Сорок пять лет на эстраде [Николай Павлович Смирнов-Сокольский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Николай Павлович Смирнов-Сокольский Сорок пять лет на эстраде
Предисловие Жизнь в эстраде
1
В последние годы, выступая на эстраде, Николай Павлович Смирнов-Сокольский не раз в начале конферанса или фельетона варьировал одно из самых излюбленных присловий: «Вот уже 25 (28… 30… 35) лет встречаюсь я со зрителями «Эрмитажа» (Сада отдыха… Колонного зала). За это время рядовые стали генералами, студенты – профессорами, рабочие – инженерами, пионеры – комсомольцами, комсомольцы – членами партии (а некоторые из партийцев, – замечал он как бы вскользь, – снова беспартийными). Один только Смирнов-Сокольский остался тем же…» В этом признании была, разумеется, немалая доля лукавства. Пусть и в разительном меньшинстве, но могли, быть может, встретиться зрители, помнившие популярного артиста, дебютировавшего на эстраде в годы первой мировой войны еще в обличье и гриме куплетиста так называемого «рваного жанра», а затем узревшие его уже не в неприглядных лохмотьях «босяка», а в вызывающе эффектном красном фраке, да еще с хризантемой в петличке. Но так было лишь в первые, давние годы. Ибо вскоре же им был обретен сценический облик, памятный ныне не одиночкам, а миллионам зрителей: просторная черная блуза, белый («козьма-прутковский», как потом писали) бант да спадающий на лоб чуб, которым он задиристо встряхивал, когда стремительно, словно за ним гналась дюжина остервенелых псов, выбегал, да где там «выбегал» – просто влетал на эстраду и сразу же затеивал непринужденный разговор со зрителями. Дело, однако, не в экипировке, хотя, как известно, «по одежке встречают…», и костюм эстрадного артиста – это в какой-то мере «визитная карточка» репертуара. А репертуар Смирнова-Сокольского, при всей неизменности блузы и банта (лишь в последние годы смененных на простой бархатный пиджак), при всем том, что некоторые из особенно доходчивых шуток он повторял из год в год, претерпевал немало радикальных изменений. Далеко не сразу, пройдя через куплеты, песенки, бессюжетные репризы, эстрадный монолог сказовый рассказ Бывалого, пришел он к жанру сатирико-публицистического фельетона, основоположником которого на эстраде стал и непревзойденным мастером которого так и остался. Но за те три с лишним десятилетия, что отдал он этому жанру, его утверждению и разработке, переменилось многое и здесь. Уходили в небытие прежние герои. Менялись мишени насмешек, Все меньше продолжали сказываться «поплавки», «манки», рассчитанные на вовлечение в беседу нэпманской, мещанской аудитории (тем более что сам состав аудитории менялся на глазах), и все сильнее стали звучать в фельетонах лирические, патетические ноты когда-то начисто отсутствовавшие. Оттачивалась артистическая техника. Повышались культура языка, культура вкуса. В какие-то периоды в поддержку обнаженно прямому слову он стал привлекать различных «подсобников», будь то киноэкран, театральная декорация, масштабная карикатура, играющие куклы, звукоподражание, радио и всякие Другие изобразительно-выразительные средства, иной раз даже начинавшие захватывать доминирующее положение в фельетоне. Но затем, отбросив весь подобный антураж, снова возвращался к основному, главному своему оружию – самовольному слову, звучавшему в его устах все с большей силой убежденности и убедительности. В полушутливо-самокритическом признании фельетониста была доля – и доля немалая – истины. Да, очень многое, подчас неузнаваемо, менялось в его выступлениях, и все же уже несколько десятилетий оставалось неизменным то, что и делало его в конечном и первейшем счете Смирновым-Сокольским и что во многом и стало его отличать от других представителей того же юмористически-сатирического подразделения эстрадного «разговорного жанра». Неуемный и неукротимый публицистический запал. Открытая гражданская позиция активного борца – строителя нового общества. Превращение эстрады в своеобразную трибуну для откровенного, целенаправленного разговора о самом важном, главном, наболевшем, что не могло не волновать его сегодня. «Он был трибуном, не шутом и не актером даже…» – скажет впоследствии, подводя итоги его жизни, Николай Асеев. «Актер-политработник» – назовет статью о нем Всеволод Вишневский: «Он заставляет людей смеяться, зажигаться, ненавидеть врагов и любить революцию». В этих словах, сказанных еще в начале 30-х годов, когда позади у Смирнова-Сокольского были лишь два, а впереди – еще два с половиной десятилетия работы на эстраде, – ключ к общественной оценке деятельности одного из самых выдающихся мастеров советской политической эстрады.«Сорок пять лет на эстраде» – так названа эта книга. Ее первый раздел составляют впервые публикуемые тексты фельетонов Смирнова-Сокольского 30 – 50-х годов, тех лет, когда окончательно определился тот образ трибуна-сатирика, который ныне ассоциируется с его именем. Своеобразным введением в этот раздел должна послужить сохранившаяся в рукописи незавершенная статья Смирнова-Сокольского «Как я разговариваю с эстрады». Заключают раздел автобиографические записи, восстанавливающие различные этапы его репертуарных поисков и как бы приоткрывающие творческую лабораторию артиста-автора, приводящего немалое количество характерных примеров исполнявшегося им репертуара начиная с самых первых, еще дореволюционных лет. Статьи и выступления Смирнова-Сокольского, составляющие второй раздел, характеризуют не менее, пожалуй, значительную грань его жизни – общественно-публицистическую деятельность. Неустанную борьбу (именно борьбу – другого слова не подберешь!) за коренное творчески-организационное переустройство эстрадного дела, без чего немыслимо осуществлять задачи, выдвигаемые нашим временем, на равных с другими видами искусства, а в чем-то, может быть, опережая их. Настойчивую пропаганду взаимосвязи эстрады и литературы, отстаивание необходимости всемерного использования передового опыта классической и современной сатирической литературы в интересах подлинно боевой, идейно и художественно полноценной эстрадной деятельности. Завершающая книгу документальная хроника «Дела и дни» отражает творческий путь Смирнова-Сокольского в зеркале полузабытой прессы 20 – 60-х годов и впервые публикуемых документов, статей, высказываний, записей самого Сокольского, дополняющих вошедшее в предыдущие разделы. В чем-то раздвигая узкие границы личной биографии одного артиста, материалы эти частично восстанавливают и картину жизни эстрады, ее поисков, срывов и свершений на протяжении почти полувека, затрагивая общие процессы становления и утверждения советской политической эстрады.
2
Все дальше отходит в прошлое время, когда на эстраде гремел (и в прямом и в переносном смысле слова) голос мастера эстрадного фельетона Смирнова-Сокольского, и для новых поколений его имя чаще и больше всего связывается уже не с эстрадой, а с книгой, и прежде всего – с бесценным книжным собранием, ставшим ныне достоянием государства. В отделе редких книг Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина это собрание заняло специальный зал, где рабочий кабинет «заслуженного книжника республики» восстановлен во всем строгом и величественном великолепии сооруженных некогда по его заказу шкафов из красного дерева, до отказа заполненных книгами. Жилка коллекционера, надо сказать, давала себя знать у Смирнова-Сокольского еще с самых юных его лет. Правда, собирание различных редкостей, вышедших с печатного станка, сосредоточивалось у него первоначально лишь на том, что имело непосредственное отношение к его работе на эстраде. Мне доводилось просматривать немало актерских архивов (и слишком часто горевать о безразличии ушедшего художника к тому, чтобы сохранить для будущих биографов хоть какие-либо материалы о себе!), но лишь в редчайших случаях удавалось встретить такую обширную коллекцию афиш, программ репертуара, вырезок рецензий и т. п., по которым можно было бы восстановить артистическую биографию «от А до Я». Придет время, и еще дотошнее Смирнов-Сокольский станет собирать совсем другие раритеты: книги, альманахи, старые журналы, рукописи, все, что только связано с именами Радищева, Пушкина и других русских писателей, – словом, то, что потом составит прославленную «Мою библиотеку». И будет собирать все это и накапливать не как нувориш-коллекционер, усматривающий в редких книгах лишь оселок для хвастовства и выгодное помещение капитала. Нет, вместе с собиранием книг он будет расти и сам. Расти как рыцарь и художник книги, как вдумчивый ее читатель, исследователь, пропагандист, стремившийся услышать в каждой книге животворный, тревожащий душу призыв родной культуры, вместе с тем он умел немало почерпнуть из них также для своей эстрадной авторски-исполнительской работы. Но и до последних своих дней Смирнов-Сокольский не перестанет собирать и сохранять как свои собственные публикации, афиши и программки, так И решительно все, что когда-либо и где-либо писалось о его столь многообразной, «двуединой» – эстрадной и книжнической – деятельности. Для будущего Музея эстрады, за создание которого так убежденно он бился, подлинным подарком явятся хотя бы эти рулоны зазывных афиш 1915, 1916, 1917, 1918 годов, восстанавливающих – будь то Петровский парк или Сокольнический круг, кинотеатр «Орион» или «Тиволи» – облик эстрадного концерта или кинодивертисмента давних лет во всей их характерности. Да где теперь и сыщешь такие афиши, бесценные для историка эстрады, если б не собирательский азарт Смирнова-Сокольского, приберегшего их, правда, благодаря тому, что почти каждая анонсирует выступления «всемирно известного» «любимца публики», «получившего на конкурсе юмористов 29 октября 1916 года первый приз», исполняющего «собственный злободневный репертуар и репертуар знаменитого Сергея Сокольского», вплоть до огромной афиши, да где там афиши – целого стяга, возвещающего, что 1 июня 1917 года в кинотеатре «Антей» состоится «Вечер свободной сатиры. Прощальный бенефис любимца москвичей с его исключительно новым бенефисным репертуаром». С одной из этих афиш на вас глядит уличный франт недорогого пошиба – в светлых полосатых брюках и черном полусмокинге-полуфраке, с пышным красным бантом на шее, с белой хризантемой в петлице и в каком-то немыслимом шапокляке, заломленном на затылок «а-ля черт побери». А в руках он держит собственный портрет, но уже в другом обличье – лохмотьях босяка, обширнейшая лысина, обвязанное красной тряпкой горло да распухший нос беспробудного пропойцы. Та же мизансцена и на одной из открыток, составлявших особый раздел его рекламного ассортимента той поры.[1] По открыткам этим (часть их воспроизведена в настоящей книге) можно проследить своеобразную эволюцию его исполнительского облика «на старте». Первоначально – почти буквальная копия тогдашнего его кумира, «короля босяков» Сергея Сокольского. Черты «босяка» затем постепенно «очеловечиваются». На одной открытке уже вместо лысины, опоясанной остатками кудрей, – нормальная прическа на пробор. На следующей – уже нет гуммозного носа, нос как нос. Затем лохмотья сменяются на разноцветные фраки, бесформенная повязка на горле становится широким красным бантом, который в дальнейшем, когда он наденет бархатную блузу, так и останется одной из артистических его примет (став, правда, несколько скромней и изменив свой цвет на белый). В 1917–1918 годы все большее место в его репертуаре начинают занимать нехитро рифмованные монологи и колкие злободневные куплеты, затрагивающие самые разнообразные политические и бытовые темы. «Переболев» урашовинистическими обличениями «немчуры» в годы первой мировой войны, а после свержения царского режима, отдав посильную дань наивным иллюзиям (в чем он с горечью признается потом в одном из фельетонов, рассчитываясь полным сатирическим рублем за былое восхваление «душки Керенского»), Смирнов-Сокольский на подступах к Октябрю находит гневные слова по адресу контрреволюционной буржуазии и ее приспешников. А с начала гражданской войны, взяв в руки «Новую метлу» (как назывались одни из самых популярных в это время его куплетов), с веселой бесшабашностью обрушивается и на «трудовой семьи вампиров, что шипят на новый строй», и на лицемерную «политику Антанты», и на черно-белых генералов и бело-черных баронов, и на «подложных комиссаров из вчерашних земгусаров», и на «грязных взяточников рой», т. д. и т. п. При всей литературной неотесанности это перекликалось с тем, что звучало и било по врагу в тогдашних агитстихах, частушках, стихотворных Фельетонах, «манифестах» Демьяна Бедного или «Красного звонаря» – Василия Князева, кричало и разило с «Окон РОСТА» Маяковского и его сподвижников, балагурило в райке «Красного Петрушки». Это отвечало требованиям времени. Это выражало и собственную гражданскую позицию молодого эстрадного «злобиста». Воодушевляюще звучал призыв А. В. Луначарского «Будем смеяться», раздавшийся со страниц журнала «Вестник театра» в самом начале двадцатого года. «Смех не только признак силы, но сам – сила… Смех – великий санитар…» – писал ленинский нарком в этой статье, звавшей к организации «братства веселых красных скоморохов, цеха истинно народных балагуров». «Быть может, самым лучшим смехачом нашим является Демьян Бедный, но он немножко одинок в этом отношении и лишь постепенно и в очень малой степени начинает выходить из полумертвых столбцов газеты на живую эстраду. Все это ничтожно по сравнению с большой задачей направить в достодолжное русло стихию народного смеха». Молодой актер, делавший едва ли не первые шаги на пути с пыльных и хлипких подмостков киношного гала-дивертисмента в гущу новой жизни, мог услыхать как непосредственное обращение к себе заключительные строки этой статьи: «У русского революционного смеха будут хорошие предшественники. Вступайте смело на этот путь, молодые артисты сцены… где-то в траве под забором, забытый, лежит богатырский свисток Добролюбова. Отыщите его. и пусть он звенящими трелями рассыплется над головами пробужденного народа и еще таящих злые надежды, едва повергнутых врагов». Пройдут годы, и, окунувшись в прошлое, задумавшись о родословной советской политической эстрады, Смирнов-Сокольский посвятит и «богатырскому свистку Добролюбова» и другим славным предшественникам современной советской сатиры специальное исследование, немало делая для пропаганды их наследия и всячески подчеркивая необходимость следовать их заветам. Но это в будущем. Пока же еще многое в его поисках собственного сатирического голоса носило кустарный характер, тормозилось немалыми противоречиями, и первые шаги на том пути были далеко не столь уверенными и целенаправленными, как это стало представляться через горы времени, когда прошлое стало невольно корректироваться настоящим. В статьях о Смирнове-Сокольском нередко повторялась цитата из его давнишней автобиографической заметки; посвященной тем годам: «Старался уйти от эстрадного трафарета. Было трудно. Слишком заштампованные образцы были перед глазами, слишком определенны были требования публики». Цитируя это признание, иной из биографов артиста стыдливо опускает самое начало. А вышеприведенным строкам предшествовало сказанное столь же искренне: «С какой пакостью приходилось это перемешивать – стыдно вспомнить». Передо мной – возможно, самое первое печатное издание Смирнова-Сокольского (а если и не первое, то разделяющее первое и второе места с вышедшим в том же 1918 году «томом первым» «Сборника новейших куплетов, монологов, песенок Николая Смирнова-Сокольского» – «Проходящее мимо») – его монолог «Печальный случай в жизни веселого человека» (издан в Курске кинотеатром «Гигант» И. Н. Волобуева). «Каждый вечер на эстраде Я читаю, смеха ради, То куплетец, то рассказ – Рад всегда потешить вас. Вижу, публика хохочет, Всякий быть веселым хочет, Про меня ль не скажет всяк: «Вот так чудо весельчак!»… Так начинался этот монолог, в котором артист, сетуя на беды, подстерегающие «веселого человека» («…там «идейный» анархист кошелек с последней «трешкой» свистнет (потому не мешкай), там за вольный монолог на шарап да под замок»), признавался: «Но всего сильней мученья из-за баб… С ними вечные волненья… То жена с любезной тещей превратят в живые мощи, то (еще того хужей) потасовка от мужей…» Да, было и это. И под общей шапкой «свободной сатиры» исполнялось когда-то такое и им. Можно, конечно, при желании закрыть на это глаза. Стоит ли, однако, ретушировать историю и превращать биографию в «житие»? Тем более что, лишь увидев начало начал во всей неприкрашенности правды, ощутив и вес и вкус «точки отсчета», будет возможно осознать всю значительность им сделанного, преодоленного, новонайденного и развитого в будущем. Думаю, что не только мне памятны его первые афиши (первые по крайней мере для дебюта в Петрограде, в самом начале 20-х годов), когда начальная, собственная половина его артистической фамилии, напечатанная крохотными буквами, подавлялась гигантскими шрифтами благоприобретенной второй: Сокольский. Продолжаться это долго, однако, не могло. И не только потому, что самому Смирнову-Сокольскому оказывалось все ясней, что как ни подражай еще недавно популярной «фирме», на крыльях чужой славы далеко не улетишь. Сам вкус и цвет этой славы становились ему все более чужды. Не то время, не те интересы. Не та гражданская позиция. Встреча с новым зрителем на рабочих окраинах Москвы и Подмосковья, выступления на фронтах гражданской войны, пафос новой жизни, в которую он увлеченно окунулся, диктовали решительное обновление и тематики и самих форм подачи репертуара, требовали резкого отказа от былых стандартов. И вот передо мною еще один библиофильский раритет – «Тоже газета… орган беспартийного смеха и злободневной сатиры. № 1-й, а может быть, и последний… Куда пойти?… Кому жаловаться?…», как не без ёрничества гласят подзаголовки этих «Известий Николая Смирнова-Сокольского», выпущенных им в Москве ранней весной 1922 года. Монологи, песенки, репризы, пародии, куплеты, составлявшие тогда его репертуар. Тут и выходной монолог «Привет-cibvio тебя, мой новый властелин, великий наш народ, свободный, гордый, смелый!..», и обличительный монолог «Тверской бульвар» («Пушкинские дни в Москве»), направленный против тех, кто «зловонной гидрою позорит пьедестал…», и куплеты «Торгово-промышленная мозаика», песенка «Похождения нэпмана», частушки, популярная песенка «Клавочка», посвященная «совбарышням». Все это в большинстве своем еще элементарно по литературной выделке, разнородно по содержанию. Остроумное вышучивание белой эмигрантщины, высмеивание торгашей и спекулянтов, всяческой накипи нэпа иной раз прямо сочетаются с явным непониманием политического смысла новой экономической политики и прослаиваются незавидными шутками, рассчитанными на успех у того самого «всероссийского обывателя», который – по идее – обличается. Предшествует же всему этому передовая статья, которая, несмотря на гаерское обращение к «почтенным дамам и кавалерам», далеко не шуточна по направлению мысли: «Жанр юмориста по-прежнему «пугает» представителей театральных учреждений… В лучшем случае за этим жанром мнение: увеселители… А между тем… Не разухабистые куплеты о женских ручках и ножках, а настоящая, политически остроумная сатира разве должна только преследоваться, а не поощряться? Не шансонетка (да еще скверная) во фраке, хрипящая о прелестях соловьиной ночи, а подлинный скоморох его Величества – Народа, уличный певец, мозг и язык революционной толпы, разве не призвание для любого талантливого артиста?… Песенки Беранже заставили говорить о себе весь мир, стихи Бедного поет вся армия и улица. Брильянту народного юмора – частушке, остроумно-смешной, задевающей все и вся, песенке, художественно исполняемому яркому монологу может и должно быть отведено приличное место в искусстве. Лично нам решительно все равно, что думают о нашем жанре киты признанного искусства, если мы видели смеющиеся лица фронтовиков, если наши песенки распевают в окопах или на улице… Все равно нам, ибо, откидывая совершенно вопрос о художественности исполнения, просто самый репертуар наш побеждал до сего времени все гонения на куплет, давая ему место в любой программе… Но за жанр вообще – было обидно… Нельзя мерить всех на один, да притом еще старый, аршин…» И хотя его собственная авторская практика, как можно судить по той же «художественной части» его газеты, была еще лишь на самых первых подступах к осуществлению поставленных задач – важна тенденция, значителен и плодотворен намеченный маршрут дальнейших поисков, выбор ориентира. Тем более что было по кому равняться, с кого брать пример. В те самые дни, когда писалось это обращение к «почтенным дамам и кавалерам», на страницах «Известий» было напечатано стихотворение Владимира Маяковского «Прозаседавшиеся», одобрительно встреченное В. И. Лениным. Включив «Прозаседавшихся» в вышедший вскоре свой сборник «Маяковский улыбается, Маяковский смеется, Маяковский издевается», поэт писал в предисловии к сборнику: «…18, 19, 20-й годы – упадок сатиры. Больше чем драматическое, белое окружение не позволяло нам чистить себя чересчур рьяно. Метла сатиры, щетка юмора – были отложены. Многое трагическое сейчас отошло. Воскресло Количество сатиры… К сожалению, качество сатиры чаще низкое… Надо вооружаться сатирическим знанием». Надо вооружаться… Необходимость этого все острее осознавалась молодым эстрадным юмористом, понимавшим, что для того, чтобы его работа действительно мерилась «новым аршином», необходимо, чтобы и материал был выделан и выкроен по новой мерке. К тому времени обычный репертуар его выступления составляла программа, открывавшаяся коротким стихотворным монологом, за которым следовали песенки, куплеты и частушки, перемежаемые шуточными репризами, в немалой степени рассчитанными на эпатирование аудитории, весьма охотно, впрочем, откликавшейся на это «подзуживание». В 1923–1924 годы программа начинает пополняться идущими сперва на «бис», но постепенно завоевывающими все более заметное место в репертуаре рассказами Бывалого, как он сам назвал своего героя, от лица и в образе которого приступал к разговору с публикой. В этом неуемном «обличителе», который так беспардонно, нагловато-доверительно рассуждал на самые разнообразные темы дня, было что-то и от давней его маски «босяка», разве что сменившего лохмотья на москвошвеевскую толстовку, и от «братишки», тершегося еще недавно в махновских или григорьевских отрядах, но не преминующего при каждом удобном случае вопить «за что боролись!», и от рядового обывателя, приободрившегося при начале нэпа и не боявшегося публично чистить перышки. Что дало толчок к появлению такого персонажа? Сам Смирнов-Сокольский рассказывает о деклассированных, анархиствующих «григорьевцах», которых ему доводилось встречать в годы гражданской войны и устным «фольклором» которых он забавлял своих знакомых, пока не надумал перенести все это на эстраду. Следует, мне кажется, назвать еще одного крестного отца этого, едва ли не впервые возникшего на эстраде образа, который особенно повлиял и на его дальнейшее видоизменение и на сам модуль перехода Смирнова-Сокольского от «Рассказов Бывалого» к таким фельетонам, как «Всероссийская ноздря», «Роптать желаю!» и т. д. Уже с юных лет пристрастившийся к литературе, пытливо следивший за всем, что появлялось на книжных прилавках, особенно если это имело отношение к юмору, Смирнов-Сокольский сразу же приметил вышедшую в 1922 году книжку молодого, тогда еще никому не известного писателя Михаила Зощенко «Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова». Минет время, и на полках библиотеки Смирнова-Сокольского книги Зощенко займут едва ли не целый ряд, в том числе и те, которые подарит ему сам автор… «сердечно Вас любящий и почитающий…», как гласят автографы на титульных листах. Среди них и первые книжечки начала 20-х годов, где и возник комический герой, принесший невиданную популярность Зощенко и, естественно, полюбившийся Смирнову-Сокольскому. Я далек от прямых аналогий, – слишком уж несоизмерим литературный уровень произведений одного из выдающихся советских писателей и эстрадных «Рассказов Бывалого», лишенных и звенящей гуманистической ноты даже самых ранних рассказов Зощенко, и тонкости его иронии, обнажавшей саморазоблачение обывателя, нищету его духовных интересов, политическую близорукость, приспособленчество. Как и в дальнейшем, когда Смирнов-Сокольский стал развивать и углублять утверждаемый им на эстраде жанр сатирико-публицистического фельетона, благотворным было здесь живое воздействие современной художественной литературы и публицистики на само направление творческого поиска эстрадного автора-исполнителя. Силу и живительность этого воздействия он и смог почуять уже на самых первых этапах своего сатирического перевооружения, от куплетов – к Бывалому и от Бывалого – к фельетону. И в самом деле, за те два-три года, что Бывалый лидировал в программах Смирнова-Сокольского, образ этот претерпел явные изменения. Хотя босяцки-«братишкины» ухватки и продолжали давать себя знать, но все определеннее звучал голос и начинали превалировать интонации «обывателис вульгарис», как будет вскоре назван герой «Клопа» Маяковского. Оттесняя Бывалого на задний план, именно он, «Всероссийский обывательский недоволен», и начнет вовсю хозяйничать в первых фельетонах Смирнова-Сокольского. Как и рассказы Бывалого, фельетоны эти на первых порах строились на том же сатирическом приеме – «доказательства от противного». Освещая тот или иной вопрос с точки зрения своего героя и доводя эту точку (а если воспользоваться горьковским определением – кочку) зрения до абсурда, Смирнов-Сокольский как бы взрывал изнутри всю его критику нового уклада жизни, обнажал ничтожество его претензий и показывал своего героя – родичи которого (и, возможно, в немалом количестве) находились и в зрительном зале – во всей его непрезентабельности. Справедливость, правда, требует сказать, что не все еще в «Рассказах Бывалого», как и в первых фельетонных опытах Смирнова-Сокольского, строилось и развивалось по строгому и безошибочному сатирическому контрапункту – иной раз анекдотная мина замедленного воздействия, которой надлежало в должное время взорваться и обрушить все свои осколки на голову высмеиваемого обывателя, оказывалась пустопорожней шутихой, бившей мимо цели, бывали и неоправданные перехлесты и явные уступки вкусу. На счастье, в конечном счете не это уже тогда определяло и общее звучание и внутренний пафос сатиры Смирнова-Сокольского, что и находило соответствующий отклик в прессе тех лет. Останавливала на себе притом внимание сама необычная для тогдашней «разговорной эстрады» форма его выступлений. «В той сценической форме, которой пользуется Смирнов-Сокольский, отсутствуют главные признаки куплетного жанра: он не поет, нет и музыкального сопровождения. Только рифма отличает текст его монологов от простого рассказа. Но это не монологи. Скорей – это разговор со зрителем…» – читаем в одной из рецензий. Слово фельетон еще не названо. Но оно уже просится и скоро возникнет и на афишах Смирнова-Сокольского и в рецензиях: «Смирнов-Сокольский нашел, наконец, свой собственный и небезынтересный жанр… Безусловно, Сокольский не куплетист типа остальных… Он дает нечто до сих пор не тронутое – быт. Он и не рассказчик, а скорее всего, фельетонист, и фельетонист с определенным общественным подходом. Этот любопытный фельетонный жанр и дает ему ту остроту и хлесткость, а подчас и литературность изложения, что замечается в целом ряде его вещей…» Это было, однако, лишь самым первым приступом к решению поставленной задачи. Говоря о своеобразии перевоплощения актера на эстраде, отнюдь не совпадающего с театрально-сценическим перевоплощением, Игорь Ильинский как-то проницательно заметил, что оно должно быть таким, «чтобы сквозь лицо персонажа все время просвечивало лицо исполнителя». Так оно было и здесь. Свои первые опыты сатирического фельетона – «Всероссийская ноздря», «Роптать желаю!», «Обыватель о метрополитене» (1924–1925 годы) – Смирнов-Сокольский еще строит в какой-то мере на приеме и даже интонации «Рассказов Бывалого». Он ведет их почти все время от лица обличаемого обывателя, – если не в маске, то в полумаске этого обывателя, давая право голоса себе лично лишь в подведении итога разговора. Но уже скоро рамки такого локального образа оказываются для него слишком узкими, невольно ограничивающими масштаб, размах, маршруты сатирического обличения. Необходим неизмеримо более широкий угол Зрения. И уже не удовлетворяясь тем, что сквозь лицо осмеиваемого персонажа просвечивает – лишь просвечивает! – его лицо, он ощущает все большую потребность вести обстрел врага с большего плацдарма и во всеуслышание, впрямую говорить от своего лица. Советского сатирика. Трибуна. Публициста. «Агитатора, горлана, главаря» – в конечном идеале. Обрести это лицо, найти необходимую форму и бесконечно более сложные и разнообразные, чем прежде, средства разрешения насущной публицистической темы, всячески развивая и усовершенствуя эту форму, – словом, найти себя как мастера советского фельетона ему, более чем когда-либо, помогло обращение к богатейшему творческому опыту и современной практике художественной литературы и публицистики. О неоценимости значения этой «живой воды» для идейно-художественного обогащения эстрады он и до последних дней не перестанет напоминать всем выходящим на эстрадные подмостки.3
На страницах настоящей книги впервые публикуется доклад о фельетоне на эстраде, сделанный Смирновым-Сокольским осенью 1951 года на совещании артистов и авторов эстрады. Доклад этот явился едва ли не самой первой попыткой выйти в разговоре об этом жанре за рамки узко понимаемой эстрадной «специфики» и связать историю, теорию и практику эстрадного фельетона с общим литературным процессом. Смирнову-Сокольскому уже неоднократно доводилось говорить о взаимосвязанности фельетона эстрадного и литературного, всячески подчеркивая, что эстрадный фельетон есть явление и литературное и сценическое в органическом взаимосочетании этих двух понятий. На этот раз обращение к давним истокам жанра, ставшего для него делом жизни, позволило заострить внимание на самом существе вопроса. В своем докладе Смирнов-Сокольский развертывал перед слушателями, для которых сам такой поворот разговора был непривычным, любопытнейшую «воображаемую выставку». Демонстрируя ее, он подчеркивал, что далеко не со всеми, кто на ней представлен, считает себя в родстве. И в то же время с чувством гордости напоминал, что у советского эстрадника-фельетониста есть свои, замечательные предки, и среди них – прежде всего русские революционные демократы Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Герцен, Некрасов, поэты «Искры». А если говорить о самых глубинных истоках советского публицистического, сатирического фельетона, то он предлагал также вспомнить сатиры Кантемира, сатирическую журналистику XVIII века – Новикова, Крылова, Фонвизина, но отнюдь не рептильную булгаринскую «Северную пчелу», как это представлялось некоторым из историков русского фельетона. Впрочем, не только формируя эту выставку, но и в других своих выступлениях, едва речь заходила о действительно живых традициях советского фельетона – как газетного, литературного, так и эстрадного, – Смирнов-Сокольский не уставал повторять все те же славные имена этих «предков» – правофланговых советского фельетониста, на которых тот обязан был равняться. В экспозиции его «выставки» кое-что, вероятно, требует уточнений. Так, называя те или иные имена, Смирнов-Сокольский порой выходит за границы даже самым широким образом истолковываемого понятия фельетонного жанра (правда, и сама выставка носит подзаголовок – «Фельетон и куплет»). Охвачены различнейшие виды сатиры и юмора как на эстраде, так и в литературе – от юмористического или сатирического рассказа до легкокрылого куплета. По-видимому, хоть это в экспозиции специально и не оговорено, подразумевалась некая «диффузия» различных жанров сатиры и юмора, так или иначе влиявших друг на друга, что сказывалось и на формировании различных «подразделений» литературно-эстрадного фельетона и на их стилевой окраске. В отношении же некоторых «предков», имена которых правомочно называются применительно к истории фельетона, вероятно, следует скорее говорить не столько о фельетонном жанре как какой-то определенной литературно-публицистической формации, сколько об отдельных, порой еще зачаточных элементах фельетона, его истоках. В то же время, раз уж зашел разговор о «прародителях», то наряду со справедливо названными в экспозиции можно было бы, вероятно, назвать и Пушкина с его знаменитым Феофилактом Косичкиным, безжалостно отхлестывавшим со страниц «Литературной газеты» Булгарина и его поддужных, упомянуть и декабристов – Рылеева, Бестужева-Марлинского с его блистательными фельетонными «историями» серебряного рубля и знаков препинания… Шире, думается, можно было бы представить и историю предоктябрьского большевистского фельетона, не ограничиваясь одним именем Демьяна Бедного. Вместе с тем, каковы бы ни были все эти уточнения, и сам доклад Смирнова-Сокольского и его «воображаемая выставка» представляют немалое принципиальное значение для истории и теоретического осмысления (и тем самым – для практики) одного из самых боевых и политически целенаправленных жанров советской эстрады (именно советской, где он возник и вырос, ибо эстрада дореволюционная его не знала, да и вряд ли могла знать). А если вспомнить, что родоначальником этого жанра на эстраде и был Смирнов-Сокольский, идя к нему буквально с самых низов эстрадного репертуара, идя, особенно вначале, на ощупь, отступая, порою впадая в противоречие с намерением, эти размышления артиста-автора приобретают двойной интерес. Тем более что вряд ли можно найти более веское подтверждение всей справедливости так настойчиво отстаивавшегося им тезиса о неразрывной связи судеб эстрадного фельетона с общими процессами развития сатирической литературы, сатирической печати, комедиографии и, разумеется, прежде всего советского газетно-журнального фельетона, чем собственный творческий путь Смирнова-Сокольского, едва ему посчастливилось открыть для себя этот жанр. Вспомним дату его первого фельетонного опыта («Всероссийская ноздря»): 1924. И сопоставим это с тем, что лишь в начале 20-х годов на страницах советской периодики начало происходить становление и формирование жанра советского «большого фельетона». Отойдя от эпиграмматического комментирования того или иного факта и лаконичности словесной карикатуры, неизбежно ограниченной в своем масштабе и глубине проникновения в существо явления, что было характерно для особенно распространенного в нашей печати в 1917–1921 годы «маленького фельетона» (а на эстраде – куплета), советские фельетонисты начинают использовать неизмеримо больший арсенал средств и приемов сатирико-публицистической выразительности. Вслед за создателями советского политического стихотворного фельетона – Демьяном Бедным и Маяковским – на первую линию советского фельетона выходят Михаил Кольцов, дебютировавший в «Правде» в 1922 году, Сосновский, Зорич, Погодин и другие. Уже не сатирическое или юмористическое иллюстрирование или комментирование единичных фактов характеризует их фельетоны, а публицистическое насыщение своеобразного художественного образа и такое столкновение и сопоставление отдельных фактов, когда «малая тема» переключается в план большой социальной проблематики. Все четче вырисовывается обусловленность всей композиции фельетона значительной, далеко идущей мыслью. Возникают и постепенно дифференцируются разнородные типы, виды фельетонов. Эту школу фельетонного искусства пройдет в дальнейшем и Смирнов-Сокольский, постепенно обогащая свой арсенал и подымаясь со ступени на ступень в создании самостоятельного жанра эстрадного сатирико-публицистического фельетона. Различные этапы этих поисков и проблемы, то и дело возникавшие перед фельетонистом в процессе утверждения нового жанра, достаточно подробно, на характерных примерах отражены в его автобиографических записях и документальной хронике. Следует оговорить, что работа эта требовала не только неустанной живой инициативы и стремления чутко вслушиваться в голоса окружающей действительности, не только высоты гражданского самосознания, упорного труда над поисками средств художественной выразительности, но и немалого мужества, упорства, принципиальности, несгибаемой верности своей профессии. «Вредный цех», – не раз полушутя говорил он о сатириках. Избранный им жанр далеко не всюду и всегда находил достойную поддержку. В том же 1920 году, когда журнал «Вестник театра» публиковал призыв Луначарского «Будем смеяться», петроградская «Жизнь искусства» прогнозировала: «После победы, во время строительства должна утихнуть и даже совершенно умолкнуть сатира. Против кого поднимается этот бич? Бичевать поверженных врагов не великодушно, а уничтожать врагов еще несломленных значит уменьшить значение победы. Сатирически же изображать окружающую действительность, хотя бы в ней и были недостатки, – не значит ли это толкать под руку работающего?» Эта мысль, в различных вариантах, будет еще многократно возникать в дальнейшем на страницах печати. «Нужна ли нам сатира?» – ответ на это пытался дать бурный диспут (так и озаглавленный), происходивший в самые первые дни 1930 года в Политехническом музее. Выступая на этом диспуте, В. Блюм, уже не раз писавший о вредности «сатиры на себя», вновь говорил о несовместимости сатиры с диктатурой пролетариата, поскольку ей «придется поражать свое государство и свою общественность». С отповедью Блюму выступали на этом диспуте и председательствовавший Михаил Кольцов и Владимир Маяковский. «…В. Маяковский уместно вспомнил вчера, как один из Блюмов долго не хотел печатать в «Известиях» его известного сатирического стихотворения о прозаседавшихся, – читаем в газетном отчете о диспуте. – Стихотворение в конце концов было напечатано. И что же? На него обратил внимание Ленин и, выступая на съезде металлистов, сочувственно цитировал его отдельные строчки. Ленин смотрел на возможность сатиры в советских условиях иначе, чем Блюм». О том, что сатира нужна, более того – необходима, не раз говорилось в ряде партийных документов, как бы развивавших мысли, высказанные в свое время В. И. Лениным в связи с публикацией стихотворения Маяковского «Прозаседавшиеся». Весной 1927 года Отдел печати ЦК партии выносит специальное постановление «О сатирико-юмористических журналах», зовущее к преодолению существеннейших недостатков в работе советских сатириков, основным плацдармом которых эти журналы и были. «Большинство сатирико-юмористических журналов не сумело еще стать органами бичующей политической сатиры, направленной против отрицательных сторон нашего строительства, против пережитков старого строя и быта, против предрассудков мещанства, обывательщины и проявлений реакционной отсталости в отдельных частях рабочего класса», – говорилось в этом постановлении, отмечавшем, в частности: «Журналы не ориентируются на массового читателя, они сбиваются на путь приспособления ко вкусам мещанства и новой буржуазии». Эти упреки в еще большей степени могли быть адресованы эстрадным сатирикам и юмористам, репертуар которым в подавляющем большинстве случаев поставляли наименее квалифицированные и в идейном и в художественном плане авторы, лишь усугублявшие те недостатки, которыми страдала сатирическая периодика. Практическое преодоление недостатков, отмечавшихся в директивных документах, встречало, однако, ряд затруднений, о чем свидетельствовал и сам факт продолжавшихся дискуссий в печати, где не утихали голоса, ставившие под сомнение политическую целесообразность сатирического жанра. Это нередко давало себя знать и в повседневной практике организаций, руководивших работой эстрадных сатириков и юмористов и корректировавших их репертуар. «…А рабочий класс все-таки обязан иметь своих мастеров слова романистов, рассказчиков, драматургов, фельетонистов, сатириков и юмористов, работающих для эстрады, откуда необходимо поскорее вышибать старенькую мещанскую пошлость» – так заканчивал Горький в 1929 году свою статью «Рабочий класс должен воспитывать своих мастеров культуры». Тем большее принципиальное значение имело появление как раз в те годы (1929–1931) таких фельетонов Смирнова-Сокольского, как «Хамим, братцы, хамим!», «Доклад Керенского», «Кругом шестнадцать», «Мишка, верти!». И хоть в ряде случаев от эстрадного фельетониста требовалась немалая энергия и сила убежденности, чтобы отстоять свое право во весь голос говорить о подмеченных им «маленьких недостатках большого механизма», – этих свойств Смирнову-Сокольскому было, на счастье, не занимать. К тому же все более повышавшийся общественный авторитет его сатирических фельетонов, а также активная поддержка таких мастеров советской сатиры, как Маяковский, Демьян Бедный, Михаил Кольцов, помогали, хоть порой и с каким-то уроном, преодолевать препятствия. Характерна в этом отношении полемика, развернувшаяся вокруг фельетона «Кругом шестнадцать», написанного Смирновым-Сокольским осенью 1930 года, под прямым воздействием XVI съезда партии. В фельетоне этом, отмеченном чертами возросшего мастерства сатирика, в одном драматургическом контрапункте объединялись и изобретательное обыгрывание демонстрируемых кинокадров, и острота литературных ассоциаций, заживших здесь новою жизнью гоголевских, чеховских героев, и разнохарактерность более чем тридцати «сюжетов», почерпнутых из самых различных областей современной жизни и позволявших когда шутливо, а когда и гневно, с беспощадной откровенностью говорить о том, что стоит на пути новой жизни, о том, с чем нельзя, стыдно мириться. И была, пожалуй, своеобразная закономерность, что именно этот фельетон оказался под ударом критической дубинки уже упоминавшегося выше «сатироненавистника» В. Блюма. «Самого решительного отпора» заслуживала, по его словам, «двусмысленность» фельетона, слушатель которого, «замороченный этим безудержным, стремительным и анархическим бегом моментов «за» и «против», очень скоро перестает разбирать, «правая-левая где сторона?!». В защитуавтора-фельетониста, а по сути дела, не только его, но и самого права на жизнь утверждавшегося им на эстраде жанра выступил на страницах «Известий» старый большевик Арт. Халатов. В статье, озаглавленной «Несколько строк по поводу ненужных окриков», он характеризовал фельетон «Кругом шестнадцать» как «хороший аккомпанемент политическому сегодня», считая несущественными опасения, что кто-то будет выуживать одни лишь отрицательные факты: «…фельетон бьет по унынию, паникерству, по лжеударничеству, по всему тому, что замедляет или пытается замедлить наши устремления. Литературные недостатки фельетона с лихвой покрываются темпераментом его автора, как чтеца…» В фельетоне этом, как и в последовавшем вслед за ним фельетоне «Мишка, верти!», особенно наглядно проявилась та основная, движущая сила фельетониста, которая и могла ему позволить касаться самых острых, «рискованных» и на самом деле, быть может, балансировавших где-то на грани двусмысленности тем, бесстрашно обнажать замеченные в окружающей действительности недостатки и достигать, если порой не во всем, то в основном и главном, необходимого идейно-политического результата. Говоря о специфическом характере острого, публицистически насыщенного конфликта, лежащего в основе лучших советских фельетонов, автор одной из самых серьезных и обстоятельных работ, посвященных этому жанру («Искусство фельетона», 1965), Е. Журбина, справедливо замечает: «При наличии такого конфликта, когда на первом плане не воспроизведение картин жизни, а воспроизведение жизненных конфликтов, годных для публицистического анализа, возрастает роль и место автора в повествовании. Личность повествующего с его публицистической страстностью превращается в скрепляющий все части повествования стержень… В этом одна из существеннейших черт жанра. Ее можно назвать эмоциональностью и даже экспрессивностью в выражении позиции автора. Не случайно фельетон – всегда монолог… Фельетонист сознательно создает свою литературную личность, литературную индивидуальность. Она – неотъемлемая часть фельетона, и притом часть организующая». Сказанное о газетном и журнальном фельетоне можно без оглядки отнести к эстрадному. Во всяком случае, если речь идет о Смирнове-Сокольском и о том направлении его фельетонов, которое уже отчетливо определилось к концу 20-х – началу 30-х годов. В статье «Как я разговариваю с эстрады», написанной им незадолго до кончины, он как бы приоткрывает свое понимание образа, в котором вел разговор по душам со зрителем. А по сути дела, я всю жизнь играю одну и ту же роль – самого себя, Смирнова-Сокольского, – не раз повторялось им. – Не «свой в доску», но абсолютно свой как человек. Возможны, разумеется (что и нашло отражение в статьях о нем), и несколько иные оттенки восприятия биографии и социального положения этого «своего человека», плоть от плоти его аудитории. Существенно здесь главное – жизненный нерв, гражданская позиция, сам пафос жизнедеяния сатирика, совмещавшего в себе и автора и исполнителя собственного текста. Плодотворно само его стремление быть верным всеопределяющему требованию, диктовавшемуся той великой традицией отечественной сатирической литературы, о которой с таким жаром вспоминал он впоследствии в своих размышлениях о фельетонном жанре. «Без сомнения, смех одно из самых мощных орудий разрушения; смех Вольтера бил и жег, как молния. От смеха падают идолы, падают венки и оклады, и чудотворная икона делается почернелой и дурно нарисованной картинкой», – писал более века назад Герцен в «Колоколе». И в этой же статье, предостерегающе названной «Very dangerous!» (англ. «Очень опасно!»), говоря о великой «революционной, нивелирующей силе смеха», напоминал: «Смех есть вещь судорожная, и на первую минуту человек смеется всему смешному, но бывает вторая минута, в которой он краснеет и презирает и свой смех и того, кто его вызвал». Как ярчайший пример такого «развязного смеха», не выдерживающего испытания «второй минутой», быстропреходящего «пустого балагурства» Герцен называл одного из популярнейших фельетонистов 40 – 50-х годов прошлого века – О. Сенковского (барон Брамбеус): «Чего ему недоставало? А вот того, что было в таком избытке у Белинского, у Грановского – того вечно тревожащего демона любви и негодования, которого видно в слезах и смехе. Ему недоставало такого убеждения, которое было бы делом его жизни, картой, на которой все поставлено, страстью, болью…» А именно это и придавало силу и глубину воздействия лучшим произведениям русской революционно-демократической и советской сатирической литературы, и большим и малым ее формам, вплоть до газетного фельетона. Это-то – каковы бы ни были на том его пути протори и упущения – помогало и Смирнову-Сокольскому поднимать эстрадный фельетон до высоты общественной трибуны. «Наша литература обладает внушительными сатирическими силами. У нас есть Демьян Бедный, зачинатель пролетарской революционной сатиры, у нас были и есть такие поэты, как Маяковский, Безыменский, Архангельский, Кирсанов, Гусев, у нас есть сильная сатирическая проза: Зощенко, Ильф и Петров, Катаев, Зозуля, Никулин, Борис Левин, Ардов… – говорил Михаил Кольцов в августе 1934 года с трибуны Первого Всесоюзного съезда советских писателей. – Есть еще группа писателей, которых принято называть фельетонистами. Этой группе приходится работать не в камерной обстановке толстых журналов. Мы работаем, так сказать, на улице, перед громадными аудиториями, мы работаем не под крахмальными книжными суперобложками, а на шершавом газетном листе. Это накладывает отпечаток на нашу работу. Иногда наши рисунки и портреты получаются грубоватыми. То у классового врага нарисованы слишком большие клыки, то у стяжателя получаются слишком загребущие лапы. Но, товарищи, мы все-таки считаем, что в этих сатирических обобщениях мы иногда чаще и ближе подходим ксоциалистическому реализму, чем некоторые писатели, которые тщательно, натуралистически выписывают каждый ноготок своих героев…» Если бы Кольцов, говоря о снайперах советского фельетона, счел нужным в этом выступлении выйти за рамки одних лишь печатных страниц и коснуться фельетона устного, тс мог бы назвать и имя автора-артиста Смирнова-Сокольского, уже имевшего к тому времени в своем литературно-исполнительском патронташе такие фельетоны, как «О советском карандаше» (1926), «Император Всероссийский» (1927), «Хамим, братцы, хамим!» (1929), «Доклад Керенского об СССР» (1930), «Кругом шестнадцать» (1930), «Мишка, верти!» (1931), «Тайная вечеря» (1934) и др.4
