже тогда, когда они уже давно пережили свою молодость». Пятидесятилетний сын ее, московский генерал-губернатор, один из первых сановников империи, не смел садиться при матери без особого ее приглашения. Умерла Наталия Петровна Голицына в возрасте 97 лет, 20 декабря 1837 года, почти на год пережив Пушкина. Д. В. Голицын получил образование в Страсбургской военной академии, после чего провел несколько лет в Париже, где «блистала» в это время его мать. Среди вечно праздничной жизни версальского двора Голицын не прекращал занятий по военному искусству и напечатал в Париже пространные замечания на сочинение римского военного писателя Вегеция. Возвратясь в Россию, Голицын деятельно участвовал в ряде войн, начиная с 1794 года, быстро двигаясь по службе как благодаря своим личным качествам, так, не менее, благодаря родовитости и связям. В 1800 году, 29 лет, он был уже генерал-лейтенантом. Почетную известность заслужил Голицын в бою под Голымином 14 декабря 1806 года, когда, командуя отрядом из 8 пехотных и 3 кавалерийских полков с 18 орудиями, выдерживал в течение целого дня упорную атаку войск маршалов Мюрата, Даву и Ожеро, руководимых самим Наполеоном. В сражениях при Прейсиш-Эйлау, Фридланде и других много раз водил в атаку свои части. С отличием участвовал в войне против шведов в 1808 году и задумал по собственной инициативе переход по льду через Ботнический залив в Швецию. Обиженный тем, что не ему, а Барклаю-де-Толли доверили руководство этой одновременно разработанной и в Петербурге операцией, Голицын вышел в отставку весной 1809 года. Вновь вступил на службу только в августе 1812 года, после назначения главнокомандующим Кутузова, который поставил его во главе кирасирского корпуса из двух дивизий. Предводительствуя ими, бился при Шевардине и под Бородином. Участвовал в кампаниях 1813–1814 годов, а после войны командовал крупными соединениями войск, вплоть до 1820 года, когда был назначен московским генерал-губернатором. Москва после пожара 1812 года лежала еще в развалинах, и Голицын проявил много энергии при восстановлении древней столицы России.
О тех, кого Пушкин не знал
Как мы видели, Пушкин в течение своей жизни общался со многими генералами – участниками войны 1812 года. На первый взгляд может показаться странным, что столь многие из них относились равнодушно или неприязненно к великому поэту, видели в нем только вредного вольнодумца, не понимали его огромного значения, не ценили в нем носителя славы нашей Родины. Трудно связать со всем этим наше высокое представление о вождях – героях Отечественной войны, самоотверженных бойцах за русскую национальную независимость, для которых особенно близким было все служившее славе русского имени. Однако надо помнить, что едва ли не большинство из тех, кого лично знал Пушкин, то есть Левашов, Керн, Дибич, Бенкендорф, Закревский, Паскевич, в 1812 году играли только вторые и третьи роли, занимали отнюдь не ведущее положение. И тогда многие из них были расчетливыми карьеристами, случайными людьми в великом деле национального патриотического подъема, стремившиеся всеми средствами выслужиться, оказаться на виду, получить чин, орден, «заслужить монаршее благоволение». А один из лично известных Пушкину, граф Витт, ухитрился прослужить два года под знаменами Наполеона, неизменного врага России. Не эти люди творили вечную славу Отечественной войны. Ее подлинно руководящими деятелями, талантливыми последователями славной школы Суворова и достойными помощниками Кутузова были Багратион, Барклай, Дохтуров, Коновницын, Раевский, Остерман-Толстой, Неверовский, Платов, Ермолов, Багговут, братья Тучковы, Кульнев, Дорохов, Давыдов и другие. Главными отличительными чертами большинства этих генералов было полное отсутствие карьерных устремлений, придворной искательности, личной корысти, они глубоко верили в русский народ, в его силу, гуманно и бережно относились к подчиненным. Каждый из этих генералов опирался на веривших в него солдат и офицеров, знавших его по прошлым кампаниям и почитавших не только по уставной субординации. Вместе с