В рецензиях тех лет все чаще отмечается не только общественный, политический успех новых фельетонов Смирнова-Сокольского, но и то исключительное место, которое он прочно занял среди артистов эстрады, как единственный (определение это – единственный – переходит из рецензии в рецензию), подлинно советский сатирик-публицист, стоящий особняком в ряду привычных эстрадных юмористов. Так оно, возможно, и было, если ограничивать сопоставление того, что исполнял Смирнов-Сокольский, лишь с репертуаром испытанных кадров профессиональной эстрады и не учитывать те вновь возникшие процессы творческого преображения эстрады, которые особенно отчетливо определились как раз к началу 30-х годов. Речь идет о своеобразном пришествии на эстраду «варягов» из других сценических жанров, творческие поиски которых начали живительно влиять на изменение идейного, художественного климата эстрадного репертуара и содействовали переходу на новые рельсы наиболее чутких к велению времени артистов из рядов эстрадников-профессионалов. Кто ж они были, эти «варяги», и в чем выражались их поиски? Мейерхольдовец Владимир Яхонтов, открывший в 1924 году своим новаторским литмонтажом «Ленин» новый, необычайный жанр искусства звучащего (и играемого!) слова, где были слиты воедино художественная литература, публицистика и документы, выпускает одну композицию за другой, утверждая на эстраде свой первооткрывательский «Театр одного актера». Взяв за основу очерк-фельетон Е. Зозули, лирико-патетический и в то же время документальный монолог о красоте и силе коллективного труда, преображающего людей и землю, читает-играет на эстраде свой «Турксиб» актер филиала Ленинградского Большого драматического театра Сергей Балашов. Выходя на эстраду в суровой рабочей прозодежде, повязанная красною косынкой, артистка Театра Революции Юлия Глизер разыгрывает, не прибегая к каким-либо другим сценическим атрибутам, стихотворный фельетон Демьяна Бедного «Долбанем!», создавая яркий и броский эстрадный спектакль-плакат, а Дмитрий Орлов лепит портрет кольцовского «Ивана Вадимовича, человека на уровне», достигая, при всей характерности индивидуальных черт, потрясающей силы социального обобщения. Мужественный, бесконечно привлекательный образ нашего современника, человека горячего сердца, трезвого ума и суровой школы жизни встает за «Обидой» А. Зорича и другими рассказами, которые читает – да нет, не подходит здесь это слово, опять же – читает-играет на эстраде вчерашний драматический и оперный премьер Павел Курзнер. Антон Шварц и Людмила Спокойская, сочетая тексты Пушкина, Верхарна и… Федора Гладкова, Безыменского с танцем и пантомимой, демонстрируют на мюзик-холльной сцене блистательные «Социальные портреты» банкира, политической кокотки, примазавшегося, а мейерхольдовцы Лев Свердлин и Алексей Кельберер, отталкиваясь от сегодняшнего газетного фельетона, виртуозно сменяют на эстраде разнохарактерные «политические маски». Я называю лишь первые пришедшие на память имена. А второе, эстрадное, рождение Игоря Ильинского, Рины Зеленой? А гоголевская «Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем» – такая, как ее увидели и воплощали в концертах Василий Меркурьев и Юрий Толубеев? А псевдонаучные «лекции» и «рефераты» Александра Бонди? А уморительно смешная «Лекция о пьянстве» Владимира Лепко? А ссоль мало схожий с традиционным «скетчем» суматошный, хлопотливый «Выходной день Аюева», оживавший в буффонаде Александра Бениаминова?… Пройдет еще какое-то время, и в первые ряды «разговорной» эстрады шагнут также получившие хорошую профессионально-театральную закваску Мария Миронова, Лев Миров, Аркадий Райкин, «Тарапунька» – Тимошенко и «Штепсель» – Березин и другие, столь же яркие, ни с кем не схожие индивидуальности. И каждый – «сам себе театр», да еще какой! И каждый – имя собственное, а не нарицательное… Их эстрадные «моноспектакли», порой от одноминутки до получаса, создаются с применением каких-то новых средств эстрадной выразительности. Это и высокий класс артистического мастерства и отличная художественная литература, в большинстве случаев – современная, советская, приоткрывающая новые пласты жизни, несущая новую проблематику. Это и своеобразная разведка новых жанров «разговорной эстрады», вбирающих в себя и достижения новой сценической культуры и опыт лучшего, что знала и умела старая эстрада. Глядя на этих «варягов», кое-кто из матерых эстрадников поневоле вторил давним вздохам Аркашки Счастливцева: «Образованные одолели… Одна была у нас дорожка, Геннадий Демьяныч, да и ту перебивают…» Перебивают? Может быть. Но далеко еще не перебили. И все же тревога рыцарей и стремянных рутины была оправданна. Хоть в общей массе эстрадных актеров, исчисляемых сотнями и тысячами, счет «образованных» шел тогда еще на десятки, становилось все очевиднее: за ними – будущее, это – прорыв в завтрашний день советской эстрады, и далеко не каждому из старых эстрадных «разговорников» удастся отстоять свои права на красную строку в афишах. Так, как это, к примеру, если говорить о жанре эстрадного рассказа, уже в те годы удавалось Владимиру Хенкину, читавшему в живом общении со слушателем рассказы Зощенко, или Леониду Утесову (в его пред-«теа-джазовый» период), исполнявшему рассказы того же Зощенко или Бабеля, или Петру Муравскому, начавшему нащупывать в своих опытах театрализованного конферанса живой, привлекательный образ разговорчивого парня в рабочей спецовке. В этих обстоятельствах новый жанр эстрадного публицистического фельетона, кристаллизовавшийся в авторско-исполнительских поисках Смирнова-Сокольского, должен был пройти как бы двойное испытание на прочность и общественно-художественную самостоятельность. Прав был Смирнов-Сокольский, когда часто напоминал о славных литературных предках фельетонного жанра. Но помимо этих предков следовало учесть и опыт литературных современников и неизмеримо большие, чем знала прежняя эстрада, критерии литературной оснащенности, идейно-политического глазомера, общественного темперамента и исполнительской культуры, которые характеризовали ныне эстрадно-концертный репертуар хотя бы вышеназванных «варягов». Зритель, слушавший сегодня твой эстрадный фельетон, быть может, оставил дома на столе только что прочитанные «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка», а чтение газеты привык начинать с фельетона Кольцова, Зорича, Сосновского, Эренбурга, Ильфа и Петрова. Сегодня он слушает тебя, а вчера смотрел «Мандат» Эрдмана или «Клопа» Маяковского в Театре Мейерхольда, «Темп» и «Моего друга» Погодина в Театре Революции, «Квадратуру круга» Катаева в Художественном, а на том же концерте, где ты читаешь «Хамим, братцы, хамим!», «Кругом шестнадцать» или «Мишка, верти!», мог встретиться и с такими образцами новой эстрадной сатиры, как «Иван Вадимович, человек на уровне» Кольцова в исполнении Дмитрия Орлова, или «Романсы с куклами» Сергея Образцова, в руках которого по-новому зажил и ильф-петровский язвительный фельетон «Веселящаяся единица». Вот с кем должен теперь идти на равных твой эстрадный фельетон. И шел. И звучал в полную силу. И доходил до сердца слушателей. Хотя и не со всем в тогдашних выступлениях Смирнова-Сокольского можно было согласиться и кое-что еще требовало дальнейшего уточнения, развития, шлифовки. В одной из статей («Прошу слова», 1932), отводя упреки критики в недостаточно филигранной отделке слова (вернее, соглашаясь с этим замечанием, но не считая это применительно к своей профессии зазорным), Смирнов-Сокольский характеризовал свой жанр как «искусство не чтеца, а оратора», учиться которому надлежало не у профессиональных чтецов и актеров, а у ораторов, политических деятелей: «Ювелир и кузнец – профессии обе нужные, но сравнивать их между собой нельзя. Такой мастер художественного чтения, как покойный Закушняк, – конечно, ювелир. Я на эстраде – кузнец. Но никто не может сказать, что кузнецы менее нужны, чем ювелиры». Необходимость «готовить один обед на всех» (по излюбленному выражению Смирнова-Сокольского), стремление завоевать внимание решительно всей аудитории невольно сказывались в ряде случаев на результате. Его выступления, особенно в начальные периоды, не раз вызывали в памяти ставшее известным из рассказа Максима Горького ленинское замечание о Демьяне Бедном: «Грубоват. Идет за читателем, а надо быть немножко впереди». Напомним, однако, что этим словам в том же горьковском очерке предшествует: «Усиленно и неоднократно подчеркивал агитационное значение работы Демьяна Бедного». И это тоже могло быть сказано о выступлениях фельетониста. Да и не раз говорилось. С самых первых выступлений Смирнов-Сокольский не мог посетовать на невнимание печати, критики. Почти каждое выступление, особенно с тех пор, как он вышел на центральные эстрадные площадки, имело по пять-шесть откликов, а с середины 20-х годов пошли уже и журнальные статьи, специально посвященные «настоящему советскому юмористу», «человеку в толстовке», «артисту-политработнику» (Вс. Вишневского, Сим. Дрейдена, Эм. Бескина, Евг. Мина и других), и изданная в 1927 году издательством «Кинопечать» книжечка Вл. Недоброво (первая попытка подробно осветить двадцатилетний путь артиста), и выпущенные примерно в те годы самим артистом «буклеты» – сборники выдержек из рецензий. И так вплоть до 50 – 60-х годов, когда появились обстоятельные монографические статьи о нем Ю. Дмитриева, Д. Золотницкого, В. Фролова и других. Как увидит читатель, просматривая документальную хронику, завершающую эту книгу, далеко не все рецензии прошлых лет носили столь восторженный характер, как это выглядело в полурекламных «буклетах» 20-х годов. Безоговорочно апологетические отзывы не раз соседствовали с весьма резкими нападками, и в самых положительных рецензиях, приветствовавших политическую направленность и остроту сатирических ударов первого эстрадного фельетониста, нередко можно было встретить предостерегающие напоминания и о срывах вкуса и о контрастирующих с подлинной сатирой уступках отсталой части публики. Сложный, порой отмеченный противоречиями путь, знавший не только победы, но и срывы, и вместе с тем особо привлекательный ясностью и точностью политической направленности, цели, определявшей творческие поиски! Иной раз, болезненно ощутив, что движение времени, новые проблемы, выдвигаемые жизнью, рост интересов и запросов аудитории уже не позволяют удовлетворяться тем, что еще вчера казалось так удачно найденным и зафиксированным, он прекращал на какой-то период выпуск новых номеров, углубляя и развивая поиски, пристально всматриваясь в происходящее вокруг и по-своему примериваясь к тому, что возникало в смежных искусствах. Так было, когда после полуторагодовой паузы он летом 1936 года вышел на эстраду с фельетоном «Отелло», ставшим одной из значительнейших вех на пути его творческих свершений. Такой же новой точкой подъема оказался в 1939 году фельетон «На все Каспийское море», где был продолжен и развит начатый в «Отелло» разговор об искусстве настоящей правды, нравственной чистоты и художественной мощи, достойном нашего зрителя, откровенный, взволнованный разговор, сопрягавший злободневные вопросы художественной жизни с насущной общественной проблематикой. Фельетон этот стал исполняться вскоре после того, как в «Правде» были напечатаны редакционная статья «О смелости мнимой и подлинной», статья А. Фадеева и письма рядовых советских читателей и зрителей, осуждавших приспособленчество, шпиономанию, лакировку действительности и другие беды некоторых наших авторов, художников, режиссеров, в самый разгар дискуссии на эту тему. Но, несмотря на то, что многое из того, о чем говорилось в фельетоне, уже упоминалось с общественной трибуны, – прозвучал он на редкость убедительно, свежо и сильно. Когда пробуешь восстановить реальную картину прошлого, то подчас невольно – таково уж свойство нашей памяти! – вносишь в былые свои впечатления какие-то коррективы, вызванные и самой дистанцией времени и твоим сегодняшним мироощущением. Вот почему, надеюсь, читатель не посетует, если для того, чтобы конкретнее представить, как тогда, три с лишним десятилетия назад, воспринимался этот фельетон и что особенно могло увлечь в нем, я приведу отрывок из своей статьи, тогда же, под впечатлением его первых исполнений, и написанной: «…Смирнов-Сокольский рассказывает быль о каспийском буксире «Шура», имевшем гудок с океанского парохода. Он гудел, этот буксир, на все Каспийское море, но после гудка в течение двух часов не мог сдвинуться с места: приходилось заново набирать пары. Образ этого буксира проходит через весь фельетон, давая повод для остроумных аналогий, сопоставлений, развития серьезной темы, превосходно сформулированной самим фельетонистом: «В деле нашем много значит гудок по размеру пара иметь, а главное – свой гудок, не от чужого парохода привинченный». …Сила фельетона в том, что слова его напоены действительным гневом, презрением по отношению к врагам, дуракам и пошлякам, полны искренней заботой о достоинстве советского гражданина, об охране достоинства социалистической родины. Прекрасны аплодисменты, которыми поддерживают слушатели слова фельетониста о лакировщиках: «Зачем из нас дураков делать? Ведь мы же советские граждане! В каждом деле – боль наша, радость наша…» Касаясь на первый взгляд узкопрофессиональных тем, Смирнов-Сокольский использует их для широких и ярких политических обобщений. …В годы нэпа среди театральных работников была популярна формула о «разложении буржуазии, которая отталкивает… к себе». Эта формула в течение долгого времени определяла рецептуру эстрадной сатиры и юмора. Сколько сотен, сколько тысяч раз «разоблачение» буржуазии, обывателя незаметно превращалось в культивирование буржуазных пережитков, обывательских мыслишек, требований. Смирнов-Сокольский, готовя свои фельетоны, не раз прибегал к системе, истоки которой можно найти еще в древней детской присказке о сороке-вороне, которая, как известно, кашку варила, детям говорила: тому дала, тому дала… Фельетонист стремился дать «свою», привычную порцию каждому из разнокалиберных зрителей, наполнявших зал театра. Ему хотелось сохранить за собой аплодисменты всех зрителей, каждым звеном фельетона он мысленно обеспечивал себе тыл в зрительном зале. В результате подлинно сатирические эпизоды перемежались иной раз с эпизодами, в какой-то степени перекликавшимися с уже цитированной формулой о «разложении, отталкивающем к себе». Конечный идейно-воспитательный эффект фельетона тогда снижался, выхолащивался. Юмор и политика в таких случаях соединялись механически. …Слушателя фельетона «На все Каспийское море» в равной мере радуют и текст, и артистизм исполнения, и та достойная, благородная манера, с которой Смирнов-Сокольский передает свои мысли и чувства. Новый фельетон он читает сосредоточенно и сильно, с настоящим внутренним пафосом. «В каждом деле – боль наша, радость наша…». И эта боль, и эта радость, и чувство непоколебимого человеческого, гражданского достоинства (которого еще так часто недостает эстрадным юмористам) – все это настоящее, все это не наигранно, а потому захватывает, убеждает. Характерная деталь: большинство старых своих фельетонов Смирнов-Сокольский исполнял в несколько крикливой, порой подчеркнуто вульгарной манере, подавал ударные места форсированным звуком. Нередко посреди исполнения номера он, как бы чувствуя, что внимание какой-то из «прослоек» аудитории уплывает, хладнокровно отшвыривал все Мало-мальски серьезные, «политические» места и выхватывал из копилки памяти «боевички» старых фельетонов, стараясь «оттолкнуть к себе» возможно большее количество аплодисментов. Тем самым фельетон начинал утрачивать подобие произведения на какую-то определенную тему, сатирическая мысль улетучивалась. В новом фельетоне артист равняется по передовому, прогрессивному, лучшему, что есть в зале, по тому, что есть в сознании и чувствах советского гражданина, а отнюдь не по тем пережиткам, которые еще гнездятся в закоулках психологии. И в этом залог успеха – успеха внешнего, успеха внутреннего – советского политического фельетона. Актер думает не о том, чтобы не утерять какой-то лишний смешок, лишний хлопок, а о том, чтобы сохранить политический пафос, донести нерасплесн^той большую гражданскую мысль, вдохновляющую его выступление. И слушатель оценивает это. Пожалуй, впервые за всю свою практику Смирнов-Сокольский большую часть фельетона говорит не в подчеркнуто резких тонах, а «нормальным человеческим голосом» – аудитория помогает исполнителю; выступая даже на шумной летней садовой эстраде, он теперь ухитряется – быть может, потому, что не хитрит, – полностью, без всяких летучих купюр прочитывать фельетон…» («Театр», 1940, № 4).5
Годы Великой Отечественной войны явились для Смирнова-Сокольского, как и для всех советских людей, годами великого испытания духовных сил и гражданского самосознания, годами честной, напряженной, безотказной ^работы, подчиненной одной высокой задаче. И тем весомее была эта работа, начатая без промедления, в первые же часы войны, что она была в известной мере подготовлена предшествующей его деятельностью. «Быть готовыми!» – так называлась его статья, опубликованная в «Правде» осенью 1939 года, где он настойчиво напоминал о необходимости для работников искусства «держать порох сухим», быть внутренне мобилизованным и профессионально оснащенным на случай военной опасности. А в самый канун войны, в мае – июне 1941 года, он выступает в первой летней программе сада «Эрмитаж», отданной воспитанникам руководимой им Всесоюзной студии эстрадного искусства, с новым фельетоном – «Опасный возраст» («Стыд идет!»). Уже не раз ему доводилось строить свои фельетоны в живой перекличке с «вечными спутниками», классическими литературными образами – Гоголя, Чехова прежде всего. В «Опасном возрасте», едва ли не впервые, он обращается к классику русской литературы, служившему примером политической сатиры, испепеляющего обличения и подлинно гражданской боли, – Салтыкову-Щедрину. Щедринский образ неумолкающей Совести, образ Стыда, проникающего в глубину сознания, позволил повести рассказ на самой высокой общественно-нравственной ноте, обличая все, что может столкнуть людей нового общества в трясину обывательщины, мелких, жалких «чувствишек», неуважения к человеку, подымая гневный, встревоженный голос против мертвенной самоуспокоенности, ставящей под удар все обретенное и завоеванное революцией. В летней, безмятежной садовой обстановке «благорастворения воздусей» неожиданно предостерегающе звучали в эти майско-июньские вечера 1941 года прощальные слова Стыда: «…А предстоит-то вам не проливать слезы умиления, а – воевать! Воевать страшно, жестоко, идти под огнем и побеждать, побеждать непременно! Страну, которой вы имеете право гордиться, нужно уметь и беречь!» Как был воспринят этот фельетон теми – увы, немногочисленными – слушателями, кто получил возможность его услыхать, и какое приметное место вправе он занять в творческом наследии Смирнова-Сокольского, хорошо передает отклик такого взыскательного художника, как Сергей Образцов. «…За период моей эстрадной работы я столько раз встречался с Сокольским на концертах, столько раз «шел» до пего или после, что большинство его фельетонов слышал по многу раз и знаю почти наизусть. Всегда это было очень крепко, очень эстрадно-доходчиво. Всегда эти фельетоны имели успех. Но вовсе не всегда и не все мне нравились. Иногда многое было слишком анекдотно, слишком «в лоб». А вот фельетон «Опасный возраст» я считаю прекрасным. Это не только безусловно лучший номер программы «Эрмитажа», но и лучший фельетон Сокольского, – писал С. В. Образцов под непосредственным впечатлением выступления Смирнова-Сокольского. – Сюжет фельетона построен на том, как к человеку «осеннего» возраста во сне пришел Стыд. И как Стыд этот снял с человека всякую успокоенность и этим самым вновь сделал его настоящим, живым, соретским. Есть в фельетоне такая фраза: «Осенний возраст – это не годы, это – успокоение, на которое живой человек никогда не имеет права… Существуют тысячи людей, более старых, у которых молодое, дерзновенное сердце. Существует, к сожалению, молодежь, у которой в душе тот же самый осенний возраст». Это очень хорошая, нужная правда. И зритель, эрмитажный зритель, вдруг начинает волноваться хорошим, серьезным волнением и понимает, что шутки – шутками, а сейчас с этой эстрады человек говорит какие-то очень важные, серьезные и даже неожиданные вещи. И манера, с которой Смирнов-Сокольский говорит этот свой фельетон, отличается от того, как он говорил свои фельетоны прежде. Она серьезнее, резче и суровее. Образ «Стыда» доходит до выпуклости театрального образа. И достигается это не внешним приемом, а какой-то внутренней убежденностью. Это в полной мере политический фельетон, политическая эстрада, а не суррогат псевдополитической «злободневности», сильно распространенной в так называемом «речевом жанре». Статья Образцова, напечатанная в газете «Советское искусство» 15 июня 1941 года, так и осталась единственной рецензией об этом фельетоне. Неделю спустя обрушилась война, и Смирнов-Сокольский, едва начав читать тот фельетон, прервал его исполнение.[2] На смену голосу предупреждения должен был теперь прозвучать – и прозвучать немедленно – голос страстного призыва к борьбе с врагом, сбросившим все маски. Возвращаясь к живой традиции фронтовой агитсатиры, «Окон РОСТА», политбалагана, памятней еще по годам гражданской войны, Смирнов-Сокольский, сутками не выходя из эстрадной студии, готовит вместе со своими питомцами программу фронтовой живой газеты «Осиновый кол». А ранней осенью выходит на арену Московского цирка с ораторски приподнятым обращением к «товарищам москвичам», беря себе в союзники уж столько раз приходившего ему на помощь Гоголя. Бессмертные, слова Тараса Бульбы о всесильных узах товарищества освещаются пламенем сражений только что начавшейся войны, перерастая в горячий призыв крепить могущество того, «на чем стоит наше товарищество, которое сильнее фашистских самолетов и танков!». Дело не в жанровых определениях – что именно исполнялось Смирновым-Сокольским в начале цирковой программы. Фельетон? Монолог? Речь митингового оратора? Или передовая статья, написанная кровью сердца перед самым боем? Это было живое слово, в чем-то перекликающееся с появившимися несколько позднее «Письмами к товарищу» Бориса Горбатова, слово, сказанное так, как требовало время, как это было насущно необходимо людям, менее всего хотевшим в те минуты поразвлечься ^бессмысленной клоунадой. Подобно тому как в переменчивых условиях длительного ратного противоборства требуется, сообразно конкретной обстановке, применение то одних, то других стратегических, тактических приемов и видов оружия, так и в словесном бою, который вел все военные годы артист-публицист, он не раз, ломая привычные стандарты репертуара, применял самые различные приемы разработки и подачи заданной темы. О широте и богатстве его авторско-исполнительской палитры можно судить хотя бы по двум фельетонам военных лет, следующим в этой книге непосредственно вслед за фельетоном «Стыд идет!». Лирико-патетическое повествование «Во поле березонька стояла…» и – остросатирический фельетон «Золотая рыбка», где та же внутренняя сверхзадача – воспитание и утверждение чувств действенного советского патриотизма – находит воплощение в лукавом повороте общеизвестной сказочно-анекдотической ситуации, бескомпромиссно напоминая слушателям о мере личной ответственности каждого за обретение Победы.6
И как автор и как исполнитель Смирнов-Сокольский, хотя порой и возвращался к когда-то сделанному, но отнюдь не замыкался в этом, не останавливал поисков. Так было и раньше, так оставалось и в дальнейшем. Просматривая оглавление раздела, включающего его фельетоны, читатель, вероятно, обратит внимание на дважды повторенное название – «Мишка, верти!». Правда, с разными датами – 1931 и… 1958. Что это – однофамильцы? И да и нет… Незадолго до войны в одной из эстрадных программ «Эрмитажа» шли интермедии, сочиненные Смирновым-Сокольским совместно с Владимиром Поляковым. В их числе – «ожившие картины», «Иван Грозный убивает сына» в частности. «За что?» – жалобно спрашивал сын, которого изображал Аркадий Райкин. «За старый репертуар!» – безжалостно отвечал отец – Смирнов-Сокольский. Такого рода упреки, особенно в последние годы, порою приходилось слышать и самому Смирнову-Сокольскому. И прежде всего в связи с тем, что кое-какие из особенно удавшихся ему острот или присловий кочевали из фельетона в фельетон, когда по новому поводу, а когда и без особой мотивировки. Так было и с «Аэропланом» Василия Каменского («Рамадан, рамадан…»), и с анекдотом о разговоре Шаляпина с извозчиком, не считавшим пение за работу, и с особенно полюбившимся Сокольскому (и как будто им же придуманным) призывом какого-то горе-поэта «Погнием, погнием…». Вспоминается разговор с Николаем Павловичем, когда в одной из статей я посетовал, что прозвучавшую в былые времена остро и зло пародию на комсомольского поэта, якобы писавшего: «Двадцать лет пою о том я, что мне всего лишь двадцать лет», – он повторяет чуть ли не те же двадцать лет, хотя в поле зрения уже не те поэты и не те мишени для пародии. – Ноль-один в вашу пользу… – пробурчал Смирнов-Сокольский. Но тут же, признав, что в этом случае предмет пародии действительно устарел и сатира превратилась в повод для простой «щекотки» (что ему в принципе чуждо!), он продолжал отстаивать право на «повторы»: – Вот вы, братья-писатели, не считаете для себя зазорным по нескольку раз, то подправив что-либо, а то и в прежнем виде издавать и переиздавать одни и те же стихи, рассказы, книги. Значит, есть читатели, которым не достались прежние издания, и ваши старые вещи направляются теперь уже к другому, новому читателю. Почему же вы лишаете меня, сатирика, фельетониста, того же права и не позволяете, коли в этом есть нужда, применить оправдавшее себя когда-то и отнюдь не заржавевшее (сужу по хохоту в зале!..) оружие? Если острота и в самом деле хороша и действенна, продолжает бить по цели, я же в этом случае по вашей милости попросту обкрадываю тех, кто ее еще не слышал. А таких – тысячи и тысячи… Я же работаю не на «двести семейств», посетителей премьер, а на миллионы!.. – К тому же, – напоминал он, – знаете, какой ценой достается настоящий, новый, оригинальный «ход», сколько сил на это тратишь, сколько раз примеришь, да бросишь, и снова – ищешь, пока наконец не набредешь на такую «Шуру»?… А вы говорите – бросьте… Что ж, в этом была своя логика… Правда, повтор повтору рознь. И тем было ценнее, когда давняя находка вновь служила глубинной цели публицистического фельетона, сохраняя в новых условиях прежнюю силу удара. Так случилось с действительно превосходною его находкой – конфузней парохода «Шура», гудевшего не по силе пара. Впервые прозвучав в фельетоне «На все Каспийское море», эта банка еще не раз затем успешно им обыгрывалась, став в результате через десять лет зачином совершенно нового фельетона – «В чужие гудки!». Примером «второго рождения» удачно найденного в свое время «хода» могут служить и публикуемые две редакции фельетона «Мишка, верти!», отделенные друг от друга интервалом более чем в четверть века. Сопоставление этих редакций позволяет увидать, какие поправки вносило время и в отбор фельетонистом тем для разговора со зрителем и в саму технику опосредствования остававшегося неизменным стержневого хода, – время, пульсацию которого всегда так остро и непосредственно ощущал Смирнов-Сокольский. В критических статьях о Смирнове-Сокольском, написанных уже после того, как он закончил свой путь, порой встречается утверждение, что еще с начала 30-х годов стал намечаться у него постепенный «отход от сатиры»: «…сатирические элементы все чаще «заглушаются» публицистикой, риторикой, патетикой», «публицист побеждал сатирика», а в годы послевоенные особенно «сатира становится второстепенным компонентом номера». Высказывания такого рода, наиболее прямолинейно сформулированные В. Фроловым в статье «Фельетоны Смирнова-Сокольского» («Вопросы театра», 1966), основаны, мне думается, на несколько одностороннем представлении о самой природе и границах его жанра. Недостаточно оправданным методологически представляется прежде всего само противопоставление сатиры и публицистики, словно это различные жанры и как будто публицистические выступления не вбирают в себя все возможные краски, средства и приемы художественной выразительности, используя наряду с другими и язык сатиры. Характеризуя современный советский фельетон как жанр сложносинтетический, Михаил Кольцов, выступая в 1934 году на Всесоюзном совещании очеркистов, справедливо говорил: «Фельетонист, памфлетист, который работает серьезно, должен в своей практике применять и методы художественной литературы и обращаться к всевозможным жанрам. Фельетонист или памфлетист – это своего рода «человек-оркестр», который должен попеременно или даже одновременно что-то исполнять на разных инструментах». Сила и своеобразие жанра, который с начала 30-х годов и стал все более определять самобытный творческий почерк Смирнова-Сокольского как автора и исполнителя, как раз и заключались помимо прочего в этой жанровой полифоничности решения основной публицистической задачи, в органичности сплава в его фельетонах и сатиры, и юмора в самых различных их разновидностях, и патетики, и лирики, и – когда была в том нужда – риторики, и – в соответствии с внутренней необходимостью – говорящей за себя документальности, наглядности факта как такового. Без этого Смирнов-Сокольский и не стал бы Смирновым-Сокольским. И тот же «Мишка, верти!», который не случайно открывает и закрывает в настоящей книге раздел, озаглавленный «Оружия любимейшего род», свидетельствует отнюдь не об иллюзорном начале «отхода от сатиры», а именно о самоутверждении оригинального публицистически-сатирического жанра, который и войдет в историю нашей эстрады под персонифицированным обозначением «фельетон Смирнова-Сокольского». Что же касается ослабления на каких-то перевалах сатирической заостренности, то это было связано с теми общими явлениями литературного процесса, о которых недаром говорилось и в постановлении ЦК ВКП(б) о журнале «Крокодил» осенью 1948 года, и в известной редакционной статье «Правды» «Преодолеть отставание драматургии», направленных против лакировки действительности, сведения жизненных конфликтов к одной лишь борьбе хорошего с лучшим, и т. д. Вопреки всем этим предостережениям, инерция прошлого продолжала, однако, сказываться вплоть до XX съезда КПСС, когда партия определила самый решительный поворот к преодолению недостатков и развертыванию подлинно большевистской самокритики. Пока же реальная практика сатириков и юмористов и на печатных страницах, и на сцене, и на эстраде нередко заставляла вспомнить крылатое юмористическое признание Ю. Благова: «Я за смех… Но нам нужны подобрее Щедрины и такие Гоголи, чтоб никого не трогали». Но и в таких условиях Смирнов-Сокольский менее всего отказывался от оружия сатиры, нанося во многих случаях точные и меткие удары как по дальним зарубежным («Разговор с Христофором Колумбом»), так и по близлежащим целям. Подтверждением этому могут служить хотя бы такие фельетоны, как написанный в первый послевоенный год «За все настоящее!» или фельетон 1953 года «Проверьте ваши носы!», где на помощь сатирику снова пришли неумирающие гоголевские образы, изобретательно и остроумно «повернутые на современность». Говорит о том и несущий характерные приметы времени после XX съезда КПСС фельетон «Гвоздь в сапоге», вновь позволяющий ощутить энергию публицистического пафоса его сатиры. В равной мере никак не подпадают под критическую формулировку «публицист побеждал сатирика» и насмешливые, а порою просто издевательские строки фельетона «Путешествие на Олимп» (1954), нацеленные против современных «олимпийцев», богоподобных бюрократов, чинуш, бездельников, демагогов всех рангов, полагавших, что само служебное положение страхует их от критики. Обыгрывание в этом фельетоне дополнительно введенного изобразительного средства – кукол-«богов» – было не только эффектно само по себе, но и несло свой сатирически-образный, метафорический смысл. Сатирик и публицист здесь опять-таки неразделимы, слитны, а не находятся в каком-то противоборстве и взаимоподавлении.7
«Надо собрать тексты этого товарища, подлинно заслуженного, и сосредоточенным анализом их влить в нашу работу новую порцию опыта. Надо использовать его методологию…» – писал еще в 1932 году в уже упоминавшейся статье «Артист-политработник» Всеволод Вишневский, подытоживая первое двадцатилетие его «страстной, исключительно большой, своеобразной работы, двадцать лет работы над поисками формы и политически острого содержания». Со времени этого призыва (обращенного Вишневским, в частности, и непосредственно к редактору настоящей книги) прошло, однако, сорок с лишним лет, пока он наконец, хотя и частично, не стал реализовываться. Основным препятствием этому в течение долгого времени был, как ни покажется то странным… сам Смирнов-Сокольский. Популярный эстрадный юморист, нередко обращавшийся к Николаю Павловичу за советом, как-то попросил его: – Не прочитаешь ли мое новое произведение? Смирнов-Сокольский недоумевающе развел руками: __ Произведение?!.. Ну, знаешь ли, это у Пушкина и Гоголя произведения А у нас с тобой репертуар. Репер-туар… Летом 1948 года, когда фельетоном «Разговор с Христофором Колумбом» он открывал свой двадцать седьмой сезон в саду «Эрмитаж», Смирнов-Сокольский выступил со статьей, где, говоря о неудержимом росте зрителя, отстать от которого нетрудно («догнать много труднее»), самокритически рассматривал свои фельетоны десяти-двадцатилетней давности: «По сравнению с тем, что требует зритель сейчас, это какая-то хрестоматия «Задушевное слово», которая когда-то в детстве казалась кладезем мудрости». Примерно в ту же пору, направляя Е. Кузнецову, намеревавшемуся писать о нем монографию, ряд наиболее характерных, по его суждению, отрывков из своих монологов и фельетонов, никогда до этого не публиковавшихся, и подчеркивая, что предназначает эти выписки исключительно для информации биографа («Потом выбросьте», – писал он Кузнецову), Смирнов-Сокольский обосновывал свою позицию в специально приложенных к выпискам «Заметках на полях»: «Оторванные от исполнителя, все эти примеры, перенесенные графически на бумагу, не дадут и сотой доли того впечатления, которое производят они в устах самого исполнителя. Более того, они могут создать просто неточное представление и о литературной ценности отдельных отрывков. Здесь выступает на сцену специфика эстрадного искусства вообще. Слова оживают только в устах исполнителя. Согретые искренностью, темпераментом, правдивостью, присущей только данному артисту, они в устах другого исполнителя приобретают другую весомость, другую ценность, а часто и другую окраску. Это касается и драматургии в целом. Редкая пьеса – равноценна в чтении и исполнении… К репертуару эстрадника это относится особенно. Я всегда был ярым противником печатания своих фельетонов, уговорить меня не удавалось вообще. Считаю себя правым. Стенограммы речей ораторов не дают представления о полноте ораторского искусства…» (письмо датировано 24 августа 1948 года). И все же нарушение авторской воли Смирнова-Сокольского, так упорно и настойчиво возражавшего против печатания своих фельетонов, представляется в данном случае не только заслуживающим снисхождения, но и настоятельно необходимым. Спору нет – далеко не все, совсем не все в эстрадном наследии Смирнова-Сокольского, особенно начального периода,выдерживает испытание временем, и претензии литературного порядка могут быть предъявлены к немалой части исполнявшегося им когда-либо. Вместе с тем трудно согласиться с той огульной дисквалификацией всего ранее написанного, какую неожиданно произвел он сам в статье 1948 года. «Смирнов-Сокольский – счастливый автор. Что Смирнов напишет, то Сокольский тут же примерит – выходит или не выходит. И не только счастливый, но и вовсе неплохой автор Смирнов-Сокольский, – писал еще в 1934 году, когда артистом только что был выпущен «Разговор человека с собакой», Эм. Бескин. – Вот передо мной его последние фельетоны. Их можно и читать про себя, как литературу. Они живы, остроумны. Улыбаешься. Чего же еще? Значит ли это, что они не подлежат критике? Подлежат каждый раз, конечно. Но все же это настоящая эстрадная литература. Дефицитный товар. Эстрада, поднятая до литературы, и литература, приспособленная к эстраде. В этом весь секрет». Весной 1926 года, публикуя в ряде столичных журналов и газет открытое письмо в защиту авторского права эстрадника, где он отстаивал право эстрадного актера на монополию исполняемого им репертуара («Индивидуальный репертуар для меня – единственное средство производства!..»), Смирнов-Сокольский утверждал (неоднократно повторяя это и в дальнейшем): «Мастерство исполнения в данном случае на втором плане, а на первом – безусловно «что»…» Вряд ли можно недооценить значение, какое для успеха фельетонов, так же как и прицельности их попадания, имело в свое время «что» – и точность выбора темы, и отбор реальных фактов, «обыгрываемых» в фельетоне, и нешаблонность, остроумие основного сатирического хода, и – чем дальше, тем явственней – драматургия, лексика, литературное качество текста. Столь же бесспорно, однако, и то, что все это было неотделимо от исполнительского «как», от самой артистической индивидуальности актера-автора, образа того, кто вел разговор, от искусности интонационной разработки текста и от самой манеры общения фельетониста с аудиторией, простецки доверительной на первый взгляд и в то же время столь лукавой в неожиданных смещениях акцентов, знавшей самые разные краски – и насмешливой иронии, и непримиримого сарказма, и горечи, и гнева, и восторженной патетики. И тут все, решительно все шло на пользу – начиная с самого хрипловатого тембра голоса и многозначительности пауз, подкреплявшихся прищуром глаз, до скупого, но выразительного жеста, недоуменного пожимания плечами или широко разведенных рук. Да, вне образа самого исполнителя, в отрыве от его исполнительской специфики и техники, совершенствовать которую он не переставал, многое в этих фельетонах рисковало остаться недосказанным, могло предстать слишком уж обнаженным, быть неверно, прямолинейно понятым. И читателю, отдаленному десятилетиями от времени их появления, при встрече с одними лишь текстами фельетонов потребуется, несомненно, разбег воображения, чтобы попытаться воссоздать взрывчатую атмосферу их исполнения, когда летевшая с эстрады фельетонная искра вызывала в зале живой, бурно-пламенный жар ответной реакции слушателей. Все эти аргументы против обнародования действительно рассчитанных на слух, а не на глаз эстрадных текстов тушуются, однако, перед неизмеримо более существенным: вклад Смирнова-Сокольского в развитие новаторского жанра эстрадного фельетона так значителен и ознакомление с ним столь важно для дальнейших творческих поисков в этом направлении, что давно уже назрело время для публикации хотя бы наиболее характерных, имевших в свое время гулкий общественный резонанс образцов его репертуара, сохраняющих, конечно же, не только слушательский, но и бесспорный читательский интерес. Должные поправки на реальное звучание всех этих текстов с эстрады и характерную исполнительскую интонацию читатель сделает сам. Что же касается их литературного своеобразия, то и в этом отношении он, думается, также сумеет внести коррективы. Подобно тому как их, к примеру, вносит сегодняшний читатель «Окон РОСТА», фельетонов и раешников Демьяна Бедного (с которым многое роднит Сокольского в его сатирической палитре), ранних рассказов Зощенко, фельетонов 20 – 30-х годов, с полным основанием перепечатываемых в собраниях сочинений их авторов. Это – живая история эстрадной сатирической литературы. Фельетонное наследие Смирнова-Сокольского насчитывает свыше ста произведений, из которых до сих пор печатался лишь «Отелло». Среди впервые публикуемых здесь текстов читатель встретит и приобретшие всесоюзную известность и относительно менее известные, характеризующие в совокупности и разнообразие тематики, и своеобразие эстрадной драматургии, и разносторонность (вплоть до привлечения выразительных средств смежных искусств) формальных решений, и плодотворную щедрость литературных ассоциаций и параллелей в фельетонных поисках Смирнова-Сокольского. При подготовке текстов к публикации сделаны лишь некоторые сокращения за счет повторения в различных фельетонах одних и тех же «ударных» мест, а также некоторых из реалий и острот, имевших явно временной и сугубо местный характер. Вместе с тем редактор не считал себя вправе корректировать фельетоны сообразно позднейшим требованиям и представлениям, полагая, что независимо от того, в какой мере те или иные элементы фельетонов связаны с характерными приметами времени, конкретными условиями выступлений и специфическими исполнительскими свойствами и вкусами артиста (а быть может, и поэтому), они и в положительных и в дискуссионных своих чертах именно без ретуши и сохраняют значение и ценность как самостоятельные литературные произведения и как животрепещущий материал истории советской эстрады, поучительные образцы фельетона прошлых лет, позволяющие дать толчок фантазии и поискам новых поколений эстрадных авторов и артистов.8
Но это лишь одна сторона жизни Смирнова-Сокольского в эстраде. Не менее яркой и поучительной страницей истории советской эстрады остаются его публицистические выступления, не облеченные – в отличие от фельетонов – в литературно-драматургическую форму. Природная находчивость и остроумие не раз выручали Смирнова-Сокольского и на эстраде и в быту. Его острые словца, подчас лишенные элегантной обтекаемости, но безошибочно попадавшие в цель, нередко переходили из уст в уста, утрачивая в конечном счете приметы «авторства». Иной раз, правда, ради красного словца им допускался явный перехлест, но чувство юмора обычно пересиливало у его «жертв» ощущение обиды. Так было, вероятно, и в тот раз, когда один из товарищей по профессии с чувством явного превосходства сказал Смирнову-Сокольскому о только что полученном им звании заслуженного деятеля искусства. – А мы тебя артистом никогда и не считали… – невозмутимо парировал тот. Это – в шутку. На деле же для самого Смирнова-Сокольского понятия «артист» и «деятель» были издавна неотделимы, и сам он, уже будучи народным артистом республики, мог с равным правом носить и второе звание. Народный артист, автор-исполнитель политического фельетона и – подлинно заслуженный деятель эстрадного искусства, неутомимый поборник творческого преображения и масштабной государственной организации эстрадного дела, человек, личным делом которого был не только успех его собственного выступления (к чему он, прямо скажем, был отнюдь не равнодушен), но и судьбы эстрады в целом. Было время, когда, едва выйдя на эстраду и только начав разговор, он, закашлявшись, как бы невзначай говорил: – Простудился, должно быть… Этак я буду единственный простуженный артист республики. Это – опять-таки в шутку, хотя и не лишенную некоторой горечи. Но и помимо шуток, сколько раз, еще с начала 20-х годов, используя малейший повод, он и в публичных выступлениях и в печати яростно восставал против «неуважаемости» профессии эстрадного артиста. «Эстрада – пасынок среди искусств. Ходят слухи, что когда на каком-то заседании обсуждался вопрос о необходимости награждения некоторых эстрадников званием заслуженных артистов республики, то многие спрашивали: «А удобно ли это? Эстрадники не актеры, и не уместнее ли отличившимся из них давать какие-нибудь жетоны или часы»… Это даже не предвзятость, не несправедливость, это просто непонимание или, если хотите, близорукость. Эстрада не малый жанр, не неуважаемая профессия, наоборот, это один из: любимейших и важнейших видов массового зрелища», – в который раз писал он в одной из статей 1933 года, так и названной – «Неуважаемые граждане». «Дело не в личных обидах», – делал он тут же оговорку, и хоть в полемическом запале несколько преуменьшал долю личной ответственности самих эстрадников за создавшееся положение, вновь развертывал вполне реальную, позитивную программу широкой государственной постановки эстрадного дела, включая сюда и организацию эстрадных театров и студий, и привлечение и выращивание высококвалифицированных творческих кадров, и борьбу за высокий идейно-художественный уровень репертуара. Так было и в ту пору, когда он еще не знал никаких отличий, так продолжалось и тогда, когда, облеченный заслуженным доверием общественности, он стал и членом Моссовета, и членом ЦК Союза работников искусств, был отмечен почетными званиями заслуженного (1945), а затем народного артиста республики (1957), стал постоянно возглавлять жюри всесоюзных конкурсов артистов эстрады и т. д. Читая статьи и выступления Смирнова-Сокольского, читатель, вероятно, обратит внимание, как упорно и настойчиво, вновь и вновь (а в сборник едва ли вошла и десятая часть таких статей и выступлений!) возвращается он к одной и той же теме неотделимости и теснейшей взаимосвязанности творческих и организационных проблем эстрадного дела. «На одном юбилее» – так назвал он в 1939 году одну из статей, где под видом отчета о только что состоявшемся заседании цитировал заметку, напечатанную в «Ленинградской правде» летом… 1926 года. Пройдет еще двадцать лет – и он повторит тот же прием в статье «Тридцать три года об одном и том же», вновь сетуя, что старая заметка по-прежнему во многом не потеряла актуальности. Столь упорное сосредоточение внимания на одних и тех же проблемах имело свои, достаточно веские причины, обусловленные своеобразием самой истории становления и развития эстрадного искусства в первые послеоктябрьские годы. Широко известно огромное значение, какое сыграл для развития советского театра исторический «Декрет об объединении театрального дела», подписанный 26 августа 1919 года В. И. Лениным и А. В. Луначарским. Декрет, обеспечивший театрам и широкую государственную поддержку и целенаправленное руководство. Прошло, однако, целое десятилетие, пока эстрада начала входить в то же русло твердой государственной организации. До этого же артисты эстрады были в значительной степени предоставлены сами себе. Поиски репертуара, его заказ, оплата, оформление – все это еще ряд лет было в руках самого актера, «последнего кустаря-одиночки республики», а результат в значительной мере зависел как от личного бюджета, так и от меры вкуса, общественного самосознания, культуры (если не бескультурья) исполнителя. Нетерпимость такого положения час от часу становилась очевиднее, и среди тех, кто настойчиво ратовал за коренное изменение самой организационной природы эстрадного дела, без чего нельзя было бы осуществить и ее радикальную творческую реконструкцию Смирнов-Сокольский издавна был одним из самых деятельных и неугомонных. Когда в Ленинграде, уже в преддверии «огосударствления» эстрады, по инициативе группы литераторов, культработников и самих эстрадников, «болевших» за ее судьбы, было образовано Общество советской эстрады, – Смирнов-Сокольский немедленно включился в его работу. Мне вспоминается, как на одно из самых первых заседаний Оргбюро ОСЭ (так сокращенно именовалось это Общество) буквально ворвался Смирнов-Сокольский, только-только приехавший на гастроли, и обрушил на нас лавину упреков, что его не вызвали из Москвы тотчас же, едва возникла мысль об организации такого Общества. После чего, перейдя от упреков к делу, стал активнейшим московским «полпредом» Общества, сплачивая вокруг задач «огосударствления» и идейно-творческой реконструкции эстрады московских «кустарей-одиночек». Все, что так настойчиво, а если уж быть точным в определении – яростно, неугомонно, им отстаивалось добрых три десятка лет, нашло наиболее, быть может, отчетливое выражение в его выступлении на Всероссийском совещании по вопросам эстрадного искусства, проходившем в Москве, в помещении Кремлевского театра, на исходе 1959 года. Это была взволнованная и хорошо аргументированная речь о богатстве и многообразии самого понятия советского эстрадного искусства, далеко переплеснувшегося за узкоцеховые рамки дореволюционной эстрады, и о тех живых его традициях, которые следовало поддерживать и приумножать, и о гражданской, творческой ответственности артиста эстрады, и о неразрывно связанных с творческими судьбами эстрады организационных вопросах. «Доведя эстраду до Кремля» (по его тогдашнему выражению), Смирнов-Сокольский и другие «седые капитаны» эстрадного искусства смогли наконец почуять, какие сдвиги начали происходить теперь в практическом решении всех этих жизненно важных для судеб советской эстрады вопросов. «Теперь дело пойдет!» – так и назвал он статью, подводившую итоги совещания. Эстрада – это не место службы, а вид искусства – не раз повторялось им и в статьях и в публичных выступлениях, и этим критерием мерились и повседневная практика и эстрадные его мечтания. И тут не было деления на темы важные или неважные, большие или малые. Помимо уже названных организационно-творческих проблем здесь и забота о подготовке и издании литературы, обобщающей творческий опыт эстрадного искусства, и историография эстрады, и развернутый план специальной «библиотеки артиста», и создание «Музея эстрады», и т. д. и т. п. А как дело первостепенной, неотложной важности – подготовка и воспитание смены, реальное – не на словах, а на деле – внимание к молодежи. Я вспоминаю бурные, затягивавшиеся на многие часы дискуссии на заседаниях жюри Первого Всесоюзного конкурса артистов эстрады, в работе которого мне привелось в 1939 году участвовать вместе с Николаем Павловичем. И помню ту ничем не прикрытую радость встречи с недюжинным молодым талантом, какую выражал он со всем свойственным ему неукротимым темпераментом, когда нам выпала честь «крестить» в числе лауреатов того конкурса совсем еще юного ленинградца Аркадия Райкина. «Я отдал эстрадному искусству сорок пять лет. Может быть, мало сделал, но многое видел. Так вот, за все сорок пять лет я не видел ни на русской, ни на заграничной эстраде такого своеобразного и талантливого артиста, как Райкин», – напишет он двадцать лет спустя, говоря о тех, кем вправе гордиться советская эстрада. Могу засвидетельствовать, что буквально то же утверждалось Смирновым-Сокольским еще тогда, когда молодой актер Ленинградского театра имени Ленинского комсомола лишь стартовал на эстраде и на заключительном заседании жюри разгорелся яростный спор – «не рано ли» давать ему наивысшую первую премию (увы, мы все же оказались в меньшинстве, и Райкину, хотя в конечном счете жюри и присудило высшую премию, но… вторую, первая по разговорному жанру так и осталась вакантной). От слов о внимании к молодежи – к делу. Создание в 1940 году по его инициативе Всесоюзной студии эстрадного искусства, которой отдавал он столько сил и сердца, и непосредственное «шефство» над молодыми артистами, активное стремление передать свой опыт молодым (характерна в этом отношении публикуемая ниже запись его беседы с молодежью) – все это одухотворялось сознанием личной ответственности за подготовку творческих кадров, отвечающих высоким требованиям новой советской культуры. В последние годы в повседневной практике Смирнова-Сокольского эстрадный деятель начинает все более и более превалировать над артистом-исполнителем. Летом 1959 года новой редакцией фельетона «Мишка, верти!» он, по сути дела, ставит точку на своей деятельности автора-фельетониста. Правда, наряду с активной общественной деятельностью, непосредственно связанной и с судьбами эстрады (Всесоюзное совещание, Всесоюзный конкурс, Театр эстрады) и с книжным делом (к прежним общественным «нагрузкам» прибавятся заседания Библиотечного совета Министерства культуры СССР, ученого совета Библиотеки имени В. И. Ленина и редколлегии журнала «В мире книг»), в часы, свободные от все более сосредоточенного литературного труда («Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина», продолжающиеся заготовки для литературоведчески-библиографического описания «Моей библиотеки», статьи для «Краткой литературной энциклопедии»), в эти два с половиной года, что отмерены для него судьбой, он еще будет выступать иногда в концертах – с конферансом, включающим фрагменты старых фельетонов. Но новых фельетонов уже нет. На смену им начинает приходить еще только проклевывающийся, лишь начинающий оперяться жанр своеобразной литературной эстрады, как бы вырастающий из давно уже охватившей его страсти книговедения, книголюбия. В начале 1945 года в газете «Советское искусство» и в журнале «Смена» появляются первые «библиофильские» публикации Смирнова-Сокольского, посвященные первоначальным изданиям «Горе от ума» и редким книгам его библиотеки. «…Старые книги, самые задушевные друзья мои, могут быть и наиболее современными собеседниками… – пишет он в одной из этих «Заметок книголюба». – Книга щедро расплачивается за любовь к ней. Всем, что я знаю в жизни, всем своим каким-то ощутимым для меня успехом артиста и автора фельетона я целиком и полностью обязан книге. Даже тому, что они у меня в количестве пятнадцати тысяч томов, я обязан им же! Полюбите книги, и они, если захотите, могут перестроить вам жизнь. Можно ли, наконец, жить без книг?!..Вот уже несколько лет свои досуги от прямого актерского дела я отдаю подробному описанию собранных мною книг. Это не будет обычное библиографическое описание, пригодное лишь для специалистов. Это маленькие биографии каждой книги, ее история, история ее автора и описание обстоятельств, при которых она попала ко мне. Последнее – тоже маленькие новеллы, иногда забавные, иногда грустные». Осенью 1960 года массовым тиражом выходит второе, расширенное и дополненное издание его «Рассказов о книге», и все чаще, то в одном, то в другом «Клубе любителей книги», Доме культуры или институте, возникают своеобразные дополнительные «тиражи» этих рассказов – авторские устные их чтения. Его редкостный талант рассказчика хорошо был ведом до этого всем, кому доводилось в домашней обстановке, непосредственно у полок библиотеки слушать блещущий всеми красками ушедшей жизни рассказ Смирнова-Сокольского о том или ином книжном раритете. Ныне, оказавшись достоянием уже более широкой аудитории, этот талант, в симбиозе скрещенного воедино опыта эстрадного артиста, писателя и книговеда, стал придавать подобным публичным вечерам-беседам характер своеобычного и на редкость привлекательного литературного концерта. Автор обстоятельной монографической статьи, всесторонне анализирующей вклад, сделанный И. П. Смирновым-Сокольским в советское книговедение, П. Н. Берков справедливо замечает в этой связи о своеобразной эстрадной закваске его «Рассказов о книге». «…Если внимательно всмотреться в структурные особенности книговедческих очерков и рассказов Н. П. Смирнова-Сокольского и сопоставить их с манерой его эстрадных фельетонов, станет непререкаемо ясно, что и в том и в другом случае он создавал свои произведения по единому принципу: от конкретного к обобщению, от факта к его осмыслению, уразумению и – как естественный вывод – к побуждению, к призыву, к действию. И раньше – с эстрады – он воспитывал свою многомиллионную аудиторию, и потом – со страниц газет, журналов и книг – продолжал это благородное дело. Литературная деятельность стала для него если не той же самой эстрадой, то продолжением, развитием ее, и та страстная любовь, которую он десятилетиями питал к своей артистической профессии, нашла органическое завершение в его писательской работе». И вновь продолжена «на той же самой эстраде» по-новому развернутой концертно-исполнительской деятельностью. Так, вероятно, следовало бы заключить, отодвинув точку, эту фразу, если бы едва лишь начатые вечера-беседы «Рассказы о книгах» не были оборваны безвременной кончиной неутомимого артиста – книжника – писателя, чья жизнь в эстраде вновь восстает на страницах этой книги. Большая, яркая, бурная, щедрая – настоящая жизнь! Сим. ДрейденОружия любимейшего род Фельетоны[3]
Как я разговариваю с эстрады[4]
Мне сейчас кажется, что, когда я избрал для себя дорогу эстрадного сатирика, я поступил по молодости лет весьма легкомысленно. Если бы можно было «переиграть» все сначала, мне кажется, что я непременно пошел бы в композиторы. Удивительно это тихое и приятное занятие. Музыка облагораживает. В особенности, по-моему, чужая, выдаваемая за свою. Процент абсолютно понимающих в музыке невелик. При любом споре можно сделать загадочное лицо, недоумевающе поднять плечи и махнуть рукой на любого критика: дескать, ну что вы мне говорите о музыке?! Сочувствие окружающих всегда будет на вашей стороне. Я присутствовал однажды при том, как один сравнительно соображающий в музыке человек, присев к роялю, попытался на практике показать, что такая-то «новая песня» похожа мелодией на довольно пожилого русского «Ухаря-купца», а такая-то, тоже «новая и последняя», – на старинный романс «Хризантемы». Кругом все пожимали плечами, говорили «да, да, действительно», но тут же спешили отойти от рояля, потому что мелькающие имена Вагнера, Чайковского, Бетховена влекли к разговору, требующему знаний или хотя бы умственного напряжения. Ужас моей профессии, то есть профессии человека, который выходит на эстраду и позволяет себе вслух высказывать собственные слова и мысли, – ужас этой профессии в том, что в ней понимают и разбираются абсолютно все. Я не встречал человека, который бы, подойдя ко мне с разговором о моем фельетоне, начал бы этот разговор так: «Простите, товарищ Сокольский, я, конечно, не профессионал и понимаю в этом деле меньше, чем вы, но…» Нет, нет еще такого человека на путях дней моих. Наоборот. На лице каждого пожелавшего по какой-либо причине высказаться о моем фельетоне я заранее видел: «Я, конечно, умею разговаривать не хуже вас и понимаю не меньше – дело ведь это нехитрое, – а потому…» – и так далее. Повторяю, виновата в этом сущность моей профессии. Технически она выражается всего-навсего только в том, что я дома подготовляю свою речь на бумаге, потом выучиваю ее наизусть и, выйдя на эстраду, достаточно внятно произношу ее вслух. Всё! Любой рядовой докладчик из самых средних и малоталантливых людей технически проделывает то же самое. Абсолютно никакой разницы. Вероятно, он серьезнее и «подкованнее» меня во многих вопросах. Так кажется подавляющему большинству моих критиков, так кажется многим людям, слушающим меня из зрительного зала. Последним обстоятельством я крайне доволен. Больше того, я добиваюсь именно этого впечатления. Пусть слушающим кажется, что это именно очень легко и необычайно просто. Присмотритесь к людям, которые разговаривают с эстрады. Одни из них актерски надменны. Они «выше толпы», они «жрецы», и все их внимание обращено на бархатные переливы собственного голоса. Слушая их, никому не покажется, что это просто и что это может сделать каждый. И можете мне поверить, что они никогда не донесут до сердца слушателя даже самых задушевных слов поэта, которые они произносят в такой манере. Самые надрывные строки златокудрого рязанского паренька Сергея Есенина звучат в их устах, как холодные и размеренные стихи Валерия Брюсова. Другие выходят, наоборот, в майке «своего в доску». У этих и скандированные стихи Валерия Брюсова звучат, как рассказ Зощенко об инвалиде Гаврилыче. Обе эти маски непригодны для советской эстрады. Советский зритель не любит ни «жрецов», ни «своих в доску». Он в равной степени не терпит и когда выходят его «поучать» и когда собираются «щекотать под мышками». Мне надо было для своих выступлений найти какой-то иной образ, выбрать манеру или маску такого человека, которому бы советский зритель мог поверить, что он вышел не для поучений и щекотаний, а вышел просто поговорить по душам, сообщить что-то новое, свое, на злободневную, всех интересующую сейчас тему. Это должен быть обыкновенный человек – вот так, просто, из третьего или четвертого ряда того же зрительного зала, в котором вы сейчас сидите. Ну конечно, по профессии он не бухгалтер и не кассир. На нем бархатная тужурка, белый бант вместо галстука-самовяза. Вероятно, он имеет какое-то отношение к искусству, – может быть, рядовой литератор, газетчик, может быть, отнюдь не знаменитый поэт. Но это не «учитель жизни», которого надо слушать без возражений. Он не «свой в доску», но абсолютно свой как человек. Что-то мы о нем даже слышали. У него, говорят, неплохо «подвязан язык», и порой он говорит неглупые вещи. Ну-ка, послушаем… И вот просто, абсолютно просто, начав с самых обыкновенных и живых слов, если цитируя, то цитируя только хорошо всем известных писателей и поэтов и вовсе при этом не убивая эрудицией обыкновенного рядового слушателя, человек начинает говорить о том, что именно он думает вот по такому-то поводу. Это вовсе не сухой доклад на заданную тему. И разговор может быть о том же самом, о чем сообщалось в газете, но совсем не так, как об этом там написано. Материал освещается им с какой-то Другой, неожиданной стороны. Вы, может быть, с ним и не согласны. Но вы начинаете понимать, что для того, чтобы возразить, вам надо самому как-то подумать об этом. Ему не крикнешь – не так, неверно! Этот человек на эстраде – не болтун. Им собраны какие-то доказательства, которые он может пустить в ход. У вас возникает контакт с разговаривающим с эстрады человеком. Это уже не «гастроль артиста». Это беседа, беседа советских людей на тему, волнующую обоих. Это спор. Это разговор равных. И вы вдруг забываете, что это происходит в эстрадном концерте, где, собственно, многие поднятые этим человеком вопросы час назад вам показались бы неуместными. Нет, нет, это вовсе не важно, что до него на эстраде пели какие-то романсы, а после его беседы с вами опять будут песни и пляски. У него, у этого человека, очевидно, особый жанр. Он имеет на это право. Из всего вышесказанного вовсе не значит, что именно мне вот так и удалось найти такой образ и работать именно так, как я вам рассказываю. Но это тот план и те предпосылки, с которыми я строю свои фельетоны и которые определяют форму их актерского исполнения с эстрады. Несколько лет назад писатель Всеволод Вишневский написал в статье о моей работе: «Большевистская… тема, которую берет Смирнов-Сокольский, должна захватить сегодня полк красноармейцев, завтра – галошниц «Красного треугольника», послезавтра – конференцию инженеров». На самом деле вопрос обстоит даже сложнее. Передо мною сегодня сразу в зрительном зале сидят и красноармейцы, и галошницы, и инженеры. Они разны и по степени образования, и по пониманию, и по вкусам. И с каждым из них – единовременно – я должен найти общий язык. И каждого захватить своей большевистской темой. Насколько и в какой мере это мне удается, судить, уж конечно, не мне…1956–1957
Мишка, верти!
Поверьте, дорогие товарищи, что, если бы любому из вас предоставить возможность выйти вот сюда, на эстраду, посмотреть на публику, окинуть взором зрительный зал, вы могли бы убедиться лично, какая, в общем, грустная и совершенно безотрадная картина расстилается у меня перед глазами. Лица у вас у всех злые, сосредоточенно скучные, на лбу надпись: «Пришел к занятому человеку – уходи». И черт его знает, русского человека! Вот на службе, дома – весел, жизнерадостен. В театр пришел – каюк. На лице – мировая скорбь, нос прямо вместе с пальто у гардеробщика вешает, и тут ему хоть на пупе вертись – все равно скажет: «Не то все это, не то… Надо то, а не это…» Из артистов вообще меньше Шаляпина, Федора Иваныча, решительно никого признавать не желают. У нас недавно в цирке, например, слоны дрессированные выступали, так публика прямо наперед заявляла: «Конечно, говорит, слоны, может, и замечательные, но до Шаляпина, Федора Иваныча, им никогда не допрыгнуть… Не то все это, не то…» Но что говорить, трудная наша работа!.. Верьте слову, я сам недавно в «Вечерке» рецензию о звуковой кинокартине читал, так там прямо написано. Засняли, говорят, в колхозе тарахтенье трактора, шорох косы, хрюканье свиньи, мычанье коровы и ряд других звуков, не имеющих никакого значения. Понимаете, товарищи? Корова у них мычит – позор, не могли корову что-нибудь дельное мычать заставить, срамота. Стареем, наверное, братцы, стареем. Фыркать начали. Прежде вас и рассмешить легче было. Помню, например, у Аркадия Аверченко был такой рассказ о том, как однажды в кинематографе пьяный механик Мишка пустил ленту «Жизнь человеческая» наоборот, с конца. И вот, понимаете, на экране показалось сначала кладбище. Приходят могильщики, пятясь задом, как раки. Вырывают из могилы гроб, несут его на квартиру, ставят на стол; вынимают из гроба покойника, кладут на кровать. Покойник оживает, начинает быстро поправляться. К нему по временам, тоже задом, приходит доктор, садится около кровати и с сожалением отдает ему обратно то пятерку, то десятку, – очевидно, деньги за лечение. Покойник выздоравливает, садится к столу и начинает изо рта таскать куски цыпленка, который на тарелке превращается в целого и оживает. Человек постепенно молодеет, развенчивается с женой, становится гимназистом, мальчиком, наконец грудным младенцем, который уже под конец где-то в родильном приюте проделывает свой последний решительный трюк, рассказывать о котором не совсем уместно. Вот, собственно, и все. Жизнь человеческая промелькнула перед нами наоборот, с конца… Жизнь наша, к счастью, не похожа на прежнюю. Лента гигантского кинематографа, называемого советским бытием, двигается необычно быстро и только вперед. Миллионы советских Мишек, трезвых и бодрых, – ударная бригада мирового пролетариата – крутят ручку этого кинематографа. Кто же тут может мечтать о прошлом? Разве только действительно какие-нибудь эмигрантские Аверченки или местные недодавленные ужи, о которых все время напоминает Горький. Впрочем, а что если… А давайте правда помечтаем. Был же на днях в Москве такой случай – в «Вечерке» написано – входит гражданин в вагон трамвая, подает кондуктору червонец: «Будьте любезны, говорит, сдачи…» А кондуктор, то ли человек нервный, то ли ему червонец не понравился, развертывается к этому пассажиру и по морде – хряп… И сидит теперь этот пассажир, может быть, дома и, как человек культурный, мечтает: «Ах, хорошо бы повернуть все обратно… Хорошо бы не он меня, а я ему по сопатке – раз…» Культура же, товарищи!.. Или в Иваново-Вознесенске молодой рабочий – у него еще зубной порошок на губах не обсох – работать не желает. «Надоели, говорит, вы мне с вашей Советской властью!..» Его старый рабочий стыдит: «Сукин ты, говорит, сын, – в девятнадцатом году вошь тебя не кусала!» – «А откуда, говорит, я про вашу вошь знаю…» А ну давайте, товарищи, тогда позовем старого механика Мишку. Ну-ка, Мишка, закрути ты нам ленту советской жизни назад, а ну посмотрим, что с этого будет… Внимание, картина начинается прямо с последней части, На экране конец 1931 года, четырнадцатого года Советской власти. Знакомая сводка побед-достижений. Готовые результаты ударничества – человеческих и нечеловеческих напряжений. Но вдруг – что это?… Смотрите, смотрите: с дома Центрального телеграфа на Тверской рабочие снимают крышу, разбирают верхний этаж, нижний, следующий… На окраинах рабочие лихорадочно переезжают из новых прекрасных домов в какие-то жалкие подвалы и лачуги. Они ломают эти новые дома, вырывают фундамент – сравнивают его с землей. Строительство на обратном ходу… Ломают фабрики, заводы, университеты… Строят только десяток церквей. Красные ворота да памятник Минину и Пожарскому задом наперед волокут на старое место. Все двигается обратно вообще… С заводов, фабрик вывозят станки, машины, везут в порт, грузят на иностранные пароходы и отправляют обратно за границу. Трактора и комбайны убирают с колхозных полей. Темпы стихают. Тележка социализма едет назад. На замедленном ходу в нее вскакивают на поворотах оппортунисты, нытики, маловеры… Откуда-то из-за угла, пятясь задом, вылезают на свет божий обезличка, уравниловка, безработица, множество других грозных, но изжитых ныне вещей. И вот – ничего не было. Турксиба не было. Днепростроя не было. Кузбасса не было… Дальше, Мишка, дальше! Все двигается обратно. Этого стремительного движения не заметно только на репертуаре московского Большого театра, который, как известно, не двигается ни вперед, ни назад. Да кроме того, совершенно незаметно, чтобы японские войска собирались уходить обратно из захваченного ими Китая… Дом Союзов. Процесс вредителей Промпартии на обратном ходу. Смотрите, как слова раскаяния лезут в рот профессору Осадчему, слезы обратно вкатываются в орбиты его старческих глаз. Для интервенции назначены сроки, планы, розданы портфели министрам. Крути, Мишка, крути дальше, голубчик! Через какие страшные этапы шагала наша республика! Это ведь было так недавно, и кажется, что так давно!.. Шуршит лента, развертывается обратным ходом. Вот нэп. Его сопровождает жирное, пьяное чудовище обывательского благополучия. На магазины вскакивают вывески с фамилиями каких-то частных людей. Впрочем, фамилий немного. Больше всего было таких таинственных названий: «Свой труд», «Семейное дело», «Артель ювелиров», «Трудовые брильянты». С севера приходят целые эшелоны с какими-то странными людьми. Эшелоны двигаются задом. Из них задом вылезают люди, одетые в арестантские халаты. Но что это – они переодеваются? Сбрасывают с себя арестантские халаты и надевают новенькие костюмчики? Полнеют, обрастают жирком… Что это за люди ходят меж ними и раздают им деньги? Боже мой, фининспекторы. Наши фининспекторы! Они ходят и раздают им обратно налоги. Мишка, Мишка, этого не может быть! Не может быть даже на экране, даже в мечтах. Ты не знаешь нашего фининспектора. Даже тогда, когда кажется нам, что он отдает обратно, это значит: он все равно берет. А о чем это читает Сокольский в Мюзик-холле? Зайдем послушаем. – Захожу я, братишки, в одну квартиру, смотрю – квартира готова. Кухня готова. Плита готова. Ванная готова, убор… самого необходимого-то и нет. Как же так, спрашиваю. «А тут, говорят, зачем? Квартира же строилась для нэпмана?» – Ну, я говорю, для нэпмана. – «А нэпман кто? Не трудящийся?» – Ну, я говорю, не трудящийся. – «Ну, а не трудящийся да не ест, а раз не ест, о чем вы тут разговариваете, я не понимаю…» Анекдот? И, смотрите, рецензенты ругают Сокольского за этот анекдот. Но это была сущая правда. В Баку действительно выстроен дом, в котором о канализации и водопроводе забыли. В конце концов, я делал то, чем сейчас совершенно правильно занимается «Вечерняя Москва». Она одна в то время, когда поэт Жаров бил себя кулаками в грудь, доказывая, что в Москве будет Венеция, с каналами, гондолами, серенадами, – она одна напоминает: а в домах у вас грязь – в любой московской квартире, если заснуть покрепче, клопы ногу откусят начисто; а в столовых иногда суп такой, что ежели им на пол капнуть, полы сгниют… А кто эти вот люди, которые, по мере того как разматывается лента, становятся все более и более знаменитыми? Писатели. Малышкин, Пантелеймон Романов, Фридлянд. Их слава растет только на обратном ходу. И вот рабочие берут их книги, кладут их обратно в машины, буквы сами соскакивают с бумаги, лезут обратно в ящики, и чистые, неиспорченные листы бумаги растут штабелями около магазинов Госиздата. Мишка, Мишка… Вот, наконец, производство, которое на обратном ходу гораздо полезнее, чем тогда, когда лента двигается нормально. Сколько дорог было пройдено! Борьба с бюрократизмом, расхлябанностью, растратами… А борьба за качество продукции? Еще до сих пор в такой простой вещи, как выпечка хлеба, на вашу жалобу: «Что это? Смотрите, в хлебе тряпка запечена», – вам совершенно спокойно отвечают: «А вам что, за такую цену в хлеб костюм английского шевиота запечь, что ли?…» Качество, Мишка, качество! Учиться надо. Не только на иностранных специалистов надеяться, самим специалистами стать… У писателя Лескова мужик блоху подковал. Так вот, запомните: блоху подковать легко, вот лошадь подковать – этому учиться нужно. Шуршит лента, разматываясь обратным ходом. На экране воскресают героические годы военного коммунизма. Республика в кольце. Из Черного моря задом вылезают полчища Деникина и задом стремительно подлетают к Орлу. Красная Армия тает как воск. Это на обратном ходу, Мишка. На самом деле она росла стихийно, а белогвардейцы драпали от Орла так стремительно, что пули, выпущенные из винтовок, не успевали догонять «доблестных» защитников собственности господина Рябушинского. Призрачною жизнью жили тогда обыватели республики. Все были миллионерами. Коробка спичек стоила полтора миллиарда, нищему подавали миллион. Смотрите, вот, например, печка-«буржуйка», самый прожорливый спутник этого времени. Около нее сидит сумрачный, завернутый в драную шубу обыватель и на обратном ходу ленты уже не кладет в печку, а вынимает из нее топливо. Но какое топливо, Мишка! Он вынимает из жерла толстые фолианты классиков, мебель красного дерева вылезает из печки, а по всем комнатам протянулись черные трубы, и на сгибах у них висят ведерочки, в которые капают слезы этих гадов. А что ели, что ели! Помните – пирожки из селедочных головок, шоколад из подсолнухов?… Не было такой вещи, которой не смог бы съесть гражданин в те годы: слона – слона, верблюда – верблюда. В одном доме пропускали через мясорубку обыкновенные венские стулья, делали котлеты и ели. И голодные, вшивые шли на фронт и голыми руками били генералов! Мы были молоды, Мишка! Ах, как мы были молоды! Поезда тогда опаздывали не на час, не на два, как теперь, и еще по этому поводу столько шума… Я помню – от Воронежа до Москвы поезд опоздал на восемь месяцев, и на нем ехало столько народу, сколько теперь не уместится в Доме правительства. А на остановках спрашивали: «Почему поезд остановился?» – «Паровоз меняют». – «А на что меняют, на муку?» Мы были молоды! На Украину задом пробирается Нестор Иванович Махно. Замелькали украинские «перевороты». Люди брильянты прятали в животе, за ними часовой ходил и ждал, пока брильянты на свет появятся! Золотые часы во рту носили! Идет, бывало, такой человек, в носу у него брильянты торчат, во рту часы тикают, в животе золотые десятки позванивают. Банк государственный, а не человек! Разговорчики были: «Товарищи, триста лет помои на голову лили, – пора и рот открыть», «Отдай шубу, сука, поносила недельку, дай другому поносить». Мелькают события в обратном порядке. Большевики уходят в подполье. На шею рабочего вскакивает господин фабрикант, на шею крестьянина – помещик. ГПУ – верный страж революции – открылось 6 февраля 1922 года, и с того времени не закрывалось даже на обеденные перерывы. Вот и его нет. Дом страхового общества «Россия» – на Лубянке – свободен. Задом наперед влетает на минуточку в Зимний дворец А. Эф. Керенский. Временное правительство. Дантисты, изображающие Дантонов. И вот Ленин – великий Ленин уезжает из России… Довольно, Мишка! Останови проклятую машину! Мы знаем, что было дальше. Вперед! Колесо революции не имеет, к счастью, обратного хода. Назад его можно повернуть только в фельетоне, и не бесполезно. Нашей большевистской Родине – не стыдно оглянуться. У нас великое прошлое, светлое будущее и замечательное настоящее! Нас ли смущает то, что у нас и теперь иногда не хватает того, другого, не заладилось третье… Нам, шагнувшим через разруху девятнадцатого года, через голод Поволжья! Мы знаем – и теперь, – что в аптеках, например, продаются сложные химические составы от насекомых, изобретены невероятно гениальные порошки против них, а вот простейшего и вернейшего средства от насекомых – мыла – в них нет. Мы знаем, почему нет!.. К концу пятилетки новые заводы возвратят миллиарды, затраченные на их постройку, гиганты вернут вложенный в них капитал, и капитал этот будет – мыло, керосин, лампы, машины, продукты… Это не рай в небесах, не поповские сказки о загробном блаженстве – это будет через год, через два – это наше завтра… Вперед, Мишка, – всегда вперед! И мое глупое сердце старого балаганщика бьется одинаково с твоим, ибо мы не только верим в это, мы ЗНАЕМ! Товарищи! Фельетон кончен. По старой театральной традиции именно здесь, в этом месте, должны зазвучать ваши аплодисменты исполнителю. Ваши аплодисменты – это самое дорогое, что есть у артиста. Ради ваших аплодисментов сюда, по эту сторону рампы, он приносит лучшее, что имеет, – огонь своего сердца. Но сегодняшние ваши аплодисменты я хотел бы отдать тем, кто заслужил громчайшее одобрение всей страны. Я говорю о лучших из лучших. О героях, награжденных орденами Ленина и Красного Знамени. Об ударниках, об энтузиастах строительства, имена которых должна знать страна. Рабочий, инженер – им отдадим сегодня ваши аплодисменты! Именно ИМ – сегодня, завтра, всегда – наше настоящее, громкое браво![5]1931
Доклад Керенского об СССР Киностенограмма
Одна провинциальная газета окончательно укрепила мое неверие в чудеса. Рассказывают, что редакция ее долгое время уверяла своих читателей, что в Северном Ледовитом океане появилась якобы такая рыба-пила. Причем эта рыба-пила была настолько грандиозных размеров, что когда в нее с парохода бросили гарпун с канатом, так эта рыба-пила якобы таскала за собой пароход по всему белому свету. Такая это была большая рыба-пила… Ну а когда дело выяснилось, оказалось, что чуда-то в этом вовсе никакого и не было. Оказалось, что это вовсе не рыба-пила, а… пила вся редакция этой газеты в полном составе две недели беспробудно, прежде чем это сообщение напечатала. Однако кое-какие чудеса у нас все-таки существуют. В Тамбове, например, в начале революции появился такой человек, который вдруг начал кричать окунем. Конечно, по тому времени тамбовские власти его тутже арестовали. Но чудо, во всяком случае, было уже налицо. Но самым большим чудом, самой большой чудасией было, по-моему, то, что у нас некий Александр Федорович Керенский какое-то время кем-то считался народным героем, пока не разобрались, что герой-то этот всего-навсего только окунем кричать и умел. Не стоило бы о нем вспоминать вообще, если бы не так давно на социалистической фракции французского парламента в Париже этот самый человек-окунь, вместе с Пал Николаевичем Милюковым, не вздумал бы прочитать целый доклад о нашей Советской Республике. Вот именно этот доклад я и попробую передать вам. Как вы сами, вероятно, поймете, лично у меня не хватило бы ни таких слов, ни таких выражений, которые были у «незабвенного» Александра Федоровича Керенского. Вот почему я, не справившись единолично с этой задачей, призвал на помощь кино и, значит, вместе с этим «великим немым» попробую передать речь этого «великого разговорника»… Картина, которую я покажу вам, конечно, значительно слабее тех картин, которые вам показывали наши режиссеры, – это вполне понятно: я, вероятно, в миллион раз менее талантлив, чем они, но меня утешает, что и обошлась она государству примерно во столько же раз дешевле… Дайте мне экран, свет, картину…[6] Вначале идет надпись, как во всякой уважающей себя картине. Обычно это лучшее, что удается нашим кинорежиссерам вообще. (На экране титр: Доклад А. Ф. Керенского об СССР.) Говорил, конечно, сам Александр Федорович Керенский – бывший верховный главнокомандующий, бывший председатель совета министров и вообще, к сожалению, бывший у нас… (На экране Петрушка.) До сих пор за границей он считается крупным политическим оратором. (На экране граммофон.) Мы сами помним, как он замечательно умел говорить. (На экране балалайка.) Парламентская речь его была полна содержания. (На экране льется вода в ведро.) Пал Николаевич Милюков, полный горячей любви к дорогой матери-России, ему только поддакивал. (На экране лает собака.) – Все сведения, которые я сообщаю вам, – говорил Александр Федорович, – нами собраны из самых достоверных источников. (На экране две старушки-сплетницы.) В нашем распоряжении имеется ряд подлинных документов, дискредитирующих деятельность большевистского Коминтерна за границей. (На экране дерево липа.) Много правды поведал нам бывший генеральный советник большевистского посольства, перешедший на нашу сторону, господин Беседовский, оказавшийся исключительно благородным человеком по отношению к своей родине. (На экране свинья.) Догорает страна. Тихо дымятся развалины бывшего государства Российского. (На экране трубы заводов дымят.) Транспорт разрушен, поезда останавливаются… (На экране вокзал, останавливается поезд.) Крестьяне забыли кормилицу-землю, бросили пахать и катаются на отобранных у буржуазии автомобилях. (На экране тракторы в работе.) Незасеянные поля, лишенные какой бы то ни было растительности, представляют из себя грустную, незабываемую картину… (На экране плешивая голова.) Лихой разбойничий атаман Стенька Разин стоит во главе так называемого правительства. (На экране портрет М. И. Калинина.) Хозяйство разрушено. Некормленые лошади, брошенные своими владельцами, дикими табунами носятся по улицам города. (На экране бегут спортсмены.) Тяжелое бремя взвалили на себя граждане так называемой Советской Республики. Непосильную ношу несут они порой на своих слабых плечах – горькую. (На экране приезд Горького в Москву.) Среди интеллигенции нередки случаи массового помешательства. Люди сходят с ума. (На экране танцуют фокстрот.) Граждане проливают горькие слезы о блистательном прошлом. (На экране ребенок плачет.) Проливают слезы и молодые, проливают слезу и старые. (На экране портрет Горького.) Страна обеднела, люди ходят разутые, раздетые, им нечем прикрыть наготу. (На экране гёрлс в Мюзик-холле.) Вымерла Москва, жутко и пустынно на улицах некогда шумного большого города… (На экране многолюдная улица Москвы.) Большевики разбили все, что было для нас самое дорогое в этой стране. (На экране разбивается горшок.) Времена Ивана Грозного возродились. Людей пытают и мучают средневековыми пытками. (На экране люди слушают радио.) Население грабят прямо на улицах. «Кошелек или жизнь!» – слышится из уст разбойников. * (На экране милиционер штрафует.) По ночам можно услыхать, как несчастные жертвы дико вопят о помощи. (На экране певица поет цыганщину.) Некоторые граждане ходят по улицам в странных одеждах. (На экране голый младенец.) Иные от ужаса озверели и бросаются друг на друга, как дикари. (На экране парочка целуется.) Иногда доходят до крайности, бросаются с головой в омут, идут на каторжные работы и приковывают себя к тачке. (На экране молодые записываются в загсе.) Предчувствуя грозный час расплаты, люди длинными очередями спешат покаяться перед богом в своих прегрешениях. (На экране очередь к фининспектору.) Все разговоры о том, что страна приближается к социализму, разумеется, чепуха. Разбогатевшие частники нагло катаются в роскошных экипажах по городу. (На экране «скорая помощь».) И в то время, когда все культурные нации готовят помощь этой несчастной стране… (На экране орудие, наведенное на публику.) когда сами большевики робко, на коленях готовы умолять о пощаде, (На экране красноармеец на страже.) ибо им неоткуда ждать поддержки и не на кого надеяться, (На экране части Красной Армии, Буденный, Ворошилов.) Литвинов идет на все уступки. (На экране фига.) И я верю, что белую эмиграцию ждет светлое будущее. (На экране кладбище.) Так говорил Александр Федорович Керенский. Золотое содержание его мудрого доклада докатилось до нас, распространяя тонкий аромат славной политической деятельности этого великого человека. (На экране ассенизационный обоз.) Парламент перешел к очередным делам, рассматривая бюджетную смету своего государства. (На экране рваные штаны.) Некоторые из членов высокого собрания мирно разошлись по домам. (На экране стадо баранов.) А Александр Федорович продолжал говорить. «На тысячи ладов тянул, переливался, то нежно он ослабевал, то томной вдалеке свирелью раздавался. Затихли ветерки, замолкли птичек хоры и прилегли стада…» (На экране возникает Керенский. Его реплики даются титрами.) Титр: Какие стада? Вы это, собственно, о ком?… Да ни о ком, Александр Федорович, просто так, басню Крылова вспомнил. «Осел и соловей». Титр: Значит, по-вашему, я… – Э, нет, Александр Федорович… Соловей – это я. Вы же первый меня с экрана увидели, а у Крылова басня так прямо и начинается: «Осел увидел соловья»… Титр: Устал я, передайте мне стул… – Стул могу, Александр Федорович. Вот если бы вы у меня галош попросили, так галош у нас действительно маловато, а стульев – пожалуйста, сколько угодно, хоть дюжину (передает настоящий стул на экран – и возникает стул на экране). Титр: Вы говорите, галош нет, значит, большевики действительно погубили Россию… – Да нет, Александр Федорович. Россию они не погубили. Вот, может, галоши от них действительно пострадали… У нас, знаете, с одежей вообще туговато: и галош мало, и штанов нет… Я даже в Москвошвей проект такой подал, чтоб, значит, по всем магазинам не шататься – в одном галош нет, в другом пиджаков нет, – выстроить лучше сразу один большой магазин универсальный, зайдешь – сразу ни того, ни другого нет. Очень удобно, Александр Федорович… Александр Федорович, вы не обижайтесь – старый анекдот. Дорогой мой, только говорить не надо… Не надо речей, Александр Федорович… Титр: Родина больна… (Сокольский забегает за экран и тоже появляется на экране, уже заснятым.) – Александр Федорович, я же вас просил, дорогой. Вы же меня подводите, вы же нашей публики не знаете, она же у нас при докладах засыпает вся моментально, мне же фельетон кончать не перед кем будет. И остаться с вами не могу. В зале публика сидит – ударные бригады, общественность. Скажут: «Сокольский – в объятиях классового врага, сращивание с частником». Вам-то наплевать, а мне хлопот не обобраться. Нет уж, Александр Федорович, лучше я с вами отсюда поговорю, мне здесь гораздо удобней. (Убегает с экрана на сцену). Лезть за мной не надо, Александр Федорович, куда же вы?… Титр: Я предсказываю, что большевики продержатся только до субботы… – Эх, Александр Федорович, они же хитрые. Они, как об этом услыхали, и субботу и воскресенье отменили, на непрерывку перешли. Пятилетку и ту в четыре года справлять хотят, пятый – выходным объявили… Тринадцать лет этой субботы дожидаетесь… Титр: Производительность некоторых ваших заводов понизилась… – Ну, это кое-где руководители были виноваты. Они все время друг друга обследовали – выясняли, почему производительность понижается. Работать некогда было. Только сейчас догадались, что причина именно в обследованиях и заключается. Говорят, комиссию назначили обследовать, почему обследованиями занимались. Поправятся, Александр Федорович! Титр: Вы должны эту совдепию ненавидеть. – Да нет, Александр Федорович. Наоборот, у нас любят ее… Титр: За что же?… – Да ведь как вам сказать… Ежели рассуждать серьезно – помните ли вы, Александр Федорович, в октябре семнадцатого года подул ветерок, ветер, который превратился в бурю… (На экране ветер сметает все и вся. Буря. Возникают документальные кадры новостроек.) – …в бурю, от которой полетели вы, Александр Федорович, а вместе с вами все те, которые действительно любили свою родину только за то, что в ней можно было жрать, спать и благодушествовать у сытого казенного пирога… Полетели вместе с вами толстозадые генералы, сопливые поручики, политические болтуны, толстосумы морозовы, митьки рубинштейны… Вы – жалкий паяц, эмигрантская петрушка, смеющая говорить от лица народа, – вы думаете, что душа этого народа действительно в паре новых галош? У нас многого нет, многого не хватает – мы знаем… Но мы любим эту страну, любим за то, что она сама, как буря, несется вперед, любим за стройку, за неповторимые дни, за суровую надпись на суровом железобетоне – вперед, вперед и чтоб больше назад никогда не податься!..1930
Кругом шестнадцать Кинофельетон
I
Сразу же после сообщения конферансье о выступлении Смирнова-Сокольского гаснет свет и вспыхивает экран: Титр: А Сокольского-то в театре и нет… (На экране бурное объяснение конферансье А. А. Грилля с помрежем. На лицах – паника.) Титр: Товарищ Грилль, что же делать?… Прорыв… (На экране Грилль гонит помрежа разыскивать Сокольского. Помреж убегает, возникает подъезд Мюзик-холла.) Титр: На ликвидацию прорыва. (Из подъезда выскакивает ватага билетеров, разбегаются в разные стороны. Помреж бежит тоже. Грилль звонит по телефону. Главный кассир снимает трубку, слушает.) Титр: Чистейший вид оппортунизма. (Кассир у телефонной трубки: от ужаса у него встают дыбом волосы. Помреж бежит по улице на розыски.) Титр: А Сокольский, оказывается, по дороге задумался… (Памятник Гоголю. Наплыв на Сокольского, стоящего в раздумье около памятника. Подходят две обывательницы-старухи. Рассматривают Сокольского.) Титр: Как ты думаешь… Просто он остановился или зачем-нибудь в очередь встал? (Становятся в очередь сзади Сокольского.) Титр: А Сокольский раздумывал о том, что… (Памятник Гоголю. Книга Гоголя. Наплыв на дремлющего Сокольского. Наплыв на страницу книги «Мертвые души».) Титр: Мертвые души найдутся и теперь… (Кадр из кинохроники: папа Римский с епископом благословляют.) Титр: Заколдованное место. (Кадр из кинохроники: очередь у магазина Центроспирт.) Титр: Страшная месть. (Человек спрыгивает с трамвая. Его штрафует милиционер.) Титр: Пропавшая грамота. (Газета с заголовком: «Вандервельде вынужден признать успехи СССР». Наплыв на заголовок: «Форвертс» не печатает статью Вандервельде».) Титр: Обычаи значительного лица были величественны чрезвычайно. (М. И. Калинин, окруженный деревенскими ребятишками.) Титр: Записки сумасшедшего. (Расписание поездов. Наплыв на доску с надписью: «Поезд № 7 опаздывает на 8 часов».) Титр: Старосветские помещики. (Детишки в яслях сидят на горшочках.) Титр: Дама просто приятная. (Корова в совхозе.) Титр: Дама, которая сейчас действительно приятна во всех отношениях. (Свинья с поросятами.) Титр: Страшное чудовище Вий. (Портрет пианиста и композитора Дмитрия Покрасса.) Титр: Время шло… Намечались уже советские Чичиковы, Хлестаковы, Держиморды, Ляпкины-Тяпкины и т. д. Но в это время… (Бегущий по улице помреж Грилль в отчаянии держится за голову. Сокольский в задумчивости у памятника. Около него очередь. Подбегает помреж. Расталкивает Сокольского. Оба убегают. Стоит мотоцикл. Шофер слез. Подбегают Сокольский с помрежем. Садятся, оглядываясь по сторонам.) Титр: «Вечерняя Москва»: «В автопарке МКХ зарегистрированы случаи краж не только частей, резины и пр., но и целых колес от автобусов». (Сокольский с помрежем едут, и подъезжают к Мюзик-холлу, вбегают в подъезд. Грилль у занавеса. Вбегают Сокольский с помрежем. Сокольский спешно раздевается, приготовляется, отдергивает занавес.) Свет. Сокольский на сцене.II
– Вот так, товарищи, пройдешь иной раз по Арбату, посмотришь на памятник Гоголю и подумаешь: а ведь действительно был великий писатель… Вы, конечно, понимаете, что я про Николая Васильевича Гоголя говорю, вы не перепутайте. Есть еще Анатолий Васильевич – это совсем другой Гоголь. Наш. Современный. Ну а современная литература вообще, по-моему, переживает в настоящее время кризис. Подумать только, сколько ежедневных печатных произведений на свет появляется, а что в них заворачивать, сразу и не придумаешь. В некоторых, особливо кооперативных, магазинах художественная литература эта лежит на прилавке буквально безо всякого движения. Не проникает, так сказать, в массы. Или напишет, например, молодой писатель повесть, посвященную, скажем, кампании за качество продукции. Ан, пока там эта повесть печатается, набирается – кампания эта, глядишь, закончилась и все разговоры не только о качестве, но и о самой продукции становятся явно несовременными. Века пройдут, а жив будет Гоголь, Николай Васильевич. И заметьте себе: «Цемента» не написал, «Рельсу гудят» не его сочинение, а иную строчку возьмешь – как сегодня про нас написано. И разве не про стремительность наших большевистских темпов говорят эти знаменитые строчки: «Эх, тройка! птица-тройка, кто тебя выдумал?… кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг… и вот она понеслась, понеслась!..» И в одном только ошибся классик. Не неведомая сила и не тройка (какая там, к черту, тройка!) подхватила тебя на крыло к себе, и несутся навстречу не купцы на облучках, не лес с темными строями елей да сосен, а летят трактора, Днепрострой, Магнитострой. Возникает страна, новая, чудесная, не похожая на старую, гоголевскую Русь. Летит навстречу и дорога, но какая дорога! Асфальтовая, черт ее побери, дорога! Мудрено ли, что, как у Гоголя, вскрикнет в ужасе остановившийся пешеход-обыватель, перекрестит себе лоб по старинке и промолвит в горести: «Несутся, сволочи, а папирос нету. Социалистические города разводят, а копченой колбасы достать невозможно. На кой дьявол мне железная дорога Турксиб, у черта на куличках, когда у меня, извиняюсь, желтых ботинок нету. Вы выдайте мне пару туфель-джимми, дабы я мог шагать в ногу. А так куды мне торопиться. Вон я единственную вещь задумал коллекционировать – разменную монету серебряную, так мне и того не позволили. К пяти годам приговаривают. Я говорю: «Товарищ судья, разрешите мне предложить вам встречный промфинплан. Давайте мы эту пятилетку проведем в два года». Так рази ж послушали! Все только о трудящихся думают. Со мной так даже Льва Николаевича Толстого перещеголяли. Тот «я никого не ем» проповедовал. А для меня уж «я ничего не ем» выдумали. Задавили, сволочи, интеллигентного человека…» Смеетесь? А над кем смеетесь? Кто, спрашивается, все эти поганые анекдоты выдумал?… Думаете, не знаем? Знаем! Думаете, боимся? Не боимся! Велик путь – мало ли дряни попадется еще на дороге. Прохожий этот даже не человек в футляре – это футляр без человека. Это старый российский Таракан Иванович вылез из щели и пошевеливает усами. Это еще гоголевские перепеченки, неуважайкорыта, сквозняки-дмухановские болтаются под ногами. Против них есть чудесное средство – смех. Смех над головотяпством, невежеством, бескультурьем, которого еще много, но которое все равно, как гоголевский прохожий, останется далеко позади… Припомните только, какие чисто тараканьи пробки пришлось прошибать товарищу Орджоникидзе при снятии бандероли с папиросной коробки. Это экономило несколько миллионов, но бюрократические тараканы прямо запищали от боли. – Как, бандероль сняли? В Америке – бандероль, в Германии – бандероль. Как же мы-то будем без бандероли? Закипела война, разгорелась настоящая драма. Акцизники защищали эту бандероль, как будто она им папа или мама… Вопрос довели до Совнаркома, чуть друг друга не разорвали на части. – И что же, – говорит товарищ Орджоникидзе, – сняли бандероль, и ни малейшего вреда для Советской власти. А ведь этих бандеролей – пропасть (прочтите у Михаила Кольцова), наши колхозники стонут от одного только анкетного ада. Из города беспрерывно запрашивают «как вы едите, как вы спите, да как вы опорожняетесь, а сколько это выходит на навозочасы, а сколько на короводекады». Над этим уж стыдно смеяться, но в Пензе, например, колхозники не знали, что делать – продолжать ли им посев ржи и проса иль отвечать на анкету Госплана, в которой было точно тринадцать страниц и сто пятьдесят два вопроса. Есть, между прочим, такой анекдот – будто заведующий «Канатчиковой дачей» с самой серьезной миной предложил для промфинплана своего учреждения лозунг: в этом году тысяча сумасшедших, а к концу пятилетки – семь с половиной. Ну, если этот анекдот касается наших чиновников, то у меня он не вызывает особого удивления. Лишили же в провинции одного гражданина голоса, поставив ему резолюцию: «Голос вам, гражданин, все равно не потребуется, потому что вы глухонемой от рождения». Товарищ Орджоникидзе рассказывал, что в то время, как с японцами и англичанами мы давно договорились относительно рыбной ловли, моря и дна, между двумя советскими городами, Ейском и Мариуполем, по вопросу, где кто должен ловить рыбу, происходит форменная вооруженная война. Рыбаки ходят в море чуть ли не с пушками, лезут друг на друга в атаку, разбились на военные части. Ну а рыба, конечно, плавает, она же беспартийная, она ж не обязана принимать участие… И кроме того, она необразованная, она не кончила ни семилетки, ни вуза, откуда ей знать, что рыбная ловля – это вообще когда на одном конце червяк, а на другом – председатель украинского Рыбаксоюза. Вон и обследование столовых показало: мало того, что вместо обеда кое-где подается просто вонючее дрянцо, обращение с посетителями такое, что в Макеевке, например, официанты даже в договоре о соревновании пункт поставили: обязуемся-де не бить посуду и не плевать посетителям в лицо. Хамство, грязь, в кооперативах с распределением неразбериха, за которую следовало бы высечь. Попадаются индивидумы, которые одних заборных книжек ухитряются получать на рыло по шесть с половиной тысяч. Воровство, а в отчетах – «усушка», «утечка», «мыши поели», «на нас-де нет никакой вины…». Ох, эти мыши! Хорошо, что наша республика не находится где-нибудь в Африке. Там, например, не мыши – слоны! Представляете, что б это было! Одна надежда на львов и тигров, которые, кажется, продуктами не интересуются, потому что они людоеды! Так что, может, хоть в Африке отчеты приняли бы такой характер, что вот, мол, продукты все целы, но заведующих спишите в убыток, потому что их тигры израсходовали на обеды. Это не так глупо, как кажется. Теперь, когда снабжение рабочих – главный фактор, завоеванный индустрией нашей, Троицкий консервный завод отправляет в Петропавловск для рабочих двадцать тысяч банок консервов под названием «Баранина с кашей». Блюдо само по себе не ахти какое, но надо же считаться с суровым режимом. Только вскрыли рабочие банки – смотрят, а там не баранина с кашей, а, как гласит протокол, – прямые бараньи кишки с их содержимым. А баранины-то и нету, бараны-то, очевидно, остались в тресте. А теперь вытащили их за ушко да на солнышко всех вместе… К сожалению, не одни только наши головотяпы виновники этих прорывов. Иногда и на честном рабочем теле появляются прыщи и нарывы. Знакома вам такая картина: завод принимает вызов, торжественное заседание, выступают ораторы, клянутся выполнить пятилетку не в четыре года, а чуть ли не в год, гремят оркестры, подписывают договор, присягают, чуть не молебен служат. И что же, проходит неделя, кривая прогулов растет, появляется модное слово «текучесть», а «ударники» (к сожалению, и среди ударников тоже такие бывают!) сами не только ни черта не делают, но еще и других на соревнование вызывают. В результате план сорван, прорыв. Директор сваливает на объективные причины: «Знаете ли, победить их не в силе я…» Ерунда, дорогие товарищи! В нашей стране объективных причин не бывает, каждая объективная причина имеет имя, отчество и фамилию. А то начинают искать эту объективную причину, обследование на обследование наворачивают. А объективная-то причина сидит за углом в пивной и вторую дюжину пива раскулачивает… Какую силу надо иметь, каким богам ставить свечки, чтобы спихнуть таких людей с их печки!.. Тут могли бы помочь и писатели, но, как это ни жаль, в то время, когда страна находится в величайшем напряжении, когда каждая строчка писателя должна помогать делать сталь, когда Московский завод имени Ильича выпускает специальное воззвание к писателям – на помощь, приходите в цеха, станьте рядом, когда по пьянству, прогулам – один только старый Демьян выпускает снаряд за снарядом, писатели или спорят о психоанализах (честно говоря, не знаю, что это за штука), или пишут такие романы: дескать, «крупный партийный работник, возвращаясь с заседания, долго подглядывает в щелку, как моется его голая свояченица. Пораженный этим волшебным зрелищем, партийный работник спутывается с этой свояченицей, награждает ее ребенком, потом, разумеется, бросает и страниц триста подряд мучается, как собака, доказывая и ей и самому себе, что Карл Маркс к этому относится одобрительно». Это, конечно, схематично, пересказывать все – слишком тяжелое бремя. Черт его знает, может быть, это и замечательно, но ведь, дорогие товарищи, не время! Нельзя, будучи поэтом и не заглядывая в заводские рабочие углы, отписываться такими патетическими строчками: дескать, «Гремят лебедки, шипят котлы»… Это, конечно, очень революционно и радостно, но если вы спросите об этом любого рабочего, предоставите речь ему, он вам объяснит, что если лебедки гремят, значит, они не смазаны, если котлы шипят, значит, они испорчены, и радоваться тут решительно нечему… Не то, дорогие товарищи, не то… Не мне это говорить вам. Страна переживает необычайный подъем, необычайное напряжение. Идет великий поход на старую деревянную Россию… и ах, какие у нас темпы, дорогие товарищи! Смотрите! (На экране монтаж документальных кинокадров, начиная с тройки, сменяющейся бурным движением машин, тракторов, подвесных дорог, автомобилей, аэропланов, дирижаблей.) Мчится вперед уже не гоголевская тройка – далеко ли уедешь на этом нехитром снаряде, что долотом сколотил расторопный ярославский мужик! Отошла тройка. Мчатся вперед автомобили, аэропланы, дирижабли – черт побери!.. Летит мимо все, что ни есть на земле, и все отстает и остается позади. Эх, догнать бы, необходимо догнать всем, кто отстал, – и мне и вам. Догнать… Но па чем… Разве вот транспорт, старый железнодорожный товарищ – выручай! (На экране идет поезд. Титр: Станция ПЕРЕРВА.[7] Паровоз останавливается, кладбище вагонов.) Эх, подвел транспорт. Разве на таком догонишь? Расписание-то у него вроде поваренной книги. Рецепт вкусный, а кушанье… Отстаешь, дорогой товарищ, а еще транспорт. Подтянись, родимый, оправдай звание-то. Не то другие подтянут… А это кто?… (На экране появляется «красный обоз».) А, краснообозчики! Вот, пожалуй, кто довезет, вот с кем по дороге! Им как раз в то же место. Хлеб везут – великое дело делают! Братишка, остановись, захвати… Титр: А тебе далече?… – Да до конца пятилетки… Титр: Ну, садись! Сокольский, «входя» на экран: – Вот спасибо, братишечка. Выручаешь! А я сейчас. Я вот только пальтишечко на ватке надену, калошки, зонтичек… Титр: А к чему это?… Погодка ведь ясная?… – Мало ли что, дорогой, ясная… А вдруг ударит мороз. Как же тогда… Как бы чего не вышло!.. (На экране затемнение. Обоз скрывается. Нарастающее движение заводских автомобилей, тракторов, машин и т. п. Сокольский вновь выходит из-за экрана на эстраду.) И никто вместо нас самих не довезет, никто не поможет, но не сдадут темпы, мчатся вперед… Есть еще порох в пороховницах! И пусть еще живы страшные гоголевские хари, еще выставляется изредка чье-нибудь свиное рыло, хрюкая и поводя очами, – все равно старой гоголевской Расее пришел конец. Хари останутся позади… (На экране памятник Гоголю.) И сам носатый классик уныло стоит на Арбате,[8] негодуя и дивясь долгой их славе…1930
Разговор человека с собакой Почти по Чехову
О весне, дорогие товарищи, лучше всего, по-моему, написал Пушкин. Не помню, как это у него точно, но, кажется, так: весна, крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь… Правда, говорят, что у Пушкина это о зиме написано, что, дескать, – зима, крестьянин торжествует… но я лично считаю, что это совершенно неважно. Важно, что весна на дворе… Весна – это вообще такое время года, когда у каждого, даже самого черствого человека, в душе птички поют, сирень распускается и хочется чего-нибудь нежного-нежного, возвышенного – то ли с женой развестись, то ли казенные деньги растратить, то ли совсем тихонько сесть за стол и в домком заявление на ближнего в лирических стихах написать… А кругом такое благорастворение воздухов, девушки такими призывными глазами смотрят, тянет на природу, в лес, к морю… И тут все вы, дорогие товарищи, на мой взгляд, совершаете непоправимую ошибку… Вместо того чтобы уединиться с любимой девушкой куда-нибудь на лужайку, в лес, смотреть в ее лучезарные глаза – вы ни с того ни с сего приходите вечером в «Эрмитаж» и три часа подряд сидите на этих неудобных скамейках, наивно думая, что какой-нибудь Смирнов-Сокольский заменит вам своими разговорами и природу, и лес, и, что самое замечательное, – любимую девушку… От всего этого, дорогие товарищи, я сегодня категорически отказываюсь… Самое главное, что вы-то еще ничего, вы хоть сидите целый вечер. А вы посмотрите на этих мучеников. Они же там, за забором, как на трамвае прицепились, висят – того и гляди, вагон остановят и с них штраф потребуют… Сердце обливается кровью, что мне по роду своей профессии приходится грубо нарушать ваше весеннее настроение и вместо каких-либо возвышенных слов напоминать о презренной прозе жизни. С каким удовольствием я бы поменялся, например, положением с вами, дорогой товарищ: я бы сел на ваше место, а вы бы вышли сюда, на эстраду, и изволили бы вот при таком настроении публики рассказать о том, что и весна, в сущности, так себе, не то что весна старая, прежняя, и ароматы, ежели ваша квартира окнами на помойку выходит, не такие уж весенние ароматы, да и любимые девушки иногда такими могут оказаться, что проклянешь и день и час, когда с ними встретился… Трудная у меня профессия. А тут еще в газетах ежедневно столько о вас хорошего пишут и говорят, что положение мое напоминает положение человека, который на свадьбе подойдет к сияющему от радости жениху, влюбленными глазами смотрящему на свою невесту, и вдруг скажет: «Ну на ком ты женился, Петя?! Посмотри – у невесты морда кривая, нос в веснушках». Ну и что тут Петя сделает? Возьмет со стола бутылку и с криком «горько! горько!» ударит этого критика по голове… От этой роли, дорогие товарищи, я тоже категорически отказываюсь. Голова у меня одна, а бутылок много… По моим соображениям, вам весной не меня, а одописца Державина на сцену выпустить надо. Чтобы он вокруг вас ходил и говорил: о, мои знаменитые сограждане! О, какие вы замечательные! О, поздравляю, поздравляю!.. А положение критика само по себе – положение необычайно критическое… Наступило время, когда ни Гоголю, ни Салтыкову, ни Чехову Антону Павловичу – делать при вас нечего… Кончились всякие фразы вроде «смех сквозь незримые миру слезы». Это какие такие слезы, скажите, пожалуйста? О чем плачете, дорогие? Продовольственную карточку потеряли, что ли? Так ее же найти можно… Да, я знаю, например, что в Музтресте не так давно романс Глинки «Сомнение» напечатать категорически отказывались. Какие, говорят, могут быть сомнения в наше время? И правильно, по-моему… Но кому из классиков теперь каюк окончательный – это, конечно, Чехову, Антон Павловичу… Я на днях случайно его рассказ «Разговор человека с собакой» прочитал. Возмутительное произведение. Что ни слово – то или выпад, или полное несоответствие действительности. Разрешите, я вам этот рассказ продемонстрирую… Припомните, как он у Чехова начинается: «Алексей Иванович Романсов сбил с руки зеленого чертика, отворил осторожно калитку и вошел во двор… (Открывается занавес. Двор. Окна дома. Собачья будка. На цепи «собака», то есть артист в соответствующем костюме.) «Человек, – философствовал он, обходя помойную яму…» – и, как видите сами, тут же, на первой строчке, полное несоответствие. Да разве в наше время, наткнувшись на помойную яму, нужно философствовать? Это же при Чехове была помойная яма, а теперь это фактически утильсырье. Тут не философствовать, а собирать его нужно – утилизировать. И так столько лет зря философствовали. Надо помнить, что из утиля можно сделать вещи не хуже, чем те, которые решается продавать потребителю кооперация… (Собака из будки: Рррррррр…) Это еще что такое?… (Собака, вылезая из будки: Ррррррр…) Смотрите, пожалуйста! Собака. Прямо как у Чехова. А я только что говорил, что с ним распроститься нужно. Оказывается, собака-то еще осталась. Тю, здрасте… Я думал, тебя уже в котиковое пальто переделали… (Собака: Рррр… гав, гав, гав…) Но, но, но… Не смей лаять. Это ты в чеховском рассказе на меня лаять могла. Потому что я этого заслуживал. А теперь ты мне должна, может, дифирамбы петь… Я сам сейчас публично от своей профессии отказался. Может, я самого себя по имени-отчеству называю… (Собака: Рррр… гав, гав, гав…) Черт его знает, какая-то несознательная собака. Первый раз в жизни вижу… (Собака: Гав, гав, гав…) Полное впечатление, что я в будущем метрополитене еду, с пассажирами разговариваю… (Собака: Гав, гав, гав…) Не понимаю, а еще интеллигент. С такой мордой вам бы поверху на такси ездить… А вы в новое достижение лезете… (Собака: Гав, гав, гав…) Вот я тебя сейчас, сукинова сы… Впрочем, нет, нет. Виноват, что же это я… Тебя обвиняю, а сам тоже на Чехова сбился. Подумай – еще и метрополитен не готов, а я уже боюсь, что люди в него все свои старые привычки захватят… Нет, нет, не верю. Этого не может быть, жучка. (Собака: Рррр, гав, гав, гав…) Да ну, пойми, дура… Вот дом новый, стены новые. Нельзя же подумать, что в нем по-старому жить можно. Ну что тут /Чехову делать? Да тут каждая квартира в цветах. Как вишневый сад, жучка… Небо в алмазах. (Стук открывшегося окна.) Вот, жучка, и люди… Давай спрячемся, посмотрим, что они делать будут. Я так думаю, не иначе как любовную серенаду петь станут. (В открывшееся окно высовывается рука с большим горшком, что-то выливает. Окно захлопывается.) Это что же такое, жучка? Полная неожиданность! Вот те и вишневый сад, вот те и цветы в квартирах… (Собака, укоризненно качая головой: Гав, гав, гав… Гав, гав, гав…) Лай, лай, жучка, правильно!.. Продолжай чеховскую линию. Не все еще по-новому жить начали. Многие с собой в новые квартиры старых клопов захватили. Вот на таких – лай, старые привычки из людей выгонять нужно… (Собака: Гав, гав, гав…) Правильно, лай, жучка. Самый вредный идеализм – думать, что советский человек – это неземное, совершенное существо и никаких слабостей не имеет. Имеет, жучка… Немало еще из того, против чего Чехов воевал, – и скупость, и бюрократизм, и мещанство, и пьянство, и несчастная любовь – все это еще есть, жучка. Нам не от одного Чехова отказаться пора, а новых еще десятки нужно. (Собака: Гав, гав, гав…) Лай, жучка. Лай на тех, которые все это мелочью, чепухой считают, которые вообще ни о чем, кроме мировых вопросов, разговаривать не хотят. Было время, действительно, когда и говорить об этом не стоило. Борьба была, драка… Напоминание о слабостях человеческих, о мелочах обывательским брюзжанием отдавало. Но теперь можно строителю Днепрогэса напомнить, что у него иногда не все пуговицы застегнуты, не грех иному комсомольцу указать, что у него шея немытая. Можно и нужно, жучка!.. (Собака: Гав, гав, гав…) Лай, лай, голубушка,… Таких мелочей еще много. Я бы и сам лаять начал, да вот голос у меня слабый… Вот у Козловского Ивана Семеновича из Большого театра – это действительно голос… Он как на сцену выйдет, так дам под гипноз возьмет, как насчет сердца красавицы «звиздарезнет» – так в зале истерика… За кулисами администратор одной рукой ему гонорар ташит, а другой – поклонниц разгоняет. «Отойдите, кричит, мадам, Иван Семенович не в духе…» А Иван Семенович опять на сцену и строго так у публики на высоком теноре спрашивает: «Куда, куда вы удалились?» И публика в панике. Куда действительно удалились, зачем удалились, и если не удалились, то почему. И ведь заметь, жучка, Красные ворота сломали, Сухареву башню в один присест ликвидировали, a PÏBan Семенович насчет алмазов каменных пел, поет и до конца дней наших петь будет… Вот что значит искусство. Ты как думаешь, жучка? (Собака лает на мотив «Не счесть алмазов»: Гав, гав, гав…) Здорово это, жучка, у тебя выходит. Певца ты, конечно, заменить не можешь, но вот певица из тебя концертная – прямо готовая. Вот сейчас переводчика к тебе приделаю – будешь ты у меня с эстрады так называемые песни народностей исполнять… А что не поймут тебя – ты не смущайся. Их тоже ни одна народность не понимает. (Собака продолжает: Гав, гав, гав…) Ну-ну… Молодец, жучка… На-ко, вот я тебя котлеткой угощу. Сегодня в одном ресторане обедал, очень заведующий хвастался. Мы, говорит, всех старых поваров выгнали. На научную ногу кухню поставили. Наша задача, говорит, не в том, чтобы вкусно было. Вкус – это предрассудок. У нас теперь – витамины, белок, фосфор. В наших котлетах, говорит, мысль гениальная блещет… На, жучка, попробуй… (Собака отворачивается: Ррррррр…) Что, не нравится?… То-то и оно, дура… Это вот и есть вопрос мелочей. Что такое вкус, действительно? Ерунда! Проблема питания – это витамины в мировом масштабе. Забывают, что если эти витамины не повар, а хирург на микстуре зажарит, то, может быть, это и питательно будет, но есть совершенно невозможно. (Собака: Ррррр, гав, гав…) Только ты на меня не огрызайся. Я к тебе не за справкой в учреждение пришел. Жалобную книгу не требую. Что ж ты на меня, на потребителя, огрызаешься?… У нас к потребителю и так уважения мало… Это тоже мелочью считают… Лишь бы горячо было, а уж как подано – наплевать. Вон директора конфетных фабрик до сих пор на товарища Микояна обижаются. «До чего, говорят, нас нарком подвел. Сказал, что конфеты для экспорта готовятся, мы ночей не спали, каждую конфетку в четыре бумажки заворачивали, в аппетитные коробочки клали, а он взял да всю нашу продукцию на внутренний рынок пустил. Теперь извольте радоваться – эти конфеты москвичи лопают. Да если бы мы знали, что это для них готовится, разве мы бы в бумажки заворачивали? Да москвичи бы их в мешке из-под картошки съели. Подумаешь!..», (Собака: Ррррр…) Да тут, жучка, и рычать нечего. Правда. У нас о внешности, о красоте вещей только сейчас думать начали. Тоже мелочью считали. Музтрест пианино выпустил. Хорошее пианино. Молодцы – сложное производство сумели освоить. А вот внешность у этого пианино, наружность такая, что, когда его ко мне в дом поставили, все гости спрашивать начали: «Кто это, говорят, у вас помер?…» – «Да никто, отвечаю, не помирал, что вы…» – «А зачем же, спрашивают, у вас гроб стоит?…» (Собака, качая головой: Гав, гав, гав! Гав, гав, гав…) То-то и оно, жучка. Внешность совсем не мелочь, а великая вещь. И задуматься о красоте нашего производства – самое время. Помню дни, когда это неважно было, не о том думали. Дома строили, на архитектуру внимания не обращали. Ну и что ж получилось? Сравнить те дома, которые сейчас выстроены, – это дворцы с колоннами, гордость. А вот те, которые раньше бабахнули, если и называются иногда домами, то только так, чтоб жильцы не обижались. А на самом деле будка твоя собачья перед ними – это творение Росси. (Собака: Гав, гав, гав…) Да ты не обижайся, дура. Нам самим обидно, что в спешке строительства такую важную вещь упустили… Теперь это исправлено. Но опять, понимаешь ли, в крупном. Как что-нибудь меньше – так опять. Ведь вот посмотри, жучка… Перед тобой мужчины сидят. И вот, заметь, пока они сидят, все такие красивые, такие элегантные – душа радуется. Девушки на них насмотреться не могут. Но это – пока сидят. А вот как только эти красавцы в антракте во весь рост встанут, штаны покажут – так от этих красавцев девушки, например, на другой конец сада бегут. Извините, кричат, нам попудриться необходимо… А какое «попудриться», просто на мужчину в москвошвеевских штанах смотреть без ужаса невозможно. И в чем дело – понять не можем. То ли материал садится, то ли вообще кто-нибудь за это садиться должен… Дискуссионный вопрос. (Собака: Гав, гав, гав…) За что же ты на них-то лаешь? Сами-то мужчины не винонаты. Вот ты в музее статуи Аполлона Бельведерского не видала? Красавец, понимаешь ли. Весь мир им любуется. Но знаешь, почему он красавец? Потому что он голый, жучка. Кроме листка на нем ничего нет. А вот если на этого Аполлона костюм индивидуального покроя надеть, его из музея за безобразие выгонят. (Собака: Гав, гав, гав…) Это ты на кого же, жучка, опять на мужчин? (Собака отрицательно: Ррррррр…) На женщин, стало быть? (Собака утвердительно: Ррррррр…) Это ты правильно, жучка. Им тоже особенно красотой хвастать не стоит. Есть люди, которые, правда, женскую красоту вообще отрицают. Но это неверно, жучка. Нельзя же любить, невзирая на лица. Это критиковать можно. А в любви лицо – первое дело. В такой мордоворот, как у тебя, никто не влюбится. (Собака: Гав, гав, гав…) Ну, ну, ты не обижайся, жучка. Любовь – это же человеческое. А нам человеческое ничто не чуждо. Женская красота тоже. Но только помочь этой красоте надо. Дураки говорят, что это мелочь. А женщине шляпка нужна хорошая, чулки, пудра… Духи хорошо пахнуть обязаны. Нельзя, чтоб духи такие были, как моя жена в Тэжэ покупает. Универсальные. Ими и душится, ими и клопов травит. Это тоже не мелочь. Нельзя, например, дамские шляпы стандартно, как автомобили «форд», по конвейеру делать. Тут художников звать обязаны. Это не такое производство, что, дескать, выпустили столько-то тысяч – и успокоились. Имеется, мол, по две шляпы на едока. А может быть, эти шляпы ни одна женщина надеть не может. Может быть, ей они кухонный горшок напоминают. Какая же это, к черту, мелочь, ежели женщина наша платье скверного фасона наденет, духами Тэжэ надушится, шляпку из кооперации нацепит, да если в особенности сверху еще себя шестимесячной завивкой «перманент» украсит – так ей в этом виде мимо милиционера пройти невозможно. Тот за свисток хватается и вопит: «Караул, держите, из зоологического сада обезьяна сбежала…» (Собака: Ррррр, гав, гав, гав…) Ну, сейчас, жучка, ты уж неизвестно на кого залаяла. Просто так, очевидно. Вроде вступительного слова на собрании. (Собака: Гав, гав, гав…) Ну ладно, ладно. Я ведь знаю, что ты собака хорошая. Ты не думай. Мы ведь животных уважаем. Вон когда наши герои-летчики челюскинцев спасали – вас тоже не забыли. Целый десяток таких вот жучек со льда на аэропланах вывезли. Вот у кого внимание к мелочам, жучка… Что ты па это скажешь? (Собака подымает лапы и с восторженным рычанием аплодирует.) То-то и оно, дорогая. Громадное дело делали. Жизнью рисковали. А ни одной мелочи не упустили. И вас не забыли, и все до последней доски вывезли. Если бы нужно было, льдину, на которой сидели, с собой бы взяли. Учиться у таких людей надо! А у нас вдруг, например, – пуговиц нет. Никто такой мелочью заниматься не хочет. А разве пуговица – не важное дело в жизни? Разве не может наступить такой момент, что из-за маленькой пуговицы большое дело остановиться может?… Вообрази себе: вот станем мы однажды рабочих и инженеров звать – мировой завод строить. А они вдруг в ответ: «Извиняемся, из дома выйти не можем. Пуговиц нет. Ни одна принадлежность туалета на теле не держится. Пробовали гвоздями приколачивать – не помогает». Вот те и мелочь. А давеча я у себя в новом доме, и в хорошем доме – заметь, жучка, красавец дом, – а вот подхожу к окну, вспоминаю стихотворение: «Весна, выставляется первая рама…» И что ж ты думаешь, берусь за ручку, дергаю и вижу – наоборот: весна, не выставляется первая рама… Шпингалеты заржавели, петли паршивые и вообще всякие мелочи так сделаны, что дом хороший, а окно открыть невозможно, прямо хоть стекла бей… (Собака: Ррррр, гав, гав, гав…) Да что ты все лаешь, жучка? Ты мне лучше совет дай. А лаять каждый может. Ты в этом отношении мне наших критиков напоминаешь. Тех, которые вроде горьковского мальчика работают. Помнишь, Алексей Максимович рассказывал. Сидит мальчик у ворот и горько плачет. Спрашивают у него: «Ты чего, мальчик, кричишь? Есть хочешь?» – «Нет». – «Пить хочешь?» – «Нет». – «Гулять хочешь?» – «Нет». – «Домой хочешь?» – «Нет». – «Так чего же ты хочешь?!» – «Кричать хочу!» Вот так у нас иногда критическую статью читаешь. Что автор хочет? Ругает? Нет. Хвалит? Нет. Так чего же он хочет? Оказывается, кричать желает. Вопит на всю республику, а о чем – неизвестно. Вот так и ты, жучка. А ты лучше дело предложи… (Собака скрывается вбудку, поворачивается задом и виляет хвостом.) А… Хвостом виляешь… То-то и оно. Многие вот так поступают. Во всей Европе сейчас это самое модное занятие. То, что ты показываешь, – это, милая, дипломатический ответ одной великой державы на последнюю ноту товарища Литвинова называется… Ну да ладно, иди сюда, жучка. Я без тебя знаю, что делать. Надо у нас, понимаешь ли, мелочи уважать заставить. А то многие особой болезнью заболели. В медицине гигантоманией называется. Чуть только вещь не мирового масштаба, о ней и разговаривать не хотят. А вот Чехов Антон Павлович именно маленькими рассказами прославился. И как писал! В рассказе полторы странички, а мыслей столько, что во всю жизнь не продумаешь… А у нас даже начинающие писатели меньше чем за восьмитомный роман и садиться не желают. Какой смысл, говорят… А смотришь в результате – пыжится человек, пыжится, выпустит восьмиэтажный роман, а в нем столько воды разведено, что в иных квартирах, где ванной нет, в таком романе купаться можно… Мне один такой автор сам говорил: «Разочаровался, говорит, я в своем произведении, хотел его, как Гоголь вторую часть «Мертвых душ», сжечь, и не смог… В романе у меня столько воды, что ни в одном огне не горит. Шипит, проклятый, а сгореть не может». (Собака: Рррр, гав, гав, гав…) Правильно. Ну что за собака умница! Чем бы мне тебя таким порадовать, прямо не знаю. Ну хочешь, я тебе последнее произведение Оскара Соломоновича Бройде почитаю… (Собака в ужасе визжит как зарезанная и с визгом скрывается.) Ну, ну… Не буду, дура. Этого писателя никогда ни одна собака не читала. Если бы читала, не напечатали бы. У нас потому его, очевидно, и напечатали, что никогда не читали… Вот сижу я, жучка, и думаю. Радио ты не слушаешь, в театры не ходишь. А главное, ты ни одного диспута о русском языке не слыхала. Любопытная это вещь, жучка… Представь себе, написал Алексей Максимович замечательную статью об искажении языка. Действительно, правильно. Дома у нас – так небоскребы строятся, а выражения у некоторых писателей в книгах до сих пор – самое большое – трехэтажные… Казалось бы, принять надо к сведению, и все тут. Исправить. Научиться. Даже и спорить не о чем. А тут вдруг диспут. Что это такое – тебе даже передать трудно. Ну вот, понимаешь ли, выходит председатель на эстраду и начинает лаять. Что лаять, о чем лаять – неизвестно. Но лает долго, спокойно, рассудительно. (Собака: Гав, гав, гав…) Вот, вот. Очень похоже. Потом содокладчик выбегает. Матерый такой сеттер-гордон. Этот на всех лает зло. Всем недоволен. (Собака: Рррр, гав, ррр, гав, рррр, гав…) Так. Правильно, жучка. Потом какая-нибудь болонка вылезает. Этакая дамочка от литературы. Этой вообще на все наплевать. Важно о себе поговорить. Вот она и лает нежно так, деликатно… (Собака: Гав, гав, гав… революция… Гав, гав, гав, перестройка… Гав, гав, гав… Совхозы… Гав, гав, гав… колхозы…) Гениально, жучка. Потом на эстраду критик выбегает. Старый такой ученый пудель. Ходит на задних лапах и при команде «умри» выть начинает. (Собака: У-у-у… у-у-у…) Гениально, жучка. А публика в зале сидит и, что к чему, никак разобрать не может. Но зато, уходя, все слова, против которых диспут устраивался и против которых Горький выступал, не только не забывает, а, наоборот, наизусть твердит и ими болтунов кроет. Болтунов еще много, жучка. А нам не болтать, а учиться надо. У классиков – у Горького, у Чехова, Антона Павловича. Их умению видеть жизнь. Умению подмечать мелочи. Уважать эти мелочи и судить о человеческих судьбах, нуждах, и слабостях. Пора и нам этим заняться. Человек, наш советский человек, столько сделал – весь мир удивляется нашему советскому человеку… Нельзя, чтобы чеховская фраза «А человека-то позабыли» в наше время была актуальна. Человек – это самое главное… И тут нет мелочей. Человек сумел сделать то, о чем классики только мечтали. Горьковский Сокол думал о небе – и советский человек завоевал это небо. Европа думала о том, что мы рождены ползать, а мы летаем. Чехов через тысячу лет думал увидеть небо в алмазах, а оно у нас вот оно, над головами. Сами сделали небо и сами украсили его алмазами. Но на тех, которые этих алмазов не замечают или, наоборот, видят, но думают украсть и в Торгсине на боны выменять – есть и такие, – лай, жучка. Лай, дорогая. И если они здесь находятся – куси их! (Собака лает на публику.) А думаешь, здесь бракоделов нет? Есть, жучка. Кусай их – за неуважение к потребителю, за плохое качество… (Собака лает.) А вон, смотри, транспортники сидят. У них тоже наворотов много. Куси их, жучка… Вон – канцеляристов хватай. За волокиту, за функционалку. За все, что мешает строить новую жизнь… Это полезно, жучка… (Собака лает.) Дай я тебе помогу, жучка! (Сокольский лает вместе с собакой. Выходит конферансье. Смотрит с недоумением на эту сцену. Потом присоединяется. Все втроем лают на публику.)1934
«Отелло»