ними они упорно, искусно и самоотверженно сражались под стенами Смоленска, на полях Бородина, Тарутина и Малоярославца, на берегах Березины – везде, где решалась судьба России и напавшей на нее наполеоновской Франции. В 1820 – 1830-х годах, к которым относится творческий расцвет Пушкина, почти все представители этой славной плеяды военачальников уже сошли с военно-политического поприща. Многие были убиты в боях, другие умерли в ближайшие годы после войны, третьи доживали в отставке свой век – «никли в тишине главою лавровой», наконец, четвертым, еще нестарым и полным энергии, не было места в военной системе Николая I. Новому императору не нужны были люди подобного типа, слишком самостоятельно думавшие и действовавшие. Именно к ним принадлежало и все старшее поколение декабристов. После 1825 года таким генералам и офицерам в армии не было места или, по крайней мере, не было хода, так же как заслуженным боевым офицерам. Один из современников, отмечая это явление, начавшееся еще в последние годы царствования Александра I, писал: «Войну забыли, как будто ее никогда не было, и военные качества заменились экзерцирмейстерской ловкостью». Заслуженных офицеров выживали со службы, и «наши георгиевские кавалеры пошли в отставку и очутились винными приставами». Но зато в военно-бюрократической машине Николая I ведущее положение прочно заняли Бенкендорф, Паскевич, Левашов, Чернышев, Толь, Дибич, Витт, Клейнмихель и подобные им личности, ничем не связанные с солдатами, с народом, давно забывшие о том времени общерусского патриотического подъема и бранных трудов 1812 года, в котором им посчастливилось когда-то участвовать и отблеск которого возвышал их в глазах современников и потомков. Пушкин превосходно понимал эту типичную для времени Николая I расстановку сил. Великий поэт относился с неизменным интересом и глубоким уважением к лично известным ему представителям сошедшей со сцены группы генералов-патриотов: Н. Н. Раевскому-старшему, С. Г. Волконскому, Д. В. Давыдову, А. П. Ермолову. Эти люди были во многом духовно ему близки. Именно к ушедшему, старшему поколению подлинных «начальников народных наших сил» обращался великий поэт во вступительной части стихотворения «Полководец», им отдавал он лавры «вечной памяти Двенадцатого года», так неизменно, так живо интересовавшего его всю жизнь. И хотя Пушкин лично знал только тех, о ком мы говорили в предыдущей главе,[16] хотя в своих сочинениях он дал оценку только двум крупнейшим из уже умерших военачальников – Кутузову и Барклаю, можно с уверенностью сказать, что многие наиболее заметные деятели 1812 года, портреты которых он видел в галерее, были хорошо известны великому поэту, как по их внешнему облику, так и по роли в Отечественной войне.П. И. БАГРАТИОН. К этим героям принадлежал прежде всего генерал от инфантерии Петр Иванович Багратион, герой 20 походов и войн, участник 150 сражений и боев. Имя его впервые прославилось во время знаменитых Итальянской и Швейцарской кампаний Суворова 1799 года, в которых Багратион был почти бессменным начальником русского авангарда при наступлении и арьергарда – при отходе. В 1805–1807 годах Багратион играл ведущую роль в первых войнах с Наполеоном, выполняя наиболее трудные задачи, как, например, задержание французов у Шенграбена. В 1808 году Багратион одержал ряд побед над шведами, год спустя, став главнокомандующим Дунайской армии, взял одну за другой пять турецких крепостей и разбил врага под Рассеватом и Татарицей. Боевым девизом Багратиона было: «Искать врага и бить». Быстрота его движения и энергия при нападении, по мнению многих современников, уступали только суворовским. Наполеон хорошо знал эти качества Багратиона и называл его «лучшим генералом русской армии». Война 1812 года застала Багратиона главнокомандующим 2-й Западной армии, которая насчитывала сорок пять тысяч человек при двухстах шестнадцати орудиях. Штаб его находился в Волковыске, близ Гродно. Ожидая начала военных действий, Багратион создал свой план будущей кампании, построенный целиком на наступательных операциях. Между