Если вот так разобраться как следует, по душам, дорогие товарищи, положа руку на сердце, то, конечно, все, что на мне сейчас надето: и этот роскошный бархатный камзол сочинения Льва Николаевича Толстого, и этот козьма-прутковский бант, обрамляющий мое, мягко выражаясь, не особенно интересное лицо, – все это, в сущности, сделано за ваш счет, за ваши кровные, трудовые зрительские деньги… Но даже и те граждане, которые денег за билеты в театр обычно не платят и в обмундировании моем участвуют только, так сказать, идеологически, сегодня все равно, наряду со всеми остальными, имеют право встать после представления в очередь около кассы театра и требовать все, что они на меня затратили… Не знаю, конечно, как будет с деньгами – это я не гарантирую, – но что касается каких-либо моральных ценностей, все они будут возвращены беспрекословно… Мало того, возможен и такой случай, что сброшу я с себя вот эти мои боевые бранные доспехи и верну их вам обратно как хозяевам положения. Дескать, вы эту толстовку покупали, вы ее и носите… Но прежде чем начать скидывать, поговорим по душам. У меня в этом городе никого, кроме вас, родных нету. Только вы и есть, мои дорогие двоюродные братья и сестры, дяди и тети, к которым по-настоящему-то я должен был бы сегодня сойти с этой высокой эстрады. Кинуться к каждому сидящему дяде на жилетку и крепко, по-родственному, замереть на груди у каждой тети, которая сидит здесь, перед моими глазами. Но не бойтесь! Не сойду я к вам с этой высокой эстрады. Дяди могут не беспокоиться, тети – не волноваться!! Ставятся нынче на обсуждение такие, знаете ли, странные иногда вопросы семьи и брака, при которых я лично ни к одной тете без свидетелей ближе, чем на пушечный выстрел, подойти не рискую… Рухнули устои, на которых воспитали меня некоторые наши поэты, художники, литераторы… Впрочем, позвольте все по порядку. Черт меня дернул не так давно завернуть у себя в Москве в театр – в Малый. Не знаю, как это случилось, – я по театрам-то вообще давно не хожу. Я той нагрузки, которую вы, зрители, иногда выдерживаете, переносить не в силах: здоровье у меня слабое. А тут, понимаете ли, иду по Театральной площади, мимо Мосторга, смотрю – памятник писателю-классику Островскому в уголке притулился. Сидит он, значит, спиной к Малому театру, и такие, смотрю, у него в глазах семидесятые годы, ну как будто бы строчка из его же произведения напечатана: дескать, господи, хучь бы тятенька помер или дом наискосок загорелся… А прямо перед ним и наискосок действительно все театры, театры… Фу ты, думаю, какой старикан ядовитый… А ну-ка зайду я посмотрю, что у него самого за спиной делается. Чего-то он к своему театру так неприлично спиной устроился. В театрах я, правда, давно не был – ну да что за это время изменилось? Ничего?! Риску-то все равно никакого. Как бы пьеса ни называлась, содержание-то небось старое, знакомое: на сцене трактор, слева сидит бедняк и что-то привинчивает, а справа сидит кулак и что-то отвинчивает… Зайду, думаю, получу зарядку… У нас такие вещи зарядкой называются. Утром гимнастика по радио – зарядка, концерт – зарядка; не считаются, конечно, с тем, что вот, ежели так с утра человека зарядить, он же к вечеру выстрелить может. Ну, сел… Я хотя в театрах действительно давно не был, но, думаю, хлынут на меня знакомые достижения так называемого театрального левого направления. Сейчас на сцене лестница будет стоять, актеры в зеленых париках кверху ногами на сцену выйдут, разговаривать станут одними знаками препинания. Так сказать, как критики пишут: «Плоскостное разрешение внутренней спирали по горизонтали эмпирических переживаний…» И вдруг, понимаете ли, открывается занавес. Смотрю: что такое? На сцене – декорация: Венеция, дворцы какие-то… Причем, понимаете ли, дом – так он действительно дом: крыша, окна, коммунальные услуги разные… Ежели, скажем, там кровать на сцене полагается, так она, смотрю, действительно кровать. Нет того, чтобы, как обычно раньше, помните, вместо нее на сцене стремянка ставилась, а к ней символическая собака привязана… В чем дело, думаю? Не на том же мы, старые зрители, воспитаны. Смотрю дальше: вышли артисты, люди как люди, генерал какой-то венецианский, Отеллой прозывается, любит какую-то Дездемону, ревнует ее, все такое прочее, главное – понятно все до удивительности. Не может быть, думаю, чтобы театр на такую смелость пустился: понятные спектакли для нашей публики ставить. Не иначе как параллельное затмение смысла пойдет. Сейчас сбоку режиссер выйдет и на все на это туман напускать станет. Знаете, как у нас в некоторых музеях. Висят там разные картины наших старых, знаменитых художников, Аполлоны стоят, Венеры, а промеж них инструктора в очках на жалованье ходят и на все на это социологию накручивают. Дескать, вот, обратите внимание, на этот гнусный портрет Екатерины Великой. Да не смутят вас разные художественные красоты, смотрите на этот развратный рот, на эти жабьи глаза этого кровавого хищника и феодала в юбке. Руки-ноги надо обламывать художникам, которые разными Венерами затуманивают нам подлинную феодальную отрыжку… И пойдет, и пойдет. Выйдешь из этого музея, думаешь: да запалить его со всех четырех сторон к чертовой бабушке, кому нужен этот проклятый феодализм?! Так, думаю, и в театре будет. Смотрю – нет. Вышли актеры, играют, хотят – любят, хотят – страдают, сбоку никто не мешает. И такой сразу у меня с непривычки туман в голове, что уйду я, думаю. Лучше я второй раз сюда досматривать прибегу, но с одного раза такое потрясение канонов перетерпеть не каждый может. Прибежал домой, книжку схватил. Пущай, думаю, новые писатели успокоят. Хотя за литературой давно не слежу, так же как и за театрами, но, думаю, все и в ней по-старому. Что за это время могло измениться? Сейчас герой повести в трактор влюбится, с колесом спать будет ложиться, героиня на фабричную трубу будет похожа, у нее во время любовного объяснения изо рта производственный дым пойдет,… И вот с такими мыслями разворачиваю я какую-то новую книгу, читаю и чувствую, что глаза у меня опять на лоб вылезают. Нет этого ничего. Смотрю вдруг – описаны люди, обыкновенные, такие, как мы с вами. Борются, работают, любят, страдают… И так это волнующе описано, что я думаю: позвольте, позвольте, да что ж это за книга такая? Смотрю: Островский, «Как закалялась сталь»… Позвольте, думаю, может быть, это Островский старый, может, роман этот памятник от Малого театра написал… Смотрю, нет, новый, комсомольский, теперешний… Быть, думаю, этого не может. Ведь ежели дальше так пойдет, что ж это, и поэты наши начнут тоже писать просто, понятно, как Пушкин! Да как же это так? Еще ведь недавно поэт у нас один писал, «Аэроплан» называется. Так разве у них такое начало? Они ж прямо так и начинаются:1936
На все Каспийское море
Если говорить откровенно, дорогие товарищи, то где-то в глубине души вы все особого уважения к моей профессии не имеете. Профессия моя по наружному виду такая, что ею действительно каждый свободный человек в любую минуту заняться может. Это, знаете ли, не то, что баланс в бухгалтерии подвести, с женой в четвертый раз разводиться или вдруг, наконец, с казенными деньгами такую махинацию выдумать, что оно, знаете ли, вроде как будто и деньги целы и вместе с тем ни одной копейки найти невозможно… На первый взгляд дело у меня действительно такое: курточку бархатную нацепил, галстук «а-ля Козьма Прутков» завязал, фамилию какую-нибудь двухэтажную выдумал и – как говорится – давай валяй, запузыривай!.. Один зритель мне однажды даже так выразился: «Мне, говорит, товарищ Сокольский, – извините, я на вас не намекаю, – у кого бы только нахальства призанять, а остальное у меня не хуже вашего выйдет…» Должен сказать, дорогие товарищи, что все это – глубочайшая ошибка. Дело не в нахальстве. Я, конечно, все эти намеки понимаю – можете его и у меня занять, мне этого товара не жалко, хоть весь его заберите, – а только разговорника из вас никак не получится… И не потому, что работа сама по себе трудная. Скрывать нечего – гавкать, конечно, каждый умеет. Председатели на собраниях горькими слезами обливаются. Говорят – остановить ораторов никак невозможно стало. Как такой до трибуны дорвется – тут ему и в звонок звони и кричи «время истекло» – все равно, пока сам голосу не лишится, не остановите… И, однако, на наше дело эти ораторы никак не годятся. В нашем деле, извините, не разговаривать, а гудеть надобно. Понимаете ли – гудеть! А на этом пути, извините, превеликие трудности ожидать могут… Вот Горький, Алексей Максимович, рассказывал, что на Каспийском море пароход один такой был. Сам по себе так – буксиришко пустяковый. «Шурой», кажется, назывался. Но пароходишко этот на все Каспийское море своим гудком славился: гудок у этой «Шуры» был – как у океанского дредноута. Как, бывало, реванет – на все Каспийское море слышно. Все говорят: «Шурка» гудит!..» Но только гудела эта «Шура» редко. Потому у нее все пары в этот гудок уходили. Как, бывало, реванет раз – сама уж потом останавливается и часа четыре стоит, пары набирает, чтобы дальше хоть на шаг двинуться… Ну, я уж не говорю про нашего брата-разговорника, но многие писатели-профессионалы этот пароход удивительно напоминают. Так вот, выпустят иногда один роман – ничего вроде, подходяще – на все Каспийское море слышно… Но только потом – каюк. Иные по десять лет слова уже написать не могут. Стоят – пары набирают… В деле нашем, оказывается, много значит – гудок по размеру пара иметь. А главное – свой гудок, не от другого парохода прицепленный. Гудеть же вообще – это каждому человеку до смерти хочется. Верите ли, иногда ночью проснешься, аж в горле свербит. Вот так бы, кажется, и гуданул на весь мир – дескать гу-гу-гу, вот какой я человек есть! И так вот действительно иногда гуданешь, а сам себя послушаешь – смотришь, вместо гудка писк получается… Классик Добролюбов, критик великий, газету свою сатирическую знаменитую мечтал в свое время «Гудком» назвать. Но по скромности воздержался, и газета его, как известно, «Свисток» называется. Он понимал, что гудеть – это дело чрезвычайно ответственное. А у нас, мне кажется, не всем это ясно. Я вот тут, знаете ли, по театрам прошелся. Пьесы новые посмотрел. Зашел в один – все правильно. Пьеса, смотрю, из нашего быта, шпион участвует, разоблачают его… Правильно, думаю, гудит автор. Тема о бдительности – важная тема. Не перестали и не перестанут засылать шпионов и диверсантов иностранные государства… Только я в другой театр, в третий, я в цирк, я в кино – смотрю, представления опять со шпионом… И главное, в буфете двое зрителей между собой такой разговор ведут: «Как вы думаете, – один другого спрашивает, – шпионом на этот раз сын или отец окажется?» А другой так деловито отвечает: «Да, думаю, говорит, что на этот раз – сын. У меня, знаете ли, на эти пьесы глаз наметанный. Раз в первом акте кто-то очень за Советскую власть говорит, а другой, наоборот, недовольство выказывает, так к концу третьего акта беспременно первый шпионом окажется, а второй самый что ни на есть герой будет. У них это завсегда, как в аптеке, по рецепту – без ошибки работают… Меня один только раз в оперетке обманули – наоборот сделали… А то завсегда одинаково…» Я, конечно, вижу – человек опытный, – к нему с вопросом: – Скажите, говорю, неужто в оперетте тоже сюжет такого же плана? – А как же, говорит, беспременно… – Вот, говорю, удивительно… – Да чему же вы удивляетесь?… Что, по-вашему, оперетта современной быть не имеет права? – Да нет, помилуйте, отвечаю, наоборот, можно сказать, обязана… Но только само по себе искусство оно такое веселое… Всегда там про любовь больше… Труля-ля разные – так это у них мило всегда выходило… – Эка, говорит, хватились – про любовь! То есть, конечно, там и сейчас про любовь, но только, значит, примадонна влюбляется в героя, герой, значит, с ней два акта танцует – ну а в третьем беспременно он шпионом оказывается и она его на заставу отводит… Все ясно! В каждом театре теперь свой «шпион». Пьеса-то ведь везде одна идет, только называется по-разному… И зрителям большое облегчение получается. Ни о чем думать не надо. Занавес открылся – все ясно. Сразу можно идти в буфет пиво пробовать. – Так-с, говорю, действительно. Удобство огромное. Только все это очень мне, знаете ли, гудок на Каспийском море напоминает… – Что-о? – спрашивает. – Вы это про какой гудок?… – Да нет, так, – говорю. – Это я про пары, собственно… А он так к своему партнеру поворачивается и говорит: – Вот ежели бы мне такого человека в театре показали, я бы дальше пьесу смотреть не стал… В пьесе такие персонажи еще до начала спектакля в шпионах ходят… Я от них, знаете ли, сразу домой прыснул. Что такое, думаю, с театрами делается? Позвоню, думаю, поэту какому-нибудь. Поэты-то уж наверное гудят правильно! Звякнул одному. – Интересуюсь, говорю, Петруша, что робишь, о чем гудишь, любопытствую?… – Песни, говорит, делаю! – Правильно, говорю, Петя! Песня – вещь нужная. Добегай до меня, спой, а то на сердце у меня разнобой какие-то… Ну, Петя добегает до меня. Я говорю: – Гудани последнее, успокой душу… Ну, Петя и гуданул: – Песня, говорит, моя называется «Некрасивые глаза». Содержание такое: три парня однажды заспорили, у чьей девушки глаза лучше… – Здорово, говорю, Петя, завинчено… Пора, пора про девушек написать. А то у меня впечатление такое, что у нас и девушек не осталось… – Так вот, – продолжает Петя. – Один парень говорит: «У моей девушки глаза черные, как ночь, бархатные, как небо, звезды в них как цветы огневые…» – Здорово, говорю, Петя! Про звезды правильно. Дальше дуй! – Дальше, – продолжает Петя, – второй парень про свою девушку говорит: «У моей – глаза голубые, как море, ласковость в них как паруса кораблей, уходящих, как чайки…» (Не помню, одним словом, что он там ей в глаза понапихал, но только до того здорово, аж за сердце дергает. «Правильно, кричу, Петя! Талантище ты у меня – угадал, что нужно! Дальше дуй!»). Петя и дунул: – Третий парень, говорит, у меня, конечно, не то что эти два, а более сознательный: «Моей девушки глаза не как ночь и не как море, а простые, обыкновенные, некрасивые…» (Я, знаете ли, так и притулился: «Ну, ну, говорю, Петя…») А Петя так торжественно резюмирует: – Но она этими некрасивыми глазами подсмотрела шпиона на границе, а потому – да здравствуют девушки с некрасивыми глазами!.. У меня, знаете ли, кровь в голову кинулась. – Петя, кричу, за что ж ты девушек обижаешь?… Парень-то у тебя третий – не сознательный, а дурак набитый! Он же всю твою идею в любую минуту с глаз на ноги переведет… – Это как еще, – Петя спрашивает, – на ноги?… – Да так, – говорю. – Вот тоже три парня заспорили, у чьей девушки ноги лучше. Один говорит: «У моей стройные, как стебель лилии». Другой: «У моей как ноги горной газели – быстрые, красивые, ловкие». Ну а третий (тоже, как у тебя, «сознательный») говорит: «У моей девушки ноги как столбы телеграфные, толстые, с мозолями, отворотясь не насмотришься, но она ими дотопала диверсанта до границы, а потому да здравствуют девушки, у которых на ногах мозоли имеются!..» Так как ты, Петя, на это реагировать будешь? А? И Петя на меня тут совсем разобиделся… – Вы что ж, кричит, размагничиванием намерены заниматься?… По-вашему, тема о шпионаже кончилась?… – Нет, говорю, Петя, не кончилась! Но спекулировать этой темой никому позволить никак невозможно. До того, Петя, доперли, что и в балете девушки с голыми ногами сначала разные фуэте делают, а потом к ним на сцену с бородой диверсант выбегает, они его тут же разоблачают и, пританцовывая, на заставу ведут. После таких номеров пограничникам в глаза глядеть совестно! Они огромное дело делают, жизнь свою в заслон Родины ставят, а мы им про это трутатушки показываем… Надо гудеть о бдительности, Петя, но гудок по размеру пара иметь… Да и почему только о бдительности? Вы же инженеры человеческих душ, прах вас побери совсем! А душу-то видеть надо! Молодежь растет. Вы им ни в одной книге о том, что, например, в гостях в занавески сморкаться не следует, – ни разу не написали. Хоть бы одну песню о том, что в трамвае женщине место уступить надо, – с музыкой или без музыки бы сделали! Что ж им, самим догадываться необходимо? А ведь кто догадывается, а кто нет. В парке культуры и отдыха в выходной день иногда по темной аллее без пулемета пройти страшно. Об этом же тоже гудеть надобно!.. Только верно, правдиво. Вы же небось опять на ходули залезете. Через каждое слово про счастливую жизнь поминать будете. А нам этого не надо. Мы эту счастливую жизнь без вашего песнопения делаем. Живого человека нам покажите. Верь мне – и секретарь партийного комитета влюбиться может, и на берегу реки с девушкой на лавочке посидеть… И девушке своей на ухо такое вдруг прошептать сумеет, чего ни в одном декрете никогда написано не было! Вы что думаете, при социализме в любви-то циркулярами объясняются? Дескать, так и так, согласно распоряжения райкома, мобилизуетесь вы для исполнения должности возлюбленного такой-то?… Нет, Петя! В любви по-прежнему все ваши поэтические атрибуты необходимы. И луна, и соловей, и природа… Молодой человек девушке своей и в любви клянется и глупости говорит… И верность до гробовой доски обещает. До чьей гробовой доски – не говорит, но обещать – обещает. И шепчет небось: «Жизнь за вас готов положить, Маруся!..» И врет, конечно. Не только жизнь – а ежели собака его за палец укусит, он такой вой поднимет, аж небеса дрогнут. И она это знает и он – а говорят все-таки! Сам я видел, как хозяйственник один – почтенный человек в очках, плешь во всю голову, орден на груди, холостяк – за невестой ухаживал. Романсы ей пел, глаза к небу закатывал, за сердце хватался, в обморок падал – ну прямо как Тамара Церетели на бенефисе действовал… И уломал, подлец! Через неделю мы у него на свадьбе водку пили… И с удовольствием. Потому человек мне такой роднее, ближе, чем все те «герои», которые в романах у вас иначе как с промфинпланом спать не ложатся… Да от таких «героев»-то армия бы у нас без пополнения осталась!.. Я вот, Петя, все такую пьесу мечтаю у нас посмотреть. Тема чтоб у ней такая простая была. Вот женщина, понимаешь. Герой Советского Союза. О делах ее и подвигах – мир прогудел. И вот, по ходу пьесы, ее, понимаешь, муж бросил. И вот мечтаю сцену такую увидеть. Сидит на диване этот Герой Советского Союза и от горя на себе перманент рвет и в три ручья слезами заливается… Потому – она живой человек, Петя! А то ведь у нас ежели и напишут такое, так ежели у такой женщины и горе по ходу пьесы, так она беспременно у вас к рампе подходит, улыбается и публике какую-нибудь цитату из Карла Маркса зашпаривает. Дескать, ура, ура, братцы… Да ведь это ж неправда, Петя! Такая неправда, что она у меня у самого вот здесь в горле пароходным гудком застряла, и гудануть хочется, и чувствую, что силов не хватает… Правда нам, Петя, до зарезу необходима! Я когда-то такой анекдот говорил. Штаны у Москвошвея неважно шили. У новых – одна штанина короче другой была, у новых – было пятно на самых видных местах… А когда вы шли обратно жаловаться в магазин, вам говорили: «Что же вы обижаетесь, товарищ? И на солнце есть пятна!» «Да, – отвечали вы, – но солнце со всеми пятнами всходит и заходит, а мне же в таких штанах – ни выходу, ни заходу нет, дорогие товарищи!» Ну что бы было, если бы ты, Петя, поэму сейчас написал о том, что штаны у нас совсем замечательные стали, и по этому поводу свое знаменитое «ура-ура» кричать начал? Зачем же вы из нас дураков делаете? Мы же советские граждане. В каждом деле таком боль наша, радость наша. Вот у Островского в «Грозе» Катерина с обрыва в речку кидается. И тонет. Понимаешь – тонет! И в этом сила! Злость у меня на людей, которые ее потонуть заставили. А у вас бы – спасли ее! Непременно бы в конце пьесы секретарь райкома приехал, всех бы на место поставил и самой Катерине строгий выговор объявил за то, что она, не спросясь его, Волгу замутила… И был бы гудок этот, Петя, впустую! У вас гады-клеветники в пьесе на хорошего человека, на честного партийца доносы пишут, оболгут его – губят… Вот так бы, кажется, на сцену кинулся – речь какую ни на есть произнес! И вдруг – опять! – в конце начальство вваливается, и опять благополучный конец. Опять знаменитое «ура-ура» получается. Шпионы – такие идиоты, что их грудные младенцы ловят, клеветники наказаны, добродетель торжествует – и жизнь вся такой розовой водичкой замазана, что спросить хочется, что вы – «инженеры» действительно или отцы-протопопы с кадилом?… На многие наши кинокартины за границей рот разевают. И правильно! Но только надо того добиться, чтобы от некоторых других картин самим с разинутыми ртами по улицам не ходить. Вот я не помню, в каком-то фильме одна наша моторная лодка целый японский броненосец перед собой гонит. Броненосец в эту лодку в упор из пушек стреляет. Гранатами ее засыпает. А та хоть бы хны. В конце концов броненосец не выдерживает – тонет. Сам тонет! От стыда за авторов киносценария тонет! Тонет и гудит жалобно: зачем это вам? Потопите меня, но потопите почетно. Я ж броненосец. Я же не буксиришко «Шура» с Каспийского моря!.. И действительно! У нас же самая сильная армия в мире. В старое время называлась Расейской императорской армией… Но названия давали цари, а армию делал народ. И рязанские, вологодские мужики, бок о бок с бородатыми сибирцами, с украинскими и терскими казаками, с узбеками, белорусами и грузинами – вставали несокрушимой стеной за родную землю… И пока стоит эта земля – не нашлось во всем мире народа или полководца, сумевшего хоть раз в открытом и честном бою победить армию народа, разговаривающего на языках, на которых писали Шевченко, Гоголь и Пушкин… Армию этого народа продавали цари, бездарные генералы заводили в Мазурские болота, оставляя без оружия и снарядов, сажали матросов на разбитые корабли, которые сами тонули под Цусимой, русские солдаты плакали от злости, оставляя развалины гордого Севастополя, и с голыми руками еще и еще раз кидались на врага и умирали проданными, но никогда, за всю историю мира – не умирали побежденными!.. И по сю пору висят на стене Казанского собора в Ленинграде ключи от Берлина, Парижа, Праги и многих других городов просвещенной Европы, и пока стоит земля, не побывали ключи от Москвы в руках неприятеля… Их не дождался и Наполеон на Поклонной горе, а как привел войско в шестьсот тысяч – так и увел шестнадцать!.. Так гудите ж об этом! Гудите правдиво, от сердца, во всю мощь, во весь голос! Но только не забывайте «Шуру» – буксир с Каспийского моря. У «Шуры» от другого парохода гудок был. Она, что называется, в фальшивую дудку гудела… И от ее гудка – на все Каспийское море – был один только смех!..1939
Стыд идет! Осенний возраст
Нет, нет! Не знаю, как другие, а я своим возрастом даже доволен. В осенние годы человек чувствует себя словно путник, взобравшийся на высокую гору. Дошел это он, значит, до вершины; уже отдыхая, разглядывает, как внизу копошатся разные там молодчики, лезут, пыхтят, торопятся… А он им уже сверху только покрикивает: «Давай, давай, ребята, не зевай, подтягивайся!» Никогда, никогда не сравнится весна с мудростью и величавым спокойствием осени. Тут уже начинаешь ценить часы и минуты и на предложение любимого существа пойти, например, на берег реки, полюбоваться луной или облаками – отвечаешь просто: «А зачем? Сыро же! Туман! Простуда!» С милым рай и в шалаше – это же выдумали поэты! А какой же в шалаше рай? Рай – это квартира в корпусе «б», три комнаты, ванна, газ, персональная машина, соответствующий оклад содержания. Это рай! А то что же весной-то: сирень, ландыши, незабудки, сплошные цветы! А ну-ка, покормите свое любимое существо цветами, оно же вам голову отгрызет! Любимое существо котлет требует! Ему бефстроганы подавай! Нет, нет – поэта из меня не получится. Мудрый возраст, осенний… И кажется, что кругом сейчас многое способствует твоему благодушию. Наряду с произведениями, которые куда-то зовут, будоражат, есть и такие, что иной раз книжечку развернешь – душа радуется. Никаких переживаний, никаких трагедий. Зашел тут на выставку одного художника – опять замечательно! Мудрый человек! Не то что другие: войну изображают, строительство. Все это как-то волнует – не успокаивает… У этого – ничего подобного. Нарисованы коровки, петушки, лошадки, портретики… Великолепно! Вчера в театр на «Машеньку» Афиногенова пошел без калош. Верите ли, ноги промочил: зрители так плачут от умиления, что в зале – слез по щиколотку. И главное – все солидно: профессор, внучка. В оперетте – Сильвочка, Веселенькая вдова. Прекрасно! Чувствуешь, что успокоился не ты один. Осенний возраст, очевидно, у многих… И не могу сказать, сколько бы длилось это мое душевное равновесие, очень поддерживаемое некоторыми представителями искусства и литературы, как вдруг недавно ночью было мне странное сонное видение: явился будто бы передо мной – Стыд. Я надеюсь, что присутствующие помнят, конечно, что такое именно Стыд? Я-то лично, честно говоря, как-то запамятовал: некогда. Нагрузки разные, то, се – как говорится, не до Стыда. Ну а тут только я, что называется, смежил веки, смотрю – открывается дверь, входит Стыд. И ведь вот что значит осенний-то возраст! Раньше бы я, глядишь, заволновался, забеспокоился – как, что, почему, мол, именно ко мне, – а тут никакого впечатления. В чем дело, думаю, в профсоюзе я состою, в МОПРе тоже, на заем подписание скажу, чтобы ах, но в норме. По дороге, думаю, зашел, вероятно. Шел стыдить какого-нибудь сукинова сына – и завернул ко мне. Ясно! «Присаживайтесь, говорю, товарищ Стыд, отдыхайте! Работки-то у вас, вероятно, бездна. Жулики разные там, взяточники, прогульщики. Небось беспрерывно надо являться, напоминать?» А Стыд вдруг так смотрит на меня и говорит: «А зачем же мне к ним-то являться? К ним, вероятно, прокурор является – это его сфера…» – «Я понимаю, говорю, конечно, что вы представитель более духовной морали. Так сказать, нечто вроде бывших заповедей господних: дескать, «не укради», «не прелюбосотвори», «не свидетельствуй на друга своего ложно»… Стыд опять так смотрит на меня и говорит: «Заповеди, как и поговорки, есть разные. Некоторые люди иногда говорят: «Стыд не дым – глаза не выест…» Я говорю: «Да, да! устарело все это – не можно. Я тут, было, одному приятелю напомнил эту заповедь «не укради», а он мне в ответ: «Вы что, говорит, с ума спятили? А чем я жить буду?» Или вот, говорю, другой случай. Композитор у меня есть знакомый. Молодой, талантливый, но не то, что на руку, а, как говорится, на ноты нечист. Возьмет музыку какого-нибудь классика, чуточку переделает и за свое выдает. Даже стишок о себе сложил очень забавный (по городу ходит)… как это…1941, май
«Во поле березонька стояла…»
Зимой 1941 года Москва переживала суровые дни. На подступах к городу, на наших мирных дачах грохотали орудия, ползли танки… Были захвачены старинные русские города Волоколамск, Истра, Наро-Фоминск, Клин… В Клину враги не только залили кровью исконную землю русского народа, – они оскорбили его национальную гордость, его искусство, его песню. Заботливо и любовно охраняли мы в Клину Дом-музей великого русского композитора Петра Ильича Чайковского. С изуверским исступлением фашистская сволочь, пятная себя несмываемым позором, громила в Клину дом Чайковского, топтала сапогами его портреты и ноты, оскверняя все самое дорогое душе русского человека… А в осажденной Москве по-прежнему проникновенно и гордо звучала волшебная музыка великого композитора… (За занавесом – звуки рояля. Слышится музыка Чайковского. Пауза.) Представители Третьей империи не имели ни малейшего понятия о том, что искусство – душа народа. Они не знали, что к могиле Пушкина не зарастет народная тропа, даже если эту могилу сравнять с землей. Был разгромлен и загажен клинский музей великого композитора, но сам Чайковский жил в эти дни в душе каждого советского воина и гражданина, – жил образом, раз навсегда отпечатанным на нежнейших страницах человеческого сердца… (Занавес открывается. В золотой раме – живая картина: кабинет Чайковского в Клину. Ю. В. Брюшков в роли композитора исполняет «Осеннюю песню» Чайковского.) Мы слушали мелодии Чайковского в самые грозные для столицы дни. Мы слушаем их и сегодня, когда зарвавшиеся гитлеровские орды бегут, спасая свои шкуры, покрытые вшами, бегут мимо русских берез, в белых весенних нарядах выстроившихся вдоль дорог войны… Певец беспредельных просторов России, удали и отваги русского человека, его «широкой, как степь, и глубокой, как море» чистой, мужественной души, – Чайковский особенно близок народу. Его музыка – это Россия… (Дальнейшее произносится на фоне исполняемых Брюшковым отрывков из Четвертой симфонии Чайковского.) В Музее Ленина под стеклом лежит пожелтевший лист бумаги с пометками Владимира Ильича. На II съезде, когда рождалась большевистская партия, Ленин, слушая очередного оратора, торопливо делал пометки. Небрежно и кратко записанные большие ленинские мысли… И вдруг – сбоку на блокноте слово «березка»… И снова «березка». Еще и еще… На все лады вкривь и вкось слово «березка»… Съезд происходил в Брюсселе – откуда же березка, далекая подмосковная березка?… Ленин любил все русское – русский народ, русскую природу и русскую песню. Приехали из России товарищи, на чужбине пахнуло родиной… И вот, среди важных партийных вопросов и решений, выросла на полях блокнота родная красавица березка… «Во поле березонька стояла…» В этой гениальной простой мелодии, прозвучавшей в Четвертой симфонии Чайковского, – и наш родной пейзаж, и наша любовь к Родине, и вся простая душа могучего, одаренного народа-богатыря. Березка, русская родная березка… О тебе писали Аксаков и Тургенев, Толстой и Лермонтов. О тебе написал и Чайковский. «Во поле березонька стояла…» Стоит она и сегодня. Белым саваном смерти должны казаться бегущим фашистам ее покрытые молодой корой ветви. А вслед отступающим – ордам, сквозь ураган артиллерийской стрельбы несутся русские народные песни. Это в освобожденных городах и селах звучат они, передаваемые из Москвы по радио, из Концертного зала имени Чайковского, народные песни, положенные на музыку самым замечательным из русских композиторов… (При последних словах все громче звучит музыка и за тюлем-стеной кабинета Чайковского высвечивается русский пейзаж: осень, березки, стоит девушка, обняв березку. Соло рояля переходит в оркестровое звучание этой части Четвертой симфонии – «темы судьбы») И неумолимое звучание этой части симфонии – его «темы судьбы» – гудит сегодня, как грозное напоминание о возмездии всем иноземным пришельцам, смеющим думать, что они безнаказанно могут оскорбить душу народа, его родину, его песню…1942
Золотая рыбка
Я считал, дорогие товарищи, что даже и пятидесятилетний человеческий возраст – возраст вовсе не старый, я даже готов утверждать, что в пятьдесят лет человек, в сущности, совсем юноша, почти мальчик. Я говорю не о внешности, конечно. Тут природа с моими доводами не согласна и наносит свои сокрушительные удары, не считаясь с какими бы то ни было арифметическими соображениями. Внешне «мальчики» в пятьдесят лет чаще всего напоминают город после сокрушительной бомбардировки и только-только восстанавливаемый жителями… Но это, повторяю, внешне. А сама по себе цифра «50», будучи разложенной на основные слагаемые, – цифра просто-напросто пустяковая. Скажем, первые четырнадцать лет, почти у каждого человека, считать просто нечего. Годы эти совершенно несознательные и в жизненной бухгалтерии не участвуют. Их сразу надо отбрасывать. И это, знаете ли, – из пятидесяти-то долой четырнадцать – остается тридцать шесть. Цифру эту в свою очередь необходимо сразу разделить пополам, так как известно, что человек половину жизни проводит в кровати: спит, отдыхает – вообще не существует. Остается, следовательно, только вторая половина – восемнадцать лет, которые тоже должны быть подвергнуты сложному математическому дроблению. Тут, знаете ли, годок-другой надо выбросить на совершенно бесполезное чтение произведений некоторых наших писателей; год – в общей сложности – человек стоит в очереди; год, а то и больше выбрасывается из жизни на ухаживание за прекрасным полом (у меня-то лично на это, положим, ушло всего минут сорок, не больше, но тут играла роль моя внешность, а я говорю вообще). Ну, год (если сложить вместе) едет на трамвае, год обедает, год ужинает, какие-то часы тратит на разговоры примерно такого порядка: – А, Петр Иванович, ну как? – Ничего, вы как? – Да тоже ничего, в общем. Жена как? – Да ведь как вам сказать? Если помните, умерла четыре года назад. – Что вы говорите? А детки как? – Благодарю вас – не было ведь пока еще… – А-а… Ну слава богу, как говорится. До скорого, Петр Иванович, захаживайте! – С удовольствием. Вы где живете-то? – Да ведь во Владивостоке обычно-то. Я проездом. – А-а… Ну, как-нибудь заверну на неделе. Пока! И так далее. Беседа не особенно деловая, а посчитайте, сложите, глядишь – годок и на это ухлопано. Ну, а год туда, год сюда, смотришь – из восемнадцати-то половина ушла на время, которое смертью назвать грешно, а жизнью совестно. Таким образом, из пятидесяти-то лет остается зачастую человеку на все философское обдумывание своего якобы бесконечного жизненного пути всего лет восемь-девять – возраст, в котором, как известно, даже и лошади считаются молодыми. А уж у человека-то – это не только молодость, это юность, почти детство, дорогие товарищи! И недаром Пушкин, будучи взрослым и уже знаменитым поэтом, любил слушать сказки няни Арины Родионовны и после перекладывал их в искрометные строчки. Помните, например, его сказку о золотой рыбке? Жил-был старик со старухой, поймал старик золотую рыбку, она заговорила человеческим голосом, рыбак отпустил ее на волю, за это рыбка исполняла разные его желания. Бессмертная сказка! Рассказывают даже, что недавно в Москве один рыбак тоже поймал золотую рыбку и тоже она заговорила человеческим голосом, дескать: «Рыбак, рыбак, отпусти меня на волю, за это я исполню любые три твои желания». Рыбак, конечно, согласился, ну, тут, собственно, и началась сказка. «Первое твое желание?» – спросила золотая рыбка. Ну, сами понимаете, рыбак – штатский человек, да еще не ахти какой человек – что он мог пожелать? Он сказал: «Рыбка, рыбка, я бы хотел быть богатым…» «Хорошо, – сказала золотая рыбка, – иди домой, ложись спать. Утром проснешься, увидишь – твое желание исполнено». И действительно! Проснулся утром рыбак, смотрит – была у него одна комната в восемь метров, тут соседка из эвакуации не вернулась, он ее площадь прихватил временно, сам вдруг к литерной столовой прикрепился, карточки его все через стол заказов консервами отоварились, – словом, полное богатство в доме… «Второе твое желание?» – спросила золотая рыбка. Ну опять, сами понимаете, рыбак – штатский человек, да еще не ахти какой человек – что он мог пожелать? Он сказал: «Рыбка, рыбка, я бы хотел быть счастливым…» «Хорошо, – сказала золотая рыбка, – иди домой, ложись спать, утром проснешься, увидишь – твое желание исполнено». И действительно! Проснулся утром рыбак, смотрит – была у него жена старая, пошла в косметический кабинет, вернулась красавицей писаной, был один ребенок – стало четверо. Старшая дочка за генерала замуж вышла – ну, полное счастье в доме… «Третье твое желание?» – спросила золотая рыбка. Ну, вы уже догадываетесь, наверное, рыбак – штатский человек, не ахти какой человек, но все-таки сегодняшний человек, что ж он мог пожелать? Он сказал: «Рыбка, рыбка, теперь я бы хотел убить Гитлера!» «Хорошо! – сказала золотая рыбка. – Иди домой, ложись спать, утром проснешься, увидишь – твое желание исполнено». И действительно! Проснулся утром рыбак, смотрит, а у него на столе повестка из военкомата: явиться к десяти часам утра с вещами. Так все три желания были исполнены. Сказки – они ведь мудрые!.. Однажды ко мне во сне Гитлер явился. И смотрю я, понимаете ли, на него, вид у него такой противный, мерзкий, избитый он весь. На голове у него шишка громадная – «Сталинград» написано, скула на сторону сворочена – Корсунь-Шевченковская эпопея след оставила, под глазом синяк ленинградский, говоровский, на шее волдырь жуковский и прочих шишек не сосчитать. Ни дать ни взять – карикатура Кукрыниксов с первой страницы «Крокодила». Но «Крокодилу»-то, думаю, хорошо. У него отдельный номер максимум рупь стоит, а у меня же зрители по тридцать целковых за билет платят. Что, ежели я им их билеты Гитлером отоварю? Дай, думаю, поговорю с ним раз в жизни на его «блатной музыке». Человеку же все равно вешалка предстоит, какой смысл оттягивать-то? Может, я ему сейчас все приспособления предложу. Веревки у меня, правда, подходящей не найдется, но зато интересные подтяжки имеются. Я их до войны в Мосторге купил. Как подтяжки они еще и тогда не годились, но Гитлеру на них удавиться – лучше инструмента не придумаешь… С чего только начать, соображаю? Уж не с гоголевской ли фразы, думаю: «Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» Тарас Бульба когда-то так Андрию говорил. Потом вспоминаю, что некоторые ляхи из эмигрантского польского правительства ему действительно помогают, – не след, думаю, мне в международную политику вмешиваться. Начну подипломатичнее как-нибудь. «Ах ты, говорю, сукин сын, Адольф. Да мало, говорю, того, что меня наяву от тебя на каждом углу тошнит, ты еще мне во сне заявляться вздумал? Да ах ты»… – говорю. И тут, понимаете ли, начинаю соображать, что никакого ругательного слова сразу я найти ему не могу. Начинаю в уме все «морские загибы» припоминать, какими с юности владею великолепно, и чувствую, что они для него ерунда, мелочь. Я так, знаете ли, мысленно в мировую литературу кидаюсь – думаю, там, конечно, образ какого-нибудь небывалого злодея вспомню. У Шекспира, думаю, у Эдгара По, у Данте в ужасах «Ада» – и, так перебирая всех, вижу: нет, ерунда все это перед ним – немощно, бледно! Ну, что же там леди Макбет шекспировская, Каин у Байрона, Ирод, Иуда – перед ним это же все нашалившие ребята из детского сада «Трудовая пчелка»! «Ведь вот, говорю, что получается. И даже обозвать-то тебя как следует не могу. Ты, можно сказать, в злодействе всю мировую литературу переплюнул. Как и быть-то с тобой, прямо не понимаю. Ты у меня как у сатирика – поперек горла сидишь. За какую тему я ни возьмусь, какую мерзость иногда ни захочу в фельетоне вывести – обязательно в тебя упираюсь. Все мерзости на свете один ты переплюнул. Ну иной раз жулика нашего, какого ни на есть завалящегося (а у нас все-таки такие тоже попадаются, скрывать нечего), захочу в фельетоне продернуть – не могу. И материал у меня подходящий имеется. Скажем, тут мне недавно один заведующий продбазой жаловался: записки его блатмейстерские, от его начальства на базу, одолели. То и дело получает – отпусти тому то, отпусти тому это. Великолепно, казалось бы! Я уж ему в уста наподобие Пимена из «Бориса Годунова», слова готов был вложить: дескать,1944
Советские люди
Мне столько раз за время войны пришлось в своих фельетонах произносить слова – Гитлер, Геббельс, Геринг, Гиммлер и прочие собачьи клички, начинающиеся все, как это ни странно, на одну и ту же, самую малоэлегантную букву русского алфавита, что сегодня, когда все они (наконец!) скатились к черту в лапы, – я чувствую себя вроде как в отпуску… И я даже не знаю, поджаривают ли сейчас Гитлера черти в аду, если он действительно застрелился, или, наоборот, разгуливает он где-нибудь еще живой, с перекроенной рожей, и какие-нибудь знатные иностранцы, вроде «Дон Бузилис» или «Дон Бузатерио», ласково пожимают ему копыто, хлопают по животику и называют «веселым и добрым малым» – все равно: самая возможность не говорить непременно о нем, не видеть его пошлой физиономии в карикатурах на всех заборах – одно это уже великое счастье… Художники и поэты начали уже перестраивать свои лиры и хоть изредка стали бренчать на них о любви и о девушках. Да и сами девушки на собственный вопрос: «Любишь ли ты меня, Вася?» – перестали удовлетворяться такими привычными ответами, вроде: «Точно!», «Порядок!» – а потребовали новых, красивых и волнующих определений. Наступило мирное время, дорогие товарищи. Много раз говорил я о том, что жизнь человеческая подобна четырем временам года: лет этак, что ли, до восемнадцати – в жизни у каждого человека – весна, с восемнадцати до тридцати пяти – знойное лето, с тридцати пяти, ну, что ли, до пятидесяти – этакая славная, золотая осень, ну а уж там, мол, с пятидесяти – шестидесяти, прямо будем говорить, – зима… Но сегодня вся эта моя старая теория летит к черту в лапы вместе с шестью фальшивыми трупами Гитлера! Великолепная молодость сегодня потоками заливает советскую землю! Придите домой, посмотритесь на себя в зеркало – и вы не узнаете сами себя! Сегодня вы все красивы и юны. У вас у всех молодые взоры, соболиные брови и золотистые кудри до плеч! Мне кажется, что я выступаю сегодня в каком-то великолепном саду, где вместо зрителей меня слушают подснежники и фиалки, розы и георгины – так вы мне кажетесь сегодня хороши, молоды и прекрасны! Жизнь, товарищи, после военных потрясений развернулась во всей красоте и сулит радости и восторги! И может быть, конечно, что нашлись у нас такие заведующие столовыми или такие «работники прилавка», которые на первых порах после войны и встретили в своем личном бюджете какие-либо затруднения или даже прямые убытки, но я, зная их неописуемые таланты, верю, что они в конце концов нашли для себя Новые возможности и варианты… Да и какое нам с вами дело до чертополоха, репейника и крапивы, которые неизбежны в каждом саду. Взгляните, например, какие поганки не увядают в польском эмигрантском болоте и какая «куриная слепота» расцветает порой за границей… Но сорняки останутся сорняками, а мы сегодня говорим о цветах! Цветы, как и люди, разны по форме, но люди, как и цветы, объединены одной особенностью – стремлением к солнцу! Из последних корреспонденции с фронта мне больше всего запомнился разговор двух советских девушек-бойцов в лесу под Веной. Они сидели на покрытой пятнами солнца лесной дороге, варили кашу и устало перебрасывались словами: – Маруся, ты картину «Большой вальс» видела? – Ну видела… Так что? – Так, Маруся, это же и есть Венский лес… – Да что ты?! И правда!.. – А потом, оглянувшись, добавила: – А знаешь, ничего ведь особенного – лес как лес… И она была права. Особенное было вовсе не в самом Венском лесе! Особенное было в том, что советские люди были объединены уверенностью в Победе и знали, что будут в Венском лесу, знали, что будут идти по этим дорогам, знали, что будут в Берлине. Уверенность во всем этом была так велика, что если бы завтра, скажем, в плохом распределителе вместо надоевшего яичного порошка выдали бы вдруг настоящие куриные яйца, мы бы удивились гораздо больше, чем тому, что дошли до Венского леса, воспетого Штраусом! Есть у меня приятель военный (такой косяк орденов!). Приехал на побывку в Москву и пошел в баню. А потом, захлебываясь, рассказывал мне о том, что в бане был кипяток: «Сначала, понимаешь, кипяток было прервался… Мы, значит, намыленные сидим, ждем. Конец, думали… Потом кипяток вдруг появился… Прямо чудо какое-то! Так вымылся – гениально!» И, как я потом его ни умолял рассказать о его подвигах и достижениях на войне, он досадливо отмахивался и говорил: «Да там, в общем, ничего особенного! Бьем». И опять сворачивал на кипяток, который, очевидно, потряс его геройскую душу… Советские люди форсировали реки, брали высоты, взламывали линии обороны, перед которыми иностранные инженеры-эксперты изрекали одно только слово – «нон»! Советские люди смотрели и говорили свое: «Крепкая, конечно, штукенция. Но ничего особенного. Возьмем!» И брали! Вспоминается старый анекдот о Суворове. Перед взятием Измаила, этого чуда тогдашней фортификации, Суворов спрашивал у солдат: «Как, ребятушки, можно взять эту крепость?» – «Никак нет, Ляксандра Василич, как можно? Птица не долетит!» – «Ну а ежели завтра понадобится?» – «Понадобится, Ляксандра Василич, – возьмем!» И взяли! И если бы оголтелый фашистский вождь знал одну эту особенность русского человека, он бы застрелился раньше, чем ему пришла в голову мысль пальцем прикоснуться к пограничным столбам нашей Родины! Великое иногда познается и в малом. Если бы когда-нибудь он мог видеть нашу молодежь зимой на улице или на катке, он бы понял, что люди, которые в сорокаградусный холод зимой на улице могут есть мороженое «эскимо», – таких людей победить невозможно!.. Особенность нашей, никогда не забываемой Победы – в том, что она действительно НАША. Ее ковала страна от мала до велика. Когда раздавались торжественные салюты по поводу взятия того или иного города, гордыми были не только части, наименования которых перечислялись в приказах. Гордыми были все. Гордились рабочие, творившие вооружение и технику, инженеры, ученые, конструкторы, милиционеры, охранявшие порядок на улицах, кондукторши трамваев, которые своими суровыми криками «местов больше нет» старались в поредевших за войну вагонах все же доставить советского человека на место. Победу ковали в очередях домохозяйки, безропотно переносившие тяготы войны, матери, отдавшие на войну старших и воспитывающие младших, – каждый салют звучал и в их честь! Он звучал даже в честь той одной моей знакомой молодой девушки, которая на вопрос, что она делала для войны, отвечала: «Я – любила одного лейтенанта, была ему верна, и он знал об этом на фронте!» Дело, может быть, не трудное, но я знаю девушек, которые тогда не справлялись и с этим. Следовательно, в честь их – ждущих и верных – также звучали салюты! Семья – муж, жена, мать и дети – это драгоценнейшие каменья новой послепобедной жизни! Победе помогали художники, поэты и артисты. Правда, работа некоторых из них (в том числе и моя) очень напоминала то, о чем когда-то рассказывал Тургенев в романе «Рудин». Помните? Он там рассказывает о человеке, который стоит на берегу и ждет, пока возчики вытягивают застрявший на пароме тарантас. Возчики, значит, вытягивают этот тарантас, напрягаются, потеют, а седок стоит на берегу, смотрит на это и кряхтит. Знаете, как это делается: «Давай, давай, братцы, навались, взяли! Еще раз – взяли!» Причем, по словам Тургенева, человек этот так кряхтит, что на него смотреть жалко. Не думайте, однако, что это совершенно бесполезное дело. Его никто не смеет сравнивать с делом героев, но иногда ободряюще крякнуть – вещь дельная. Вопрос в том, как кряхтеть, когда и по какому поводу. У нас есть, которые за войну недокряхтели, а есть и перекряхтевшие… Сейчас, впрочем, это уже и не важно! Гораздо важнее задуматься, что петь и читать вам теперь, вам – людям, которые на себе вывезли колесницу Победы? Людям, которые до конца своей жизни никогда не устанут слушать об этой победе? Свой первый фельетон о войне в сорок первом году я начал с фразы самой обыкновенной: «Здравствуйте, дорогие товарищи!» И есть, очевидно, в самом слове «товарищ» какая-то скрытая, но великолепная музыка, которая доносит всегда это слово до самого сердца… Музыку этого слова знал еще Гоголь. В том же сорок первом году, когда московские зенитчики вели еженощные бои с фашистами, бомбившими наши больницы, родильные дома, памятник Тимирязеву, беднягу слона в зоологическом саду (считая и его, очевидно, военным объектом!), и когда многие из нас, почти все, стояли на крышах наших домов, прикрывая головы эмалированными тазиками или железными сковородками, могущими (как нам наивно казалось тогда) защитить нас не только от осколков, но и от любой, полуторатонной фугасной бомбы, – именно в те незабываемые дни вспоминал я слова старого гоголевского Тараса Бульбы, которые говорил он войску своему перед боем: «Вот в какое время подали мы, товарищи, руку на братство! Вот на чем стоит наше товарищество! Нет уз святее товарищества!.. Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в Русской земле, не было таких товарищей». Да, было, казалось, от чего согнуться… Но в самые черные дни, когда думалось, что против нас идут все армии мира, я вдруг услышал, как какой-то старый, сморщенный дед, простой совершенно, спросил у остановившегося молодого бойца: – Скажи, кавалер, – калуцкие за нас? И, получив несколько удивленное подтверждение, спрашивал дальше: – А рязанские, вологодские? А сибиряки? И, получив опять подтверждение, пожевал губами и проскрипел совершенно категорически: – Тады, скажу тебе, кавалер, – немцу крышка!.. И он прав был, согнутый летами и заботами дед. «Крышка» немцу была предугадана потому, что за нас были рязанские, вологодские, сибирские, украинские и другие замечательные люди нашей страны. Ни позавтракать в городе Ленина, ни пообедать в Москве, ни поужинать в Сталинграде – ничего, о чем мечтали псы-рыцари, не дали им советские воины. Кормежка незадачливых завоевателей, по сути дела, началась только после нашей победы: в бывшем их собственном Берлине, под наблюдением маршала Жукова и по меню, которое пришлось составлять советскому хлебодару – Анастасу Ивановичу Микояну… Ну что ж, советский народ – народ благородный!.. И когда вы сегодня, товарищи, опаленные огнями боев, дыханием сталелитейных печей, обученные великолепному единению фронта и тыла, более сильные, чем когда бы то ни было, гордые Победой, пришли в этот зал, – о чем может напомнить вам старый артист, сердце которого рвется от радости и любви? Об одном! Всегда и везде об одном: Здравствуйте, дорогие товарищи! Поздравляю с Победой!1945
За все настоящее!
Мне кажется, что я совершенно правильно угадаю, если скажу: главное, из-за чего вы пришли сегодня в театр, – это, конечно, посмеяться… Отдохнуть, повеселиться и, так сказать, «отоварить смехом» приобретенные вами билеты… И это, конечно, правильно. За лекарством ходят в аптеку, за водкой – к Елисееву, хоронить – на кладбище, ну а посмеяться – к нам, к юмористам. И плохо это, когда люди вдруг начинают путать: на кладбище пол-литра требуют, у Елисеева смеяться начинают, а на выступлениях юмористов горючими слезами обливаются… Это уже не порядок – каждому свое, как у Островского говорится: купец – торгуй, чиновник – служи, шатун – шатайся… И плохо это было, когда в свое время Лев Толстой, будучи писателем по профессии, пытался сапоги шить, а иные писатели наши, будучи по способностям своим всего-навсего иногда сапожниками, – пытались романы писать. Оно и получалось порой, что сапоги-то были похожи на «Анну Каренину», а иная «Анна Каренина» – как две капли воды смахивала на сапоги… Нет, нет – давайте, товарищи, не путать. Ежели ты на войне был герой – рассказывай о своем героизме, а ежели по обстоятельствам своим ты, ну, что ли, изучал фольклор города Ташкента, так рассказывай о Ташкенте. Выросли мы с вами за годы Советской власти, товарищи. Выросли и, простите меня, поумнели. То есть невероятно все поумнели. Может быть, на мне самом это и не особенно заметно, но в вас мне это сверху – прямо как на ладони видать. Без ложной скромности говорить надо, что народ весь к культуре семиверстыми шагами шагает. Вы же посмотрите сами кругом, оглянитесь! Четыре года люди на войне были, шашками рубили, штыками кололи, а вернулись домой – полный порядок, как говорится! Как ни в чем не бывало садится вчерашний лихой командир за стол председателя облисполкома или директора табачной фабрики и с той же настойчивостью, присущей советским людям, начинает командовать папиросами «Катюша», как недавно еще командовал батареями гвардейских минометов, носящими такое же славное и такое же, наводящее «ужас на потребителя», имя… И лишь в виде большого исключения можно встретить иногда безусого молодого лейтенанта, не умеющего еще остановить своего опаленного боями сердца, который, стоя на задней площадке трамвая, вдруг задумается и, встрепенувшись перед нужной ему остановкой, закричит на стоящих перед ним пассажиров: «Вперед, братцы, продвигайтесь вперед!..» Но и он, встретив тут же неумолимый взор суровой кондукторши, немедленно приходит в себя и уже мягко, вежливо спрашивает впереди стоящего: «Вы не собираетесь спикировать на следующей позиции? Разрешите тогда потеснить кое-какие ваши уважаемые части и, обойдя ваш корпус с правого фланга, зайти в арьергард расположенной впереди вас гражданки, которая уже пробила брешь в дверной обороне и собирается вырваться из кольца окружения в несколько расстроенном, но безусловно еще боеспособном виде». Хороший народ, золотой народ, дорогие товарищи. И ремесла войны не забыл и в мирной жизни ведет себя правильно! Вот смотришь на вас и чувствуешь, что перед тобой люди сидят, которые в корень вещей глядеть научились и что к чему понимать стали… Поэты, конечно, могут писать, что, дескать, с милой рай возможен и в шалаше. Но мы-то с вами знаем, товарищи, что милая, въехав в шалаш, тут же потребует, чтобы в нем и саратовский газ действовал, и паровое отопление было, и чтобы все другие райские удобства функционировали. У милых-то теперь, знаете ли, в голове тоже не один перманент только. Они понимают, что всякий так называемый рай своими руками строить необходимо. А это, видите ли, и котлованы рыть, и землю кубометрами вытаскивать, и кирпичи подносить… И для поэтов писать об этом – много труднее, чем даже во время войны нужные песни складывать. Поэтому солдатское дело – оно великое и святое. Но оно по-честному просто. А мирная жизнь – она порой, как ерш, задириста и колюча. Скажем, солдат с фронта вернулся, а у него жена к другому ушла. Солдата обидела. И наоборот: солдата жена на вокзал встречать кинулась, а он с новой боевой подругой из вагона вылазит. Вот тут и найдись, поэт. Посоветуй! Напиши что-нибудь. Да не такое, как иногда во время войны выходило: «На бой, на бой – иди с трубой, а я потом вслед за тобой!» В бурю-то не видать многого, ну а уж когда солнышко светит – все ясно… Многие это и сами понимать стали. Тут один сценарист на кинофабрику приходит и говорит: «Хотите, товарищи, я вам в одну минуту миллион сорок тысяч экономии сделаю?» Те говорят: «Пожалуйста. Только как же это вы сумеете? Мы, можно сказать, столько лет бьемся…» – «А очень, говорит, просто. Вот представьте, я вам сейчас сценарий одной кинокартины написать собрался. Вы мне за сценарий пятьдесят тыщ заплатить обязаны?» «Обязаны», – отвечают. «Ну а потом вы мой сценарий ставить будете – съемка в миллион обойдется?» – «Обойдется, говорят, как пить дать…» – «Ну так вот, – говорит автор, – я вам встречный план выдвигаю. Заплатите вы мне сейчас наличными десять тысяч, я вам за это никакого сценария писать не буду, у вас экономии ровно миллион сорок тысяч останется. А картина же все равно в обоих случаях на свет не появится. Мы с вами шестой раз пробуем. И тут что-нибудь одно: либо я писать не умею, либо вы ставить не можете. Так зачем государство в лишние расходы вгонять?…» Настоящее искусство народ глубоко уважает. Безвозвратно минуло время, когда о великом русском композиторе Чайковском во многих театральных журналах такие рецензии прочитать можно было: «Творчество композитора Чайковского, мещанское по природе, упадочное по форме, чуждо нашей эпохе, действует разлагающе на пролетарского слушателя…» и так далее и так далее. Теперь этого уже не напишут. Не дадут. И не милиция какая-нибудь не даст, не цензура. Не в них теперь дело. Народ не позволит, народ не разрешит. Народ скажет: «Я за домик Чайковского в Клину шесть раз в атаку ходил. Я за чеховские березки в Таганроге через адовый рубеж реки Миус переправился. Я к могиле Шевченко Тараса Григорьевича – на кручу, на берег Днепра – пушку на своем горбу вынес. А ты что же мне теперь на все на это свою интерпретацию наводить станешь? Брысь!» И возразить тут ничего невозможно. За границей, конечно, могут сказать, что это, мол, обычное большевистское нарушение свободы слова, зажим принципов великой демократии – все равно! У нашего народа насчет принципов их «демократий» свое разумение имеется. Иная ихняя свобода – на народе, как кандалы на каторжниках, болтается. Гоголь сто лет назад говорил, что наступит такое время, когда Европа приедет в Россию не за пенькой, а за мудростью, которая и тогда еще начала исчезать с европейского рынка… Нельзя и представить себе, чтобы в нашу страну мог прилететь человек и под видом, как это у них называется, частного лица начал бы разжигать новую войну, натравливать нацию на нацию, государство на государство. У нас такое частное лицо первые же старухи из очереди авоськами закидают. Вместо семидесяти свечей в пирог именинный – одну в качестве пропеллера вставят, чтобы назад пухом улететь можно было… Народ в нашей стране – хозяин. Горе тому, кто этого недопонимает… Мне один, тут вот, жаловался. «Понимаешь, говорит, товарищ Сокольский, я на фронте снайпером был. Ну, знаешь, какая это специальность. Бывало, в укрытии сидишь – три часа, четыре часа – не шелохнешься, ждешь, когда враг макушку покажет. Выдержка такая выработалась, что все кругом удивлялись… А вот вернулся – час в парикмахерской в очереди сижу – чувствую, не могу больше. В бане шайку довелось подождать. Ну, каких-нибудь минут сорок – это же не сутки на дереве? А вот чувствую, еще минута – и я голым Адамом на улицу выбегу и «шайки где?» орать начну. Это что, межпланетная ракета какая, что ли? Это же шайка, бадья деревянная! Мы же танки лучшие в мире имеем! Какие города брали! Маршал Жуков, Георгий Константинович, под Берлином врага впервые в истории прожекторами ослепить выдумал. Мир ахнул! А тут что же? С бадьей справиться не умеем? Какая же дубина у вас этим заведует, ежели он перед таким стоеросовым препятствием безоговорочную капитуляцию подмахнул?…» Тонкая штука это, товарищи. Я сам, знаете ли, сегодня чуть большой промашки не сделал. Надо вам заметить, что я сегодня совсем было другой фельетон приготовил. О блате. О воровстве, стало быть. Ну и, конечно, примеры подыскал разные. Веселенькие такие. В чем дело, думаю, народ же в «Эрмитаж» посмеяться придет… Ну и, значит, написал, как я, дескать, к одному приятелю прихожу и спрашиваю: «Петр Сергеевич, объясни ты мне, как это у тебя получается. Жалованья ты тыщу рублей на руки ограбастываешь – для себя дачу в Малаховке выстроил, на жену столько чернобурок понацеплял, что на нее все охотничьи собаки кидаются, – как это ты выкручиваться умеешь?» «Так чудак-человек, – отвечает Петр Сергеевич. – Я же не на одно жалованье живу. Я же еще изобретатель». – «Что же, спрашиваю, ты изобрел? Уж не атомную энергию ли?» – «Ну куда, – говорит. – Атомная энергия пока только взрывает и ничего не двигает, а то, что я изобрел, взрывать ничего не может, а двигает все самым великолепным образом… Да вот, говорит, посмотри». И вынимает, понимаете ли, такую дощечку, красивую эмалированную, на которой по синему полю белыми буквами надпись: «Что я с этого иметь буду?» Точка. Знак вопроса. Все! «Ничего, говорю, не понимаю». – «Ну, чудак, говорит, представь, что я олифой заведую. Ну, есть олифу нельзя, пить тоже, на базаре ею торговать – милиция заберет. Вот тут мое изобретение и помогает. Приходит ко мне человек, которому олифа до зарезу нужна. А я могу и дать и не дать, причем в обоих случаях прав буду. Дам – скажут, строительству помогаю, не дам – фондами не разбрасываюсь… Ну, проситель крутиться начинает, жалкие слова говорит, а я ему, между прочим, свое изобретение вынимаю и – ах, говорю, какая надпись красивая: «Что я с этого иметь буду?» – до чего живопись отечественная вперед шагнула… Ну и все ясным становится. Изобретение действовать начинает. Дальше мы с ним к главному бухгалтеру идем, у того надпись «Что я с этого иметь буду?» на шее заместо галстука болтается. Которые прочие – те на дальнейшую рационализацию пошли: у них надпись эта просто во взгляде чувствуется: дескать, а что я буду иметь с того, что вы будете иметь с этого?» И совсем было я этот фельетон написал и даже лавры подсчитывать начал, как вдруг черт меня догадал – его соседу своему прочитать. Сосед у меня токарь старый. Из той жизни еще. На войне не был, но здесь таких дел наворочал, что на груди в два косяка ордена по праздникам носит. И, между прочим, весьма веселый и смешливый человек. Я до войны на нем все свои фельетоны пробовал. А тут, понимаете ли, читаю – вижу, не смеется сосед. Помрачнел как-то даже и говорит: «Я бы на вашем месте, товарищ Сокольский, по этому поводу не фельетон бы написал, а заявление в уголовный розыск направил бы. Для тех, которые на фронтах побывали, а сейчас в наступление на строительстве пятилетки пошли, это значительно веселей было бы…» Чуть было я ему не сказал: дескать, а что ж я с этого иметь буду? Потом вспомнил, что это из моего же фельетона. Пришел домой, и как Гоголь вторую часть «Мертвых душ», так и я опус свой в кухне на примусе сжег… Жгу, а сам горькими слезами заливаюсь. Кончилась, думаю, легкая жизнь для нас, юмористов. Народ-то во всем настоящего требовать начал. Анекдотами-то от него теперь никак не отделаешься. Ему идею, мысль подавай. Не так, чтоб как клоуны в цирке друг другу по морде дают, а за что– неизвестно. Даешь настоящее! Дружба – так дружба, не атомная бомба за пазухой. Любовь – так любовь! Брак – так чтоб брак. Не вокруг ракитового куста обтрепаться. Дети – так чтоб дети. И пусть они хоть и цветы, но чтоб распускались в меру. Чтоб под старость были родителям поильцы, кормильцы, а не в шею, как говорится в пословице, колотильцы… Ученый – так ученый, профессор – так чтоб профессор! А ежели не профессор – директор, так чтоб он тоже директором был, чтоб умение, знания у него для этой профессии были! Боже сохрани, чтоб иногда, как раньше бывало, на вопрос: «Кто у вас директор на предприятии?» – такой ответ слышался: «Да так, знаете, какого-то Ваньку прислали… Дурак, между прочим. Снимут, наверное!» Не может быть этого. Родина-то у нас настоящая? Кровь, которую за нее проливали, настоящая? Ну так подавай и людей настоящих: куда Иван Иваныча посылай, а куда – Ваньку! Народ-то с фронта не на отдых вернулся! Ему какую гору сейчас в пятилетке сворачивать надо! У любого другого народа голова б закружилась. А у нас ничего! Мы на кого работаем – знаем! Мы для чего работаем – знаем! У нас выдюжат! Выдюжат да еще поторопятся, чтобы не только потомкам хорошо было, а и самим успеть жизнью пожить еще лучшей! Чтоб еды было всякой – до черта! Одежи – до дьявола! Чтоб на девушках наших, которые бок о бок с нами на фронтах, на заводах в сапогах и в деревянных башмаках ходили, сегодня туфли были б красивые! Чтоб одеколона, помады, какие им нравятся, хоть по пуду в день выдавали. Нашим ли рукам работы бояться? Наши ли руки настоящих вещей не наделают? Будет все это, товарищи! Будет! Потому народ у нас – настоящий! Страна – настоящая! И любовь к этой стране – настоящая!..1946
Проверьте ваши носы!
Не у каждого из нас с вами, дорогие товарищи, пока имеется дома, скажем, свой телевизор, многие еще не приобрели холодильники «ЗИС», поскольку не решили, что именно в нем так уж необходимо замораживать, но зато в каждом доме сегодня непременно шкаф, этажерка, иногда стеллажи во всю стену – с милыми сердцу, прочитанными и бережно хранимыми книгами. Книги эти стоят на полках, как на жердочках птицы, и каждая по-своему, своим голосом поет о любимых героях… У одних – это мужественный Павел Корчагин, у других – Батманов из романа Ажаева, у третьих – Василий Теркин, а у четвертых, особенно у читательниц, – пушкинская Татьяна, причем у некоторых, к сожалению, только из той части романа, в которой она, как известно, разочаровавшись в Онегине, выходит замуж за богатого генерала. Эти читательницы убеждены, что престарелый возраст его превосходительства компенсируется для Татьяны соответствующей генеральской жилплощадью, персональным гужевым транспортом, а для самого генерала – сомнительной возможностью утешаться прекрасными стихами на тему: «Любви все возрасты покорны»… Словом, у каждого свой любимый литературный герой! В Англии, например, даже поставлен памятник знаменитому сыщику Шерлоку Холмсу, который в природе никогда не существовал, а является лишь излюбленным литературным героем, выдуманным писателем Конан-Дойлем. Вот если бы нас с вами спросили: какому литературному герою следовало бы поставить памятник, мы бы сразу ответили… И тут я почувствовал, что ответить сразу – не просто! Вчера дома я так долго ломал себе голову, что в конце концов посетило меня этакое сонное видение… Откровенно-то говоря, сны свои я давно уже смотреть перестал. Уж очень, знаете ли, аппарат, который в моем организме снами заведует, стал аппарат бывшего Министерства кинематографии напоминать. То одну только заграничную заваль показывал: дескать, зачем нам мильон терзаний, когда все миллионы лежат в «Тарзане», то потом так на меня отечественно-документальными снами навалился, что я уже путать начал. То ли Пржевальский оперу сочинил, то ли композитор Глинка лошадь своего имени изобретает? То ли «Адмирал Ушаков» «Советскими китобоями» командует, то ли Иван Грозный режиссера Ивана Пырьева убивает. Верите ли, наяву галлюцинация началась: иду как-то мимо МХАТа, смотрю – князь Ливанов-Таврический под ручку с Аллой Карениной шествуют. – Откуда? – спрашиваю. – С просмотра! – отвечают. – Видите, на себя не похожи! Словом, за сны свои я ответственности на себя не беру. Что показывают, то и показывают… Вот и вчера, значит, только забылся – смотрю, а у меня полна комната литературных героев. И так как черт меня дернул в жизни профессию себе сатирическую выбрать, то и герои-то ко мне одни только отрицательные заявились. И Хлестаков, и городничий, и «Клоп» Маяковского, и все щедринские градоначальники города Глупова, и даже унтер-офицерская вдова, которая в «Ревизоре» сама себя высекла, и та приплелась! – Ты-то, спрашиваю, тетка, зачем? – Как – зачем, вопит, батюшка? Городничий-то меня за что высек? За критику! Ан, когда дело-то разбирать начали, он, подлец, сказал, что я сама себя высекла! Выходит, по его, я не за критику, а за самокритику пострадала? Неужто у вас такой путаницы не бывает? Вот и ставь памятник в назидание! У меня даже голова закружилась. – Товарищи герои, говорю, кандидатура на памятник – дело серьезное! Давайте но очереди! Антон Антонович, вы же городничий! Можете порядок навести? – Могу, – отвечает. – Только имейте в виду, относительно памятников – я против. Еще в «Ревизоре» я говорил: «У нас только поставь памятник, или просто забор – черт знает откудова и нанесут всякой дряни». – Успокойтесь, говорю, Антон Антонович! Памятник сразу еще не поставят. Поставят сначала только камень с обещанием поставить памятник. И простоит это каменное обещание до тех пор, пока наши художественные организации раскачаются. Ну а надеяться, что будет это скоро, может ведь только один литературный герой – это «идиот» из романа Достоевского. У нас его нету! Приступайте-ка к делу! Городничий навел порядок, и, смотрю, первым входит ко мне Чичиков Павел Иванович – мошенник, скупщик мертвых душ, и сразу, по Гоголю, начинает, что вот, мол, «прибывши в этот город, почел за непременный долг…». Я его перебиваю, говорю: – Давайте без цитат, Павел Иванович. Цитаты у своих ораторов надоели. Рассказывайте просто – как, что? – Извольте, – говорит. – Прибыл я из небытия в ваш город. Натурально побежал на службу устраиваться. Туда-сюда, в одном месте смотрю – директором старый знакомый Манилов оказался, милейшей души человек! Собакевич у него кадрами заведует. «Пишите анкету», – говорят. Ну, для меня это дело привычное, – я ведь в анкетах на все каверзные вопросы зигзаги ставлю. Состоял ли, скажем, под судом – зигзаг, чем занимался до революции – зигзаг, нахожусь ли в браке – волнистый зигзаг! Так на этих зигзагах и в учреждение въехал! Директором Манилов чудеснейшим оказался! Все время о бдительности говорил, а сам спал сном беспробудным! Изредка только проснется и, словно атаман в Запорожской Сечи, спросит: «Чичиков, Павел Иванович, у нас служит?» «Служит», – отвечаю. «А как он там по анкете – горилку пьет?» – «Пьет!» – «В пресвятую троицу верит?» – «Верит!» – «Ну, значит, истинно христианская душа!» Зевнет, на бюст Карла Маркса перекрестится и опять заснет. Сверхбдительный человек оказался! И ах, доложу я вам, – если бы все от одного него только зависело! Но вы же советские учреждения знаете? Тут тебе и партийные, и беспартийные, и активисты, и профработники! Ну, нет жизни! Из-за них о карьере моей в народе даже примерный театральный репертуар на неделю сложили. Дескать, в понедельник у Чичикова – «Доходное место», во вторник – «Не было ни гроша, да вдруг алтын», в среду – «Бешеные деньги», в четверг – «Ревизор», в пятницу – «Человек с ружьем», в субботу – «Далеко от Москвы», а в воскресенье – «Живой труп» сочинения Льва Толстого! – Каким же образом, спрашиваю, вы опять в числе здравствующих оказались? – Да ведь в настоящее время, отвечает, по амнистии. Статья подошла… – Поздравляю, говорю, Павел Иванович! Только ко мне-то зачем? Неужто на памятник претендуете? – Да нет! – отвечает. – Но поскольку затея ваша до неживых касается, я и подумал – не продадите ли вы мне мертвых душ, которые, однако… – Э, говорю, Павел Иванович! Так вы за старые дела принимаетесь?! Позвольте тогда и мне языком театрального репертуара поговорить. Имейте в виду: акт величайшего доверия, которое сейчас даже героям вашего плана оказано, лишь для тех, кто за ум возьмется, пьесой «Весна в Москве» оборачивается. Для тех же, которые «Веселые расплюевские дни» почуяли и на темных улицах для граждан «Опасный перекресток» пытаются возобновить, из тех самых – «Мертвых душ» уже не по МХАТу, а по новому кодексу ставить будут… Чичиков мгновенно испарился, вместо него вошло какое-то странное существо. Худое, изможденное, в розовых одеждах, за плечами ангельские крылья, а в руках туго набитый портфель… – Кто вы? – спрашиваю я, а существо отвечает: – Не узнаете? А я ведь положительный литературный герой. Я парторг из многих новых пьес и романов. Не пугайтесь! В жизни я не такой! Таким меня сделали авторы. Это по их воле я месяцами не выхожу из цехов, не завтракаю, не обедаю, не ужинаю… В некоторых произведениях я не ложился спать по нескольку лет! Критики устраивали дискуссии на тему – чем должен питаться положительный литературный герой и имеет ли он право переваривать пищу? Зарплату я не получал вообще, потому что деньги в литературе существуют только для отрицательных героев. Только они имеют в жизни какие-то расходы: одевают, обувают и кормят детей, а иногда разлагаются до того, что могут, например, помочь жене купить шубу! Я своей жене имею право помогать лишь повысить идейный и политический уровень. Впрочем, и общался я с женой только по телефону, и если у меня появлялись дети, зрители были убеждены, что они рождались на свет либо по указанию вышестоящих организаций, либо в результате рационализаторских предложений всего творческого коллектива трудящихся. – Так что ж вы хотите? – спрашиваю. – Памятника? – Нет, – отвечает. – Забвения! Пусть вместо меня появится настоящий парторг. Не ходячая фальшивая добродетель, а живой человек! Слышите ли – живой! А пока… Существо, кряхтя, замахало крыльями, пытаясь поднять чей-то отстающий промфинплан на недосягаемую высоту… Вместо него в комнате вдруг появилась какая-то чистая, светлая, но совершенно незнакомая девушка. – Кто вы? – спрашиваю. – Литературная героиня? – Нет, – отвечает. – Я всего только тема. Тема любви! Простой человеческой любви… Я была главной темой у Пушкина, желанной гостьей у Горького, Маяковского, а сейчас я встречаюсь в печати только на четвертой странице «Вечерней Москвы» в объявлениях о разводе. Но в этих объявлениях люди узнают не о том, что я есть, а о том, что меня уже нет! Это не пушкинское «Повсюду следовать за вами», а совершенно наоборот – «дело подлежит рассмотрению в народном суде Краснопресненского района»… Тема заплакала. Я начал утешать, как умел. – Не волнуйтесь, говорю, в жизни вы вечны! Да и в литературе сейчас уже намечаются сдвиги… Я сам, например, читал недавно какой-то новый роман, в котором жена просто горячо, по-настоящему любит мужа. Правда, муж этот не ее, а подруги, но все-таки уже любит! Можно и о памятнике поговорить… Тема любви удалилась, и городничий (за взятки, очевидно!) начал пускать ко мне что-то уже совершенно немыслимое… Благородный смех пришел, замученный статьями о том, каким он должен быть, до того, что на смех этот без слез смотреть стало невозможно! Даже машинист поезда, который на Анну Каренину наезжает, и тот заявился! Зачем, кричал, теперь его в кино по десять сеансов в день на народную артистку налетать заставляют? Дозвольте, говорит, я один раз паровоз на инсценировщиков направлю! Что ж они с транспортом делают!.. Наконец, уже совсем черт знает что: открывается дверь – вдруг вошел НОС! Такой же самый нос, который, помните, пропал у гоголевского майора Ковалева и один путешествовал по Петербургу… – Уж не считаете ли вы себя любимым литературным героем? – спрашиваю я. – Ведь вы всего-навсего нос! А нос отвечает: – Вы правы! Я действительно всего только нос. Поэты, забыв обо мне, воспевают глаза, губы и розовые щечки любимой. Но снимите меня с лица любой красавицы – что останется? Блин! Совершеннейший кочан капусты! Недаром сами они, промазывая гуталином ресницы, крася губы химической ядовитой помадой, меня – только почтительно пудрят. О носе человек не должен забывать ни на минуту! Я обладаю способностью, например, вдруг задираться кверху. А люди, задравшие нос, неминуемо забывают, что они только слуги народа и что без народа – они выше носа не прыгнут и дальше носа ничего не увидят. А между тем люди, узнавшие о том, что ложу в каком-нибудь периферийном театре, которую они посещают, не по чину называют «правительственной» и что для входа в жалкий их кабинет существует «бюро пропусков», а на улице их сопровождает охрана, хотя напасть на такую «персону» могут только либо собственная жена, либо теща, – так вот, узнавшие об этом советские люди сначала начинают смеяться, а потом в этом смехе появляются нотки, от которых уже никакие «пропуска» не спасают… И тогда, хоть сегодня они еще гордые, но пустые «вельможи», а назавтра – от них ни кожи, ни рожи! Роль народа в истории очень подчеркивал товарищ Дзержинский. Когда, помните, шпион Локарт пытался доказать ему на допросе, что ЧК раскрыла его дело случайно, так как дочь его случайно обронила документы на улице, а проходивший красноармеец случайно их поднял, – товарищ Дзержинский ответил: «Вы ошибаетесь. Дочь ваша обронила документы случайно, но бдительность рядового красноармейца – не случай. В этом вся наша сила. Если бы весь народ не поддерживал нас, не считал паше дело своим – вы не сидели б сейчас предо мною…» Нос – это инструмент чрезвычайно разносторонний! Враги и сегодня побаиваются совать нос в наши дела, зная, что мы не даем водить себя за нос, при неудачах не вешаем носа, а при нужде можем так щелкнуть по носу, что они рискуют остаться вовсе без носа! Ну а каково быть без носа, – вы, товарищ фельетонист, можете судить по себе… – Позвольте, спрашиваю, а при чем здесь я вообще? А нос отвечает: – А как же? Вы столько времени беседуете со мной и не замечаете, что нос-то я ваш?! – Как – мой? – кричу я. Хватаюсь за зеркало, а у меня действительно, прямо по Гоголю, вместо носа – пустое, гладкое место. Вглядываюсь в нос, сидящий передо мной, – мой нос! Чуточку, знаете ли, красноватый, потому что без моего участия некоторые цифры в отчетах товарища Микояна были бы несомненно чуть сниженными, – ну, словом, мой нос! – Милостивый государь! – кричу я. – Потрудитесь вернуться обратно! Меня могут вызвать в Министерство культуры! А нос смеется и говорит: – Успокойтесь! Министерству культуры спящие не нужны. А когда вы проснетесь, я буду на месте. Вот вы без меня столько времени искали любимого литературного героя – и не нашли. А любимый герой-то у вас – словно шишка у алжирского бея – под самым носом! Это же чепуха – ставить памятники героям литературных произведений. Ставьте их писателям, создающим этих героев! Но такая же чепуха воспевать одни лишь новые стройки, моря и каналы, забывая, что создал эти моря и каналы – человек, самое величественное и драгоценное создание нашей эпохи! Он-то и должен быть самым любимым героем. Разве не увлекательно интересно, как он живет, как работает, кого любит и кого ненавидит, какую получает зарплату и всегда ли хватает ее? Не памятники при жизни, а вот хорошую, доступную по цене мебель, рассчитанную не только лишь на дворцы, но и на одну скромную комнату, в которой пока еще чаще всего живет наш герой, – это нужно! Нужны красивые, прочные, недорогие костюмы, не сказочные семиверстные сапоги, но и не сапоги, в которых больше семи верст пройти невозможно – развалятся! Не ковры-самолеты, но и не ковры, равные по цене самолету, не скатерти-самобранки, но и не брань из-за скатерти! Это же плохо, когда в рабочей столовой человек жалуется, что чай не сладок, а ему отвечают, что он его неверно мешает. Он, видите ли, крутит ложечкой слева направо, а сахар часто уплывает налево… Пусть будет еще больше вкусных вещей, радостных настроений, у девушек пусть будут духи, пахнущие цветами, а не черт знает чем – это уже претензия от имени носа! Укажите человеку его недостатки – их много! Но не забывайте достоинств! У советских людей они велики и прекрасны! И если их еще не почуяли чьи-то носы – кстати, не только писательские, – значит, эти носы либо очень задрались в небо, либо начисто куда-то сбежали и надо их поставить на место. Товарищи! Проверьте ваши носы! С этими словами я и проснулся…1953
Гвоздь в сапоге
Есть, дорогие товарищи, какая-то особая, непередаваемая прелесть в перелистывании старых, пожелтевших газет и журналов. В ленинградской «Вечерней Красной газете», например, издаваемой в первые годы революции, мне попалась статейка, автор которой в справедливо-негодующем тоне описывал роскошь и расточительство, позволяемые себе в частной жизни последним русским царем Николаем Вторым. Среди беспробудного пьянства, разврата, глупейших затей автора статьи особенно возмущал факт, что у Николая Второго был особый прямой телефон в оркестр Мариинского театра и он, видите ли, лежа у себя во дворце на диване, мог слушать любую оперу, не давая даже себе труда поехать для этой цели в театр! Сейчас, конечно, кроме улыбки это сообщение ничего не вызовет. Но для этой улыбки потребовалось, чтобы человеческий гений за такой короткий срок изобрел радио, при котором слушание дома оперы для каждого из нас является теперь не только не царской роскошью, но в некоторых коммунальных квартирах, где иногда работают пять-шесть громкоговорителей единовременно, это даже рассматривается как бедствие, почти равное землетрясению. Беспредельна фантазия людей науки! Мы с вами накануне полетов на далекие планеты, на нас уже работают ультразвук, атомная энергия. Кто знает, может быть, завтра вдруг изобретут какой-нибудь, скажем, «антихамин», с помощью которого женщины, не опасаясь хулиганов, будут ходить по улицам, а мужчины – без трепета приближаться к некоторым начальствующим лицам, не рискуя услышать слова, которые никакая фантазия уже изобрести не может. Я до сих пор, например, без умиления не могу смотреть на телевизор. Это ведь – чудо! Стоит у тебя дома какой-то ящик, подходишь поворачиваешь ручку – и вдруг перед твоими глазами оживает сказка: знаменитое «волшебное зеркальце». Совсем как у Пушкина – помните?1955
Открывая концерт…[9]
Далеко от Москвы
Вам сегодня, дорогие товарищи, придется провести весь вечер вместе со мной. Необходимо, чтобы вы знали, кто я, что я и какие у меня цели и задачи. Тогда во время самого концерта у нас с вами уже не будет никаких вопросов и недоумений… Фамилия моя, как вам, вероятно, уже известно по афише, Смирнов-Сокольский. Я из Москвы… Должен заметить, что это с моей стороны чрезвычайно ответственное заявление. Сказать «я из Москвы» – много легче, чем доказать делом, что ты действительно из Москвы. Из Москвы – не по паспорту, не по месту рождения. Не в этом суть, разумеется! Из Москвы – это прежде всего должно быть качественно. Из Москвы – это должно быть грамотно. Из Москвы – это должно быть именно из Москвы, дорогие товарищи! Доказывать это сегодня тем более трудно, что города нашего Советского Союза теперь никак уж не похожи на ту старую, дореволюционную провинцию, о которой в свое время писал Глеб Успенский. «И события-то в нашем богоспасаемом городе, – писал он, – происходят всегда какие-то несуразные: то пианист Рубинштейн с гастролями приедет, то просто волк на улицу забежит и всех прохожих перекусает…». Сейчас наши советские города – это крупные индустриальные и культурные центры. В них бьется такая же живая, полная творческого горения жизнь, как и в нашей столице. Отнюдь не удивлять, а чаще всего удивляться приезжаем мы, москвичи, к вам, на так называемую «периферию», товарищи! Удивляться росту городов, росту культуры, росту художественного вкуса у зрителей. С искренним волнением приступаю я к демонстрации и своего, весьма скромного умения и скромных дарований моих товарищей. Мы все – из Москвы, но судить, имеем ли мы право на это определение, предоставляется вам. Мы, со своей стороны, можем только приложить все свои старания, все умение и понимание огромной ответственности, которое я и не пытался скрыть перед вами. Думается, что, будь жив Александр Сергеевич Грибоедов, сказавший когда-то в «Горе от ума» о том, что-де «на всех московских есть особый отпечаток», – сегодня же он этот «особый отпечаток» увидел бы на всех гражданах Советского Союза. Показывая свой паспорт, мы с вами сегодня имеем счастливую возможность сказать более современные слова Владимира Маяковского:1957
Приветствие Ленинграду
Итак, товарищи, Петербургу, Петрограду, Ленинграду – двести пятьдесят лет! Я рад, что и мне предоставлена высокая честь поздравить дорогих ленинградцев со славным юбилеем их города, города-героя, города русской славы, колыбели Революции. Когда – лет этак тридцать пять назад – я впервые собирался выступить как артист в вашем городе, меня всячески пугали какой-то якобы особой чопорностью его коренных жителей, их якобы небывалой сдержанностью и скупостью на аплодисменты. Какой все это оказалось чепухой! Ленинградцы – самые сердечные, самые темпераментные, самые восторженные зрители в мире. Единственное и непременное условие, которое они ставят приезжим артистам, – это умей делать то дело, за которое взялся. Умеешь – получай все: аплодисменты, восторги, гостеприимство. Не умеешь – извини. Ленинградцы мгновенно застегиваются на все пуговицы, и тогда из зрительного зала на тебя веет таким холодом, что Арктика кажетсй детской забавой. Да, ленинградские зрители не столь прекраснодушны, как москвичи. Смотришь, порой на концерте москвич, не жалея ладоней, приветствует какого-нибудь тенора, который только что угостил его с эстрады не только «петухами», а просто целым курятником… Спросишь: «Чего это вы ему аплодируете? Ведь плохо же?!» И москвич тут же прекраснодушно ответит: «Плохо – это не то слово. Гадость! Но черт с ним: тенору-то тоже пить-есть надо!» Белинскому когда-то нравилось шутливое сравнение: «Москва – женского рода. Петербург – рода мужского. В Москве – невесты, в Петербурге – женихи». Кто знает, может быть, отсутствие вот такого московского прекраснодушия у ленинградских зрителей идет от мужского, вернее – мужественного облика их города.1957
Мишка, верти! Вторая редакция
Люди, понимающие в кулинарном деле, говорят, что раков, например, можно есть только в месяцы, в названии которых имеется буква «р»: например, январь, февраль, ноябрь,декабрь и так далее. В месяцы без буквы «р», как-то: май, июнь, июль – раков есть не рекомендуется, так как ими в это время можно даже отравиться. Гусей, говорят повара, можно есть только тогда, когда они хватанут первой ледяной воды. До этого времени они якобы пахнут свечкой. Называют месяцы, когда рекомендуют есть яблоки, когда – виноград, когда – что-то другое. Единственное блюдо, которое можно есть круглый год, – это директора, художественные руководители эстрады и сатирики. Людей этих профессий едят весной, осенью, зимой, летом, днем и даже ночью, не опасаясь каких-либо последствий. И то, что я сорок лет подряд, последовательно занимаясь этими тремя специальностями, все еще продолжаю занимать ваше внимание, – факт сам по себе совершенно исключительный. Вот об этих исключительных фактах я и хочу поговорить с вами сегодня. Как-то, перелистывая свои фельетоны (а их за сорок лет было, как говорится, «выдано на гора» не так мало!), я наткнулся на фельетон «Мишка, верти!». Написан он был лет двадцать назад, людей, которые его могли запомнить, осталось немного – я и сам-то остался случайно, – и вот мне захотелось взять этот свой фельетон своего рода эпиграфом к моему сегодняшнему душевному разговору с вами. Как вы, вероятно, знаете, последний смешной писатель в предреволюционные годы у нас был Аркадий Аверченко. Человек он был мелкий, юморист некрупный, но смешной. Сейчас наоборот: люди большие, юмористы крупные, но смеха у них маловато. Октябрьская революция Аверченко не понравилась, и он, выражаясь собственным его языком, «сиганул» за рубеж, где и помер, выпустив две-три книги эмигрантских рассказов. Рассказы эти настолько вскрывали духовную нищету эмиграции, что в свое время понравились Владимиру Ильичу Ленину, и он даже порекомендовал переиздать некоторые из них, иронически говоря, что подобные таланты заслуживают поощрения. Один из этих рассказов и послужил темой для моего фельетона. Это была забавная история о том, как однажды в каком-то кинематографе (кино тогда было еще немое, и это, кстати сказать, не так плохо, потому что мы с вами сейчас вынуждены иногда ряд глупостей не только видеть, но, к сожалению, и слышать) – так вот, в таком немом кинематографе пьяный механик Мишка запустил ленту под названием «Жизнь человеческая» – наоборот, с конца. И вот, представляете себе, на экране показалось сначала кладбище. Приходят могильщики, пятясь задом, как раки, вырывают из могилы гроб, несут его, пятясь, на квартиру, вынимают из гроба покойника, кладут на кровать… Покойник оживает, начинает быстро поправляться. К нему по временам, тоже задом наперед, приходит доктор. Садится около кровати и с сожалением отдает ему то четвертную, то полсотни – очевидно, деньги, взятые за лечение, – обратно. Больной выздоравливает, садится к столу и начинает изо рта таскать куски цыпленка, который на тарелке превращается в целого, оживает и улетает. Приходит, пятясь, жена больного и тоже отдает ему какие-то деньги, очевидно зарплату, которую все время у него забирала. Больной отвозит эти деньги обратно в учреждение, сдает их кассиру, и уже не больной, а здоровый человек молодеет, развенчивается с женой, становится гимназистом, мальчиком, наконец грудным младенцем, которого торжественно несут обратно в родильный приют… Словом, жизнь человеческая промелькнула перед нами наоборот, с конца. Наша советская жизнь, разумеется, непохожа на прежнюю. Лента гигантского кинематографа, именуемого советским бытием, крутится необычайно быстро и только вперед. Однако – никто и никогда не останавливал фантазии художника. Как-то тогда, договорившись со зрителями, я предложил такую игру: позвать в фельетон этого самого механика Мишку и заставить его попробовать закрутить ленту нашей советской жизни тоже наоборот, с конца. Дело было, как я уже говорил, двадцать лет назад, и вот что примерно тогда у меня получилось. На экране – Дом правительства у Каменного моста, самое большое тогда здание в Москве. Рядом – щиты со знакомыми сводками ближайших побед, достижений. Готовые результаты ударничества – человеческих и нечеловеческих стремлений вперед… Но что это? Смотрите: с Дома правительства на Москве-реке рабочие снимают крышу. Они разбирают верхний этаж, нижний, следующий. На окраинах рабочие переезжают из новых, прекрасных домов в какие-то жалкие подвалы и лачуги… Они ломают эти новые дома, вырывают фундаменты, сравнивают их с землей… Строительство на обратном ходу. Ломают фабрики, заводы, города, университеты… Строят только десяток церквей, Сухареву башню, Красные ворота да памятник Минину и Пожарскому задом наперед волокут. Все двигается обратно вообще… С заводов, фабрик вывозят станки и машины; трактора и комбайны убирают с колхозных полей… Электротехники вывинчивают лампочки из колхозных домов, снимают провода, ломают электростанции, и вот в избах опять много раз воспетая в стихах старых поэтов «лучина, моя лучинушка, неясно горит»… Шуршит лента, разматываясь обратным ходом. Откуда-то из-за угла, пятясь задом, вылезают на свет божий обезличка, уравниловка, безработица, оппортунисты, нытики, маловеры – враги революции. Все движется обратно. Этого стремительного движения назад незаметно было только в репертуаре Большого театра, который, как известно, первые двадцать лет не двигался ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево. История проходит перед глазами. Вот нэп. Его сопровождает жирное, пьяное чудовище воскресшего на минуту обывательского «благополучия». На магазины вскакивают вывески с частными фамилиями каких-то частных людей. Впрочем, фамилий было немного: были какие-то странные названия: «Свой труд», «Семейное дело», «Кооперативное товарищество «Красные спекулянты» и так далее и так далее. С севера начинают приезжать какие-то странные люди. Они переодеваются на обратном ходу. Сбрасывают с себя арестантские халаты и надевают «квазиновенькие» костюмчики, полнеют, обрастают жирком. А что это за люди – ходят между ними и раздают им деньги обратно? Боже мой! Да это же фининспекторы, наши фининспекторы того времени – они ходят и раздают им обратно налоги! Этого не может быть, Мишка! Не может быть даже на обратном ходу! Там, где начинался тогда фининспектор, для спекулянтов кончалась всякая фантазия. Жюль Верн и Уэллс оказывались детками! А кто эти люди, которые по мере того, как разматывается обратно лента, становятся все более и более знаменитыми? Писатели, модные писатели того времени. Малышкин, Калинников, доктор Фридлянд… И вот рабочие-типографщики берут их книги – «Мощи», «Без черемухи», «За закрытой дверью», – кладут их обратно в машины, буквы сами соскакивают со страниц, лезут обратно в типографские кассы, и вот чистые, неиспорченные листы бумаги растут штабелями у магазинов Госиздата! Мишка, Мишка! Вот, наконец, производство, которое на обратном ходу гораздо полезнее, чем тогда, когда лента двигается нормально! Как хорошо было бы еще и сегодня заложить в эти волшебные машины кое-что другое и получить чистую, неиспорченную бумагу обратно! Крути, Мишка! Крути, голубчик! На экране воскресают героические годы военного коммунизма. Республика в кольце. Из Черного моря задом наперед вылезают полчища Врангеля и Деникина и задом стремительно подлетают к Орлу. Красная Армия тает как воск. Но это на обратном ходу, Мишка! На самом деле она росла стихийно, а белогвардейцы драпали от Орла так стремительно, что пули, выпущенные из винтовок, не успевали догонять «доблестных» защитников собственности Рябушинских! Молодежь нынче не знает, какой призрачной жизнью жили тогда граждане нашей Республики. Все были миллиардерами: коробка спичек стоила полтора миллиарда, нищему подавали – миллион! Вот печка-буржуйка. Самый прожорливый спутник того времени. Около нее сидит сумрачный, завернутый в драную шубенку обыватель и на обратном ходу ленты уже не кладет в печку, а вынимает из нее топливо. Но какое топливо, Мишка! Толстые фолианты классиков, мебель красного дерева вылезают из печек, а по всем комнатам протянулись черные кольчатые трубы, на сгибах которых висели ведерочки, куда капали слезы этих гадюк. А что ели, что ели! Пирожки из селедочных головок, шоколад из подсолнухов, котлеты, от которых хотелось бежать по середине мостовой и задирать ногу у каждой тумбочки. Многие не ели совсем и голодные, вшивые шли на фронт и голыми руками били белогвардейцев! Мы были молоды, Мишка! Ах, как мы были молоды! Поезда тогда опаздывали не на час, не на два, как теперь (да еще по этому поводу столько шума!). Я помню, от Воронежа до Москвы поезд опоздал на восемь месяцев, и в нем ехало столько народу, сколько не побывало в Москве на фестивале! А на остановках спрашивали: «Почему поезд остановился?» – «Паровоз меняют!» – «А на что меняют? На муку?» Мы были молоды, Мишка! На Украину задом наперед пробирается батько Махно. Замелькали украинские «перевороты». Люди брильянты в животе прятали, за ними сам батька Махно ходил и ждал, пока эти брильянты обратно на свет появятся. Золотые часы во рту носили… Идет, бывало, такой человек – в носу брильянты торчат, во рту часы тикают, в животе золотые десятки позванивают: ну, банк государственный, не человек! Разговорчики были: «Товарищи, триста лет помои на голову лили – пора и рот открыть!» Дальше, Мишка! Мелькают события в обратном порядке. Большевики уходят в подполье. На шею рабочего вскакивает фабрикант, на шею крестьянина – помещик. ГПУ – верный страж революции – открылось 6 февраля 1922 года и с того времени не закрывалось даже на обеденные перерывы. Вот и его нет… Дом страхового общества «Россия» на Лубянке свободен. Задом наперед на минуту в Зимний дворец влетает Александр Федорович Керенский. Дантисты начинают изображать из себя Дантонов, и вот Ленин, великий Ленин, уезжает из России обратно, в эмиграцию… Довольно, Мишка! Останови проклятую машину! Мы знаем, что было дальше! Какое счастье, что колесо революции не имеет обратного хода! Оно движется только вперед! Всегда вперед! Это, к сожалению, не все понимают. И когда узнаешь, что где-то за рубежом и сегодня упорно держат в запасе Александра Керенского для России, Андерса для Польши, Чан Кай-ши для Китая и кучу других «эмигрантских правительств», как говорится, «на всякий поганый случай», – догадываешься, что все эти люди ждут какого-нибудь пьяного механика Мишку, который придет и повернет для них жизнь обратно. Это надеясь на него, на пьяного механика Мишку, затеяли провокацию в Венгрии и упражняются ежедневно «Голос Америки», «Би-Би-Си» и «Свободная Европа»… Но Мишка давно уже трезвый и умный, а вот некоторые зарубежные министры и президенты все чаще и чаще выглядят кандидатами в вытрезвитель. С первых дней революций вещали они, как пророки, что жизни большевикам – две недели, ну месяц, ну год просидят еле-еле, а большевики – на тебе! – сидят сорок с лишним лет, и никакой надежды на уход впереди даже нет. Повернуть ленту нашей жизни обратно пытался кое-кто и у нас. Не вышло! Народ вырос и давно уже разбирается, где критики, а где нытики, где политиканы, а где политики. Не путают люди, как говорится, Гоголя с Гегелем, Бабеля с Бебелем и не меняют подлинных партийных руководителей на какую-нибудь вельможную шишку, у которого вся надежда на «пьяного механика Мишку»… Чего только не было за эти годы! Советские люди шли на Смоленск и на Киев не только с радостью возвращения, но и оставляли эти города с горькой слезой обиды. У нас были Берии и фанаберии, были беды и были победы…1958
Сорок пять лет на эстраде Автобиографические записи[10]
От редакции
В 1948 году по просьбе одного из первых историографов советской эстрады, Е. М. Кузнецова, собиравшего материалы для монографии о Н. П. Смирнове-Сокольском, Николай Павлович сделал ряд автобиографических записей. Состояли они главным образом из автоаннотаций репертуара, начиная с самых первых его шагов на эстраде. «…Ваше письмо с просьбой прислать вам «пять-шесть цитат» застало меня, когда я уже заканчивал для Вас целую гору «словесной руды», – писал он в одном из писем Е. М. Кузнецову (от 24 августа 1948 года). – По предложенному Вами плану я отобрал сначала фельетоны, в которых так или иначе цитировались классики, потом увлекся подбором материала, а потом, как я обещал, составил для Вас список всего репертуара (наиболее значимого, конечно) – за тридцать пять лет, по пятилеткам… И вот получилось, знаете, нечто вроде действительно творческого портрета (материала, вернее, к нему). Не есть ли это и метод для написания такого «портрета»? Длинновато получается, но зато встает эпоха… Впрочем, все это мои личные размышления. Для Вас же пусть все это послужит «рудой». На этот раз ее порядочно…» В дальнейшем он не раз возвращался к первоначальным записям, дополняя их новыми сведениями. Эти записи и положены в основу настоящей публикации. В архиве Смирнова-Сокольского сохранился ряд вариантов этой «словесной руды», в том числе и более подробные выписки из исполнявшихся им когда-то куплетов, монологов, фельетонов, а также «автобиографии», написанные для разных учреждений и организаций; стенограммы выступлений, где он нередко возвращался к тем или иным этапам своей работы на эстраде, и др. Все эти материалы также использованы при подготовке настоящей сводной редакции автобиографических записей, не предназначавшихся самим Сокольским для печати (это только «руда», неоднократно напоминал он Кузнецову). Вместе с тем именно в силу своей конкретности, документальности они едва ли не впервые на живых примерах показывают эволюцию эстрадного репертуара, представляя значительный интерес и для истории советской эстрады и для творческой характеристики самого Смирнова-Сокольского, его поисков, ошибок и свершений на пути утверждения нового жанра советской эстрады – эстрадного фельетона.
* * *
Родился 5 (17 марта) 1898 года и вырос в Москве. Мать – театральная портниха. Отец – типограф-афишер (мастер по набору текста афиш – специальность, в свое время особенно ценившаяся в типографиях). Он же потом занимался мелкой антрепризой и с кем-то в компании «держал» сезона два-три театрик при буфете в Московском зоологическом саду. Все это было очень давно – отец умер, когда мне был год. Мать умерла в 1942 году, в войну, глубокою старухой. Театральная портниха, она имела дело со многими актрисами Москвы. Дом посещался людьми театра, разговоры были театрального порядка. Мать сумела отдать меня в Александровское коммерческое училище, но, на беду, сатирические способности мальчика проявили себя неожиданно рано. Виной всему был «Муравейник» – рукописный ученический журнал, который я редактировал года три. Пока в «Муравейнике» появлялись сентиментальные стишки, отвечавшие духу времени, все было в порядке. Но достаточно было статейки, высмеивавшей недостатки одного из преподавателей, как отношение стало резко отрицательным. Когда на правах редактора журнала я предстал перед разгневанным директором, выяснилось, что автор статейки – я сам. Этот сатирический опус чуть было не стоил мне изгнания из училища. Однако исключен не был – помиловали. Сатира была глупая, педагоги немногим умнее. Не мечтал и не хотел быть актером. Влекли к себе газета, журнал. Молился на знаменитого тогда фельетониста Власа Дорошевича. По окончании училища решил посвятить себя газетной деятельности. Фельетонов, однако, писать не давали, перебивался с хлеба на квас мелким репортажем в «вечерках». В одну из редких минут хорошего настроения секретарь редакции решил открыть мне секрет, какими качествами должен обладать настоящий репортер: лирика не нужна, романтика – тоже, несите сенсацию – и получите двести строк… Помогли товарищи. Шепнули на ухо, что сенсации может и не быть – ее нужно «сделать». Вскоре же перед секретарем редакции лежало сенсационное сообщение об ограблении могилы только что похороненного биржевого туза. Почувствовал себя настоящим журналистом. Следующий день принес, однако, горькое разочарование: опровержение родственников и неприятный разговор у редактора, сообщившего, что редакция в моих услугах больше не нуждается. Жалел, но угрызений совести не испытывал: сенсации придумывали и великие мастера. Правда, удачнее. После неудачи с «сенсацией» двери редакций передо мной закрылись. Начал пробовать разные профессии. Служил почему-то в правлении свечного завода.H. П. Смирнов-Сокольский. 1913 год
Увлекся садовыми куплетистами. Нашел в их работе много общего с газетной, но с одним огромным преимуществом: не было сердитого секретаря редакции, безжалостно гасившего все, что шло дальше «пожара» или несчастного случая. Кусок хлеба стал добывать писанием «репертуара» мелким куплетистам. Убедившись, что не только для писания, но и для исполнения куплетов особых талантов не требуется, решил исполнять куплеты сам. Впервые выступил в качестве профессионального юмориста в Малаховке. С успехом пел отчаянные куплеты о жуликах, которые «не идут воевать». Присутствовавший при этом антрепренер Н. Гриневский, которому, очевидно, это понравилось, пригласил в свой театр миниатюр на Сретенке «Одеон», где я занял положение дешевого эстрадного универмага: за пять рублей в сутки сразу стал опереточным простаком, драматическим любовником и «комиком-куплетистом – любимцем публики». В вечер – четыре сеанса, десять-двенадцать переодеваний. Еще через год был уже приглашен в кино, за сравнительно значительные деньги, в качестве «признанного» любимца публики. Стать таковым было нетрудно, поелику то, что преподносилось с такой эстрады, было до ужаса безграмотно и по репертуару косно и негибко. Потрясал всякого рода «экспромтами».Н. П. Смирнов-Сокольский. 1917 год
Долго искал жанр, выступал в рванье, в эксцентрическом фраке, пока не остановился на толстовке с белым бантом. Ввиду того что была первая мировая война – шел 1916 год, – темы были ура-патриотические, оттеснявшие «клубничку», главенствовавшую у тогдашних куплетистов. Система выступлений была такова: небольшой стихотворный монолог, два-три куплета или песенки, частушки. Между ними веселая репризная болтовня. Первый монолог, с которым я появился на профессиональной эстраде, назывался «Шептунам». Стихотворное произведение с различными гневными обвинениями маловерам и шептунам, сомневающимся в силе русского оружия. В нем были строки:H. П. Смирнов-Сокольский в «рваном» жанре
Про Распутина и «Сашку в вышитой рубашке» – не пел и не читал, а в первом же «бесцензурном» монологе были такие слова:Ноты песни «Клавочка» Москва, 1923 год
Все первое послеоктябрьское пятилетие было для меня, если можно так сказать, «периодом становления». Годы гражданской войны. Репертуар, бьющий по Деникину, Врангелю, по белогвардейцам. Стремление к максимальной оперативности при минимальной заботе о глубоком литературном подходе. Репертуар работался по принципу: «За вкус не берусь, горячо – будет». Частушки на популярный мотив «Яблочко» выпускал тогда сотнями, меняя их, смотря по событиям, чуть ли не ежедневно. В идеале – «Окна РОСТА». Начало восстановительного периода. Нэп. Среди монологов тех лет – «Тверской бульвар», «Командировка на тот свет», «Раскаяние Смирнова-Сокольского», «Потоп», «Былина о Москве». По содержанию монологи все более усложняются, становятся большими по размеру. Нащупывается жанр фельетона, стихотворную форму монолога заменяет «раешник». Темы: строительство молодой республики; эмигрантское житье-бытье за границей; обыватель, брюзжащий на новые порядки; нэп и нэпманы; всякого рода режиссерские и балетмейстерские загибы, вопросы литературы. Наиболее значителен из монологов того времени – «Потоп»:1948–1955
* * *
На этом обрываются автобиографические записи Николая Павловича о его работе на эстраде, затрагивающие главным образом первоначальные годы его деятельности и довоенный период. Более подробные сведения о его работе во время Великой Отечественной войны и в послевоенные годы даны в материалах документальной хроники «Николай Смирнов-Сокольский. Дела и дни (1898–1962)», публикуемой ниже.Статьи и выступления
Грозное оружие[13]
Незабываемый тысяча девятьсот двадцатый год. Разбитые вдребезги героической Красной Армией полчища генерала Деникина окопались в Крыму. Главные силы Красной Армии были прикованы к борьбе с панской Польшей, и банды Врангеля добились некоторых успехов. ЦК партии и Советское правительство решили покончить с Врангелем до зимы. 21 сентября 1920 года был создан Южный фронт под командованием М. В. Фрунзе. Ни щедрая помощь Антанты, ни возведенные французскими инженерами неприступные укрепления Перекопского вала и Чонгара не помогли барону Врангелю. 16 ноября 1920 года последние остатки белогвардейщины были сброшены Красной Армией в Черное море. Как всегда, победоносным успехам своей армии помогала вся Советская страна, напрягшаяся, как один человек, в последнем героическом усилии: рабочие ковали оружие, крестьяне везли хлеб, женщины наравне с мужчинами несли все тяготы войны. Не отставали от других и писатели, художники, артисты. Большевики придавали огромнейшее значение агитационной работе на фронте. Броские плакаты художников, злободневные песни, хлесткие частушки, веселые рассказы считались немаловажным оружием. Незадолго до общего наступления я приехал с эстрадной бригадой в политотдел одной из дивизий. В Красной Армии артистов очень берегли и дальше вторых эшелонов не пускали. Однако работы было по горло: пять-шесть выступлений в день были отнюдь не в диковинку. В первый же день приезда обвешанный револьверами комиссар дивизии поинтересовался: – Как насчет барона, что-нибудь ядовитенькое имеется? – Да вот, товарищ комиссар, частушки приготовили, послушайте:1957, октябрь
Фельетон на эстраде
Из выступления на творческой дискуссии артистов эстрады и писателей 2 октября 1951 года[14]
…Мы встречаемся едва ли не впервые для беседы по теоретическим вопросам эстрадного искусства, искусства фельетона в частности. Из предварительных бесед, с товарищами я вынес впечатление, что царит удивительный разнобой, имеется множество мнений по поводу того, как определить, что такое эстрадное искусство и что такое эстрадный фельетон, чем он отличается от фельетона литературного, да и существует или вообще не существует эта разница.
Само собою разумеется, я не собираюсь, да и не могу дать исчерпывающие ответы на все эти вопросы. То, что я хочу вам сообщить, это скорее материалы к содокладу о фельетоне, чем сам содоклад или доклад. Материалы эти, может быть, кое-кому неизвестны или известны не всем и не во всем и потому могут все же представить некоторый интерес.
Мы много и справедливо говорим о Неблагополучии эстрады в организационном отношении. Нет никаких сомнений в том, что все эти организационные вопросы, включая сюда и необходимость коренного изменения всей системы подготовки новых номеров и организации концертов и создание настоящих репетиционных баз – своеобразных фабрик новых номеров, эстрадных школ и студий, открытие сети эстрадных театров, устранение всего, что мешает росту советской эстрады, – требуют самого срочного решения. Значит ли это, однако, что до разрешения организационныхнеполадок нам не время заниматься методологическими и теоретическими вопросами нашего искусства? Не только не значит, но – убежден – без предварительного разрешения именно вопросов творческих нельзя в полной мере разрешить и вопросы организационные.
Только повышение качества нашей работы, ликвидация отставания от общего роста искусства страны заставит обратить на эстраду настоящее внимание, и тогда всем разговорам об организационных неполадках конец!
Вот почему нас не может не тревожить отсутствие теории и методологии эстрадного искусства, разговорного – в частности.
Эстрада – это прежде всего разговорный жанр! Если в цирке главное – демонстрация физического развития и ловкости человека, дрессура, то там «разговорники» – жанр всего-навсего подсобный. Эстрада же тем и отличается от цирка, что разговорный жанр на ней, во всех его видах, включая и советскую песню, – жанр ведущий, главный. Отставание этого жанра – значит отставание всей эстрады.
С разговорным жанром, правда, неблагополучно не только на эстраде. В сегодняшней «Правде» вы можете прочитать статью о радиовещании, и там прямо говорится: «…репертуар музыкального и литературно-драматического вещания многих комитетов радиоинформации все еще ограничен: по радио нередко передаются слабые в идейном и художественном отношении произведения, к выступлениям привлекаются малоквалифицированные исполнители».
Есть две тенденции. Одна бытует у артистов эстрады – обвинять во всех недостатках одних только руководителей, директоров. Вторая тенденция руководителей – обвинять одних артистов. А виноваты-то обе стороны! И если вину руководства достаточно наглядно подтверждает одно перечисление организационных неполадок, то вина артистов эстрады прежде всего заключается в том, что они не обращали ни малейшего внимания на теоретические и методологические проблемы своей деятельности. Мы работали кустарно, в одиночку, не договорившись ни по одному художественно-творческому вопросу. Приходится повторить, что сегодняшнее совещание едва ли не первое, на котором именно эти, а не организационные вопросы должны быть главными.
К сегодняшнему совещанию я попытался было сделать из имеющихся в моей библиотеке книг и печатных изданий для вас маленькую выставку. Вы, вероятно, знаете, что я «старьевщик» – люблю и собираю старые и новые русские книги. Мне захотелось показать вам кое-что из этой области, имеющее отношение к теме «Фельетон в литературе и на эстраде».
По ряду организационных причин сделать эту выставку пока что не удалось. Однако мною был подготовлен и написан проект этой выставки, и этот проект-аннотация даст нам возможность совершить по ней «воображаемую прогулку», которая, мне кажется, может иметь самое непосредственное отношение к разговору о фельетоне.
Итак, пройдемся, товарищи, по «выставке». Называется она: «Фельетон в литературе и на эстраде». Общая аннотация: «Фельетон на эстраде никогда не был и не может быть явлением обособленным от фельетона литературного. Эстрадный фельетон есть явление литературное и сценическое в органическом взаимосочетании этих двух понятий».
Раздел первый
Фельетон в русской литературе
I. Книга: «Сатиры и другие стихотворения Антиоха Кантемира. Спб. Имп. Академия наук. 1762». Аннотация: «Князь Антиох Кантемир (1708–1744) – основоположник реально-обличительного, сатирического направления в русской литературе. Первая его сатира – «На хулящих учения» – написана в 1729 году. Последующие носят названия: «На зависть и гордость дворян злонравных», «О опасности сатирических сочинений», «На безстыдную нахальчивость» и т. д. Изобличая феодальную послепетровскую действительность, «Сатиры» Кантемира по форме и содержанию крайне близки к жанру сатирического фельетона и явились образцом для всех последующих писателей, основоположников этого жанра в литературе».II. Первые русские сатирические журналы, выходившие в 60 – 70-е годы XVIII столетия. Основной жанр их материала – сатирические фельетоны в форме писем, снов, разговоров, посланий и т. д. Журналы этого времени делятся на две части: Журналы реакционные. а) книга – «Всякая всячина» 1769 года. Журнал, издававшийся под руководством самой Екатерины. Фельетонисты этого журнала выдвинули лозунг – «не целить на особ», «давать критику в улыбательном духе»; б) книги: «Поденщина», Спб., 1771. Издавал Василий Тузов; в) «Ни то ни сио» и «Трудолюбивый муравей», Спб., 1769, – два журнала, издаваемые реакционным писателем Василием Рубаном. Все эти журналы сопутствовали «Всякой всячине». Журналы прогрессивные. Первый русский фельетонист-сатирик Николай Иванович Новиков. Портрет работы художника Левицкого. Журналы Новикова: а) «Трутень» – 1769–1770. Издание первое и второе; б) «Живописец» – 1772–1773. Шесть его изданий до 1829 года; в) «Кошелек» – 1774; г) «Смесь» – 1769. Издание, приписываемое Новикову. Общая к ним аннотация: «Журналы Н. Новикова полемизировали со «Всякой всячиной», то есть с самой Екатериной. Давали резкую критику «на лицо», вели борьбу за культуру, против низкопоклонства перед Западом, против крепостного права. Публицистическая заостренность, смелое привлечение в качестве материала бытовых сцен судебных постановлений, вопиющих фактов – характерные черты новиковских «писем» и «обозрений», позволяющих считать их несомненными фельетонами». Далее идут журналы, сопутствующие новиковским: а) «И то и сио», 1769; б) «Парнасский щепетильник», 1770. Два журнала, издаваемые Михаилом Чулковым, фельетонистом-сатириком, одним из первых собирателей русских народных сказок и народных песен; в) «Вечера», 1772. Сатирический журнал, издаваемый сатириком Василием Майковым; г) «Адская почта, или Переписка храмоногого беса с кривым», 1769. Во втором издании (1788) носит название: «Адская почта, или Куриер из ада с письмами». Журнал, издаваемый сатириком-фельетонистом и романистом Федором Эминым.
III. Сочинение автора «Недоросля» Дениса Фонвизина: «Послание к слугам». Фельетон в стихах антиклерикального характера.
IV. Великий русский публицист-революционер А. Н. Радищев и его многострадальная книга «Путешествие из Петербурга в Москву»: а) редчайшее первое прижизненное издание, сожженное рукой палача (1790); б) в таком виде книга эта попала в руки русского читателя (один из рукописных экземпляров того времени). Аннотация: «Книга Радищева, являясь непревзойденным в русской литературе публицистическим памфлетом, направленным к свержению самодержавия, против рабства и крепостничества, призывающая крестьян к революции, – примечательна с художественной стороны своим жанровым разнообразием, включая обличительно-сатирические зарисовки, перекликающиеся по темам с сатирическими фельетонами «Трутня» и «Живописца».
V. Круг Радищева. Сатирик Н. Страхов и его сатирические фельетоны: а) «Сатирический вестник», 1790. Журнал, издаваемый Страховым и единолично им писанный. Страстные выступления его против дворянских безобразий, уродства крепостничества роднят Страхова с Радищевым, уступая ему только в смелости и таланте, а также и в широте революционных выводов; б) «Карманная книжка для приезжающих на зиму старичков и старушек, невест и женихов, молодых и устарелых девушек, щеголей, вертопрахов, волокит, игроков и проч., – или Иносказательные для них наставления и советы», М., 1791 (второе издание-1795); в) «Переписка моды, содержащая письма безруких мод, размышления неодушевленных нарядов, разговоры бессловесных чепцов, чувствования мебелей, карет, записных книжек… и т. д.», М., 1791. Аннотация: «Книги Страхова любопытны не только по содержанию фельетонов, но и по разнообразию их формы». Молодой Иван Крылов. Его сатирические журналы: а) «Почта духов, ежемесячное издание, или Ученая, нравственная и критическая переписка арабского философа Миликуль-мулька с водяными, воздушными и подземными духами», Спб., 1789; б) «Зритель», 1792; в) «Санкт-Петербургский Меркурий», 1793. Аннотация: «Три журнала, издаваемые молодым Иваном Крыловым до обращения его к жанру басни. «Почта духов» писана им единолично. Все материалы молодого Крылова – по форме и содержанию несомненно сатирические фельетоны».