тем соотношение военных сил России, имевшей на западной границе всего около двухсот тысяч бойцов, с силами Наполеона, двинувшего для вторжения шести-еоттысячную армию, было таково, что о наступлении в первое время не могло быть и речи. Поэтому Багратион получил приказание двинуть свои войска в глубь страны, по возможности уклоняясь от боя, уничтожая на пути врага все продовольствие и стремясь соединиться с 1-й Западной армией Барклая-де-Толли, которая располагалась на двести километров севернее и также отходила в глубь страны. Стремясь разбить русские армии порознь, Наполеон двинул наперерез Багратиону и в погоню за ним маршала Даву с семидесятитысячным корпусом, командующего польскими войсками, сражавшимися на стороне Франции, генерала Понятовского с тридцатью пятью тысячами солдат, Жерома Бонапарта с шестнадцатью тысячами солдат и, наконец, генералов Груши и Латур-Мобура с пятнадцатью тысячами конников. Казалось, Багратион будет неминуемо раздавлен. Но, умело и быстро маневрируя, русские войска отходили, обманывая или прорывая чаcти преследователей. «Я весь окружен, – писал в те дни Багратион, – и куда продерусь, заранее сказать не могу, а дремать не стану». И он не дремал. 28 июня у Мира казаки разбили французскую и польскую конницы, 2 июля то же самое повторилось у Романова. 10–11 июля у Салтановки корпус Раевского задержал движение французов на целые сутки, а 14 июля, уйдя от взбешенного Даву, Багратион переправился через Днепр у Нового Быхова, чтобы 22 наконец соединиться с армией Барклая у Смоленска. Образцово справившись с задачей сохранения армии для следующего периода войны, но не обладая широким кругозором крупного полководца, подобным кругозору Суворова или Кутузова, Багратион не понимал необходимости отступления и негодовал на Барклая, который этого требовал. Но в то же время Багратион верно чувствовал особый характер Отечественной войны – то, что от ее исхода зависела честь и свобода России. «Защищать Родину ценой любых жертв, – писал он в те дни, – всем народом на врага навалиться, или победить, или лечь у стен Отечества… Надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная». Велика была радость Багратиона, когда начальство над обеими русскими армиями принял почитаемый им Кутузов и когда еще через пять дней войска остановились для боя у села Бородина. В день Бородинского сражения, 26 августа, 2-я армия занимала левый фланг русского фронта. Войска располагались около деревни Семеновской с построенными впереди нее тремя земляными укреплениями – «Багратионовыми флешами». Сюда-то и обрушил Наполеон свой главный удар, предполагая прорвать фронт русских. С шести часов утра корпус маршала Даву начал атаку. Отхлынув под огнем русских батарей и стрелков, французская пехота перестраивалась и вновь рвалась к русским укреплениям. Поле устлали трупы врагов, многие неприятельские генералы и сам Даву выбыли из строя. Командование атакующими принял маршал Ней, корпус которого присоединился к войскам Даву. Вскоре на помощь к ним пришел и корпус Жюно. Разгневанный Наполеон требовал во что бы то ни стало прорвать левый фланг русских. Но здесь командовал Багратион, и сломить его полки было невозможно. Шесть часов подряд кипел у Семеновской упорный рукопашный бой. До ста тысяч солдат сражались за обладание деревней и флешами, огонь пятисот пушек непрерывно косил бойцов. Заваленные телами людей и коней укрепления много раз переходили из рук в руки. Зорко следивший за событиями Кутузов подкреплял свежими частями редевшие полки 2-й армии. Неизменно спокойный Багратион распоряжался в самом пекле боя, ежеминутно рискуя жизнью. Около полудня он отдал приказ о переходе в контратаку. Конница уже устремилась на врага, но в это время осколок вражеского ядра тяжело ранил генерала, раздробив берцовую кость левой ноги. Вот как описывает этот момент русский офицер, один из участников боя: «Постигнув намерение маршалов и видя грозное движение французских сил, князь Багратион замыслил великое дело. Приказания отданы, и все левое крыло наше, во всей длине своей, двинулось с