VI. Девятнадцатый век. Тридцатые годы. Реакционные журналисты, нашедшие в фельетоне удобную форму для нападок на своих литературных врагов и мелкой критики современных нравов. Фаддей Булгарин и его арена. а) «Северная пчела», 1830. Комплект газеты, издаваемой Булгариным и его соратником Гречем. Подлую беспринципность этого фельетониста и его «органа» хорошо живописуют слова декабриста – поэта К. Рылеева. Еще до событий 14 декабря поэт-декабрист, выведенный из себя выходками Булгарина, воскликнул: «Когда случится Революция – мы тебе, Булгарин, на «Северной пчеле» голову отрубим!» б) «Комары. Всякая всячина Фаддея Булгарина», Спб., 1842. Книга фельетонов Булгарина; в) «Очерки русских нравов, или Лицевая сторона и изнанка рода человеческого», Спб., 1843. Книга фельетонов Булгарина. Барон Брамбеус (Сенковский). Один из первых фельетонистов, по убеждениям и беспринципности недалеко ушедший от Булгарина, хотя и неизмеримо его талантливей. Его журналы, книги: а) «Новоселье». Сборник, изданный А. Смирдиным в 1833 году. В нем впервые был напечатан нашумевший фельетон Сенковского «Большой выход Сатаны»; б) «Библиотека для чтения». Журнал, редактируемый Сенковским. Здесь печатались его фельетоны; в) «Фантастические путешествия барона Брамбеуса», Спб., 1833. Книга фельетонов Сенковского.
VII. Сороковые годы. Фельетоны Некрасова, Белинского, Григоровича, Тургенева, Достоевского и других. Литературные сборники, издаваемые революционным поэтом-демократом Н. А. Некрасовым: а) «Статейки в стихах», Спб., 1843 (две тетрадки). Первый сборник, изданный молодым Некрасовым. Здесь его первый фельетон «Говорун. Записки петербургского жителя Ф. А. Белопяткина»; б) «Физиология Петербурга», Спб., 1845. Сборник Некрасова, изданный им при ближайшем участии Белинского… В нем – фельетоны: «Петербург и Москва» Белинского, «Петербургские шарманщики» Григоровича, «Петербургские углы» Некрасова, «Петербургский фельетонист» Панаева. Сборник вызвал яростные нападки славянофилов во главе с Аксаковым. Им отвечал Белинский – необычайно остроумно и едко; в) «Первое апреля». Комический иллюстрированный альманах, составленный в стихах и прозе, достопримечательных писем, куплетов, пародий, анекдотов и пуфов», Спб., 1846. Альманах, изданный Некрасовым. В нем коллективный фельетон Достоевского, Некрасова и Григоровича «Как опасно предаваться честолюбивым снам…».
VIII. «Литературная газета». Комплект за 1840 год. Здесь печатались во множестве фельетоны современных авторов.
IX. «Современник» – журнал, основанный А. С. Пушкиным. В 1847 году он перешел в руки Некрасова и Панаева. Ближайшее участие принял Белинский. В журнале был организован отдел «Свисток», в котором помещали свои фельетоны сатирического порядка Н. А. Добролюбов и Н. Г. Чернышевский. В «Свистке» зародился Козьма Прутков.
X. Пятидесятые годы. Эпоха обличительного жанра. Журнал «Весельчак» – первый сатирический журнал этой эпохи. Участвовали фельетонисты О. Сенковский (Брамбеус), Петр Вейнберг, А. Злов, А. Суворин (Незнакомец) и некоторые другие. Добролюбов о направлении сатиры этого журнала отозвался крайне отрицательно. Уличные сатирические листки, вихрь которых появился в 1858 году. Куплеты и фельетоны, помещенные в них, вызвали отрицательную статью Добролюбова. Листки носили название: «Бардадым», «Безсонница», «Безструнная балалайка», «Говорун», «Ералаш», «Пустозвон», «Смех и горе», «Сплетник», «Фантазер» и др. – образцы этих журналов-однодневок. Предок знаменитого журнала «Искра» – листок «Знакомые» с приложением «Листа знакомых», издаваемый карикатуристом Н. А. Степановым, позже, вместе с Курочкиным, преобразовавшим свое издание в журнал «Искра». Комплекты этих изданий.
XI. Лучший русский сатирический журнал «Искра». Издавался с 1859 по 1873 год включительно. Участвовали своими фельетонами и куплетами А. Антонович, А. Афанасьев-Чужбинский. П. Боборыкин, В. Буренин, П. Вейнберг, А. Герцен, И. Горбунов, Г. Данилевский, Н. Добролюбов, А. Дружинин, Г. Елисеев, А. Жемчужников, Г. Жулев, Н. Златовратский, П. Засодимский, Вс. Крестовский, братья В. и Н. Курочкины, А. Левитов, Н. Лейкин, Д. Минаев, Л. Михайлов, Н. Некрасов, А. Плещеев, И. Панаев, Ф. Решетников, А. Скабичевский, В. Слепцов, А. Толстой, Глеб и Николай Успенские, Н. Чернышевский, П. Шумахер, П. Якушкин и другие. Экспонируется комплект «Искры».
XII. Сатирические журналы, сопутствующие «Искре», но не обладавшие, однако, ни ее остротой, ни влиянием. а) «Арлекин» – редактировали Иванов, затем Павлищев. Издавал Крашенинников. Издавался журнал один 1859 год. Направление журнала главным образом – «увеселительное»; б) «Гудок» издавался один неполный 1859 год под редакцией Г. Блока (Канибакса). Журнал в то время был абсолютно беззуб. В 1862 году его купил Ф. Стелловский, а редактировать стал фельетонист Д. Минаев («Обличительный поэт»). Минаев выпустил всего 48 номеров, и эти номера по талантливости приближаются к «Искре»; в) «Развлечение». Существовал с 1859 года до дней Октябрьской революции. Объектом сатирических стрел фельетонистов «Развлечения» был главным образом купеческий быт; г) «Заноза». Выходил с 1863 по 1865 год. Основатель журнала – М. Розенгейм. Экспонируются комплекты этих журналов.
XIII. A. Герцен (Искандер) и его соратники. Аннотация: «Публицистические статьи, очерки, письма Герцена получают подчас характер фельетона, замечательного как социально-политической остротой своего революционного содержания, так и блестящим использованием средств художественного порядка». Экспонируются комплекты «Полярной звезды» – сборника А. Герцена и «Колокола» – газеты, носившей подзаголовок «Прибавочные листы к «Полярной звезде». Аннотация: «Герцен создал вольную русскую прессу за границей – в этом его великая заслуга. «Полярная звезда» подняла традицию декабристов. «Колокол» (1857–1867) встал горой за освобождение крестьян» (В. И. Ленин).
XIV. Фельетоны революционных демократов – Добролюбова, Чернышевского, Салтыкова-Щедрина. Экспонируются: а) Номер журнала «Современник», раскрытый на странице «Свистка» с фельетоном Добролюбова; б) то же – с фельетоном Чернышевского; в) книга фельетонов Салтыкова-Щедрина «Письма к тетеньке». Аннотация: «Когда его упрекнули, что эти его «Письма» носят фельетонный характер, Салтыков-Щедрин (в письме к Пыпину) ответил, что и «водевиль может быть умнее боборыкинской драмы». XV. Восьмидесятые годы. Период реакции. Жанр фельетона широко используют беспринципные юмористические журналы мещанского типа. Период упадка социально-сатирического фельетона. Экспонируются годовые комплекты журналов «Шут», «Осколки», «Будильник», «Стрекоза».
XVI. Девяностые и девятисотые годы. Аннотация: «1895 год – начало третьего – пролетарского этапа в освободительном движении в России». Фельетоны Алексея Максимовича Горького. Экспонируются газеты – «Нижегородский листок» и «Самарская газета» с фельетонами Горького, подписанными «Иегудиил Хламида». В «Самарской газете» – фельетон Горького «Беспокойная книга». Экспонируется портрет Алексея Максимовича и его книга фельетонов об Америке. Раскрыта на фельетоне «Город желтого дьявола». Реакционные фельетонисты в борьбе с революцией. а) Книга фельетонов Меньшикова – «Письма к ближним». Автор – махровейший реакционный фельетонист «Нового времени»; б) книга фельетонов В. В. Розанова. Нововременский философ, специализировавшийся на юдофобстве; в) книга фельетонов Незнакомца (А. Суворина). А. Суворин, издатель подлейшего официоза «Новое время», начинал свою карьеру как талантливый фельетонист либерального толка. Его фельетон того времени «Гарибальди» читал со сцены знаменитый артист Садовский; г) книга фельетонов В. Буренина. Начав когда-то свою деятельность в «Искре», перекочевал в лагерь реакционеров к нововременцам.
XVII. Либеральные фельетонисты предреволюционных лет. а) Книги фельетонов Власа Дорошевича, считавшегося в те годы «королем репортеров»; б) книги фельетонов Александра Амфитеатрова. Как и Дорошевич, один из крупнейших представителей фельетонного жанра. Перекочевал из «Нового времени» в либеральную печать. В 1902 году написал нашумевший фельетон «Господа Обмановы», сатиру на дом Романовых. Эмигрировал. Вернулся в Россию и после Октябрьской революции эмигрировал вновь, став в ряды заядлых реакционеров; в) книга с фельетонами молодого Леонида Андреева; г) наиболее популярный предреволюционный журнал «Сатирикон», а затем – «Новый сатирикон». Арена Аркадия Аверченко и иже с ним. Фельетоны журнала отличались узостью темы, ограничивались главным образом осмеянием обывателя. Нередко – с обывательских же позиций и на потребу обывателю. Экспонируется комплект этого журнала.
XVIII. Сатира первой русской революции. Экспонируются журналы 1905–1906 годов. «Пулемет» Шебуева, «Зритель», «Стрелы», «Волшебный фонарь» и т. д. и т. д. В коллекции до 350 названий московских, петербургских и провинциальных журналов этого времени.
XIX. Классики советского сатирического фельетона. а) Демьян Бедный и его книги; б) Владимир Маяковский и его книги; в) Михаил Кольцов, И. Ильф и Е. Петров.
XX. Сатирические журналы советского времени. Эспонируются годовые комплекты журналов: «Ревизор», «Бегемот», «Чудак», «Смехач», «Дрезина», «Крокодил». На этом заканчивается раздел первый.
Раздел второй
Сатирические фельетоны и куплеты на эстраде
I. Иван Федорович Горбунов (1831–1895). Первый русский артист, для которого деятельность автора-эстрадника явилась профессионально главной. Начало эстрадной его деятельности совпадает по времени с началом эпохи обличительного жанра в литературе. Расцвет – 60-е и 70-е годы. Закат и измельчание тематики репертуара – годы восьмидесятые. Экспонируются портреты Горбунова – в жизни и на сцене – в образе генерала Детятина, от лица которого Горбунов читал свои злободневные фельетоны. Книги Горбунова и его подражателей. Газета «Ватерпас», издаваемая Горбуновым, наполненная произведениями злободневно-фельетонного порядка.II. Дореволюционные сборники «Для сцены». Экспонируется около сорока названий сборников для декламации, чтения и пения. Рассказы, фельетоны, куплеты, бытовые сцены. Содержание сборников и их направление соответствуют направлению сатирической литературы того времени. Никакого самостоятельного, особого от литературы направления эти эстрадные сборники не имели. Исключение составляют сборники бульварного, низкопробного репертуара шантанного, явно «клубничного» содержания.
III. «Столпы» эстрадного разговорного жанра предреволюционной эстрады. а) Юлий Владимирович Убейко. Автор-куплетист, монологист. Выступал в жанре «апаша». Его портрет и книжка куплетов; б) Сергей Алексеевич Сокольский (Ершов). Автор-куплетист и монологист. Выступал в так называемом «босяцком» жанре. Его портрет в гриме и в жизни. Книга его репертуара «Пляшущая лирика»; в) Станислав Францевич Сарматов. Автор-куплетист. Корифей бульварного «клубничного» жанра. Его портрет в виде «апаша-фланера». Книжка его куплетов; г) Владимир Яковлевич Хенкин. Ныне народный артист РСФСР. В те годы эстрадный рассказчик. Его портрет. Книжка его репертуара; д) Павел Троицкий. Куплетист-репризер (автором своего репертуара не был). Выступал в эксцентрическом костюме. Его портрет и плакат.
IV. Эстрадная молодежь предреволюционных лет: а) Леонид Осипович Утесов. Ныне – заслуженный деятель искусств РСФСР.[15] Куплетист-рассказчик. Его портрет и книга воспоминаний; б) Николай Смирнов-Сокольский. Автор-куплетист и фельетонист. Его сборники куплетов и фельетонов.
…Я приношу извинение, что заставил вас совершить эту «воображаемую прогулку» по выставке, которая, конечно, неполна и несовершенна, но, как мне показалось, может быть не столь уж безынтересна для присутствующих. Далеко не со всеми участниками выставки мы признаем родство. Но в то же время хотелось наглядно-показать, что у нас, советских эстрадников, выступающих с сатирическими фельетонами, также есть свои предки – очень хорошие, замечательные предки. Это прежде всего наши русские революционные демократы: Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Некрасов, поэты «Искры». Сатирический фельетон, равно как и сатирические куплеты – это не только эстрадные жанры, но прежде всего – жанры литературные. И поэтому, говоря о падении и отставании этих жанров на эстраде, раньше всего надо подумать: а нет ли известных симптомов неблагополучия этих жанров в литературе? Процессы, происходящие на нашей эстраде, теснейшим образом связаны с литературой. Советская эстрада отражает те успехи и недостатки, которые присущи советский литературе в целом. Почему сегодня на эстраде процветает жанр художественного чтения? Да потому, что в советской литературе повести, романы, стихи и поэмы обильно представлены превосходными образцами. Это и приносит чтецам крупные успехи и победы. Артисты, читающие на эстраде новые советские сатирические басни, пользуются также большим успехом у слушателей. Объясняется это тоже тем, что в жанре сатирической басни у советских поэтов-сатириков есть известные достижения. Совсем иначе обстоит дело с таким боевым жанром, как сатирические куплеты. Отставание этого жанра на эстраде объясняется тем, что он вовсе отсутствует в литературе. Отсутствует не только как «репертуар для эстрадников», но прежде всего как форма творчества писателей-сатириков. До нашего сегодняшнего совещания о фельетоне было, как вы знаете, такое же совещание о куплетах. Из стенограммы этого совещания мне хочется полностью процитировать вопрос, заданный писателем Червинским куплетисту-эстраднику Набатову. Вот он: «Червинский: Вы неоднократно указывали в докладе на важность сегодняшнего совещания. А давайте попробуем определить важность этого совещания с такой точки зрения: кто заинтересован в этих куплетах, кто их исполнитель и есть ли серьезные творческие люди, работающие в этом жанре? Я не могу привести даже примера, я не знаю даже ни одной фамилии. У меня лично такое впечатление, что этот жанр на сегодняшний день не имеет площадки, то есть не имеет базы, потому что если нет человека, который работает на эстраде, и приходится вспоминать какие-то фамилии, очень незначительные, – значит, людей этих просто нет. Значит, стоит вопрос о репертуаре Набатова. Для него лично этот вопрос важен, но абсолютно не важен с точки зрения жанра. Спрос рождает предложение. Нет спроса – нет предложения. На этот жанр нет никакого спроса. А если так, то, может быть, и тема сегодняшнего совещания надуманна, непроблемна и вряд ли вызвана необходимостью?» Все, слышавшие это заявление писателя Червинского, во главе с Набатовым начали доказывать ему, что исполнителей куплетов существует сколько угодно и что причины отставания этого жанра на эстраде заключены в чем угодно, только не в отсутствии исполнителей. А надо было ответить гораздо проще. Надо было согласиться с товарищем Червинским, что жанр этот на эстраде почти мертв, но мертв потому, что он, как жанр, почти отсутствует в советской литературе. И товарищ Червинский не прав, что якобы спрос рождает предложение. В наших, советских условиях иногда и предложение рождает спрос. Вспомните хотя бы славных стахановцев. Разве, внося те или иные рационализаторские предложения, они руководствуются спросом на них? Да спрос придет, были бы предложения! Еще меньше можно говорить о спросе на тот или иной литературный жанр. Классическим представителем жанра куплета в старой русской литературе был Василий Степанович Курочкин. Из биографии его мы можем узнать, что он выбрал жанр куплета для своего литературного творчества потому, что «куплет легок, певуч, доступен запоминанию. Все эти качества делают его, при значительной емкости, легко распространимым, летучим. Он прилипает к противнику, сопровождает его, жалит, уничтожает. Крылатые куплеты Курочкина вились над аристократией, с ее чванливостью, над денежными тузами, над бюрократами, вились вокруг реакционных газетчиков, над головой сатрапов, обскурантов, спекулянтов и либералов». (Цитирую по вступительной статье к собранию стихотворений В. Курочкина, изданному в 1934 году.) Вот почему он и пропагандировал в литературе жанр куплета. Ему было в высшей степени безразлично, существуют ли на свете или не существуют какие бы то ни было эстрадные исполнители куплетов, есть ли спрос на такие тексты с их стороны. Он создавал жанр куплета в литературе, а это одно уже явилось своего рода «предложением» для создания спроса на куплеты у эстрадных исполнителей, и породило таких исполнителей в значительном количестве, и в первую очередь способствовало идейному, художественному, политическому обогащению эстрадного репертуара. Много лет назад писатель Валентин Катаев написал куплеты «Зайчик-негодяйчик». Написал их отнюдь не как «репертуар для эстрады», а как очередное свое сатирическое произведение, замыслу которого лучше всего соответствовала форма куплета. Но эстрада «подхватила» и сделала популярными эти куплеты, так же как целый ряд куплетов Маяковского, Бедного, Лебедева-Кумача, Безыменского и других советских поэтов. Дела на эстраде с куплетами были значительно веселей! Из литературы на эстраду, а не с эстрады в литературу – вот, собственно, формула для обеспечения того или иного расцвета жанра. Смешно ожидать расцвета жанров куплета и фельетона на эстраде, если нет расцвета этих жанров в литературе, если писатели будут ждать «спроса» на них со стороны эстрадников. Мне кажется, что, если бы писатели отстаивали эти жанры в литературе, а журналы печатали бы подобные произведения на своих страницах, мы бы, эстрадники, имели образцы не только для непосредственного исполнения их с эстрады, но и для своего собственного авторского творчества. Сегодня мы этого не видим. Писатели, как видно из выступления товарища Червинского, ожидают «спроса» со стороны исполнителей. Если проследить творческий путь Ивана Горбунова, то можно убедиться, что он возник на эстраде ^одновременно с расцветом так называемого «обличительного жанра» в литературе. Его успех сопутствует успехам литературы революционных демократов, беллетристов-народников. А его закат, кризис и измельчание творчества совпадает с 80-ми годами – эпохой разгула реакции или, как ее называют в истории литературы, «эпохи разброда и уныния». Иван Горбунов, первый русский эстрадник, – явление не только эстрадное, а литературно-эстрадное, и его судьба связана с судьбою тех жанров в литературе, которые он представлял на эстраде. То же относится и к нам. Я бывал на заседаниях секции сатиры и юмора Союза советских писателей. Бывал, правда, как гость… Участие мое там относительное, поскольку я не член Союза писателей. Впрочем, может быть, мне удастся проникнуть в него с другого хода! отнюдь, к сожалению, не эстрадного. Я сейчас сдал в печать книгу об альманахах, и она меня, возможно, порекомендует в Союз… Разве на заседаниях этой секции сатиры и юмора не говорилось неоднократно и о невнимании к жанру сатиры и юмора со стороны Союза писателей, и о недостаточном уважении к нему со стороны критиков, и о малой для него арене и так далее? Говорили? Говорили. А что это доказывает? Доказывает, что с этим жанром неблагополучно и в литературе. Сколько раз председатель этой секции поэт Безыменский торжественно начинал заседания словами: «Товарищи, хочу вас поздравить с победой. В «Новом мире» должна появиться страничка для сатиры и юмора!» А потом оказывалось, что действительно в одном-двух номерах «Нового мира» эта страничка появлялась, но затем опять исчезала бесследно! У нас один журнал сатирического жанра – это «Крокодил». Этого мало для такой огромной страны! Нам, эстрадникам-сатирикам, иногда просто и почитать нечего! Я не говорю о публицистических статьях и даже публицистических газетных памфлетах – они имеются, и мастера этого жанра Илья Эренбург, Давид Заславский и другие работают в полную силу. Но каковы дела сейчас в литературе именно с сатирическим фельетоном? Не блестящи, как мне кажется. А я убежден, что только с расцветом этого жанра в литературе расцвет этот найдет свое отражение и на эстраде. Кто специалисты у нас по сатирическому фельетону в литературе? Это исключительно лишь члены секции сатиры и юмора: Людмила Давидович, Леонид Ленч, Михаил Червинский, еще десяток-полтора товарищей. А я вам на своей «воображаемой» выставке показал, что и Достоевский, написав «Братьев Карамазовых», находил время для того, чтобы писать сатирические фельетоны. То же можно сказать о Белинском, Некрасове, Салтыкове-Щедрине и о многих других светочах русской литературы, которые наряду с крупными формами литературы уделяли немало труда и внимания и сатирическому фельетону. У нас сейчас издается сатирический журнал «Крокодил». Но может ли редакция «Крокодила» назвать в числе своих постоянных сотрудников имена таких мастеров советской литературы, как Фадеев, Шолохов, Твардовский, Эренбург, Корнейчук, Погодин, Катаев и многие другие? Если не считать отдельных редких исключений, – не может. А когда-то Щедрин писал Некрасову: «В Петербург я наверное привезу повесть… Сверх того, быть может, в бытность в Петербурге напишу и фельетон или два…» Хочется задать вопрос мастерам советской литературы, создающим замечательные большие полотна: а не могут ли они «сверх того» написать «фельетон или два»? Думается, что тогда отставание сатирических жанров в литературе (а следовательно, и на эстраде!) сразу пошло бы на убыль. От лица практиков я, думается, имею право сказать, что нам много было легче работать, когда, раскрывая «Правду» или «Известия», мы каждый день находили фельетоны Демьяна Бедного, Владимира Маяковского – фельетоны блестящие, злободневные, сатирические. Подчеркиваю – сатирические! Эстрада – искусство малых форм. Фельетон, куплет, рассказ, интермедия – тоже малые формы большой литературы. Но «малые формы» – вовсе не значит «малые мысли». Поэтому нет никаких оснований мастерам больших форм литературы избегать И пренебрегать малыми. Дело отнюдь не в названиях. В Союзе советских писателей существует секция сатиры и юмора, название которой тоже не очень верное. Ведь сатира и юмор должны быть первоприсутствующими не только в одной этой секции, которая, по-видимому, должна объединять лишь немногих специалистов по сатире и юмору. Сатира и юмор жизненно необходимы и драматургам, и поэтам, и прозаикам. Не своевременно ли Союзу советских писателей организовать секцию мастеров малых форм литературы? Советская эстрада и советский цирк вступил бы с ней в такие же взаимоотношения, в каких находятся драматические театры страны с секцией драматургов. Насколько бы это уточнило и укрепило связи литературы с эстрадой! Однако сегодня это самое массовое из искусств – почти вне поля зрения Союза советских писателей. Откровенно говоря, даже слово «писатель» редко произносится на эстраде. Писателя здесь заменяет «автор текста», а произведения, исполняемые с эстрады, чаще всего называются «текстовым материалом». У эстрадников в почете «специалисты-авторы», якобы знающие таинственную «специфику» эстрадного искусства. Кстати сказать, эта специфика действительно существует. Но она отнюдь не таинственна. Ведь и драматург может иногда написать высокохудожественную, глубокую по содержанию пьесу, но совершенно несценичную, то есть сделанную без знания и учета ряда непременных условий, при которых театр может осуществить ее постановку. Бывают и, наоборот, очень пустые по содержанию, низкие по литературным достоинствам пьесы, но написанные с таким знанием и учетом «сценичности», что зритель порой поддается эффектам театра и горько обманывается. Если слово «сценичность» заменить словом «эстрадность», нетрудно понять, что такое специфика эстрады. Произведение, предназначенное для исполнения с эстрады, должно мгновенно вызывать у слушателей смех, гнев, слезы – все, что угодно, только не оставлять его равнодушным. Но появление этих эмоций должно быть непременно соединено с глубокой идейной направленностью, с высоким литературным качеством произведения. Одни голые эмоции, среди которых на первом месте смех ради смеха, вызываемый к тому же «без стеснения в средствах», – это, к сожалению, и считается сейчас той пресловутой «спецификой», которую освоили некоторые «авторы-текстовики», работающие для эстрады. Разумеется, ничего общего это рукомесло с литературой и ее задачами не имеет! В числе причин некоторого неблагополучия с жанром сатиры и юмора позвольте упомянуть еще одну. Я выступаю перед вами сейчас как художественный чтец и прочту «Маленький фельетон о маленьком фельетоне» горячо мною любимого сатирика-фельетониста Александра Безыменского. Стихотворение это вы, возможно, знаете, оно напечатано, но я все же прочту его, как имеющее непосредственное отношение к сегодняшнему заседанию:
1951
Пять бокалов шампанского Новогодний фельетон
Я встречаю Новый год дома, среди своих самых любимых, самых испытанных друзей – среди книг. Перелистывая тысячу первый раз страницы, созданные гением Гоголя, я думаю: как странно иногда получается у писателей… Вот у Гоголя – загадочный Вий, вещающий подземным голосом «Поднимите мне веки…», услужливый черт, на котором кузнец Вакула переносится в Петербург, летающая в гробу панночка-ведьма, портрет, вылезающий ночью из рамы, нос, пропадающий у майора Ковалева и один путешествующий по Невскому проспекту. Все это, казалось бы, фантастика: черти, дьяволы, нечистая сила. А вот читаешь и веришь, веришь, что так и было. И тут же вспоминаешь иную пьесу современного драматурга. Выходят у него на сцену директор, предзавкома или, того лучше, парторг – реальнейшие из реальных людей на свете, а зрители смотрят и почему-то не верят. Понимаете ли – не верят! К счастью, таких пьес и таких образов становится меньше. Я наливаю в бокал шампанское, наше Советское шампанское, которое не хуже, а много лучше прежнего Абрау-Дюрсо, и поднимаю тост за процветание Великой Советской Литературы, которая, преодолевая неизбежные «болезни роста», входит и войдет в историю человечества как самая идейная и самая правдивая литература в мире! Потомкам будет что почитать и по каким источникам изучать быт и людей нашей эпохи. Потомки получат неплохое наследство! Однако, чтобы воспользоваться этим наследством, потомки должны взять напечатанные нами сегодня книги в свои руки, читать эти книги, перелистывать их страницы. А все ли выпущенные нашими издательствами книги будут готовы предстать перед читателем через пятьдесят, сто, двести и более лет? Боюсь, что не все! Некоторые новые книги уже и сейчас рассыпаются вдребезги, вылезают из переплетов, а самые переплеты загибаются этаким «перманентом» в стороны. Вот передо мною Полное собрание сочинений великого сатирика М. Е. Салтыкова-Щедрина. Оно издано в годы 1933 – 1941-й и по содержанию великолепно! Впервые сочинения Михаила Евграфовича предстали перед читателем в неизуродованном царской цензурой виде. Это целая полка книг – двадцать томов. Но какая же это внешне скучная и серая полка! Даже не серая, а пестрая. Том шестой, например, в ледерине буро-коричневого цвета, с ярко-оранжевым тиснением на корешке. Все остальные тома – в парусине серого цвета, причем степень серости каждого тома различна. Тиснение на корешках – темно-красное. Книги были прочитаны пять-шесть раз в очень аккуратной, бережливой семье. Но взгляните на них: корешки развихлялись и сморщились, парусина на переплетах вздулась пузырями. Проволочная сшивка проржавела и проела бумагу. Страницы выпадают, как зубы у больного цингой. Нет, не проживут эти книги сто, полтораста, двести лет, даже если их совсем не трогать… Подобных примеров можно привести много. Хорошая, нужная книга «Очерки по истории русской журналистики и критики», выпущенная Ленинградским университетом в 1950 году, состоит из шестисот страниц, напечатанных на хорошей, плотной бумаге. Книга переплетена в бумажный картонаж самого дешевого типа. Слабенькое крепление корешка не в силах выдержать подобной нагрузки, и книга, носящая справочный характер, весьма быстро превратилась в пачку печатной бумаги, которую надо перевязывать веревочкой. Зачем было ее переплетать столь убого? Книга не рассчитана на массового читателя: цена ее сорок рублей! Куда ни шло, увеличить эту цену еще на пять, на семь рублей и выпустить книгу книгой, а не какой-то жалкой «времянкой». Я достаю из шкафа старинную книгу – «Грамматику» Мелетия Смотрицкого, напечатанную в Москве в 1648 году. По этой грамматике учился Ломоносов. Она любопытна по содержанию. Родов, например, в то время насчитывалось семь: мужской, женский, средний, общий, всякий, недоуменный, преобщий. Но дело не в содержании! Вот она лежит передо мною в переплете своего времени. Книгой пользовались: на полях и на крышке переплета множество помет, свидетельствующих о длительной, действенной жизни книги. Однако это железная вещь! Окаменелый корешок! Прикованные страницы! Топором руби – ничего не сделаешь! Триста с лишним лет прожила книга, и нет следов дряхлости. Она проживет еще пятьсот и более лет! Я опять наливаю в бокал шампанское, наше Советское шампанское, которое не хуже, а лучше прежнего Абрау-Дюрсо, и поднимаю тост за творцов книги. За людей пишущих и за людей, делающих книгу! Я лично ими доволен. Хочу, чтобы они подумали о том, будут ли довольны ими потомки! И еще один тост. За Театр эстрады! В наступающем Новом году родных моему сердцу москвичей ждет сюрприз. На площади Маяковского, в помещении, занимаемом ранее Театром сатиры, открывается Московский государственный эстрадный театр. Многолетняя мечта артистов советской эстрады, искусства массового, любимого народом, наконец-то сбывается. Артисты эстрады ведут нужную и важную работу по обслуживанию рабочих дворцов и клубов не только столицы, но и самых глубинных пунктов нашей необъятной Родины. Они выступают в цехах заводов, в колхозах, в шахтах… Развивать свое искусство, улучшать его, совершенствовать его им было негде. Негде было растить новые молодые кадры, новых режиссеров, художников, драматургов. Особенно драматургов, то есть людей, пишущих репертуар для эстрады. В них особая нужда. Им в новом Эстрадном театре – особое, почетное место! В. Масс и М. Червинский, Н. Эрдман, М. Вольпин и Я. Зискинд, В. Дыховичный и М. Слободской, В. Поляков и Л. Ленч, В. Типот, А. Безыменский и Э. Кроткий, Б. Ласкин и З. Гердт, В. Бахнов и Я. Костюковский, В. Гальковский и Я. Дмитриев, В. Ардов и еще весьма немногие другие (простите, если кого позабыл!) – за ваше здоровье! Вы да еще два-три артиста, пишущих себе репертуар сами, выручали эстраду все эти годы. Вы, разумеется, поможете и новому эстрадному театру на первых его, еще неизведанных тропах. Кто, кроме вас? А нужны еще многие другие, обладающие (непременно!) талантом сатириков. Где они? Несколько лет назад один поэт написал на меня и напечатал в газете дружескую эпиграмму:1954, 1 января
Музей эстрады необходим![17]
Есть люди, которые не только отдали всю свою жизнь эстрадному искусству, но и горячо, до самозабвения его любят. Есть также немало людей, рвущих с эстрады жирные куски, но считающих всегда, что эстрада для них – лишь временная остановка или отступление перед прыжком куда-то в «более высокое», «более серьезное» искусство. Я беру на себя смелость говорить от лица первых, то есть от имени людей, выбравших для себя дорогу эстрадного искусства не случайно, а как единственно для себя правильную. Эти люди сегодня искренне взволнованы предстоящим открытием Эстрадного театра в Москве. Они считают, что наконец-то у эстрады есть дом, творческий центр, в котором должно быть очень многое и, между прочим, то, что я хочу предложить в этом письме: нужно в этом театре (просто сегодня же!) отвести, пусть пока скромную, одну комнату для организации в ней ЦЕНТРАЛЬНОГО МУЗЕЯ ЭСТРАДЫ. Ни одно искусство в Советской стране столь не бедно какими-либо печатными, рукописными, иконографическими, учебными или другими материалами, как наше, эстрадное. Умерли такие мастера эстрады советского времени, как Борис Самойлович Борисов, Владимир Хенкин, Владимир Яхонтов и другие. Никто уже не сумеет припомнить крупнейших деятелей эстрады дореволюционного времени, хотя некоторые из них имеют право на память. Еще не упущено окончательно время собрать воедино тексты их репертуара, их фотографии, их статьи, грампластинки, библиографию рецензий о них, может быть, кое-какие предметы, характеризующие их творчество: реквизит, костюмы и т. д. Ныне здравствующие мастера эстрады, имена которых знает и любит страна, в большинстве своем люди немолодого возраста. Как много могут они передать в музей необходимых для молодежи пособий! Репертуар, фотографии, афиши, книги. Не поздно записать их мысли, воспоминания, беседы с ними. Не поздно, но поторопиться следует!Б. С. Борисов и Н. П. Смирнов-Сокольский. 20-е годы
Надо приобрести собственный звукозаписывающий аппарат и сохранить для потомства исполнение ими лучших номеров репертуара. Создать собственную фонотеку из записанных живых выступлений мастеров. Трудно, но пора уже подумать и о библиотеке для эстрадника, в которой были бы собраны немногочисленные, но все-таки имеющиеся книги по эстраде. Организованное место – притянет материалы: кое-что распылено по государственным хранилищам, но недоступно для людей эстрады. Не так давно ко мне обратились из Музея имени Бахрушина с вопросом, нет ли у меня прав и полномочий забрать к себе какие-то «две корзины» с эстрадным репертуаром, которые им не нужны. Как частному лицу отдать их мне они не решились, и, по всей вероятности, эти «две корзины» сегодня – пища для мышей.С. Л. Кузнецов
Н. Ф. Монахов
В. И. Ленин сказал: «Хранить наследство – вовсе не значит еще ограничиваться наследством». Это должно быть начертано на дверях будущего Музея эстрады. Бережно храня наследство, Музей должен стать действенным органом по поднятию культуры молодых артистов эстрады. Устраивать выставки своих материалов, доклады, беседы. Надо только начать. Надо выбрать человека, образованного, любящего эстраду, который взял бы на себя роль своего рода Ивана Калиты по собиранию материалов. Надо дать ему какие-то деньги, а главное, предварительное помещение – комнату в эстрадном театре. Фойе этого театра – прекрасное место для будущих выставок и экспозиций Музея. Надо, может быть, опубликовать содержание моего письма. Призвать артистов эстрады поделиться всем, что у них имеется полезного для Музея. Центральный музей эстрады – это одно из проявлений заботы о молодежи, о новых эстрадных кадрах и вместе с тем – прекрасная форма собирания и обобщения опыта старых мастеров эстрады.1953, ноябрь
Книги, которых ждут артисты[18]
В 1933 году по инициативе Алексея Максимовича Горького вышла первая книга из серии «Библиотека поэта». Издание книг этой серии продолжается до сегодняшнего дня, и трудно переоценить пользу, которую принесли поэтам и писателям переизданные сочинения старых мастеров русской поэзии. Сам великий знаток и усердный книголюб, собиратель старинных русских книг, Горький прекрасно понимал всю трудность ознакомления с этими книгами в их первопечатном виде: все они давно уже стали библиографическими редкостями, доступными весьма немногим. Алексей Максимович знал, что советские поэты, в особенности молодые, имеют порой лишь приблизительное понятие об этих книгах, и решил прийти к ним на помощь. «Наши поэты, – писал он, – мало культурны, слабо вооружены технически, мало учатся». Это писал Горький в декабре 1931 года и, вероятно, не написал бы сейчас, так как наши поэты далеко шагнули вперед в идейном и культурном отношении. Можно не сомневаться, что серия книг «Библиотека поэта», задуманная Горьким, сыграла в этом деле не последнюю роль. Само собой разумеется, что не только в изучении прошлого заключается подлинная образованность человека. Знание сегодняшней советской литературы, произведений классиков марксизма-ленинизма необходимо в первую очередь. Но, писал Алексей Максимович, «не зная прошлого, невозможно понять подлинный смысл настоящего и цели будущего». Кроме серии книг «Библиотека поэта» выпускается много книг и пособий. Помимо сочинений по истории и теории литературы заново перепечатаны, например, все сатирические журналы Н. И. Новикова – «Живописец», «Трутень», «Кошелек», «Пустомеля». Сочинения Александра Радищева изданы не только большими тиражами, но его «Путешествие из Петербурга в Москву» воспроизведено в 1935 году фотолитографским способом, дающим полное представление о книге «так, как она вышла». Может быть, всего этого еще недостаточно, надо гораздо больше, но это есть. Библиотека литератора по его специальности может быть собрана также из книг, отнюдь не являющихся величайшими библиографическими редкостями. В этом отношении артистам – оперным, драматическим, балетным – повезло значительно меньше. Крайне мало издается книг по истории и теории театрального искусства, не вышло ни одной книги об эстраде и всего три-четыре книги – о цирке. Несколько лет назад мне довелось познакомиться с рукописью заслуженного деятеля искусств РСФСР Е. М. Кузнецова «Материалы к истории русского эстрадного искусства». Объемистый труд этого опытного и многознающего искусствоведа, может быть, не является шедевром, но в нем была такая бездна любовно подобранного фактического материала, что издание его принесло бы немалую пользу советским эстрадным артистам.[19] На Втором Всесоюзном съезде писателей один из ораторов высказывался на тему о том, что труд критика не должен у нас напоминать работу военных минеров, о которых говорят, что они «ошибаются один только раз»… Неужели издание единственного труда об эстраде – пусть несовершенного – хуже, чем полное отсутствие каких-либо пособий об этом виде искусства? Драматическому искусству, как и всему искусству вообще, чрезвычайно помогли замечательные труды К. С. Станиславского. Они издаются у нас в достаточном количестве. С этой стороны более или менее благополучно. Но если у нас сегодня завяжется разговор с молодыми артистами об истории и теории театрального искусства вообще, вы несомненно обратите внимание на некую односторонность их суждений. Порой создается впечатление, как будто вы разговариваете о романе «Война и мир» Толстого, но собеседник ваш прочитал и хорошо изучил только последний том романа, а о первых знает мало и понаслышке… Виной этому, несомненно, явная недостаточность новой литературы по вопросам театрального искусства и почти полная невозможность познакомиться со старыми, дореволюционными изданиями. Как ни мал библиографический список старых изданий по вопросам театра, эстрады и цирка, в нем можно увидеть замечательные книги, заключающие в себе ценнейшие фактические данные, знакомство с которыми принесло бы огромную пользу нашей молодежи. Но попробуйте достать все это, особенно не в Москве и не в Ленинграде. Подавляющее большинство ценнейших исследований о русском театре стало библиографической редкостью, которую можно увидеть только под стеклом музейной витрины, а кое-что, даже переизданное в наше время, давно уже исчезло с книжного рынка. Бедна, чрезвычайно бедна библиотека артиста! Не пора ли издательству «Искусство» приступить к созданию «Библиотеки артиста» по примеру «Библиотеки поэта»? Какая это будет помощь для наших театральных учебных заведений, для каждого работника искусства, порой очень мало знающего об истории того дела, которому он посвятил жизнь! Надо ли говорить, например, о необходимости популяризации высказываний о драматическом искусстве наших классиков, и в частности Белинского? Однако выпущенная в 1948 году издательством «Искусство» скромным тиражом в пять тысяч экземпляров книга «Белинский о драме и театре» давно уже зачитана до дыр. Венгеровское собрание сочинений В. Г. Белинского – библиографическая редкость, а новое издание Академии наук СССР закончится еще не скоро. Еще труднее с высказываниями Герцена, Аполлона Григорьева, Аксакова о театре. Попробуйте выудить их из имеющихся у нас собраний сочинений! У русского театра немало ценнейших памятников, не знать которые – значит не быть вполне образованным советским артистом. Всем известно, что первым русским театральным журналом (в прямом смысле этого слова) был журнал «Драматический вестник», издаваемый в 1808 году А. Шаховским, баснописцем И. Крыловым, А. Писаревым, Д. Языковым и другими. Журнал прелюбопытнейший. Почему его не переиздать заново – это всего один, максимум два тома «Библиотеки артиста»? В 1685 году вышла первая русская книга о театре: «История, или Действие евангельской притчи о Блудном сыне» Симеона Полоцкого. В книге великолепные картинки, показывающие нам первый театр со светильниками вдоль рампы, с публикой, сидящей в первых рядах. А кто эту книгу видел? Многие ли современники держали ее в руках? Собиратель русских народных картин Д. Ровинский пишет, что ему довелось в разных местах видеть одиннадцать экземпляров этой книги – и все неполные. А почему нам не издать фотолитографским способом полный экземпляр? Нельзя не вернуться к статье А. М. Горького о «Библиотеке поэта». По-видимому, обороняясь от возможных таких же возражений, Алексей Максимович приводил слова В. И. Ленина: «Почему нам нужно отворачиваться от истинно прекрасного, отказываться от него, как от исходного пункта для дальнейшего развития, только на том основании, что оно «старо»?» Владимир Ильич дальше называл это «бессмыслицей, сплошной бессмыслицей». У меня нет возможности предложить здесь какой-то рекомендательный список для «Библиотеки артиста», но кое-что упомянуть хочется. Многие ли хотя бы перелистывали знаменитый «Драмматический словарь», изданный в Москве в 1787 году? Многие ли балетные артисты видели редчайший «Танцевальный словарь, содержащий в себе историю, правила и основания танцевального искусства с критическими размышлениями и любопытными анекдотами, относящимися к древним и новым танцам» (Москва, 1790 год)? В 1825 году вышел альманах «Русская талия». Его издал Ф. Булгарин (в годы, пока он еще не был агентом Третьего отделения, а заигрывал с декабристами). В этом альманахе впервые были напечатаны отрывки из «Горя от ума» Грибоедова – единственное, что увидел в печати при жизни своей создатель бессмертной комедии. Разве не полезно было бы молодым советским артистам познакомиться с содержанием этого альманаха, да и другими, такими, как «Драматический альбом» (1826 год), изданный А. Писаревым и композитором А. Верстовским, «Драматический альбом» П. Арапова и А. Раппопольта (1850) и т. д.? Я уже однажды предлагал издательству «Искусство» переиздать «таинственный» (вернее, без вести пропавший и известный только в четырех экземплярах) «Театральный альбом» 1842–1843 годов. В этом упоминаемом Белинским замечательнейшем издании, лучшем памятнике не только театра, но и в истории русских иллюстрированных изданий, помещены изумительные литографии В. Тимма, изображающие сцены из постановок балетных, оперных и драматических спектаклей своего времени, портреты артистов, ноты, снимки с декораций и т. д. Тексты написаны поэтом Некрасовым (только недавно это стало известно), Зотовым, Строевым, Кони. Неужели такое издание не заинтересует советского артиста? Случайно ко мне попала неизданная тетрадь рисунков художника Петра Боклевского, изобразившего двенадцать типов «Ревизора». Это лучшая работа художника, проникновенно близкая к образам Гоголя. Режиссеры прослышали об этой тетради, ее переснимали раз пятнадцать. Последний раз дня три этим занимались фотографы и кинооператоры, переснимая рисунки Боклевского для режиссера В. Петрова, ставившего «Ревизора» в кино. А не пора ли издать эту тетрадь, очевидно, нужную многим советским режиссерам? Нужду в книгах об эстрадном искусстве может проиллюстрировать хотя бы такой пример. Талантливый французский артист-пантомимист Марсель Марсо прообразом своим считает знаменитого французского паяца Дебюро, на надгробии которого, как известно, им же самим сочиненная эпитафия: «Этот артист сказал многое – не сказав ничего». Артисты эстрады засыпали меня вопросами, кто такой Дебюро, откуда, что он из себя представлял, и т. д. К моему счастью, в моей библиотеке оказалась редкая книжка, изданная в 1835 году в Петербурге, под названием «Дебюро, история двадцатикопеечного театра, служащая продолжением истории французского театра». Книжка переведена с французского и написана известным французским фельетонистом Жюлем Жаненом. Считанные люди являются обладателями этой книжки, по существу являющейся единственным источником по вопросу о французской пантомиме и ее первом актере. Ну скажите, разве не интересно любому советскому артисту эстрады иметь у себя эту книжку в серии «Библиотека артиста»? Эти примеры, разумеется, я беру на выбор, не назвав, вероятно, куда более важных и нужных книг, которые обогатили бы «Библиотеку артиста». Уместно напомнить, что сборники водевилей Каратыгина, Ленского, сборники куплетов Курочкина, Жулева, Минаева и многих других нашли бы место в плане издания «Библиотеки артиста». Вероятно, сочинения Петра Плавильщикова, критика А. Баженова, труд Н. Тихонравова «Русские драматические произведения 1672–1725 годов», мемуары, записки, пьесы, монографии, перепечатки важнейших статей из журналов «Театр и искусство», «Суфлер», «Артист» и многое другое могли бы войти в «Библиотеку артиста». Простор, кажущийся большим, на самом деле исчерпался бы сотней томов, что называется, до зарезу нужных всем любящим искусство и работающим в театре, на эстраде, в цирке, в кино. Идея А. М. Горького о «Библиотеке поэта» столь же применима и к «Библиотеке артиста». И та и другая помогут развитию и росту нашего советского искусства. Не надо откладывать идею в долгий ящик.1955, январь
Об искусстве конферанса[20]
Нужен ли эстраде конферансье! Тезисы доклада[21]
1
Мой доклад посвящен наиболее спорному, наиболее, я бы сказал, больному жанру на эстраде – конферансу. Попробуем прежде всего остановить внимание, как то обычно принято в докладах, на исторических истоках жанра. С историей необходимо быть крайне осторожным. Для того, чтобы найти правильные истоки того или иного жанра, нужно прежде всего попробовать определить его природу. Необходимо точно договориться, чью историю относим мы к нему. Не случилось бы той ошибки, которая произошла с советской эстрадой в целом. Не определив ее природу, невникнув в ее сущность, кое-кто поспешил привязать к ней историю одной лишь шантанной, кабацкой эстрады, с которой, конечно же, советская эстрада одних корней не имела и не имеет. А за эту ошибку историков эстрадники расплачиваются и по сей день. Прежде всего: что же скрывается под словом «конферансье»? Несмотря на то, что жанр конферанса крайне многообразен по форме, причем почти каждая из его форм имеет свою собственную дату возникновения, думаю, не ошибусь, если найду одно общее определение, объединяющее все эти формы в одно целое, имеющее один творческий корень. Мне кажется, что наиболее правильным определением понятия «конферансье» (несмотря на значительно более позднее происхождение самого этого слова) будет: человек, разговаривающий с публикой. Я думаю, что конферансье являлся первым разрушителем рампы – задачи, поставленной во главу угла Вс. Мейерхольдом. Конферансье – это объединитель зрительного зала со сценой. Конферансье – это и представитель актеров перед публикой и представитель публики перед актерами. Вот это искусство разговора с публикой, это разрушение барьера рампы и делают искусство конферансье прежде всего отличным от театрального искусства. Конферансье не играет роли за рампой театра – он попросту беседует, разговаривает со зрительным залом. По этому принципу, к слову сказать, я строю и свои фельетоны, по принципу беседы с публикой, – и этот принцип роднит меня с конферансье. Мы – и я и, скажем, Гаркави – часто завидуем актерам Других жанров. Когда попадается так называемая плохая публика, говорим певцам и танцорам: ах, насколько вам легче… Вы же, товарищ певец, в крайнем случае имеете возможность закрыть глаза и, не обращая внимания на публику, словно петух, можете спеть свою арию хотя бы потому, что между вами – певцом и публикой – лежит барьер рампы. Вы играете свою, раз навсегда сделанную роль. Мы же – разрушаем эту рампу, мы должны запросто говорить с публикой, и беда, если публика не пожелает с нами разговаривать. Если согласиться с тем, что подобное определение сущности конферанса справедливо, то, конечно, нетрудно будет найти и исторические истоки этого любопытного и наиболее трудного на эстраде жанра. Мы увидим, что и маски комедии dell'arte, их работа в спектакле – в сущности, тоже работа конферансье. Мы наглядно увидим, что интермедийность этого жанра – основной характер его сущности. В свои спектакли, спектакли, которые в елизаветинские времена шли без декораций и без антрактов, Шекспир вводил эксцентрика Вильяма Кемпа, который во время пауз выходил, задирал публику, разговаривал с ней на самые животрепещущие темы дня – иначе говоря, делал то же, что делаем мы, когда конферируем в любом эстрадном представлении. Если мы пойдем по такому пути исторического исследования, то неминуемо найдем родственников современных конферансье и в древней Московии. Еще в 30-е годы XVII столетия – по описанию Олеария – ходили петрушечники, в представлениях которых помимо кукол, действовавших на своеобразной сцене-ширме, был и их сопроводитель, пояснявший публике те или иные беды, приключившиеся с Петрушкой… До наших дней этот конферансье при Петрушке сохранился в виде шарманщика, беседующего одновременно и с публикой и с самим Петрушкой. Этот шарманщик в «Русских народных картинках» Ровинского носит название «понукало», то есть вступает с Петрушкой в разговоры от лица зрителей и от их же имени понукает его продолжать свое вранье без остановки. Если идти еще дальше, то мы увидим, что и знаменитые русские раешники, люди, показывающие различные картинки в ящике, объясняющие их зрителям, являются тоже своеобразными родоначальниками жанра конферанса… Образец этого конферанса можно найти в исследовании Ровинского: «– А вот, а вот, подходи народ, другой вид – город Палерма стоит! Барская фамилия по улицам чинно гуляет и нищих тальянскихрусскими деньгами щедро наделяет! А вот, извольте посмотреть – другой вид: Успенский собор в Москве стоит, своих нищих в шею бьют, ничего не дают…» В конце происходят показки уже более скромного пошиба – о том, например, «как зять тещу завел в осиновую рощу»… Если мы сравним все это с последним конферансом наших мастеров этого жанра: «А сейчас выступит и займет ваше внимание народный артист республики Василий Иванович Качалов – просим приветствовать!» – то увидим, что историческое их родство несомненно. Несомненно, что и балаганные зазывалы, выступавшие на раусах, вступавшие в разговоры с публикой, огрызавшиеся на реплики этой публики, тоже относятся к объекту изучения истории конферанса. Сюда же относятся и поводыри медведей. Конферируя замысловатые кренделя, которые выделывал Мишка, они одновременно обращались к публике и с таким вопросом: «Ну что ж, господа почтенные, не видите, что ли, Михал Иваныч на чай просит… Дядя, раскошеливайся!..» И тут же были готовы всячески обидеть, оборвать на полуслове этого дядю, если он пробовал что-нибудь сказать в ответ… Вот, товарищи, исторические факты, рисующие происхождение этого жанра, жанра человека, владеющего величайшим искусством – разговаривать не только перед зрителем, но и с самим зрителем…2
Как уже говорилось, конферанс даже по своим историческим истокам крайне многообразен по форме. Оставаясь единым по сути своей, то есть будучи профессией «человека, умеющего разговаривать с публикой», у нас в России конферанс свое сценическое воплощение, в том виде, в каком существует на эстраде, нашел сравнительно недавно и едва ли не впервые введен был на сцене Никитою Федоровичем Балиевым. Лучше всего о Балиеве сказано у К. С. Станиславского в его книге «Моя жизнь в искусстве». Несмотря на то, что я не могу представить себе актера, не читавшего книгу Станиславского, позволю себе освежить в вашей памяти то небольшое место, где Константин Сергеевич уделяет внимание конферансу. Сам Константин Сергеевич крайне высоко ставит этот жанр и сравнительно недавно говорил одному из наших конферансье: «Поражаюсь, поражаюсь смелости – выйти и говорить с публикой без суфлера… Невозможно, поразительно…» А вот что он пишет о Балиеве. Беру главу, в которой описываются капустники Художественного театра: «Его неистощимое веселье, находчивость, остроумие – и в самой сути, и в форме сценической подачи своих шуток, смелость, часто доходившая до дерзости, умение держать аудиторию в своих руках, чувство меры, уменье балансировать на границе дерзкого и веселого, оскорбительного и шутливого, умение вовремя остановиться и дать шутке совсем иное, добродушное направление – все это делало из него интересную артистическую фигуру нового у нас жанра». Самую эту форму, родившуюся у Балиева на капустниках Художественного театра и в немалой мере определившую и дальнейшие пути развития у нас этого вида конферанса, Балиев не придумал сам. Он подсмотрел эту форму в многочисленных кабачках Монмартра, в каждом из которых работал такой же объединитель актеров со зрительным залом, или, вернее, по самим условиям кабаре-кабачка – не столько актеров со зрительным залом, сколько публики между собой в общем веселье, являясь, так сказать, больше «томадой», душою общества, расшевеливающим собравшихся. Такого рода конферансье больше приближаются к появившемуся у нас типу затейников, которые, работая, конечно, на совершенно другой аудитории и повторяя свое знаменитое «два притопа, два прихлопа, вверх вниз, перевернись», по сути своей, конечно же, родственны этому типу конферансье. Шутки Балиева носили в большинстве своем узкоместный характер – это шутки испытанного весельчака, который балагурил прежде всего среди своих, хорошо знакомых. Кто припомнит Балиева, тот скажет, что половина его заигрываний с публикой зиждилась на той злобе дня, которая узкому кругу посетителей кабаре «Летучая мышь» была хорошо известна, как, например, что вчера миллионер Хаджемов проиграл в преферанс столько-то тысяч миллионеру Хатисову. Это являлось «злобой дня», и на таких примерах строилось объединение публики. Главное, что оставил после себя Балиев, – это создание собственной маски конферансье, маски, которая делала самое появление его на эстраде уже фактом единения и веселья зала. Поисками собственной маски, собственного образа – иные успешно, а иные безуспешно – главным образом и заняты конферансье нашего времени. Идеальный же образ человека, разговаривающего с публикой, беседующего с ней на животрепещущие темы, пожалуй, ярче всего выявился, на мой взгляд, не в искусстве Балиева – первого сценического конферансье в нашей стране, а в искрометных выступлениях поэта Владимира Владимировича Маяковского перед многотысячной аудиторией со всех эстрад страны. Вот, с моей точки зрения, тот основной принцип, постигнув который мастера, работающие в этом жанре, могли бы сделать конферанс важнейшим жанром на эстраде. Надо ли говорить, какой огромный талант для этого нужен и какую громадную культуру и эрудицию должен иметь человек, берущийся за эту труднейшую профессию.3
Зародившись в давних театральных интермедиях на улицах и площадях, в представлениях бродячих кукольников, а позднее перекочевав в специфический вид зрелища – кабаре, театр миниатюр – жанр конферансье, в том виде, в каком мы знаем его ныне, обосновался на эстраде. > В старых эстрадных театрах, таких, как «Аквариум» и «Эрмитаж», конферансье как такового не было. Его заменял (и, по совести говоря, порою заменял неплохо) обыкновенный номер – не эстрадный номер, а простая цифра, которая вырисовывалась сбоку сцены в специальной рамке. Впервые на эстраде, точнее – на концертной эстраде конферансье появился в виде докладчика. Чистого докладчика, который не думал ни острить, ни рассказывать анекдоты, а просто заменял этот самый пресловутый номер, практиковавшийся в эстрадных театрах. Первым таким докладчиком был, по моим сведениям, Николай Сергеевич Орешков, появившийся на концертной эстраде с китайским гонгом в руках и провозгласивший изумленной публике: сейчас выступает знаменитый певец такой-то, прошу приветствовать… Природа появления такого докладчика была крайне проста. Входивший в моду Балиев, породивший уже ряд подражателей в многочисленных вновь открывшихся театрах миниатюр, начал получать приглашения на концерты, что ли, по-нашему. Не считая таковые выступления совместимыми с собственным достоинством, он стал посылать на эти концерты одного из своих помощников по административной части – Николая Сергеевича Орешкова, поневоле положившего начало установившейся позже традиции считать администраторов похожими на конферансье, а конферансье очень похожими на администраторов. Полное торжество жанра докладчика-конферансье на эстраде началось, собственно, с момента Октябрьской революции. Если до этого конферансье считались украшением программы, а докладчики – суррогатом или, вернее, неумелыми конферансье, то с момента Октябрьской революции, особенно в первые ее годы, пояснители сделались необходимыми для каждой концертной и эстрадной программы. В качестве зрителя пришли в театр представители победившего класса, люди, в массе своей ранее редко посещавшие театры, и потребность в пояснении, популяризации ряда номеров, исполнявшихся произведений сделалась насущной. Не секрет, что сравнительно еще недавно пение, к примеру, колоратурного сопрано вызывало хохот и недоумение неподготовленной аудитории. Появилась нужда в музыкальном пояснителе, и тогда на эстраду вышел профессор Чемоданов с лекцией о Бетховене или итальянской опере. Жанр конферансье-докладчика стал узаконенным. Кроме того, сама форма эстрадных выступлений, рожденная революцией, необычайно расширившая их «географию», перебросившая эстрадников в клубы, на многочисленные случайные площадки, потребовала на каждый случай какого-то руководителя, своеобразного режиссера этих концертов, каковую роль, к сожалению, сплошь и рядом продолжают выполнять наши конферансье до сих пор. Этим, собственно, можно было бы и закончить беглый исторический обзор, перейдя к поискам ответов на два важнейших пункта моего доклада: 1. Нужен ли эстраде конферансье? 2. Каким должен быть конферансье, его, так сказать, идеал и образец? Общий ответ на вопрос, каким должен быть конферансье на эстраде, по-моему, ясен. Он напоминает знаменитый гоголевский рецепт для Агафьи Тихоновны в «Женитьбе»: если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да прибавить дородности Ивана Павловича – жених получился бы хоть куда!.. Конечно, если бы появился на эстраде человек, который собственную маску, выработанную по принципу Балиева, маску, которая одним своим появлением имела бы возможность зажигать зал, смог бы соединить с актерски-ораторским талантом, темпераментом, с культурой, находчивостью, эрудицией, острым чувством современности и политической зоркостью Маяковского, – этот человек, вероятно, сразу бы отверг необходимость постановки вопроса о нужности или ненужности конферансье на эстраде. Как всегда, жизнь, разумеется, далека от идеала. Идеалом конферансье не был Балиев. Идеалом не был и Маяковский (поскольку речь идет не только об образе разговаривающего с публикой, но и о ведении программы). Идеалом не был даже Алексей Григорьевич Алексеев, бесспорно лучший конферансье нашего времени. Но идеал, хотя бы и воображаемый, всегда выдвигает такие незыблемые требования, которые должны явиться заповедями для лица, желающего заниматься данной деятельностью. Эти требования, на мой взгляд, таковы: а) Конферансье должен быть самым культурным человеком на эстраде. Если в любом другом жанре общую культуру может до известной степени возместить талант, то конферансье без культуры – ненужная фигура на эстраде. б) Конферансье должен быть актером. Он должен суметь найти и достойно нести свою актерскую маску и мастерски исполнить песенку, рассказ, куплет. Актерски он должен стоять не ниже тех номеров программы, которые представляет публике. Даже культурный, остроумный человек, будь он актерски бездарен, мямля – фигура ненужная на эстраде! в) Конферансье обязан быть грамотным и политически и всячески. Даже талантливый, даже остроумный, но политически безграмотный человек – ненужная фигура на эстраде. Я не согласен с тем взглядом, что смех нельзя подразделять на какие бы то ни было рубрики: смех есть смех и ничего больше, нет нашего и не нашего смеха – говорят при этом. При всей неуклюжести терминологии деления смеха на «наш» и «не наш» убежден, что смех должен и обязан быть нашим. И политически грамотный конферансье должен понимать разницу между смехом нашим и не нашим. Нейтрального смеха не существует на эстраде, даже у буржуазии. У нее смех всегда политически нацелен в нужном си направлении, г) Конферансье обязан быть автором своего репертуара. Если я еще готов допустить авторство для какого-то рассказа, для какой-то промежуточной песенки или куплета, или, наконец, «хохмы» как таковой, то применение всех этих элементов на эстраде, ответы, самые конферансные разговоры – конферансье должен готовить самостоятельно, применяясь к любой злобе дня, будучи самым гибким и оперативным из мастеров злободневного репертуара на эстраде. Профессиональные авторы-юмористы должны отказаться от поставки готовых конферансов беспомощным халтурщикам, порою все еще вылезающим на эстраду и несущим несусветную дребедень, которая не имеет никакого отношения к программе, портит ее и мешает работать эстрадным артистам, – халтурщикам, компрометирующим эстрадное искусство. Я перечислил всего четыре пункта, а их, конечно, значительно больше, но и этих требований, предъявляемых к конферансье, достаточно для любой квалификационной комиссии, чтобы точно определить пригодность для него того или иного гражданина, кинувшегося на эту на первый взгляд такую легкую профессию. Я не только убежден в необходимости конферансье на эстраде, но и придаю колоссальное значение этому жанру для всей эстрады в целом. Конферанс – один из основных элементов эстрадного театра, в особенности передвижного. Умный, тактичный, талантливый конферансье сумеет оживить программу и помочь ей, точно так же, как любой бездарный болтун, человек, страдающий недержанием ненужных, истасканных слов, может скомпрометировать любую, даже замечательную программу.4
Необычайно легкий заработок появился у людей, избравших себе эту счастливую профессию. Когда-то говорили, что для того, чтобы стать куплетистом, достаточно украсть репертуар у других, выучить его наизусть и… деньги сами собой потекут в карман такого человека. Но по сравнению с легкостью, с какой иные люди становятся конферансье, даже работа такого юмориста – это же каторжный труд, дорогие товарищи! Надо у кого-то украсть репертуар, надо выучить его наизусть и все же надо, наконец, как-то исполнить эти вещи, чтобы иметь хоть какой-то успех. Для этого тоже надо иметь хоть какую-нибудь способность. А какие же способности надо иметь, чтобы стать конферансье? Воровать почти ничего не надо, учить уж наверно ничего не надо и, самое главное, успеха иметь тоже не надо никакого. Чуточку наглости, чуточку смелости – и конферансье готов! Меня меньше всего можно заподозрить в том, что я против высокой оплаты труда работников искусств. Тем более что превосходно знаю, что те большие деньги, которые платит им государство, отнюдь не являются временным попустительством со стороны Советской власти. Если вы прочтете суждения Маркса об индивидуальном квалифицированном труде, то поймете, что высокие оклады, установленные для оплаты работы, которую не могут делать многие, а могут выполнять, по терминологии Маркса, только «единственности», вполне закономерны? Но какая же «единственность», какое основание для высокой оплаты у человека, имеющего в запасе лишь пару затрепанных «хохм» и получающего на основании этого больше, чем получает за свой нелегкий труд администратор, больше, чем любой драматический актер? С подобной дискредитацией самого понятия «конферансье» необходимо решительно бороться. Наш зритель уже давно заявил, что с большим удовольствием прослушает плохого рассказчика, безголосую певицу или посмотрит хромоногого танцора, чем будет продолжать терпеть назойливого безграмотного остряка, вылезающего неизвестно зачем перед каждым номером программы. К чему приводит инерция ремесленного конферанса, особенно наглядно для меня проявляется на примере моей двухэтажной фамилии. Когда-то Александр Александрович Грилль, в дни своей и моей молодости, придумал для объявления о моем выступлении фразу конферанса: «Три слова – Николай Смирнов-Сокольский». Эта фраза стала традиционной, и большинство конферансье стало повторять ее во всех программах, где я участвовал. Но на мое и на их горе – я старел, стал маститее, объявлять меня Николаем без отчества стало как-то неудобно, но большинство конферансье и до сегодняшнего дня объявляет меня так: «Три слова: Николай Павлович Смирнов-Сокольский», не замечая даже, что это не три, а все-таки, если быть точным, четыре слова.5
Так как, по традиции, концерт можно построить и без юмориста и без певицы, но нельзя построить без конферансье, то, разумеется, этот жанр, будучи отстающим, тяжелым бременем ложится на все остальное, окрашивая общий тонус эстрадных программ в сравнительно безрадостный цвет. Попробуем, хотя бы вкратце, разобраться в причинах отставания жанра и подумать о путях и способах его лечения. У нас имеется очень немного подлинных мастеров этого жанра, отвечающих если не всем, то хотя бы части выдвинутых требований. Культурные люди вообще, а тут еще и остроумные, да еще авторы на эстраде, отнюдь не в избытке. Тем бережливее должны мы отнестись к мастерам искусства конферанса и тем беспощаднее устранять все то, что мешает их работе. Первая причина отставания жанра лежит на самих мастерах этого искусства. На Гаркави, на Глинском, на Менделевиче, на Поль-Бароне, на Амурском, так же как и на некоторых других немногих мастерах-конферансье. Размеры моего доклада не позволяют подробно говорить об. их достоинствах, а они бесспорны. У каждого из мастеров есть собственная манера исполнения, собственная маска, своя система работы. У М. Гаркави и А. Глинского – опора на остроумную фразу, иногда на трюк; у А. Менделевича – обаятельно сделанная маска; у А. Грилля и у Л. Поль-Барона – умение заполнить паузу маленькими рассказами-репризами и т. д. и т. д., – хочется думать, что недалеко время, когда все они дождутся своего дотошного исследователя и портретиста. Моя задача – остановить внимание на некоторых недостатках, тесно связанных с общими бедами существующего положения в этом жанре в целом, и среди них прежде всего – смешивание своей профессии с чисто административными функциями распределения программы, перегруженность заботами о том, кто пойдет в концерте первым, а кто вторым, причем заботы эти вызваны не столько желанием придать программе художественный характер, сколько заботами, кого пустить первым: спешащего до полоумия на другой концерт Хенкина или спешащего, в свою очередь до полного безумия, Смирнова-Сокольского… О каких экспромтах, остроумных ответах или блестящих (по Маяковскому) обобщениях можно мечтать при таких условиях? Предвижу возражения, что конферансье помимо своей прямой работы обязан одновременно заботиться и о порядке программы. От этого-де зависит и возможность самого правильного конферанса. Конферансье является, так сказать, и заведующим художественной частью программы. А попробуйте хоть разок отказаться от какой бы то ни было сугубо административной работы по распределению времени между спешащими артистами и спросить хозяйственника, когда вас приглашают конферировать, а кто у него заведует сегодня административно-художественной частью концерта, и попытайтесь сказать, что для успеха и конферанса и концерта в целом вам нужно точно знать заранее минимум три номера, которые должны объявлять вы в программе. И попробуйте употребить на концерте весь ваш талант, ум и энергию не на улаживание конфликта между двумя певицами, а на то, как подготовить и лучше сказать острые и новые слова об этих артистках публике. Я очень высоко ценю ваше остроумие, вашу находчивость, я считаю вас подлинными мастерами конферанса, но в то, что вы в силах соединить хлопотливое улаживание конфликта В. Я. Хенкина с его собственным секундомером вместе с возможностью сказать в это же время что-нибудь новое, яркое, – не верю. Я сам разговорник, двадцать лет занимаюсь этой работой и с полной ответственностью заявляю: это невозможно. Должен при этом оговориться, что менее всех нас грешил подобной перегрузкой административной деятельностью А. Г. Алексеев. Я помню Алексея Григорьевича за кулисами. По мере возможности не занимаясь этим взваленным нами самими себе на плечи «заведованием художественной частью», этот человек за кулисами был страшен. Побелевший от ужаса, бегал он по коридору, что-то шепча про себя, что-то быстро записывая, находясь в трансе творчества. Возможно, что самая программа при нем проигрывала в своей цельности, но конферанс безусловно выигрывал. Подумайте о конферансе, товарищи! Не уподобьтесь тем, кто целиком приносит себя в жертву программе, ставя себе в заслугу дикую вещь: при нем-де ни один номер опоздать на концерт не может. И действительно, один такой товарищ на моих глазах сумел довести программу отделения моего концерта в Смоленске до такой диспропорции, когда все четыре номера отделения шли ровно сорок минут, а отделение продолжалось час тридцать. Пятьдесят минут длился его конферанс. А ведь товарищ этот совсем не Маяковский, и потоки его остроумия, обрушенные на публику Смоленска, отнюдь не доставляли ей такого же настоящего наслаждения, какое доставлялось разговором на эстраде Маяковского. Не уподобляясь подобному товарищу в многословии, вы вместе с тем не сокращайтесь. из-за спешки до двух-трех пустяшных острот, при которых весь конферанс занимает всего несколько минуток и, конечно, не имеет какой-то самостоятельной ценности в программе. Сделайте ее такой вот самостоятельной ценностью, и тогда ни один бывший певец, ни один бывший администратор не рискнет заняться конферансом, и ни одному хозяйственнику не придет в голову, что это весьма легкая работа, которую может выполнить любой. Поменьше администрирования, поменьше заведования художественной частью и побольше внимания, энергии и сил своей основной профессии, профессии «человека, разговаривающего с публикой». Несколько слов об администраторах. Разумеется, если сами конферансье как-то спутали свои непосредственные обязанности с административными функциями, то администраторы, в особенности эстрадники-администраторы, не преминули спутать свои функции с функциями конферансье. Они, не задумываясь, стали так называемыми ведущими и смело пустились в плавание по эстрадному морю. Полгоря, если они еще только являются простыми докладчиками. Что ж, у нас мало сейчас мастеров конферанса, и докладчик, который просто объявляет корректно, коротко следующий номер программы, сейчас тоже нужен эстраде. Этим несложным трудом может, конечно, заняться любой человек, Умеющий произносить все буквы нашего алфавита и имеющий физиономию, не похожую на ту, за которую Павел Первый сослал в Сибирь одного солдата, написав в приказе: «сослать в Сибирь за выражение лица, приводящее весь фронт в уныние». Этим делом может заняться и администратор, и бывший бас, и, повторяю, любой гражданин республики. Беда лишь в том, что оплата такого докладчика по тарифным ставкам значительно ниже, естественно, оплаты конферансье. А потому все эти бывшие басы, дьяконы и администраторы наскоро выучивают пять-шесть украденных «хохм» и бесстрашно лезут в конферансье, окончательно дискредитируя этот жанр, жанр нужный, необходимый на эстраде. В порядке информации сообщу о мере, которую проводят в Ленинграде в целях уничтожения такой паразитирующей прослойки, мешающей оздоровлению и росту жанра конферанса. Разговаривать там с публикой пока что разрешили трем – Н. С. Орешкову, К. Э. Гибшману, М. С. Добрынину. Всем остальным ведущим программы категорически запрещено прибавлять хоть бы одно слово к имени, отчеству и фамилии выступающего артиста. То есть резко разграничили всю армию ведущих программу на мастеров-конферансье и на простых докладчиков. В первую очередь от этой операции выиграл зритель, а следовательно, и эстрада в целом. Эта хирургическая операция расчистила дорогу для подлинно творческих поисков и инициативы тех, кто действительно хочет и может овладеть высоким и необходимым искусством конферанса. Наша общая задача – сделать все, чтобы на эстраде конферировали люди, твердо знающие, что «Николай Смирнов-Сокольский» – это три слова, «Николай Павлович Смирнов-Сокольский» – это четыре слова, а «конферансье» – это одно слово. Только одно, но такое, которое дает не только большие права, но и возлагает колоссальные обязанности и огромную ответственность.1935
Михаил Гаркави
Вступительное слово к творческому вечеру[22]
На мою долю выпала сегодня чрезвычайно сложная задача обрисовать творческий путь Михаила Наумовича Гаркави. Задача настолько серьезная, что, вопреки призыву к докладчикам – петь как птицы, – я решил заковать свои мысли в этот написанный трактат. Хотя и понимаю, что уподобляюсь тому редактору юмористического журнала, который, получив директиву свыше сделать свой журнал как можно веселее, собрал своих сотрудников и призывал их подойти к этому вопросу возможно серьезнее, памятуя, что если «пролетариат хочет смеяться – тут не до шуток».