места и пошло скорым шагом в штыки! Сошлись!.. У нас нет языка, чтобы описать эту свалку, этот сшиб, этот протяжный крик, это последнее борение тысячей! Всякий хватался за чашу роковых весов, чтобы перетянуть их на свою сторону. Но окончательным следствием этого упорного борения было раздробление! Тысячи расшиблись на единицы, и каждая кружилась, действовала, дралась! Это была личная, частная борьба человека с человеком, воина с воином, и русские не уступали ни на вершок места…» Именно в разгар такого напряженного боя и был ранен Багратион. Снятый с коня, он еще продолжал руководить своими войсками. «Успешна ли атака кирасир?» – спрашивал генерал, в то время как врач перевязывал его рану. Но скоро от сильного кровотечения он потерял сознание и был отнесен в тыл. Багратион скончался 12 сентября 1812 года в селе Симы Владимирской губернии. Прошло двадцать семь лет, и в 1839 году прах героя перевезли на Бородинское поле и предали той земле, на которой смело встречал он врага и отстаивал честь Родины. Багратион любил, ценил и понимал солдат. Бескорыстный, доступный и заботливый, он стремился воспитать те же качества в подчиненных ему офицерах. Неизменно вникая во все мелочи солдатского быта, он заботился о санитарном состоянии частей и снабжении их продовольствием и т. п. В приказах его читаем: «Главная обязанность ротных и эскадронных командиров смотреть о здоровье нижних чинов, кои всегда нужны государству и заслуживают отеческой попечительности…»; «Солдата нужно учить и готовить быть победителем, а не изнурять…»; «Всякий начальник должен стремиться приобрести любовь и доверие своих подчиненных и никогда не должен пренебрегать ими как единственными своими сотрудниками, с коими разделит славу…» Такие слова в то жестокое время мог написать только человек истинно большого, горячего сердца и прекрасной души, каким был Петр Иванович Багратион. Изображение Багратиона, находящееся в Военной галерее, исполнено в мастерской Доу с неизвестного нам прижизненного портрета. Характерное лицо восточного типа выражает спокойствие и непреклонность, по свидетельству современников, свойственные этому герою в разгар любого боя. Нам кажется, что множество изображений Багратиона восходят к широко известному в свое время портрету работы талантливого художника-дилетанта С. Тончи, гравированному в 1805 году Д. Саундерсом, – на подавляющем большинстве портретов голова генерала повернута в три четверти; почти все они погрудные. На портрете Военной галереи Багратион изображен одетым в общегенеральский мундир с золотым шитьем в виде дубовых листьев на воротнике, введенный в 1808 году. В таких мундирах большинство генералов (кроме тех, что носили полковую, свитскую или ген-штабистскую форму) появлялись перед войсками в дни решающих сражений, к которым, по традиции того времени, всегда готовились как к смотру, – люди переодевались в чистое белье, тщательно брились, надевали парадные мундиры, ордена, белые перчатки, султаны на кивера и т. д. Именно таким, каким изображен на портрете – с голубой андреевской лентой, с тремя звездами орденов Андрея, Георгия и Владимира и многими орденскими крестами, – видели полки Багратиона в Бородинском сражении, последнем в его славной боевой жизни. Любимый соратник Суворова и Кутузова пользовался исключительной популярностью среди солдат, называвших его «наш орел». В армии и в обществе ходило много рассказов об удивительной храбрости и хладнокровии Багратиона. Конечно, слышал их и Пушкин, хотя бы от своего друга Д. В. Давыдова. Напомним, что один из таких рассказов поэт внес в свои «Исторические записи» (Table-talk).
П. П. КОНОВНИЦЫН. Несомненно, Пушкину были также известны основные факты деятельности в 1812 году генерала от инфантерии Петра Петровича Коновницына. Доблестный участник многих войн, начиная с 1788 года, Коновницын в начале Отечественной войны командовал 3-й пехотной дивизией, с которой стойко бился при Островне, Смоленске, Лубине, а последнюю неделю перед Бородинским сражением командовал арьергардом армии, сдерживая рвавшихся к Москве французов.
М. И. ПЛАТОВ. Также знаком был поэту внешний облик и редкие боевые качества легендарного атамана донских казаков генерала от кавалерии Матвея Ивановича Платова. В стихотворении Жуковского «Певец во стане русских воинов», пользовавшемся чрезвычайной популярностью в лицейские годы Пушкина, одна из лучших строф посвящена Платову:
Я. П. КУЛЬНЕВ. Даже в богатой одаренными людьми среде русских полководцев начала XIX века личность генерал-майора Якова Петровича Кульнева, героя войн с французами (1807) и со шведами (1808), выделялась своей оригинальностью и цельностью. Прослужив 24 года до чина полковника, Кульнев был особенно близок с солдатами и младшими офицерами, деля с ними не только опасности, но и самый простой образ жизни и на походах и на мирных стоянках. Один из наиболее пылких последователей Суворова, Кульнев в своих приказах усвоил стиль великого полководца. В них читаем: «Обучать солдата надо не более трех часов в сутки, но должно знать, чему обучаешь», «Сытость, чистота и опрятность есть источник здоровья солдата», «Для пули нужен глаз, штыку требуется сила, а желудку – каша». Неизменные качества Кульнева – беспощадность в бою и забота о побежденном противнике – воспел знаменитый шведский поэт Рунеберг в поэме «Рассказы прапорщика Столя». Преданность Кульнева интересам службы и делу защиты Родины проявились в его отказе от брака с любимой девушкой, потребовавшей, чтобы генерал вышел в отставку. Бескорыстный до крайности, он раздавал все, что получал, своим родным, товарищам-офицерам и солдатам. В начале кампании 1812 года, командуя авангардом корпуса Витгенштейна, Кульнев нанес ряд жестоких ударов войскам маршала Удино, захватив в несколько дней более тысячи пленных. Вслед за тем удачно сражался под Вилькомиром, Друей и Головщином. В последнем бою, увлекшись преследованием врага, с незначительным отрядом атаковал главные силы французов. Во время отступления своих частей, находясь в цепи стрелков, генерал был смертельно ранен – неприятельское ядро раздробило ему обе ноги. По широко распространенной версии, умирающий герой, сорвав с себя Георгиевский крест, передал его адъютанту со словами: «Возьмите! Пусть неприятель, когда найдет труп мой, примет его за труп простого солдата и не тщеславится убиением русского генерала». Этому герою в стихотворении «Певец во стане русских воинов» Жуковский также посвящает вдохновенные строки:
ДВОРЦОВЫЕ ГРЕНАДЕРЫ. Помимо 332 изображений русских военачальников 1812 года, размещенных в галерее, современный нам посетитель может ознакомиться в ней и с написанными Доу в 1828 году четырьмя портретами чинов Роты дворцовых гренадер – особой воинской части, сформированной почти одновременно с созданием Военной галереи и тесно связанной с войной 1812 года. Портреты эти сравнительно небольшого размера, с изображениями в полный рост. Бывая в галерее, Пушкин не мог видеть этих портретов – они тогда находились в Царскосельском Екатерининском дворце. Портреты лишь в советское время внесены в Военную галерею, как дорогие нам изображения солдат, участников Отечественной войны. Дошли до нас и имена изображенных, что случается довольно редко. Но в Зимнем дворце великий поэт, несомненно, видел самих гренадеров, служба которых неотрывно связывалась с дворцовыми помещениями, и очень вероятно, что не раз он проходил мимо стоявших на постах тех именно людей, чьи портреты мы теперь видим. Рота дворцовых гренадер была сформирована, как написано в указе Николая I от 2 октября 1827 года, «из нижних чинов гвардии, которые в Отечественную войну проявили особенное мужество и во все продолжение их верной службы отличали себя усердием». К 8 ноября комплектование роты было уже закончено. Она состояла из 4 офицеров, 16 унтер-офицеров, 2 барабанщиков, 2 флейтщиков и 98 гренадеров – всего 120 человек. Из этого общего числа 69 были кавалерами знака отличия военного ордена (солдатского Георгия) и 84 – кавалерами знака отличия святой Лины, дававшегося за двадцать лет «беспорочной и ревностной службы». Следовательно, 33 человека из состава роты имели и ту и другую награды, которыми