Думаю, что сегодня не до шуток и самому Гаркави. Один из немногих московских конферансье, осознающих ответственность понятий «шутка», «юмор», «смех», он превосходно учитывает и понимает рост культуры советского зрителя. Времена, когда этого зрителя можно было рассмешить каким-нибудь глупейшим анекдотом о том, что «в вагоне третьего класса едет священник» эти времена – отлично знает он – давным-давно миновали.
На днях в зоологическом саду я был свидетелем такой сценки. Какой-то папаша водил свою пятилетнюю дочку по саду и указывая ей на то или иное животное, присюсюкивая, говорил: «смотри, Верочка, – вот это ляля, а вот это бяля».
Маленькая Верочка недоумевающе смотрела на своего большого папашу и укоризненно отвечала: «Какой же, папочка это ояля, когда это слон».
Иные из московских конферансье, мастеров так называемого юмора, до сего времени напоминают этого папашу. Рассматривая нашего советского зрителя как пятилетнего ребенка они по-прежнему сюсюкают: «Вот это, зрители, ляля, а вот это– бяля» заоывая, что советский зритель давным-давно вырос и в любую минуту может ответить: «Товарищ конферансье, какая же это бяля, когда это ваше собственное отсутствие культуры, отсутствие уважения к зрителю».
Мы живем с вами, товарищи, в такое время, когда рост культуры и образованности в стране столь стремителен, что привычка «жрецов искусства» считать лишь себя носителями культуры и просвещения. И пытаться, так сказать, подымать зрителя до себя нуждается в пересмотре и требует прежде всего роста собственной культуры и образованности. Весьма многим «жрецам искусства» надо сейчас думать о том, чтобы самим подняться до уровня сегодняшнего зрителя, чего уж там «подымать его до себя»!..
Благодаря росту культуры зрителя безвозвратно канули «золотые дни», когда для того, чтобы выступать на эстраде в качестве рассказчика, куплетиста или конферансье, – кроме хорошей памяти, смелости и безудержного нахальства – ровно ничего не требовалось.
Сейчас наоборот – для всех этих жанров, а в особенности для конферанса, требуется чрезвычайно много.
Старейший мастер этого жанра Алексей Григорьевич Алексеев со свойственным ему остроумием высказался как-то на этот счет примерно так: «Для того чтобы стать конферансье – вы понимаете сами, – человек прежде всего должен быть остроумным. Для того чтобы быть остроумным – человек, следовательно, должен быть и образованным, начитанным, культурным. Он должен обладать большой эрудицией, так как обязан уметь ответить на любой вопрос, заданный из публики. А так как этот вопрос может быть задан в наше время не только на русском, но и на любом иностранном языке – конферансье обязан, следовательно, изучить и несколько иностранных языков. Теперь спрашивается, если бы артист обладал всеми этими достоинствами, то есть действительно был бы умным, образованным, начитанным, знающим иностранные языки, – зачем же он пошел бы в конферансье?…»
В шутку или всерьез, но артист Михаил Гаркави мог бы задать себе подобный вопрос, так как все данные культурного, начитанного, образованного человека у него налицо.
Гаркави рассказывал о своем университетском выпуске дней империалистической войны и о традиции своих сокурсников ежегодно встречаться в так называемый «Татьянин день» и обмениваться жизненным опытом. Среди бывших студентов этого выпуска он насчитал шестнадцать профессоров различных отраслей науки и… одного конферансье. Того самого Михаила Гаркави, который по праву считается сегодня одним из ведущих артистов разговорного жанра, одним из первых конферансье эстрады Советского Союза.
Когда конферансье появляются на эстраде – советский зритель с первых же слов должен понимать, что перед ним не жалкий гаер и шут, затвердивший два десятка затасканных чужих анекдотов и рассказывающий их потому, что в Уголовном кодексе нет статьи, карающей за оскорбление общественного вкуса, а человек, равный ему по культуре, по образованию, по пониманию сегодняшнего политического момента. Именно отсюда возникает то необходимое общение зрительного зала с эстрадой и протягивается невидимая нить от зала к конферансье и от конферансье к зрителю, которая фактически определяет сущность этой любопытнейшей и чрезвычайно трудной отрасли эстрадного искусства.
Задача конферанса, как я понимаю и так, как это понимают Михаил Гаркави и немногие оставшиеся старые конферансье, такие, как, скажем, Алексей Григорьевич Алексеев или Абрам Александрович Менделевич, – эта задача заключается в том, что конферансье целиком и полностью состоит на службе у той программы, которую он показывает зрителю. Все его способности, все его умение острить и разговаривать должны быть направлены на создание соответствующего настроения в зрительном зале, помогающего восприятию именно данной программы, данного номера, артиста, который сейчас появится перед зрителем.
Он должен уметь объединить самые разнородные элементы этой программы, превратить ее в нечто целое, в связанное между собой эстрадное представление. Затушевать слабые места в программе, выделить сильные, приспособить весь арсенал своих острот в помощь данному номеру, данной программе. Сострить вообще – более или менее возможно, но сострить по поводу – всегда трудно. К тому же конферансье – «злобист». Он не может забыть о сегодняшней «злобе дня», должен суметь откликнуться на любое политическое событие. – Откликнуться тактично, умело, остроумно, ни на мгновение не забывая, что и эта его обязанность должна быть подчинена основной его роли – подачи и объединения показываемой программы. Это настоящая «игра ума», к которой нужно иметь прирожденную склонность, особую специфическую способность.
Конферансье – хозяин на эстраде. Зритель должен чувствовать себя как бы в гостях у своего хорошего, умного знакомого, который не даст ему скучать, не позволит его обидеть, но вместе с тем не даст в обиду и себя, не даст в обиду и те номера программы, которые он радушно подает сегодня в качестве угощения.
Зритель приходит в хорошее настроение, когда видит на эстраде Гаркави – этого толстого, веселого и явно неглупого человека. Хозяин эстрады. При нем неизменно создается необходимое настроение в зрительном зале, то настроение, ради которого только и можно оправдать существование самого этого жанра конферанса.
Я вовсе не хочу сказать, что у Гаркави нет недостатков. Мое слово о нем – отнюдь не надгробная речь. Недостатки у него, разумеется, есть. Мне, скажем, не нравятся его опыты с пением. Думается, что часть своей работы он должен сделать более острой, более пародийной. Но если учесть трудности жанра, который избрал Гаркави для себя, и многочисленные требования, которые предъявляет к конферансу сегодняшний зритель, – следует сознаться, что недостатков этих могло быть значительно больше.
Хорошо уже то, что Гаркави является хранителем традиций чистого конферанса, конферанса типа «игры ума», то есть труднейшей формы этого искусства, не сбиваясь на менее ответственную дорогу – конферанса интермедийного порядка.
Об интермедии, если позволите, я тоже скажу несколько слов. Интермедия, то есть «междудействие», в театре вообще существует очень давно. Я не собираюсь делать исторические экскурсы, скажу только, что у нас на эстраде интермедию в качестве конферанса впервые широко применили весьма талантливые артисты Лев Миров и безвременно умерший Ефим Дарский, которого заменил потом Михаил Новицкий. Они имеют громадный успех, их полюбили зрители, и для них не страшно, если указать на ту сторону их работы, которая мне кажется недостаточно последовательной.
В чем сущность их весьма интересной работы? Два артиста перед началом представления, а затем и во время его разыгрывают перед публикой ряд заранее написанных, заранее отрепетированных маленьких сценок. Сценки эти очень веселые, очень остроумные, но они, к сожалению, ничего общего не имеют, да и не могут иметь, с выступлениями других артистов, с теми эстрадными номерами, перед которыми они разыгрываются.
Происходит разрыв. Интермедии существуют сами по себе, а эстрадная программа сама по себе. Фактически она остается лишенной конферанса. Но если талантливые Миров и Новицкий понимают этот недостаток и умеют в какой-то мере выходить из положения, иногда чрезвычайно тонко дозируя количество своих интермедий, то есть артисты, работающие в такой же интермедийной манере, при которой сама эстрадная программа перестает существовать вообще.
У такого артиста тоже заранее заготовлен целый ряд маленьких рассказов, сценок, интермедий. И вот он, скажем, перед выступлением Ивана Семеновича Козловского рассказывает длинный, иногда даже не очень веселый рассказ на такую примерно тему, как он ехал в трамвае, а его затолкали. Закончив эту историю, он, как бы между прочим, объявляет: «А сейчас выступит Иван Семенович Козловский».
Но Ивану Семеновичу Козловскому это абсолютно неинтересно. Он ничего не имеет против конферанса, он за конферанс, но лишь за такой конферанс, который ему помогает, который создает соответствующее настроение именно для его выступления. Ему нет дела, что этот конферанс публике понравился. Ему-то он несомненно мешает. И Иван Семенович начинает нервничать: «Я же не дрессированная лошадь, которой безразлично, что перед ее появлением происходит! Мне или давайте конферанс, мне помогающий, или вернемся к тому, с чего вы, товарищи конферансье, начали, то есть к номеру».
А вы знаете, что такое номер? Имеется в виду, что первым русским конферансье был самый обыкновенный номер – номер, написанный крупными арабскими цифрами на картоне. Во всех дореволюционных эстрадных театрах вот здесь, сбоку, была такая деревянная рамка, в которую эти номера вставлялись перед выступлением артистов. У зрителей была программа. Все выступающие артисты были пронумерованы. И вот в эту рамку из-за кулис вставлялся, скажем, номер четыре. Зрители смотрели в программу. А там было напечатано: номер четыре – Смирнов-Сокольский. Все ясно, все просто, недорого и портативно. И главное – никаких дискуссий, никаких споров.
Но коль скоро мы, в связи с общим прогрессом, решили заменить этот мертвый номер живым разговаривающим человеком, то, разумеется, мы сделали это с желанием улучшить, а не ухудшить основные незыблемые функции немого картонного указателя.
Родился первый живой конферанс в России, как известно, в Московском Художественном театре. На первом платном капустнике этого театра, в феврале 1910 года, капустнике, который стал затем отправной точкой для организации у нас первого русского театра-кабаре «Летучая мышь», и появился первый русский живой конферансье, артист Художественного театра – Никита Федорович Балиев.
Этот зародившийся в стенах Художественного театра новый жанр – жанр конферанса – «ушиб», что называется, воображение молодого в то время артиста Михаила Гаркави.
В 1916 году Михаил Гаркави был принят сотрудником в Московский Художественный театр. Годы 1916-й, 17-й и 18-й – годы его скромной работы в этом замечательном театре, в этой школе сценической правды и вкуса…
Маленькие роли, которые играл тогда Гаркави, никак не покорили сердце молодого артиста. Его воображение увлекал успех Балиева, и он бросает театр и уходит на эстраду. Эстрада, как и всякое иное искусство, может также захватить человека и заставить полюбить себя беззаветно и преданно.
Жанр шутки, в котором работает Гаркави, – жанр необычайно трудный. Балиеву и его «Летучей мыши» было много легче. Он работал перед однородной, главным образом буржуазной аудиторией; и с ней же он быстро откочевал за границу, потому что был беспомощен в тех редких случаях, когда судьба заставляла его выступать в каком-нибудь саду так называемого «Попечительства народной трезвости».
Советский эстрадник с первых дней своей работы был поставлен лицом к лицу с массовой аудиторией, крайне разнородной и по культуре и по восприятию. Человек, профессионально занимающийся шуткой и юмором, понимает, как трудно найти единую общую платформу для смеха, найти остроту, на которую одинаково бы улыбнулись и профессор математики и молодой парень, только что познакомившийся с задачником Евтушевского. Надо понимать, что в зрительном зале сидят люди, у кого завтра, может быть, свадьба, и они с охотою идут на любую остроту, даже порой немудреную. Но нельзя не понимать, что в этом же зале непременно окажутся и те, кто еще недавно пережил чьи-либо похороны, и, поверьте, этим людям любая шутка покажется неуместной, любая, даже самая гениальная острота для них будет глупой и несмешной.
У человека, профессионально занимающегося юмором с эстрады, все надежды только на то, что в жизни у наших зрителей свадьбы бывают чаще, чем похороны.
Когда я, например, встречаю человека, который сообщает мне, что был вчера на концерте, видел Гаркави и тот ему понравился («Так, знаете ли, конферировал весело, остроумно, так замечательно!..»), я всегда осторожно спрашиваю: «Так, так… Ну а как вы, в общем, поживаете?» Почти безошибочно этот товарищ отвечает: «Да прекрасно, знаете ли… Тут в Воронеж командировка, съездил удачно… На службе прибавку выдали, дочка за интенданта замуж выходит – одним словом, во!!!»
И наоборот. Если я встречаю человека, который мне начинает жаловаться, что вчера он был на концерте, видел Гаркави и «это, знаете ли, так все плоско, так неостроумно, так несмешно», я уже наперед знаю, что на мой вопрос «ну а как вообще-то поживаете, товарищ?» он непременно ответит: «Да какая там, к черту, жизнь? Вчера в трамвае бумажник вытащили, жена новую шубу шить затеяла, пошел получать зарплату – одни вычеты…»
И я знаю, что в обоих случаях артист ни при чем. Весь вопрос в трудности жанра. Счастье его, счастье других товарищей, работающих в том же жанре, в том числе и мое личное, что мы живем и трудимся в стране, где люди с хорошим, радостным, светлым настроением составляют подавляющее большинство.
Эта бодрость нашего зрителя, уверенность его в завтрашнем дне, в могуществе нашей Родины не оставляли наших людей и тогда, когда волею обстоятельств они надели серые шинели и пошли на фронт защищать свою Родину. К чести всей нашей советской эстрады – лучшие ее представители первыми из первых кинулись обслуживать нашу родную армию своим скромным искусством. Сто тысяч концертов дали эстрадники на фронте, забираясь порой в такие места, в которых, казалось, не только концерты, но и сама беседа человеческая была невозможна.
Надо ли говорить, что Михаил Гаркави был в числе первых артистов, выехавших на фронт, и последних, с него вернувшихся. Вместе с Советской Армией прошел он фронтовые пути от Львова до Сталинграда и от Сталинграда до Берлина, дав бесчисленное количество концертов на круг не менее трех-четырех ежедневно.
Именно там он окончательно понял, что значит шутить перед людьми, в сердце которых живет бодрость. И если он своим скромным искусством не давал хотя бы остывать этой бодрости, поддерживал ее так, как может ее поддержать только вовремя сказанная шутка, острое словцо и юмор, – значит, он делал несомненно нужное, полезное дело.
Коллективный конферанс на открытии Московского театра эстрады
Знали и любили Гаркави на фронте совершенно потрясающе. Я сам был свидетелем, как один генерал, подписав пропуска всем артистам бригады, ему лично никакого пропуска не дал а сказал смеясь: «Этого толстого черта у нас везде и так пропускают». И действительно – стоило только Гаркави показаться на любой заставе, как солдаты не смотрели ни на какие пропуска и уже орали на шофера: «Давай, давай, это Гаркавий – с артистами! – знаем!» С моей стороны было бы бестактно говорить о каком бы то ни было бесстрашии артистов. Перед нашими глазами было столько примеров настоящего, беззаветного и подлинного героизма воинов Советской Армии. Но в рамках артистической фронтовой работы поведение эстрадников вызывало порой подлинное удивление у окружающих воинов. Командир партизанского отряда «Во славу Родины» рассказывал, что он вообще удивился только один раз в жизни Это когда в его отряд, находящийся в тесном кольце окружения в кольце, из которого отряд уже много дней и ночей пробивал себе выход из окружения, – с Большой земли прилетел очередной самолет с боеприпасами. – Я разинул рот, когда увидел, что из аэроплана, – рассказывал командир отряда, – как ни в чем не бывало вылез толстый, ухмыляющийся человек и начал вдруг докладывать мне, что он, изволите ли видеть, артист Гаркави, который прилетел дать несколько концертов в частях, находящихся в моем распоряжении. Если бы епископ Кентерберийский прилетел в это время узнать, как мое здоровье, я бы удивился меньше, чем увидев у себя этого фантастического концертанта, – признавался командир. – Какие уж он там давал концерты и как его сумели отправить обратно, я не помню. Только из отзывов бойцов я знаю, что если у этого толстого человека есть какие-нибудь на душе грехи – их стоит отпустить за эту честную работу актерскую… На груди у артиста эстрады Гаркави – весьма редкая для работников искусства награда – боевой орден Отечественной, войны первой степени. Давайте же сейчас посмотрим творческий вечер этого эстрадного артиста, не забывая слов командира партизанского отряда «Во славу Родины»: «Если у этого толстого человека есть какие-нибудь грехи, их стоит отпустить за его честную актерскую работу…»1957, апрель
Тридцать лет на эстраде[23]
Из «Словаря русского языка», составленного С. И. Ожеговым, каждый желающий может узнать, что смех – это «выражение полноты удовольствия, радости, веселья или иных чувств отрывистыми характерными звуками, сопровождающимися короткими и сильными выдыхательными движениями». Объяснение, как видите, очень простое, понятное. Не сказано только, что умение вызывать у человека эти «короткие и сильные выдыхательные движения» само по себе дело чрезвычайно тонкое, трудное, удающееся весьма и весьма немногим. Советская театральная общественность отмечает 50-летний юбилей одного из талантливых эстрадных артистов – Льва Борисовича Мирова. Тридцать лет своей жизни Лев Борисович отдал на то, чтобы ежевечерне в переполненных концертных залах страны вызывать у советских людей вот это самое указанное в словаре «выражение полноты удовольствия». Сведения словаря, к сожалению, лаконичны. В них не указано, например, сколько выдумки, труда и таланта надо положить артисту, прежде чем советский зритель, самый взыскательный зритель в мире, вдруг душевно, весело и хорошо рассмеется. Ах, как много, как очень много надо предварительно сделать для этого! Зато потом благодарность зрителя безгранична. Мастер смеха Миров не может пожаловаться: его замечательное искусство любяти высоко ценят в Советской стране. Со сцен и эстрад крупнейших городов нашей необъятной Родины, в рабочих клубах, дворцах культуры, во время войны на фронте, с экрана телевизоров (а скоро и с экрана кино!), по радио, с граммофонных пластинок звучат веселые, острые шутки Л. Мирова и его партнера М. Новицкого. Самый жанр так называемого парного конферанса, маленьких сатирических интермедий вдвоем, создан артистом Мировым и получил широчайшее распространение не только на профессиональной эстраде, но и в рабочей самодеятельности. Заказы авторам на репертуар «вроде как у Мирова» превышают все остальные заказы. Секрет такого успеха, мне кажется, в обаянии и своеобразии художественного образа, созданного Мировым. Миров на эстраде – это простой, хороший советский человек. Человек, который все понимает, всему знает настоящую цену и горячо любит таких же, как он, советских людей. В прищуренном его лукавом глазе зритель чувствует, что человек этот всегда на его стороне, на стороне его чаяний, нужд. Это неважно, что потом этот человек в интермедиях появляется то жуликом, то глуповатым обывателем, то пройдохой, то подхалимом. Зритель понимает, что Миров, изображая такого сорта людей, искусно приглашает всех принять участие в их осмеянии. В этом направлении работа Мирова порой ювелирна и поднимается до вершин настоящей сатиры. Механизм мировского юмора лежит в традициях народного Петрушки, в традиции русских народных сказок, в которых, как известно, Иванушка-дурачок на деле умнее всех «умных». Незаурядный комедийный актер Миров на эстраде лепит образы изображаемых им персонажей лаконично, простыми, реалистическими штрихами, не впадая в грубую шаржировку. От этого и типы, создаваемые им, глубоко правдивы, легко узнаваемы, жизненны. Главное же – все они очень смешны, хотя смех и не единственная краска в палитре мастера. Однако именно эта краска дает право Мирову в ответ на упреки, что он «не создает положительных образов», вспомнить слова великого Гоголя, сказанные после «Ревизора» в знаменитом «Театральном разъезде»: «Мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пьесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во все продолжение ее. Это честное, благородное лицо был – смех». Заставить людей смеяться – искусство благородное, нужное, помогающее и отдыху и работе.1954, декабрь
Сатира на эстраде[24]
«Первым, самым значительным элементом цирка, – говорил А. В. Луначарский, – является демонстрация физической силы н ловкости, физической красоты человеческого организма». Вторым элементом цирка Луначарский считал публицистически заостренную клоунаду, «с перцем поднесенную революционную сатиру». Третьим элементом цирка Луначарский считал дрессировку животных и, наконец, четвертым, последним элементом – пантомиму. Эти слова Луначарского, по существу, являются точным теоретическим обоснованием для построения циркового зрелища. Оно складывается из этих четырех элементов, подаваемых зрителю в правильной пропорции, дозировке. Гиперболизация какого-либо одного из этих элементов в представлении лишает цирк его многообразия, его сущности. Разумеется, столь же вредит цирковому представлению явная бедность или отсутствие того или иного элемента. К величайшему сожалению, у советского эстрадного искусства, которое наряду с цирком и кино является искусством наиболее массовым, доходчивым и любимым народом, нет подобных же точных теоретических обоснований. Об эстрадном искусстве до смешного мало написано. За сорок лет советской жизни я помню две-три случайные брошюры, книжку Л. Утесова, вышедшую недавно книжку И. Набатова (обе мемуарного характера) и, наконец, сейчас только еще готовящуюся к печати книгу Е. Кузнецова «Очерки по истории эстрады». Последняя работа мне кажется весьма нужной, так как впервые автор пытается рассказать артистам эстрады об истоках их жанров, истории их происхождения и развития. Не зная этого, многие из артистов эстрады чувствуют себя «Иванами, не помнящими родства», порой считают себя изобретателями давно, в сущности, изобретенного, мало знают о первом эстрадном рассказчике И. Горбунове и о других зачинателях хотя бы так называемого разговорного жанра на эстраде. Кстати, если попробовать по примеру А. В. Луначарского как-то расчленить эстрадное искусство на его основные элементы, то станет ясно, что острое, сатирическое, политически злободневное и агитационное слово – первый и главнейший элемент советской эстрады. В этом ее и основное отличие от цирка. Разумеется, и самый жанр «слова» имеет свои теоретические подразделения. Слово может быть сказано и может быть спето. Спетое слово может быть злободневным куплетом, жанровой песенкой, народной песней. И если вооружиться хотя бы подобием теоретических установок, то в любом эстрадном концерте можно легко увидеть либо явное отставание, либо ненужную гиперболизацию того или иного «подразделения» спетого слова, гиперболизацию за счет других, чаще всего более нужных элементов. В частности, мне думается, что сейчас допускается гиперболизация особого подразделения «спетого слова». Это касается небезызвестных «Муча», «Амадо мио», «Мишка-Мишка» и т. д. Это не равноценные песни, я знаю. Но я вовсе и не против них вообще. Я против того одностороннего флюса, в который раздулось их количество на эстраде. Такие же «флюсы» можно наблюдать и в жанре «сказанного слова» с эстрады. В основном оно делится на политически злободневное, сегодняшнее, сатирическое слово, мастера которого исполняют специально написанный репертуар, и на слово, бытующее на эстраде с эпитетом «художественное», в задачи мастеров которого входит пропаганда произведений советских писателей и классиков, русских и иностранных. Здесь также наблюдаются свои «флюсы». Так, у художественных чтецов явный «флюс» в сторону классики. Сегодняшний день в репертуаре мастеров художественного чтения не может быть на втором месте. Я помню исключительное воздействие политических композиций Владимира Яхонтова, я помню искреннюю взволнованность слушателей «Турксиба», композиции, сделанной Сергеем Балашовым. Отсутствие теории в эстрадном искусстве особенно сказывается в сатирическом и политически злободневном его жанрах. В вопросах: что такое советская сатира, какой она должна быть, каковы ее пути – царит полная разноголосица, к сожалению, не только на эстраде. Не удивительно, что сатирическая эстрада сегодня либо напрочь замолчала, либо ушла в «чистый юмор». В качестве члена жюри художественного конкурса Всесоюзного фестиваля молодежи я просмотрел немало замечательных эстрадных и цирковых номеров всех жанров. Среди молодых представителей самодеятельности на втором туре конкурса был всего один «разговорный» номер, а среди профессионалов только два. Эти три номера были как-то отмечены жюри, но скорее за их уникальность, чем за подлинные достоинства. В репертуаре их был «юмор», перед которым журнал «Будильник» 80-х годов казался острым, как бритва. Здесь немалая вина ложится на руководителей эстрады на местах. По-видимому, отсутствие каких-либо ясных установок в жанрах юмора и сатиры привело их к мысли «как бы чего не вышло», и они предпочли вовсе не посылать артистов такого жанра на конкурс. Как же лучше строить свои сатирические выступления? – вот вопрос, который и сегодня волнует эстрадного сатирика. Скажу, как я сам себе всегда отвечал на этот вопрос. Во-первых, я никогда не ограничивался только голым указанием на те или иные недостатки. В меру отпущенных мне способностей я тут же пытался высказать свое собственное к ним отношение. Не скупился на слова осуждения и на слова о необходимости исправления этих недостатков. Всякий недостаток, всякое еще не изжитое уродство быта вызывают у советского человека гнев и боль. Этот гнев и эта боль не должны только подразумеваться в сатирическом произведении. Читателю-слушателю должно быть абсолютно ясно личное отношение автора к этим недостаткам. Не так давно я слышал нечто вроде фельетона у одного эстрадного сатирика. Я говорю «нечто вроде фельетона», потому что в нем не было ни конца, ни начала, ни стержня, ни выводов. Это был своего рода «прейскурант», набор, перечисление некоторых «мелочей»: недостатков качества нашей продукции, торговли, быта. Все это были действительно мелочи, которые подавались с весьма бодрым и веселым видом. Но никакого собственного вывода из этого веселого перечисления ни автор, ни артист не сделали, надеясь, по-видимому, что вывод сделают сами слушатели. Это же совершенно порочно. Два разных вывода может сделать слушатель: «У нас плохо только это» и «У нас плохо даже это». Подобное произведение, бесстрастно прочитанное сатириком, превращается в простое зубоскальство, в своего рода любование недостатками. Это ничего общего не имеет с партийными принципами критики и самокритики, с благородной задачей сатирика не только находить, указывать, но и помогать исправлению недостатков. Вторым необходимым методологическим условием работы советского сатирика, мне кажется, является обязательная обрисовка фона, на котором сатирик замечает тот или иной факт. За сорок лет я прочитал советским людям немало собственных сатирических фельетонов. Плохи они были или хороши – не мне судить, но в некоторых из них были иногда и довольно жесткие слова о недостатках, отнюдь не порядка «мелочей». Несведущие люди порой мне даже задавали вопрос: «Как это вам разрешают?» А секрет был довольно прост: говоря о плохом, я никогда не забывал говорить о хорошем. Хорошее у меня не подразумевалось, как нечто общеизвестное. О нем рассказывалось. Несколько чертополохов, вставленных в букет роз, вызывают досаду и желание выбросить этот чертополох вон из букета. Букет из одного чертополоха подобных эмоций не вызывает. Он вообще не букет. Я год пропутешествовал по нашей стране с гастролями. Люди, живущие безвыездно в Москве, имеют относительное понятие о гигантской картине построенного и продолжающего строиться. Не только новые города, но и новые края и области выросли на пустынных прежде местах. Когда едешь несколько часов на машине, скажем, от Днепропетровска до Днепродзержинска и все это время слева и справа видишь заводы, кажущиеся одним гигантским заводом, начинаешь понимать, что сделано за сорок лет. Говорят, что Криворожье названо так потому, что когда-то на этом месте стояла корчма, содержателем которой был некто Рог, кривой на один глаз. В корчму заезжали чумаки передохнуть, выпить «горилки». Так вот, когда на месте этой корчмы видишь не город, а цепь городов, благоустроенных и прекрасных, видишь новый край, равный по размеру иному европейскому государству, понимаешь, что сделали советские люди. В Запорожье, на месте жалкого ранее городишки, строится и наполовину уже выстроен проспект из домов-гигантов. Длина этого проспекта будет двадцать шесть километров! Такие же волнующие каждое советское сердце картины я видел в Кемеровской области, на Урале, в Нижнем Тагиле – во многих, многих местах необъятной страны. Значит ли это, что глаз сатирика не увидел там недостатков, уродливых чертополохов, торчащих в этом прекрасном букете? Да, разумеется, увидел, и я собираюсь говорить о них со всей злостью. Но я постараюсь (как умею, конечно!) не только выявить свое отношение к этому чертополоху, но и нарисовать тот букет, в котором я его увидел. И тогда мой фельетон выйдет (плохим или хорошим – другой вопрос!) политически и методологически построенным верно. Так мне кажется. Артисты эстрады активно готовятся к замечательной дате 40-летия Великой Октябрьской социалистической революции. Готовятся сейчас и эстрадные сатирики. Без злободневных куплетов, сатирических фельетонов, сценок и конферанса нет эстрады. Сейчас самое время теоретикам искусства выступить на страницах нашей печати со статьями о путях советской сатиры. Издательству «Искусство» следует изменить слишком уже «академический» темп выпуска в свет нужнейших теоретических пособий по вопросам эстрады и ее сатирического жанра. Судьба замечательного искусства «сказанного слова», да и «спетого» тоже, на советской эстраде внушает самое серьезное беспокойство.1957, июль
Слово в цирке[25]
Давайте уговоримся: все, что я попытаюсь высказать в этой статье, носит явно дискуссионный характер. Я не смею себя считать специалистом сложного и прекрасного циркового искусства и поэтому беру на себя только задачу постановки вопроса. Ответа же на вопрос я буду ждать, так же как и другие читатели, от товарищей, разбирающихся в так называемой специфике цирка. Впрочем, чтобы не отпугивать людей, не знающих этой пресловутой специфики, напомню, что характер всякой дискуссии позволяет высказать свое мнение и неспециалистам. Более того, в спорных вопросах иногда мнение неспециалистов может оказаться даже более свежим. Давайте поговорим и поспорим о слове в цирке. Нужно ли оно? Каким оно должно быть? Кто должен его произносить с цирковой арены? Все эти вопросы кажутся мне чрезвычайно важными, хотя, может быть, и не новыми. Бесспорно, что советское цирковое искусство занимает едва ли не первое место в мире. Это выяснилось и из поездок наших цирковых артистов за границу и из приезда зарубежных гостей к нам. Советский цирк нашел новые решения почти всех цирковых жанров и даже создал новые жанры, нашел новый стиль построения цирковых программ, новый, особый стиль работы артистов на арене. В каждом советском цирковом номере помимо высокой техники сегодня участвуют мысль и вкус. Даже в таком трудном жанре, как клоунада, у советского цирка немало достижений. Народ в нашем цирке смеется весело и беззаботно. Но вот тут и возникает первый из вопросов, который мне хотелось бы поставить: а не слишком ли порой беззаботен этот смех? Не является ли он иногда смехом ради смеха, который, как и всякое «искусство ради искусства», перестает отвечать требованиям нашего политического сегодня? Оговорюсь: я старый работник так называемого разговорного жанра эстрады. Мне знакомы все положения о «смехе утробном», «смехе положительном» и «смехе отрицательном». Я знаю, что излишнее теоретизирование по поводу смеха иногда вовсе уничтожает смех. Заставить народ смеяться – самое трудное искусство, и к нему нельзя подходить с грубо прямолинейными установками. Мне это известно. Однако бесспорно, что смех может быть умным и глупым, и эту основную теоретическую установку ни в коем случае нельзя отменить. Нельзя отменить, даже если она наносит иногда ущерб смеху. Именно умом и направленностью должно отличаться смешное в советском цирке от смешного в цирке старом, дореволюционном. Но как раз в дореволюционном цирке были мастера, которые знали цену умному смеху и делали его программой своей деятельности. Здесь на первое место надо поставить братьев Анатолия и Владимира Дуровых, этих непревзойденных русских клоунов-дрессировщиков. Цирковая арена всего мира не знает артистов, равных им по таланту и остроумию. Более остроумным был Анатолий. Его дрессированные животные служили ему только своеобразным «инструментом» для сатиры, фоном, на котором он строил свои порой чрезвычайно смелые и острые выступления. Было совершенно не важно, что делают у Анатолия Дурова животные, – важно было, что скажет по поводу этих животных Анатолий Дуров. И Анатолий Дуров говорил метко, зло, остроумно. Он был настоящим «шутом его величества народа» и именно в этом видел свое призвание. Сатирические шутки его стали анекдотическими и могут быть частично списаны со счета народного творчества и записаны народом же на счет своего любимого клоуна-сатирика. Брат его Владимир Дуров был менее способен к сатире, к разговору с арены. Почувствовав это, он все свое внимание обратил, на дрессировку животных. Но и он понимал, что сатира – главное, чего ждет народ от его выступлений. Уступая Анатолию в остроумии, но превосходя его в дрессировке, Владимир Дуров занял почетное место в истории русского цирка. Его знаменитая «Железная дорога» не только радовала детей («Ах, паровозик! Ах, зверушки-пассажиры!»). Это было сатирическое представление. В нем бичевалось взяточничество, процветавшее на дореволюционных железных дорогах, казнокрадство и беспечность начальства по отношению к пассажирам, беспечность, часто кончавшаяся трагическими железнодорожными катастрофами. После революции сатирические традиции братьев Дуровых продолжали популярнейшие в то время клоуны Виталий Лазаренко, С. С. и Д. С. Альперовы, музыкальные клоуны Бим-Бом (И. С. Радунский с партнерами), братья Леон и Константин Таити и другие. Успешно ставились сатирические пантомимы (с текстом!), написанные для цирка Владимиром Маяковским и другими писателями. В годы Великой Отечественной войны до подлинной сатиричности поднимался в своих выступлениях Карандаш. Тогда же иллюзионист Кио стал вводить элементы сатиры в свои представления. Я бы очень хотел ошибиться, но, к сожалению, как мне кажется, в этой своей части советский цирк не идет вперед. Цирк почти молчит. Молчат дрессировщики, ушли в «чистый юмор» многие клоуны, малосатиричны пантомимы. Не хочу сказать, что программы цирка не актуальны, не отвечают и не служат задачам сегодняшнего дня. Они актуальны, и отвечают, и служат. Но служат они нередко молча, а актуальны в большинстве случаев только внутренним своим содержанием, актуальны лишь выводом, который может сделать сам зритель, а отнюдь не словами, которые он услышал. Скажем, программа «Юность празднует». Смотришь – все правильно. Юность актуальна? Актуальна. Празднует? Празднует, и празднует весело, задорно, мастерски. Однако почему же она празднует молча? Одних торжественных прологов перед представлениями (некоторые из этих прологов были весьма удачными), мне все же кажется, недостаточно. Такие прологи могут направить мысль зрителя на ту или иную тему, но никак не «озвучить» программу, не заменить живого слова о сегодняшнем дне, которое зритель желает услышать. Я знаю также, что цирк не всегда молчит. Много лет на его арене выступают, например, сатирики-куплетисты (и хорошие сатирики-куплетисты) – мои друзья Г. Л. Рашковский и Н. А. Скалов. Но они сами мне жаловались на недостаток внимания к ним, хотя работают в цирке уже много лет. – В чем же дело? – спрашиваю. – Да ведь вот, – отвечают, – есть мнение, что мы – больше эстрада, чем цирк. Нарушаем якобы его специфику! Вот, оказывается, в чем дело! Опять эта «таинственная специфика», «нарушение цирковых традиций», – всё вещи, сами по себе заслуживающие всяческого уважения, но которые, как шоры, любят иногда надевать на себя некоторые деятели цирка. Это все я слышал и по поводу собственных выступлений в цирке. Помню, в первый год Отечественной войны я был приглашен выступить со своим фельетоном в программе Московского цирка. Фельетон был сатирический, злободневный, и без ложной скромности могу сказать, что он пользовался в цирке успехом никак не меньшим, чем на эстраде. Но сбоку опять стояли «седые капитаны» циркового искусства и, покачивая головами, говорили: «Хорошо-то хорошо, только это ведь не цирк!» Так вот, именно – что такое цирк и что такое эстрада и почему цирковой артист (если, разумеется, он не связан с аппаратурой и крупными животными) не может якобы выступать на эстраде, а хорошему эстрадному артисту будто бы противопоказана цирковая арена – это вопросы, которые мне кажутся нерешенными. И у цирка и у эстрады имеется, конечно, своя специфика, но мне кажется, она лежит вовсе не там, где ее пытаются искать. И во всяком случае, не в зрителях, о которых говорят, что они у цирка одни, а у эстрады якобы другие. Существует даже вредное мнение, что у цирка зритель якобы «попроще». О мнимой этой простоте зрителя нередко предупреждают авторов, собирающихся писать для цирка. Это, повторяю, вредная чепуха, недомыслие. Может быть, для цирка надо писать лаконичнее и ярче. Цирк любит, чтобы слово сопровождалось большим действием, чем на эстраде, – обо всем этом надо поговорить и поспорить. Но всякий примитивизм и упрощенчество циркового репертуара не должны иметь место. Цирковой зритель – зритель такой же высокой культуры, как и в любом академическом театре. В цирке, например, принято, чтобы номера объявлялись режиссером-инспектором манежа. На практике это выглядит так: перед каждым номером выходит мужчина во фраке и, задыхаясь от совершенно неуместной торжественности, объявляет: «Сейчас выступит заслуженный артист республики – имярек!» Спрашивается, почему эти объявления не может делать артист-конферансье, умный, ненавязчивый, не анекдотоман, которых, к сожалению, много расплодилось на эстраде, а свой собственный цирковой конферансье, хорошо владеющий словом, могущий в нужные моменты и прокомментировать номер, и помочь артисту, и сказать политически злободневную репризу? В кинокартине «Артисты цирка» сделан такой опыт: программу комментирует голос диктора, причем роль диктора исполняет автор сценария. Это оказалось совсем неплохо. Нет таких конферансье? Так надо их искать, готовить, учить. Цирк умеет делать сложнейшие номера – сумеет подготовить и своих конферансье, сатириков, фельетонистов, куплетистов, может быть, даже какого-то нового, «специфического» (опять это слово!) жанра. Боюсь только, что поиски именно последнего затормозят все дело. Нельзя ли на первых порах воспользоваться уже готовыми, проверенными на эстраде жанрами? Я не вижу причин, по которым эстрадный мастер Илья Набатов не имел бы успеха в цирке со своими политическими куплетами на международные темы. Не верю, чтобы в цирке не имели бы успеха или показались бы чужеродными Тарапунька и Штепсель или Миров и Новицкий. Все дело в мастерстве и качестве репертуара. Я – за слово в цирке! За слово острое, сатирическое, злободневное, смешное, помогающее советскому народу изживать все ненужное, мешающее его победоносному движению вперед. Цирковое искусство – самое близкое народу искусство. И может быть, более чем где-либо, слово в цирке принесет огромную пользу. Больше сатиричности надо внести и в пантомимы. Они вовсе не должны быть только пантомимами. В них могут быть введены и слово, и песня, и куплет. Мне думается, все это не нарушит «специфики» и «традиции». А если даже и нарушит? Нельзя довольствоваться только актуальным названием программы. Это, к сожалению, стало «традицией» и на эстраде. Все это хорошо: «Молодость», «Дружба», «Мы в Москве!» и т. д. Но все эти программы должны быть «озвучены». Так мне кажется. А. В. Луначарский писал: «В обновленном цирке клоун должен иметь высокий в своем комизме репертуар. Клоун смеет быть публицистом. Его великий праотец – Аристофан. И сатира клоуна, народного шута, должна быть целиком правдива, остра и глубоко демократична». Клоун в представлении Луначарского – понятие куда более широкое, чем об этом иногда думают в цирке. Клоунаду вводил в свои пьесы великий Шекспир. В замечательной работе Е. Б. Вахтангова «Принцесса Турандот» были показаны образцы веселой, буффонной, сатирически-злободневной клоунады. Приемы такой клоунады бесконечно разнообразны. В этом разнообразии найдут себе место и сатирический фельетон, и сатирические куплеты, и злободневная песенка, и интермедия – короче говоря, все виды так называемого разговорного жанра.1957, декабрь
Беседа с молодежью[26]
…Что же это такое – зрительный зал, перед которым ты вылез на сцену со своим номером?… Можно, конечно, об этом и не думать. Ставку взял, плюю на зал… Одна певица сказала мне, что для нее зрительный зал – это прежде всего опасность, о которой она, выходя на сцену, старается не думать. Но когда зал хорошо аплодирует, она его любит, а когда плохо – ненавидит. Вот и все ее счеты с залом… Один наш элегантный конферансье говорит, что ему зрительный зал представляется огромным, не очень чистым ухом. Услышав это признание, другой конферансье, менее элегантный, сострил: «Хорошо еще, что в виде уха» – и от себя добавил, что он воспринимает зрительный зал только в двух видах: веселый и скучный; в веселом он чувствует себя как рыба в воде, а в скучном – как та же рыба, выброшенная на берег… Все это – эстрадные штучки для домашнего застолья, когда какой-нибудь гость спросит – ну, как это вы не боитесь выйти перед громадным залом? Вот тут, конечно, очень здорово сказануть про нечистое ухо или про рыбу… Впрочем, певица сказала правду – была она певица безголосая, и ей стоило бояться зала. А вот конферансье явно краснословили – оба они истинные труженики нашего искусства и к выходу на эстраду готовятся всю жизнь, они только по легкости в мыслях не задумывались, что он такое, этот самый зрительный зал…Н. П. Смирнов-Сокольский и А. И. Райкин. Москва, 1940 год
…Для меня всю мою эстрадную жизнь зрительный зал – это народ, мой народ, черт побери! Я из него вышел и к нему являюсь на эстраде, где я ему – народу – служу. Служу! И вы тоже будете служить народу. Но у нас в эстраде, к сожалению, немало деятелей, у которых все мышление о своей работе укладывается в блатное выражение: «забить башли». Для таких зрительный зал – это только сбор. Если аншлаг – значит, со зрительным залом порядок. Нет сбора – значит, город, куда явился этот деятель, никуда не годится, живут в нем жлобы, которым подавай лишь Райкина, иначе не раскошелятся. Презираю и вас зову презирать таких эстрадных артистов! Они и есть жлобы в нашей трудовой семье. Чурайтесь этой публики. Держитесь настоящих тружеников. Их больше… На своем веку я повидал эстрадников легион, всякой твари по паре. Беда в том, что из царской России эстрадный кафешантан со всеми своими потрохами перекочевал в наш нэп, а после нэпа вся эта публика растеклась по всей матушке-Руси, и поэтому до сих пор наша эстрада несет на себе родимые пятна прошлого. Отсюда и те горе-артисты, о которых я вам говорил. Одно утешает: новое в нашей эстраде растет и крепнет. Вы – тоже это самое новое. Вы обязаны об этом думать… Вы скажете: что же тут думать, все, мол, ясно. Давайте подумаем вместе… Между старой, дореволюционной эстрадой и эстрадой нашей с вами, советской, лежит Октябрьская революция. Она – эта революция – покончила с царем и буржуями. Но эстрадники – народ жизнестойкий. Когда грянуло великое Октябрьское землетрясение, эстрадный мир покачнулся, но устоял. Многие эстрадники решили, что ничего особенного не случилось. Куплетисты, эти самые неизменные участники старой эстрады, которые до революции под чечетку пели:После первого спектакля Всесоюзной студии эстрадного искусства под руководством Н. П. Смирнова-Сокольского. Москва, 1940 год
– Нет, – ответил старший. – Мы так хотим, чтобы все было хорошо для людей, которые добровольно заплатили деньги только за то, чтобы посмотреть нас. Вот, между прочим, что тоже необходимо всем помнить. Люди в чем-то себе отказали, чтобы иметь возможность увидеть вас. Как же можно схалтурить? При этом не надо забывать и о другом… Эстрадный концерт. Люди шли на него, зная, что там их ждут энергия, трюк, лирика, смех. За это они уплатили деньги. И вдруг они получают вместо энергии – вялость, вместо трюка – шаляй-валяй, вместо лирики – пошлятину, а вместо смеха – слезы досады. Разве можно так обмануть людей? Однажды я работал в Харькове. Давно это было, а помню до сих пор. В программе выступал дрессировщик собак. Черт его знает, кто дал ему этих несчастных собак, а его сделал артистом. Спекулянт он был отменный. Весь день, бывало, бегал по городу, что-то покупал, что-то продавал. А вечером, под мухой, вылезает на сцену вместе со своими собаками, топчется среди них, а они – ну ничего не хотят делать, даже на задних лапах не стоят. А номер свой между тем подает с треском: сам в мушкетерских лаковых сапогах, кожаная жилетка поверх шелковой голубой рубахи, на лысой голове охотничья шляпа с пером, на пальцах кольца с камнями. Кричит какие-то французские слова, щелкает хлыстиком. А собаки – ни в зуб ногой. Зал сперва смеется, люди думают, что это так задумано: сперва собаки ничего не показывают, но потом ка-ак дадут! Но этого «потом» не бывало. Потом собаки просто норовили убежать со сцены, но в кулисах их ловила любовница халтурщика и снова вышвыривала на сцену. И тогда зрительный зал начинал возмущенно свистеть, кричать, концерт можно было считать наполовину сорванным… Но номер закончен, и мне надо выходить на обозленный зал со своим фельетоном. И однажды я не выдержал. Вышел и говорю: «Меня часто спрашивают, что такое халтура? Сейчас мне ответить очень легко. Вы только что видели так называемого дрессировщика. Вот это и есть халтура в натуральную величину, причем смею вас заверить, что собачки ни в чем не виноваты». Зал буквально взорвался аплодисментами. Кричат: «Гоните его в шею!», «Пусть он выйдет, мы с ним поговорим!» Я кричу в кулисы: «Позовите дрессировщика, с ним хотят поговорить». А его и след простыл. Кое-как я успокоил зал и начал читать фельетон. Старался так, будто выступал в Большом театре. И все после меня тоже работали на полный накал. Кое-как концерт выправили. А после концерта в гостинице дрессировщик приходит ко мне и заявляет: «Вы, Николай Павлович, поступили не по-товарищески». Ну, я ему так ответил, что он попятился и дверь задом открыл. Но вот беда – номер его стоит на афише и выбросить его нельзя, во всяком случае, не так просто. На следующем концерте гляжу – собачки начали что-то делать. Номер все равно никудышный, но хоть что-то все-таки происходит. Так до конца поездки и таскались мы с этим дрессировщиком, как с камнем на шее… Думаете, что ничего подобного совсем уж нет теперь? Есть, ребятки мои, есть! И я хочу пожелать вам – будьте честными артистами, тружениками, как положено каждому хорошему эстраднику. Иначе перед зрительным залом появляться стыдно. Ну а если у кого стыда нет, с того взятки гладки. Но знаю одно: хорошего артиста из такого не выйдет. …Вы можете спросить, кто сейчас на нашей эстраде артист номер один? Я сказал бы, конечно, что я, но неудобно. Назову Райкина. Я вижу, как он работает. Должен сказать вам, что труд этого артиста настолько тяжкий, каждоминутный, что с ним, даже когда на улице встретишься, разговора не получается, потому что он и идя по улице думает про свою работу. А когда спектакль – в антракте лежит на кушетке мокрый с головы до ног и дышит так, будто рубил дрова. Вот такие труженики эстрады и становятся ведущими артистами, эстрадными «звездами»… Нам говорят частенько: не мудрствуйте лукаво, вы призваны развлекать людей. Мне не нравится это слово – «развлекать», и всегда мне хочется его заменить другими словами. Ну, например, эстрадный концерт помогает людям культурно отдыхать. Культурно, заметьте себе. А развлекают людей и тараканьи бега, и петушиные бои, и даже пьяный на улице. Но на таких развлечениях культурно не отдохнешь. Был у меня спор и с одним нашим эстрадным руководителем. Он теперь, я слышал, работает в торговой сети. Нам вообще с руководящими работниками «везет» – то и дело шлют к нам людей, которые в других местах завалили дело, – вроде как ссылка. Исходят, наверное, из соображения, будто эстрадой руководить сможет всякий, дело нетрудное, но и непочетное. А в газетах в то же самое время пишут, что мы – самое народное искусство. Попробуй тут разберись… Но вот с тем руководителем у меня спор был такой: ему не понравился мой фельетон о бракоделах, о халтурщиках в разных областях жизни. Он сказал мне: по существу у меня претензий (он говорил, правда, «притензий») к фельетону нет. Бракоделов, конечно, надо бить по рукам. Но вы не учитываете, что на концерт люди пришли после работы. Там они весь день имели накачку, чтобы лучше работать. А вечером они пришли на концерт отдохнуть от трудового дня, а вы им опять про то, что им за день уже опостылело. Вот увидите сами: успеха у вас не будет. Я ему возражал, говорил, что в зале будут люди, которые тоже страдают от всяких бракоделов, и когда я с эстрады отхлещу халтурщиков по щекам, это зрительному залу будет по душе. И сказал я ему, что мне не нравится его фраза: «отдохнуть от трудового дня». За этим стоит – забыть о нем, отвлечься от всего, что для этих людей является главным делом их жизни. А зачем это делать? Наоборот, нам всем надо делать все для того, чтобы у этих людей в жизни и работе было меньше всяческих неприятностей, всевозможных безобразий, порождаемых нерадивцами. И в этом стремлении люди всегда будут с нами. На это мой начальник спросил: «Ну скажите мне, что в этом плане может сделать эстрадный фокусник?…» В ответ я рассказал ему такую историю. Работали мы однажды с большой концертной программой в Ростове. Был у нас и фокусник, по-научному – иллюзионист. В конце номера он раскрывал секрет нескольких своих ловких трюков. Во время наших гастролей в городе только и разговоров было, что о суде над шайкой расхитителей народного добра. Каждый день газеты печатали отчеты о суде. И вот однажды, когда выступал наш фокусник, я после него вышел на сцену, и меня, что называется, осенило. – Здорово работает? – обратился я к зрительному залу, имея в виду нашего фокусника. Зал ответил аплодисментами. А я продолжал: – У вас сейчас судят местных фокусников, но куда им до нашего! В зале смех. А я продолжаю: – Наш работает – комар носу не подточит, а ваших, как я читал в газетах, сразу разгадала девчонка, помощник кассира. Я поздравляю вас с тем, что у вас в городе есть такие девчонки, и уверен, что таких людей в вашем городе абсолютное большинство.Финал фронтовой программы Студии эстрадного искусства. Москва, 1941 год
Фронтовая бригада Студии эстрадного искусства перед отъездом на фронт. Москва. 1941 год