в то время исчерпывалось все, чем мог быть отмечен самый храбрый и исправный солдат. Четыре офицера роты, также в прошлом солдаты, – все были кавалерами солдатского Георгия за Бородинское сражение. Таким образом, Рота дворцовых гренадер, составленная исключительно из заслуженных ветеранов, являлась своеобразным живым памятником Отечественной войны 1812 года. Одним из обязательных требований для приема в роту был высокий рост, не менее 2 аршин 9 5/8 вершка (182 см). И когда через несколько лет при пополнении были приняты три особо заслуженных солдата 2 аршин 7 вершков ростом, Николай I отдал строжайший приказ более не брать в дворцовые гренадеры «недомерков», ни в коем случае «не спускать» рост ниже 2 аршин 9 вершков (181 см). С первого дня своего существования рота была обмундирована в созданную для нее особую, весьма нарядную форму – медвежьи шапки с золочеными налобниками и мундиры с алыми лацканами, шитые широким золотым галуном. Обмундирование можно видеть на портретах, представленных в галерее, и на картине Г. Г. Чернецова «Военная галерея Зимнего дворца», написанной в 1827 году. На этом полотне можно видеть также сюртуки, в которые были одеты гренадеры вне строя. Первую четверть века своего существования рота размещалась в непосредственной близости к дворцу, на территории теперешнего здания Эрмитажа, в уже упомянутом нами Шепелевском доме, выходившем на Миллионную улицу. На дворцовых гренадеров особым приказом – инструкцией 1827 года – возлагались обязанности по надзору «за порядком и опрятностью комнат и мебе-лей в Зимнем дворце и в зданиях к оному принадлежащих; и чтобы сверх того присматривали не только в комнатах, но и в коридорах за всеми неизвестными или подозрительными людьми, дабы не могло быть никакого воровства». Для этого ежедневно рота высылала наряд, занимавший 36 постов, на которых стояли без оружия, в сюртуках. В архиве роты сохранилось немало документов, рассказывающих о пререканиях, а порой и ссорах старых «служивых» с камер-лакеями и другой дворцовой прислугой, которой они делали замечания и наставления об уборке залов, натирке полов и т. д., согласно упомянутой выше инструкции. Помимо постоянных «мирных» обязанностей у гренадеров существовали и другие. Рота считалась строевой частью, и притом старшей из всех воинских частей России. Сообразно с этим, хотя все чины ее были навсегда освобождены от строевых учений, которыми так допекали их во всю предыдущую службу, они постоянно несли почетные караульные обязанности. Во время всевозможных празднеств во дворце – приемов, торжественных богослужений, балов – выставлялись два унтер-офицерских караула в Тронном и Концертном залах и три парных поста, в том числе в Военной галерее. Кроме того, два раза в год – 25 декабря, в день ежегодного празднования изгнания французов из России, и 6 декабря, в николин день, – рота в полном составе выстраивалась в Военной галерее и после парада проходила по ней строем, мимо портретов своих бывших командиров. Участвовали дворцовые гренадеры и в церемониях открытия памятников и в больших парадах войск, причем сообразно своему старшинству шли неизменно во главе частей гвардейского корпуса. Так было, например, летом 1834 года при открытии Нарвских триумфальных ворот и осенью того же года – при открытии Александровской колонны. Знамя, данное роте в 1830 году, с надписью: «В воспоминание подвигов российской гвардии» – стояло постоянно в Военной галерее. Почетным отличием являлось также право, данное барабанщикам только этой роты, при отдаче чести караулом бить «поход» даже в комнатах дворца. Все состоявшие в роте ветераны получали оклады при отставке – пенсии, которые во много раз превосходили существовавшие тогда для нижних чинов. Рядовые гренадеры приравнивались по окладам и правам к подпрапорщикам, а унтер-офицеры – к прапорщикам гвардии. Во время пожара Зимнего дворца 1837 года гренадеры участвовали в спасении художественных ценностей, в частности портретов Военной галереи. При этом трое из них погибли в огне, а многие получили серьезные ожоги. О трех изображенных Доу лицах, не имевших офицерского чина, известно немного. О гренадере Илье Ямнике мы знаем только, что до поступления в роту он служил в гвардейском Измайловском полку, участвовал во всех крупных сражениях войны 1812 года, за храбрость был награжден солдатским Георгием, а за беспорочную службу – знаком отличия святой Анны. На портрете Ямник изображен на фоне белой стены одного из дворцовых залов. Лицо худое, глаза старого солдата строго смотрят из-под огромной медвежьей шапки. Усы густо нафабрены и лихо закручены. Кисти рук крепко сжимают ружье, тяжелый приклад упирается в мраморный пол. Перед нами один из ветеранов – дворцовых гренадеров, в полной караульной форме, такими они стояли на часах во дворце. Об унтер-офицере Егоре Етгорде (латыше по национальности) известно, что он 22 года служил в гвардейском Семеновском полку, отличился в ряде боев Отечественной войны и имел те же награды, что Ямник; Етгорд прослужил в Роте дворцовых гренадер более 20 лет, был произведен в фельдфебели и прапорщики той же части. О барабанщике Василии Акентьеве знаем еще меньше; в роту он был переведен из гвардейского Финляндского полка, участвовал в войне 1812 года и имел знак отличия святой Анны. Зато о капитане Василии Михайловиче Лаврентьеве известно несколько больше. Он начал службу в 1805 году солдатом в Преображенском полку, в бою под Аустерлицем был тяжело ранен в грудь и поясницу картечью. Возвратился в полк через год, продолжал строевую службу. 1 января 1812 года Лаврентьев был произведен в унтер-офицеры. Он прошел невредимым кампании 1812–1814 годов, участвовал в бесчисленных боях, за Бородино награжден солдатским Георгием. 21 февраля 1819 года произведен в прапорщики, год спустя – в подпоручики, в 1825 году стал поручиком. В 1827 году Лаврентьева перевели в Роту дворцовых гренадер. В то же время он был произведен в штабс-капитаны, в 1831 году – в капитаны, через 4 года – в полковники. В. М. Лаврентьев умер в 1843 году. Изображен капитан Лаврентьев на фоне Военной галереи. Пропорционально сложенный, подтянутый и щеголеватый, он опирается на обнаженную саблю. Взятый по набору в Преображенский полк – первый и самый почетный в русской гвардии, В. М. Лаврентьев был, как и все солдаты этого полка, очень высок ростом. Это видно на картине Г. Г. Чернецова, изображающей Военную галерею: в левой ее части стоит Лаврентьев, разговаривающий с барабанщиком, который на целую голову ниже капитана. В. М. Лаврентьев был одним из тех рослых молодцев и красавцев, которых со всей необъятной России собирали в гвардейские части. На той же картине видны еще несколько гренадеров и офицеров роты, также, несомненно, написанных художником с натуры. К сожалению, имен этих героев Отечественной войны мы не знаем. Глядя на портреты дворцовых гренадеров, мы прежде всего должны помнить, что это – рядовые представители того доблестного русского войска, которое обороняло нашу Родину в 1812 году. Это – те самые люди, которые с полуторапудовым ранцем за плечами, с четырехфунтовым ружьем в руках, в неудобном, холодном кивере и в «подбитой ветром» шинели, часто почти босые и еще чаще голодные, непрерывно сражаясь и в жару, и в дождь, и в мороз, за два года прошли пешком много тысяч верст от Немана до Берлина, от Тарутина до Парижа. Это – как бы представители тех, чьи геройские тени незримо присутствуют в Военной галерее, выстраиваясь в тесный строй за каждым генералом, водившим их в бой. Это – те, без чьей храбрости, упорства и мужества самый талантливый полководец не одержал бы своих прославленных побед. Вероятно, то же думал Пушкин, глядя на замершие на постах мужественные фигуры гренадеров, на их обветренные и окуренные порохом, пересеченные морщинами лица. Поэт думал и о том, что, может статься, именно эти люди когда-то, весной 1812 года, благословляли его и других лицеистов, идя через Царское Село на запад, навстречу надвигавшимся на Россию наполеоновским полчищам.
Последние комментарии
16 часов 16 минут назад
16 часов 30 минут назад
17 часов 38 минут назад
1 день 4 часов назад
1 день 5 часов назад
1 день 5 часов назад