Гром аплодисментов. Эту реплику я говорил потом каждый вечер, и однажды ко мне за кулисы после концерта зашел работник горкома партии и от имени горкома сказал мне спасибо. – Вы, говорит, хорошо нам помогаете, а то в городе пошли обывательские толки, что кругом одни жулики. Дело дошло до того, что из торговой сети честные работники стали уходить. Словом, спасибо. Эту историю я рассказал тогда своему начальнику, но и после того он не сдался и даже сделал потрясающее по глупости заявление. Он сказал: «Вообще зря мы именуемся государственной эстрадой, от этого только лишние к нам притензий…» Я ему на это сказал только, что у нас даже бани государственные, и разговор оборвал. …Для чего я вам все это говорю? Чего добиваюсь? Очень мне хочется, чтобы вы к своей работе на эстраде относились серьезно и испытывали ответственность перед народом, перед своим государством. Анатолий Васильевич Луначарский говорил, что искусство облагораживает человека, совершенствует его, помогает ему самому всматриваться в себя, в свою душу, радоваться открытию в ней всего светлого и стыдиться темного. В этом и есть могучая воспитательная сила искусства и его истинно государственная роль. И разве не касается все это и нашего эстрадного искусства? Что мы – только для отдыха и развлечения?! Нет, категорически нет! Ведь даже тот дрессировщик, если бы он хорошо, по-дуровски работал со своими собачками, мог бы вызвать в людях любовь к животным. А любить животных – это не такое уж ненужное человеческое качество. Один мой знакомый женился на женщине, которая поставила условием, чтобы он расстался с собакой, жившей у него несколько лет. Я ему еще до свадьбы сказал: не будет у тебя толку с этой женитьбой. Как в воду смотрел, и двух лет не прожив, разошлись. Баба оказалась злая, вздорная, эгоистичная… Сколько хорошего в душах людей может сделать хороший эстрадный певец, если он имеет не только голос, но и требовательный вкус. В общем, любой эстрадный номер работает на человека. А если вы еще блеснули мастерством и вызвали восторг зала, можете себя поздравить – вы подарили людям радостные минуты! Наш народ здорово трудится, и он умеет ценить труд, в том числе и наш труд, артистов. Дарите почаще людям радость, ребятки, не скупитесь. По себе могу судить: как увижу хороший эстрадный номер, у меня на целые сутки хорошее настроение. Каждый артист – друг людей. Но дружить с плохим артистом, с безответственной эстрадной балаболкой, люди не будут. Еще раз скажу вам: вот сцена, а вот – зрительный зал. Как только выйдете вот сюда, поближе к рампе, и почувствуете дыхание зала, скажите себе: надо стараться, надо работать с полной отдачей, иначе я не имел права сюда выйти и считать себя эстрадным артистом…1957
«Из прошлого русской эстрады»[27]
Писатель А. А. Фадеев, вернувшись из творческой поездки по Уралу, рассказывал, что он был поражен тем, какую большую роль играет эстрадное искусство в жизни советских людей. – Буквально, – говорил он, – начиная с семи утра радио встречает граждан нашей страны эстрадными песнями, рассказами, веселыми, злободневными интермедиями, фельетонами и стихами. В обеденные перерывы на шахтах и заводах я услышал выступления эстрадных артистов. Отдых после работы сопровождается развлечениями, в которых эстрада занимает едва ли не первое место. Эстрада звучит либо по радио, либо из патефона, либо сами молодые рабочие под баяны и аккордеоны распевают любимые песни советских композиторов, песни явно эстрадного плана. Вечером во дворцах культуры я опять увидел эстрадные концерты, исполняемые не только эстрадниками-профессионалами, но и талантливыми артистами самодеятельности, развивающейся у нас, по-видимому, больше всего по линии концертно-эстрадного искусства. В столицах, – продолжал писатель, – за шумом многочисленных театральных премьер, дискуссий о «положительных» и «отрицательных» героях нашей драматургии мы как-то упустили значительность роли эстрады, этого – пока я еще боюсь сказать – «положительного» или «отрицательного», но, безусловно, одного из главных «героев» повседневного отдыха советских людей. Впечатление писателя, несомненно, преувеличено. Однако то, что роль эстрадного искусства в жизни нашей страны более значительна, чем об этом думают многие, – факт непреложный. Только одна московская концертно-эстрадная организация обслуживает до двадцати миллионов зрителей в год. По самым неполным данным, ежедневно в стране дается до пяти тысяч концертов, не считая передач по радио, телевидению и всей нашей действительно грандиозной художественной самодеятельности, развивающейся в значительной своей части по линии концертно-эстрадного творчества. Слова писателя, что эстрадное искусство безусловно является одним из главных «героев» в обширной семье самыхразнообразных видов искусства нашей Родины, верны и правдивы. Но столь же правдиво его признание в том, что и сам он и многие другие товарищи еще не решаются причислить этого признанного «героя» к числу «положительных» или «отрицательных». В оценках и определениях, что такое «эстрада», царит невероятная разноголосица. В ряде статей, посвященных эстрадному искусству, оно безоговорочно признается искусством массовым, мобильным, любимым народом, искусством агитационным, чрезвычайно важным в условиях строительства социализма и коммунистического воспитания трудящихся. В работах по истории гражданской войны и войны Великой Отечественной отмечается выдающаяся роль эстрадного искусства на фронте. Для доказательства этой выдающейся роли эстрады десятки раз цитировались воспоминания Н. К. Крупской о том, что Владимиру Ильичу нравились песни «революционных шансонетчиков», из которых особо пользовался его вниманием французский куплетист Монтегюс. Однако столь же часто цитировались и строчки Владимира Маяковского:* * *
Я написал, что продолжением этого труда Е. М. Кузнецова должна быть чья-то новая книга… Написал с горечью, зная, что эту следующую книгу, посвященную развитию и росту советской эстрады, готовил к печати сам Кузнецов. Готовил несколько лет, усерднейшим образом собирал материалы, подолгу и дотошно беседуя с большими и малыми мастерами эстрадного искусства, советуясь, расспрашивая, споря. Нелепая, как и всегда, смерть прервала эту работу. 27 марта 1958 года Евгения Михайловича Кузнецова не стало. Он не только не успел закончить задуманного труда, но и эту свою первую книгу об эстраде посмотрел только в гранках. На гражданской панихиде, состоявшейся в здании Московского ордена Ленина государственного цирка, представитель Союза писателей сказал у гроба Евгения Михайловича Кузнецова примечательные слова: «Хороним писателя, а гроб его стоит на арене цирка. Что это – недоразумение, случайность? Нет, это не недоразумение и не случайность: мы хороним писателя, который отдал свой труд, знания и свое «еро самому близкому для народа искусству – цирку…» Отдать себя цирку и эстраде – это значит очень любить эти формы массового зрелища, понимать широту их возможностей, глубину задач и тесную связь с народом. И вполне закономерно, что первая у нас книга по истории цирка и первая книга по истории эстрады – обе принадлежат перу Е. М. Кузнецова. Но, работая над этими книгами, Кузнецов не был писателем-наблюдателем, который смотрел на эти виды искусства со стороны. Он практически и тесно был связан с ними, и его труды – это труды не только теоретика, но и практика. Известно, что Кузнецов являлся художественным руководителем Главного управления государственными цирками СССР; повседневно работая с артистами, он помогал им своими обширными знаниями и тонким вкусом художника. За эту практическую работу в цирковом деле ему было присвоено звание заслуженного деятеля искусств РСФСР и он был награжден орденом Трудового Красного Знамени. В последнее время он возглавлял новый журнал «Советский цирк», который, судя даже по немногим вышедшим номерам, сумел сделать увлекательным и познавательно-интересным не только для цирковых деятелей. С эстрадным искусством Кузнецова всегда связывала его рецензентская деятельность и работа председателя жюри многих всесоюзных конкурсов и фестивалей эстрадных артистов. Самое же главное – у него была теснейшая дружба со многими мастерами эстрады, которые очень любили и уважали этого чудесного человека, в свою очередь любившего и уважавшего нелегкое их искусство. Помимо настоящей книги об эстраде Кузнецов написал монографию о первом эстрадном авторе-рассказчике И. Ф. Горбунове, им литературно обработаны рассказы А. Алексеева-Яковлева о русских народных гуляньях. Но, уделяя так много внимания цирку и эстраде, Кузнецов отнюдь не ограничивал круг своих интересов только ими. Он начал свою литературную деятельность как журналист и театральный рецензент. Известен целый ряд книг в серии «Театральные мемуары», вышедших под его редакцией и с его вступительными статьями. В их числе «Записки». Юрия Михайловича Юрьева, мемуары Ваграма Папазяна, «Записки советского актера» Николая Черкасова и др. Не секрет, что редакторская работа в такого рода книгах куда более трудная, чем обычная работа редактора. Ю. М. Юрьев сам говорил, что до многочисленных бесед с Кузнецовым он даже не предполагал, что способен написать какую бы то ни было книгу. А книга вышла едва ли не одной из самых замечательных книг во всей театрально-мемуарной литературе. Если журналистика и театроведение потеряли в лице Кузнецова человека талантливого, являющегося представителем целой когорты журналистов и театроведов, то деятели советского цирка и советской эстрады скорбят об утрате одного из немногих образованных литераторов, которые самым серьезным образом и с большой любовью относились к этим видам искусства. Евгений Михайлович Кузнецов так много сделал для советского театра, цирка и эстрады, литературное наследие его столь весомо, что память о нем останется навсегда.1958
Тридцать три года об одном и том же[28]
Дней десять назад в Министерстве культуры СССР состоялось совещание по вопросам эстрадного искусства. Это было хорошее, нужное совещание. Руководители и мастера эстрады горячо, по-деловому откровенно высказывались относительно… Впрочем, об этом лучше всего рассказывает газетная заметка, которая стоит того, чтобы ее вспомнить: «Главной бедой нашей эстрады является безрепертуарье… Писатели, фельетонисты, газетчики должны прийти на помощь эстраде, разделу искусств большой и политической важности. Своевременна мысль Смирнова-Сокольского об организации театров эстрады и фабрики новых эстрадных номеров для молодых артистов. Печать должна относиться к эстрадникам с товарищеским вниманием и пониманием как нужд актера, так и зрителя». Такова эта лаконичная, но очень точная газетная заметка, правдиво подчеркнувшая все до сих пор не решенные вопросы, обсуждавшиеся на совещании. У заметки этой есть только одна особенность: она была напечатана в газете не вчера и не сегодня, а тридцать три года назад, 31 июля 1926 года в «Ленинградской правде». Именно тогда было собрано примерно такое же авторитетное совещание, и председательствующий открыл его словами: – Нужно сознаться, товарищи, что эстрадой до сих пор у нас никто по-настоящему не занимался… Поверят ли мне читатели, что новое совещание, происходившее дней десять назад, было открыто точно такими же словами председателя? Деятели эстрады – прирожденные оптимисты. Они с восторгом пришли на это новое совещание и были от души благодарны Министерству культуры СССР, которое сочло нужным обратить на эстрадное искусство свое внимание. Душевно, искренне говорил на совещании старый мастер этого искусства Леонид Утесов, произнес речь и я. Если мы оба иногда сбивались, нам дружно суфлировали Илья Набатов, Лев Миров, Михаил Гаркави. Речи наши эти товарищи давно знали наизусть. Есть два способа изготовления, ну, скажем, обуви, что ли. Существуют большие государственные фабрики, оснащенные всеми чудесами техники. Фабрики эти производят сотни тысяч пар прекрасной модельной обуви. И есть одинокие кустари-сапожники, которые сидят на базарах с железным костылем вместо колодки в руках. Эти так называемые «холодные сапожники» могут подшить оторвавшуюся подметку, подбить каблук. Модельную пару обуви они изготовить не в состоянии. В помощь эстраде до сего времени давали только «железный костыль», а представители этого искусства ухитрялись и ухитряются изготовлять вполне добротную продукцию. Ведь как бы ни критиковали эстраду, а она очень любима народом и не только выдерживает сравнение с эстрадой западной, буржуазной, но далеко оставляет ее за собой и по мастерству и, конечно, по идейной направленности. К этому стоит добавить, что искусство это рентабельное и никогда не пользовалось государственной дотацией. Но есть, однако, вопросы, которые без конкретного их решения так и остаются вопросами. В частности, о подготовке кадров. Как часто приходится слышать вопрос: где же новые Утесовы, Райкины, Мироновы, Шульженки? Да, пока их нет, и они не предвидятся в ближайшем будущем. Новые, талантливые молодые артисты с новым репертуаром не растут, видите ли, на деревьях, как дикие яблоки. Они, правда, иногда появляются так называемым самотеком, но очень медленно: примерно в сорок лет – один Райкин и один Тимошенко. Это никуда не годная скорость! Нужны школы, студии, которые должны быть организованы широко, по-государственному. Тут не помогут всякие временные меры, так сказать, новые «железные костыли». Наша эстрадно-концертная организация за сорок лет пережила бесконечное количество реорганизаций. Эстраду соединяли с филармонией и цирком, потом отделяли от цирка и от филармонии, сравнительно недавно опять соединили с филармонией и т. д. Побывав на новом совещании в Министерстве культуры, мы по опыту чувствуем, что приближается время новой реорганизации. Осмелюсь дать совет: начните на этот раз не с того, с чего начинались все предыдущие реорганизации. Начните с постановки и решения творческих вопросов, привлечения в эстраду авторов и талантливой молодежи. Нельзя считать одни жанры и виды искусства «трудными», другие – «легкими». Коммунистическая партия и Советское правительство, безмерно помогая литературе, живописи, музыке и театру, никогда не делили искусство на «малое» и «большое». Это только в «Поднятой целине» Антип Грач так уговаривает деда Щукаря «поступить в артисты»: «– Делов-то там – на кнут да махнуть! Забавляй людей веселыми рассказами, бреши побольше, чуди подюжей, вот она и вся твоя работенка, она и не пыльная, а денежная». Однако и в «Поднятой целине» Антип Грач, увидев, что дед Щукарь совсем было уже поверил ему, решил положить конец шутке словами: «– Ты, дед, дюже подумай, допрежь чем записываться в артисты…» Мы не будем говорить эстрадной молодежи, как говорил Антип Грач деду Щукарю, что работа, на которую мы их зовем, «и не пыльная, а денежная». Это неправда. Работа на эстраде – трудная, требующая напряжения всех сил и нервов. От решения насущных вопросов развития эстрадного искусства никак нельзя уходить. Я позволю себе привести здесь еще одну газетную цитату: «На эстраде удивительно мало актеров. За кулисами больших «показательных концертов» в Доме Союзов, в Консерватории – постоянные участники этих концертов почти ежедневно говорят друг другу: «Смотрите, мы опять встретились!.. В сущности, мы – это труппа. Одна небольшая, из тридцати-сорока человек, труппа, которая обслуживает всю Москву. Почему нам не избрать местком, не назначить директора?» Это очень верно, и это очень неправильно. Эстраде необходимы новые мастера, новые «известности» – певцы, фельетонисты, рассказчики, танцоры. Эстрада – изумительное искусство, одно из самых любимых и популярных в нашей стране. Достаточно подсчитать количество полных сборов, сделанных за сезон упомянутой выше «одной труппой» в том же Доме Союзов. В боевой день какой-либо кампании в Москве бывает до пятисот зарегистрированных (а главным образом незарегистрированных) эстрадных концертов. По сути дела – это те же, пятьсот театров! Заглянем на кухню организации всех этих эстрадных мероприятий. Вероятно, подумаете вы, это большое здание, со множеством комнат, в каждой из которых, как в своеобразном цехе огромной фабрики, кипит горячая работа. Режиссеры (крупнейшие в Союзе) слушают новый текст эстрадных произведений, только что написанных крупнейшими в Союзе драматургами и литераторами. В репетиционных залах артисты сдают готовые номера, поставленные и тщательно проверенные этими же режиссерами. В отделе кадров убеленные сединами эстрадные мастера просматривают талантливую молодежь, направляя наиболее достойных в школу эстрадного искусства. От ворот диспетчерской беспрерывно отъезжают автомобили с эстрадными бригадами, составленными умно и толково под непосредственным наблюдением художественного руководителя этой чудесной фабрики. Владивосток, Минск, Киев, Тбилиси подтверждают полученные художественные планы на сезон. Свободные от репетиций артисты слушают в зале доклады на политические и художественные темы – учатся, читают, работают…» Надо ли говорить, что всего написанного в этой моей старой статье, относящейся к 1939 году, на самом деле не существует и сегодня? Это – сон, волшебный сон, который снится эстрадным артистам уже много лет! Прежде всего, никакого «Дома эстрады» не существует. Вся организация концертов, начиная от бригад, направляемых для обслуживания целинников, до устройства гастролей крупнейших музыкантов, осуществляется в двух мало приспособленных помещениях. Впрочем, есть еще пять «репетиционных баз», преимущественно в окраинных дворцах культуры, которые любезно отдают в дневное время свои помещения для наших репетиций. За 600 тысяч рублей в год. И не надо прибегать к счетным машинам, чтобы, помножив эту цифру на десять лет, получить итог в шесть миллионов, на двадцать лет – двенадцать, – сумму, на которую можно было бы построить не «Дом», а целый «Небоскреб эстрады». Почему-то, когда я заговариваю именно об этом, работники Министерства культуры досадливо машут рукой и неизменно восклицают: «Ах, товарищ Сокольский, да разве в помещении дело!» Мне же думается, что дело и в помещении тоже. Я мысленно рисую себе такой Дом эстрады, в котором имеется и собственный театр, и репетиционные залы (а не «базы» – ненавижу это слово!), и дискуссионный клуб; а главное – школа, студии и фабрика новых эстрадных номеров для молодежи и для артистов непенсионного возраста. Тарифная система оплаты артистов и авторов эстрады сейчас страдает значительными недостатками. Эти недостатки умножились после недавно произведенной реформы. Глубоко ошибочна оценка выступлений артистов эстрады в зависимости от количества времени, занимаемого ими на сцене. Уверен, что пять минут пения Федора Ивановича Шаляпина доставили бы слушателям значительно больше наслаждения, чем все вокальные упражнения, например, лично мои, хотя бы эти «упражнения» продолжались несколько лет без минуты перерыва… Тарифная сетка оплаты труда артистов давно требует пересмотра. Работа артиста эстрады – благодарная, нужная, а главное, уважаемая в стране работа. И любовь народа к эстраде – самая замечательная награда каждому подлинному художнику этого искусства, которое в семье других советских искусств не может и не должно занимать какого-то второстепенного места.1959, август
С трибуны кремлевского театра Из выступления на Всероссийском совещании по вопросам эстрадного искусства 16 декабря 1959 года.[29]
…Сегодня очень ответственное и очень важное для нас с вами совещание. Позвольте начать со слов писателя Константина Георгиевича Паустовского. Паустовский рассказывал, что Чехов любил писать на подоконниках, Вольтер писал, опустив ноги в таз с холодной водой, Бальзак и Золя выпивали во время работы огромное количество черного кофе. В молодости, будучи обуреваем жаждой стать писателем, я испробовал все эти способы. Я писал на подоконниках, но из меня не вышло Чехова. Я писал, опустив ноги в таз с холодной водой, но из меня не получилось Вольтера. Выпивал огромное количество кофе, но не стал похожим ни на Бальзака, ни на Золя. Каждому, очевидно, свое… Поэтому, взяв на себя смелость выступить сегодня по вопросу эстрадного искусства, я хотел бы прежде всего подчеркнуть, что буду высказывать только личные свои соображения, которые могут и должны подвергаться обсуждению. Я отнюдь не склонен считать их требующими обязательного признания. В этом отношении я, возможно, и отличаюсь от тех критиков и искусствоведов, которые все написанное ими считают непреложным законом и, не дожидаясь согласия общества признать эти «законы» законами, готовы иногда карать всех и вся за их невыполнение. Мне думается, что главное значение нашего Всероссийского совещания – этого первого не только в нашей стране, но, пожалуй, и в мире, широкого и представительного совещания по вопросам эстрадного искусства – чисто психологическое. Я не знаю, какие коренные изменения практического порядка подскажет наше совещание, но что оно может в корне изменить отношение к этому виду искусства – вне всякого сомнения. Я даже убежден, что целый ряд практически необходимых решений и мероприятий, без которых невозможен рост и процветание советского эстрадного искусства, упирался до сего времени прежде всего в неверное отношение к нему. Советское эстрадное искусство сегодня, быть может, больше всего нуждается в категорическом признании, что оно – это искусство – важное, политически полезное и действительно любимое народом. Со стороны может показаться, что я ломлюсь в открытые двери, так как со всех этих слов о важности и полезности эстрадного искусства почти все статьи и рецензии об эстраде обычно и начинаются. Дескать, кто же об этом спорит? Но в том-то и беда, что вслед за этими торжественными словами дальнейшее содержание этих статей и рецензий в подавляющем большинстве случаев таково, что не поймешь – какую же, собственно, эстраду любит у нас народ? Какую эстраду имеет в виду автор: ту ли, которая была (а быть может, ее и не было), ту ли, которая будет (а будет ли она вообще – еще неизвестно), но, во всяком случае, отнюдь не ту, какая есть сегодня. Это не Утесов, о ком я прошлым летом прочитал слова и выражения, какие обычно употребляют в применении к проворовавшимся кассирам. Это и не я, потому что и о себе я совсем недавно прочитал, что я чуть ли не самое отрицательное явление на эстраде. Это и не Набатов, не Рудаков и Нечаев, не Муравский, не Гаркави. Это даже не плеяда каких-то молодых артистов, которых вдруг начали усиленно восхвалять, чтобы утереть нос зазнавшимся старикам. Это, по-видимому, не мы, а какие-то абстрактные фигуры ездили по фронтам гражданской войны, забирались на самые передовые линии Великой Отечественной войны, как и сейчас забираемся в самые глубинные пункты страны, на заводы, на фабрики, на целину, даже на Северный полюс. Это, по-видимому, не те, кого имел в виду А. А. Фадеев, когда настойчиво напоминал о недопустимости недооценивать значительность роли эстрады, этого, по его словам, «несомненного героя повседневного отдыха советских людей». Как мне кажется, писатель проник в самую суть вопроса. Он понял, что эстрада – это острое и чрезвычайно действенное оружие, которое, как и всякое оружие, может принести огромную пользу и такой же огромный вред. К великому счастью, эстрадное искусство, несмотря на то, что долгие годы было предоставлено самотеку и лишено настоящей помощи, нигде, ни на каком этапе не принесло вреда. Работники этого искусства с первых дней Октябрьской революции целиком и полностью поставили себя на службу партии, на службу народу. Высокая политическая сознательность работников этого вида зрелища неоднократно подчеркивалась всеми делами советских эстрадных артистов. Что бы там ни говорили об отдельных недочетах и недостатках советского эстрадного искусства, порой весьма и весьма значительных, оно выросло в передовое, идейное искусство, не идущее даже в сравнение с эстрадой западной, буржуазной. И поистине глубоки народные корни этого искусства, велика любовь к нему народа и велико сознание долга у лучших представителей эстрады, если она сумела прийти на Всероссийское совещание не разбитой вдребезги, а живой, объединенной одним желанием быть еще более полезной в деле коммунистического воспитания трудящихся, выполнения семилетнего плана строительства коммунизма в нашей стране. …Я далек от самообольщения и не хочу вызвать упрека в отсутствии самокритики. Нет сомнения, что в ряды эстрадных артистов проникло немало людей, «деятельность» которых заслуживает, может быть, куда более решительных мер, чем все те критические статьи и фельетоны об эстраде, общее количество которых, если собрать их воедино, вероятно, будет равно Полному собранию сочинений Льва Толстого. Во всех этих статьях и фельетонах была допущена, однако, одна методологическая ошибка. Дело в том, что подобных «деятелей» никак не меньше и в других видах искусства – театре, литературе, живописи. У нас на базарах до сих пор продаются чудовищные гипсовые коты-копилки или не менее чудовищные ковры-картины, изображающие лебедей, похожих на откормленных поросят. Однако ни один критик не называл людей, мастерящих этих котов из гипса, скульпторами, а малюющих ковры-картины – художниками. Думается, что сообщения о жуликах-гипнотизерах, халтурных, так называемых диких коллективах, имеющих почему-то до сего времени возможности разъезжать по необъятным просторам нашей Родины, торговать пошлятиной и обманывать не в меру доверчивых руководителей филармоний на местах, не следовало озаглавливать «У нас на эстраде». Это, конечно, не «у нас» и, конечно же, не «на эстраде». «У них, в уголовном мире» – вот заглавие для всех этих статей и фельетонов. При чем здесь эстрада? Есть, товарищи, одно старое и ныне редко употребляемое слово – «репутация». Репутация имени, репутация дела. О ней надо заботиться. И тут я не снимаю вины и с самих эстрадных артистов, которые весьма часто портят репутацию своей профессии и своих организаций не только делом, но и излишней болтовней, мусированием слушков и слухов, порой не стоящих выеденного яйца. Я не знаю ни одного артиста МХАТ, который бы, разговаривая о своем театре, не снимал бы при этом, образно говоря, шляпы. Но я частенько слышал отзывы артистов эстрады о своем учреждении. А также слышал отзывы руководителей этих учреждений о своих артистах, и должен сознаться, что ни те, ни другие порою явно не заботятся о репутации дела, которому служат. Беда, однако, не только в этом. Немало нареканий и недоразумений связано с тем, что само понятие «эстрадное искусство» еще не получило точного определения. Более того, создается впечатление, что все плохое – это именно эстрада, а все хорошее, хотя и ничем от эстрадного искусства не отличающееся, – это нечто другое, более высшее, «академическое», «концертное». Бытует также слово «филармоническое», хотя ни один энциклопедический словарь не объясняет значение этого слова так, как его пытаются толковать у нас. Из понятия «советское эстрадное искусство» почему-то выпали наши замечательные танцевальные ансамбли, русские народные хоры, балалаечные оркестры и многое другое, относящееся именно к эстрадному, а не к какому другому виду искусства. Почитатели Владимира Яхонтова обижаются до слез, если этого артиста называют «мастером эстрады». А между тем этот выдающийся чтец-новатор был мастером именно эстрадного, политическиострого и злободневного искусства. Понятие «эстрадное искусство» значительно шире того понятия, которое пытаются навязать этому замечательному и подлинно народному искусству. Разница между Ильей Набатовым, исполняющим свои куплеты, и Игорем Ильинским, читающим на эстраде басни С. Михалкова, может быть только качественная – кто-то лучше, а кто-то хуже, – но отнюдь не какая-то «разрядовая»: один, мол, «филармония», а другой – «эстрада». И вместе с тем не грех вновь и вновь повторить, что эстрада – это не место службы или площадка для гастрольного выступления, а своеобразный самостоятельный вид искусства. А это выдвигает свои требования перед выступающим, будь он профессиональный артист эстрады или артист театра и кино. То, что на эстраде выступают и артисты оперы и артисты драмы, абсолютно закономерно. Это было и раньше: была М. Н. Ермолова, читавшая в концертах стихи Некрасова, был Б. С. Борисов, выступавший с песнями Беранже и частушками Демьяна Бедного, и т. д. Но тут надо соблюдать одно условие. Коли речь идет об эстрадном искусстве, то необходимо, чтобы выступающий артист понял всю специфику этого искусства. Так, как понимала это великая Ермолова, выступавшая в концертах не с отрывками из пьес, а со стихами, революционными стихами Некрасова, и имевшая головокружительный успех у демократической молодежи. Как понимал это не менее великий артист русской драмы В. Н. Давыдов, который под гитару пел старинные романсы, – разве он не заботился о том, чтобы на эстраде выступать именно с эстрадным репертуаром? Игорь Ильинский пишет в своих воспоминаниях, как он готовится к выступлениям на эстраде. Он к ним готовится порою тщательнее, чем к ролям в спектаклях. Это не «отрывки из обрывков», которыми иной раз угощают крупнейшие мастера театров нашу публику. Наша вина, что мы не могли им помочь в нахождении специального репертуара. Такое положение нельзя терпеть. А то что же получается? Вот артисты кино. Они считают: мы-де народ свободный, делаем, что хотим. И действительно, порой делают, «что хотят». А затем в рецензиях об этих «киноказачьих вольницах» пишут: «У нас на эстраде». И опять-таки эстрада отдувается за чужие грехи. Я беседовал со многими артистами театра, оперы, балета, и все они в один голос говорили: «Дайте репертуар, помогите!» И, конечно, им надо помочь. Советское эстрадное искусство надо строить также и с этого конца. Но самое правильное и верное – это тот путь, который давно уже открыт и проторен во всех видах искусства, кроме эстрадного. Школьная и студийная подготовка молодых артистов. Фабрики новых номеров и нового репертуара для всех артистов вообще и артистов-совместителей в частности. Вот, говорят, Смирнов-Сокольский никакого учебного заведения не кончил, Утесов тоже нигде не учился, Райкин тоже сам собой сделался. Это не верно, что Райкина никто не готовил. Если его вы спросите, он покажет вам список режиссеров и авторов, которые активно помогали росту его блестящего таланта, и помогли ему стать тем Райкиным, которого мы знаем и любим сейчас. Конечно, появляются отдельные артисты и в порядке «самотека», но очень и очень редко. Положиться только на «самотек» мы не можем… …У нас безмерно увлекаются подготовкой театрализованных программ. Я и сам, начинал с Мюзик-холла, мог бы перечислить множество программ, поставленных с моим участием под различными названиями: «Букет моей бабушки», «Вот идет пароход», «Его день рождения» и т. д. Это и моих рук дело. Но, строя эти программы, мы никогда не забывали, что основа эстрадного искусства – это «его величество номер». Вот основная специфика и сущность эстрадного творчества как такового. В этом отношении мы сродни цирку, где демонстрация отдельных законченных номеров и есть цирковое зрелище. Цирк также ставит прологи и эпилоги и делает попытку объединить отдельные номера в единую программу. Но там все это гарнир, соус, помогающий основному – номеру. А у нас, на эстраде, начали подавать гарнир и соус как основное блюдо. Увлечение гарнирами и соусами объясняется тем, что делать их гораздо легче. Делать эстрадный номер – это огромный труд, требующий куда больше изобретательства и таланта. Я за построение любых тематических театрализованных программ, но с непременною основой их, заключающейся в новых, ярких эстрадных номерах. Я также и за развитие самой широкой сети театров миниатюр. Их в старой, дореволюционной Москве было свыше пятнадцати, а в Петербурге чуть ли не двадцать пять. Пусть в новой Москве их будет сорок, пятьдесят. Это очень нужное и интересное искусство. Однако и они не должны подменять собой эстраду как таковую. В их программах весьма часто есть отдельные элементы эстрады, эстрады же как таковой в них мало. Пусть живет и процветает и то и это, но не должно одно подменять другое. Мне кажется, что если предложить артистам Малого или ленинградского Пушкинского (бывшего Александрийского) театров построить программу театра миниатюр, даже с куплетами и танцами, – они ее хуже или лучше, но построят. Если же предложить им подготовить эстрадную программу, то они или не построят вовсе, или это будут те самые «отрывки из обрывков», которые мы с вами уже неоднократно видели. Меня очень обрадовал откровенный разговор на эту тему с Аркадием Райкиным. Я посетовал, что когда-то его театр назывался Эстрадным театром миниатюр, а ныне называется просто Театром миниатюр. Когда-то в его программах выступали непременно и акробаты, и певцы, и даже ваш покорный слуга раз или два был участником его замечательных программ. И мы никак не мешали друг другу. Потом это дело было как-то снивелировано, да и сам Райкин уже давно не читает злободневных политических фельетонов, которые ему, как талантливому человеку, удавались прекрасно. На мой вопрос – почему это так? – Райкин весьма честно ответил: «Это ведь не от хорошей жизни, Николай Павлович! Нет новых хороших эстрадных номеров, не пишут острых и интересных фельетонов». А надо, чтобы были и новые номера и острые фельетоны! Повторяю, что я за развитие сети театров миниатюр. Я за построение новых интересных программ, театрализованных каким угодно способом, но я напоминаю, что все это не должно подменять собой рост и расцвет отдельных эстрадных номеров, являющихся основой основ этого замечательного искусства. Именно для роста и воспитания артистов эстрады, делающих новые номера, необходимы школы, студии и фабрики нового репертуара. Сейчас идет спор, что именно нужно: школа или фабрика? Если школа, то какая именно? Если фабрика, то для артистов с какой степенью подготовки? И так далее. Думается, что нужно и то, и другое, и третье. Существует мнение, что и имеющиеся у нас театрально-учебные заведения, готовящие драматических, оперных и балетных артистов, могли бы в своих программах уделить место также эстрадному искусству, ориентируя талантливую молодежь, имеющую склонность к эстрадному творчеству, на профессионально-эстрадную деятельность. Думается, что это тоже было бы правильно. Надо лишь учесть, что до последнего времени это не только не делалось, но, наоборот, эстрада в таких учебных заведениях была своего рода «жупелом», которым пугали отстающих учеников. Преподаватели Щепкинского училища, территориально располагавшегося одно время над помещением ВГКО, при плохом ответе ученика указывали пальцем вниз и говорили: «Не будете учиться – вот что ждет вас!» Это же совсем так, как в старое время чадолюбивые мамаши угрожали: «Не перейдешь в следующий класс, отдам тебя в пастухи». Но в наше советское время и пастух – уважаемая профессия. Как же так получилось, что профессия эстрадника оказалась в глазах академического педагога чем-то средним между мозольным оператором и банщиком из Сандуновских бань? Такие представления нужно в корне ломать. Наше рабочее место – эстрада должна быть уважаемым местом для всех. Если мне скажут, что я сгущаю краски и что-де, мол, кроме руководителей консерваторий и балетных или драматических школ есть еще народ, который любит эстраду, то я так отвечу: если бы не эта любовь народа, разве на эстраде остался бы хоть один артист? Что мы, обсевки в поле и нам пойти некуда? Мы только и держимся этой любовью народа к нашему искусству. Говорят, что уважение не просят, а его завоевывают. Правильно. Так вот, и я не прошу, я воюю за это уважение. Надо объяснить людям, что эстрада – это настоящее, большое искусство. И тут мы будем просить помощи у журналистов. Ругайте плохое, но не замалчивайте хорошее! Ведь есть же на эстраде хорошее, достойное того, чтобы молодые талантливые люди могли избрать это своей профессией, которая ничуть не хуже профессии инженера, врача или агронома. Эстрада – нужное народу дело! Обвинения, которые сыплются на голову эстрадных артистов, я принимаю целиком и полностью. Да, многое плохо, многое несовершенно, и виноваты во многом мы сами. Но позвольте быть не только обвиняемым, но и задать несколько недоуменных вопросов. Если эстрада действительно нужное, важное и любимое народом искусство, а сейчас это уже не вызывает спора, то почему же оно должно расти и развиваться в условиях, столь не похожих на условия, – в которых растут и развиваются у нас в стране другие виды искусства? Почему, скажем, у цирка должны быть собственные цирковые помещения во многих крупнейших городах СССР, а необходимость постоянных эстрадных театров, где бы вынашивались новые хорошие программы и апробировались новые номера, до сего времени еще подвергается сомнению? Если в газетах, в ежегодных объявлениях для молодежи «Куда пойти учиться?» перечисляются институты и училища для артистов, инженеров, врачей и для поваров, и для акробатов, и для художников, то почему до сего времени не упоминается (да и не может упоминаться) какое-либо училище для артистов эстрады? Практические вопросы эстрадного искусства надо решать, решать по-государственному, по-большевистски.[30] Не менее необходимо решать вопросы теории эстрадного искусства, совершенно обойденные критиками и искусствоведами, разрабатывать, пропагандировать и утверждать в нашей практике принципы марксистско-ленинской эстетики применительно к природе и возможностям эстрадного искусства. Необходимо соответственно влиять на творческий рост артистов эстрады, не полагаясь на случайные вкусовые оценки. Я помню, в Ленинграде был талантливейший (к сожалению, уже покойный) куплетист Василий Васильевич Гущинский. Его очень любили рабочие Петроградской стороны. Он был по-настоящему талантлив, но переходу его на новые рельсы мешали не только шоры старого, «босяцкого» репертуара, но прежде всего недостаток общей культуры, безграмотность. Литературной частью Ленгосэстрады в то время ведала одна известная пожилая поэтесса, весьма далекая, однако, от каких-нибудь представлений об эстраде вообще. Искренне желая помочь Гущинскому, она как-то и говорит: «Василий Васильевич! А почему бы вам не обратиться к Рабле? Мне думается, что у него в «Гаргантюа и Пантагрюэле» вы бы нашли нужный образ. Мне представляется, что решение вашего номера как раз и лежит в плане Рабле». Вася Гущинский, не задумавшись, ответил: «О чем вы говорите? Дайте мне телефон этого Рабле, и я сегодня же закажу ему репертуар». Это не анекдот, товарищи. И я вышел к вам не для того, чтобы рассказывать анекдоты, хотя мог бы рассказать сотни таких же печальных анекдотов, напоминающих об одном и том же – о необходимости помогать таким Гущинским работать над собой, овладевать хотя бы начатками знаний литературы, политики, искусства, подымать культуру, воспитывать вкус. Талант – это очень много, но необходимо еще трудиться. Талант без труда, труда осмысленного и целенаправленного, пусть это и тривиальные слова, ничего не стоит в искусстве. …Я часто смотрю на некоторых наших молодых конферансье и думаю: как бы им сказать, что вот эта самая их нарочитая, искусственная элегантность, эта якобы изысканная вежливость, утрированная мягкость подачи текста – все это ненастоящее, противоречащее требованиям советского искусства, советской эстетики. Константин Сергеевич Станиславский, сидя в зале на репетиции, часто останавливал актеров возгласом: «Не верю!» Вот и зритель нередко смотрит на некоторых наших молодых артистов и не верит ни их элегантности, ни изысканности их манер. Все это ненастоящее, фальшивое: многое здесь не от нашей сегодняшней жизни, а от какого-то Столешникова переулка времен нэпа. Общеизвестно, что форма должна соответствовать содержанию. А как часто мы слышим на эстраде слова: «фабрика», «работница», «колхозница» от хороших советских артисток, каждая из которых и сама может быть и работницей и колхозницей, и поют они об этом прекрасно и искренне, но в совершенно неподобающих одеяниях, компрометирующих и слова песни и самих исполнительниц. У нас есть великолепная певица Лидия Русланова. Я убежден, что такого мастера народной песни не было на старой эстраде. И я не мог бы назвать другую певицу или певца, кроме, может быть, Утесова с советской песней, кто бы обладал таким же секретом безраздельного владения аудиторией. В чем же основа этого ее успеха? В голосе? Да нет, я знал певиц и с более богатыми вокальными данными. В чем же? Мне думается, прежде всего в любви к русской песне, к родному народу, ее создавшему, в любви, которая звучит в каждой ноте, в каждом слове, спетом Руслановой с эстрады. Это была страстная вера в то, что она поет, это было то самое «верю», которое сказал бы Станиславский (а он, кстати сказать, так о ней самой и говорил). И, конечно, важен был внешний облик артистки. Русланова пела в каком-то, может быть, этнографически не особенно верном, но все же в русском костюме. И когда она выпевала слова «Меж высоких хлебов затерялося небогатое наше село», то и костюм, и манера исполнения, и весь внешний облик соответствовали песне, сливались с нею. А разве кто-нибудь сказал нашим эстрадным исполнительницам, что петь эту же самую песню в бальном, оголенном до очевидной недопустимости «парижском» туалете не подобает! А ведь поют! Поют в таком виде и русскую песню, которая называется «У колодца…». А зрители сидят и думают: а что в таком костюме можно делать у колодца? Я помню, как когда-то один почтенный бас из Большого театра, уступая настойчивым требованиям слушателей, спел в концерте песню, начинающуюся словами: «Говорят, что я морячка – неизвестно почему». Я смотрел на этого мощного мужчину и думал: а действительно, почему говорят, что он – морячка? И только потом решил, что происходит это из-за отсутствия режиссуры на эстраде, из-за отсутствия художественного контроля не только за репертуаром, но и за внешностью и костюмами исполнителей. Пора же наконец найти соответствующий облик, соответствующую манеру поведения для артиста советской эстрады. Мы должны быть законодателями, а не подражателями чуждым нам стилям и формам. На эстраде страшно не то, что абсолютно плохо. Плохое понятно всем, и оно легко может быть убрано. Страшнее то, что иногда весьма многими признается хорошим – и внешне, по мастерству, порой действительно блестяще. Но по существу это хорошее и блестящее весьма часто бывает и ненужным, и вредным. Артист Вертинский был великим (я не боюсь этого слова) мастером исполнения своих песен. Его артистизм, выразительность, жестикуляция заслуживают и сейчас глубочайшего изучения, но песни, которые он пел, с точки зрения советской эстетики были бесконечно далеки от наших требований. И порой, чем лучше было их исполнение, тем вреднее было их звучание. И недаром в последние годы в исполнение своих старых песен – исполнение, повторяю, блестящее – он все отчетливей вносил подчеркнуто ироническую интонацию. На эстраде надо в одинаковой степени требовать и нужного актуального репертуара и большого мастерства исполнения. Одно без другого существовать не может. Нельзя прикрывать важной и нужной темой убогость артистического дарования, но нельзя прикрывать блеском и талантом исполнения и политическую убогость, ненужность содержания. И еще. Нельзя забывать, что эстрада (если говорить о разговорном ее жанре) – явление не только сценическое, но и литературно-сценическое. Жизнь разговорного жанра на эстраде целиком подчинена, как это было и раньше, во времена Курочкина, Горбунова, Некрасова, тем процессам, которые происходят в литературе, во многом зависит от них. Это по-своему сказывается и на оскудении таких форм эстрадной сатиры, как фельетон, куплеты, с которыми и в литературе в целом не слишком благополучно. Вместе с тем нас не может не тревожить, что все меньше и меньше становится писателей, которые самоотверженно идут на написание фельетона или куплетов, специально предназначенных для эстрады. Масс, Червинский, Владимир Поляков… можно назвать еще несколько имен – максимум восемь-десять – писателей, которых действительно тревожат судьбы эстрады, кто о ней заботится и просто ее любит, но с каждым годом – повторяю – число их уменьшается. Между тем активное участие писателей в творческих поисках эстрады, в создании нового репертуара, новых номеров нам жизненно необходимо. …Я упрекаю других, но все упреки относятся и ко мне самому. Но сейчас не в нас, стариках, дело. Мы, старики – Утесов, Набатов, Муравский и другие, – довезли эстрадную колесницу до Кремля, довезли в лучшем состоянии, чем она была тогда, когда мы сами в нее впрягались. Этим мы обязаны прежде всего вниманию партии к нашему искусству. Теперь дело за вами, за молодыми. Вы должны строить дальше это замечательное, любимое народом искусство. У всех нас, и старых и молодых, нет и не может быть других желаний, кроме того, как улучшить дело, которому отдали жизнь, других стремлений, кроме того, как сделать наше искусство действительно достойным той эпохи, в которую живем, как поставить его еще лучше на службу родной партии, родному народу.1959
Теперь дело пойдет![31]
Советская эстрада – искусство жизнерадостное, злободневное, заслуженно любимое народом. Человек после работы не всегда пойдет в театр, он иной раз предпочтет концерт, эстрадное обозрение, вечер миниатюры «серьезному» спектаклю. Но почему-то существует не то что пренебрежительное, нет, но невнимательное отношение к этому, самому мобильному, доходчивому из всех искусств. О нем не говорят серьезно, над ним не размышляют, о нем не пекутся, ему не посвящают толстых книг и больших газетных статей. Поэтому для всех работников эстрады, старых и молодых, маститых и только-только начинающих свой тернистый путь, Всероссийское совещание, на котором говорилось об эстраде, и только об эстраде, было праздником. Праздником долгожданным, необходимым и давно заслуженным. Наконец-то можно поговорить откровенно о всех недостатках и нуждах. Для работников театра, привыкших к постоянному, пристальному вниманию, совещания – не внове. Мастера же эстрады, не избалованные интересом к себе со стороны общественности, с восторгом, взахлеб говорили с трибуны обо всем, что касается их профессии… Да, это был праздник. Но праздник кончился, и начались будни: предстоит большая и серьезная работа. Эстраду ожидают поиски нового стиля, новых форм, новых жанров и, наконец, нового репертуара – современного, острого, максимально отвечающего темам дня. Поговорите с любым из артистов эстрады – в каком бы жанре он ни работал, – он, рассказывая вам о своих многочисленных нуждах, обязательно коснется репертуара. «Разговорник» посетует на то, что большие писатели считают ниже своего достоинства заниматься малыми жанрами, а те, кто занимается, относятся к своему труду без особой взыскательности и часто, ох как часто, сбывают на эстраду низкопробную продукцию. А вокалист?… У него много своих неразрешенных вопросов, но первый из них – все тот же вопрос репертуара. Как мало хороших, специфически эстрадных произведений попадает в руки вокалистов. Ведь не случайно в репертуаре певцов и певиц самых различных индивидуальностей, темпераментов и склонностей вы найдете одни и те же произведения. От сходства вкусов, скажете вы. Нет, от бедности репертуара! Рождение нового эстрадного номера, будь то песенка, куплет, реприза или миниатюра, начинается с написания текста – основы драматургического или вокального произведения. Вопрос этот сугубо творческий, но решать его нельзя в плане «чистого искусства», изолированно от вопросов организационных. Поэтому, если мы хотим иметь талантливые, умные и актуальные произведения для эстрады, мы должны решить сначала ряд вопросов организационных. Союз советских писателей – и в Москве и особенно на местах – никак не помогает эстрадным организациям создавать репертуар. Почти то же самое можно сказать и о Союзе советских композиторов. Конечно, нельзя снимать ответственность за репертуар и с самих концертных организаций, которые могли бы активнее «вербовать» писателей и композиторов, творчески увлекать их своей работой, создать нормальные, правильные взаимоотношения с творческими союзами. Но виновато и Министерство культуры, не проявившее должной заботы о деловой, действенной связи концертных организаций как с творческими союзами, так и с отдельными авторами, композиторами и литераторами, подвизающимися в эстрадном жанре. Предложение пишущего эти строки – организовать Бюро эстрадного репертуара. Такая организация могла бы в какой-то мере помочь наладить плановое, а не случайное поступление нового, актуального репертуара. С проблемой репертуара неразрывно связана и другая смежная с ней проблема – проблема режиссуры на эстраде. Ведь все, что пишется для артиста эстрады, требует интересного, оригинального воплощения. Можно загубить неинтересным решением любое отличное произведение. С режиссерскими кадрами дело обстоит плохо, очень плохо! Налицо явная недооценка режиссуры как важнейшего компонента в деле создания новых эстрадных номеров и концертных программ. Кардинальным вопросом в деле улучшения советской эстрады является также вопрос создания теории эстрадного искусства. Нет надобности объяснять, что эстрада – искусство специфическое, не позволяющее подходить к себе с общей меркой… Но если театр, кино и другие виды искусства имеют свою собственную разработанную теорию, то эстрада лишена каких-либо теоретических пособий. Поэтому так остро и стоит вопрос о разработке теории эстрады. Даже в таком, казалось бы, простом вопросе – а что же, собственно, представляет из себя эстрада, какое понятие вкладывается в это короткое слово, – существует полная путаница. Вопрос этот не оговорен и толкуется всеми по-разному. Необходимо срочно провести ряд творческих совещаний по отдельным жанрам эстрады, определить место каждого из них, осмыслить причины отставания того или иного жанра, очертить границы требований, предъявляемых к нему, дабы получить теоретически точные установки и раз навсегда договориться между собой, чтобы не спорить по элементарным вопросам теории. Надо призвать советских искусствоведов направить свою творческую мысль на создание учебных и методических работ по эстрадному искусству. Никто не интересуется опытом отдельных маститых актеров. Жизненные уроки, наблюдения, творческие биографии – словом, весь путь эстрады мог бы многому научить молодого артиста, а будучи обобщенным, стал бы поучительным для деятелей искусства вообще. Разве плохо было бы печатать монографии о ведущих мастерах эстрады, издавать альманахи, посвященные эстраде, и сборники концертного репертуара, не только нового, но и старого, в лучших его образцах являющегося эталоном вкуса и знания эстрадной специфики? У эстрады отсутствует своя библиотека. Даже то немногое, что изредка издается, не собирается и не систематизируется. Вся библиография эстрады могла бы уместиться буквально на клочке бумаги! Мастера стареют… Мы наперечет знаем всех больших эстрадных артистов. А пополнение? С кадрами дело обстоит из рук вон плохо. И плохо отнюдь не по вине самих артистов, которые не заботятся о смене, и не потому, что вдруг исчезли молодые дарования. Дело в том, что эстрадными кадрами специально никто не занимается. Молодых артистов оперы, драмы, балета и даже цирка пестует множество специальных училищ – высших, средних и начальных. У цирка даже сверх того существуют фабрики по созданию новых номеров. И только эстрадных артистов никто не готовит, никто не воспитывает. Расчет здесь только на самотек. Не задалась карьера молодому дебютанту кино или драматическому артисту – он идет пробовать силы на эстраде. Сделал одаренный юнец дома по вдохновению номер – он превращается в эстрадного артиста, а о том, что его надо учить – почти не думают: популярность есть, и все в порядке! Молодому артисту, «эстрадному» по характеру своего дарования, но не приготовившему своего номера, закрыты двери всех концертных организаций, его не имеют возможности принять на срок, который ему необходим, чтобы сделать номер. Все попытки в этом направлении не идут дальше создания «карликовых» студий, которые, несомненно, приносят свою пользу, но не решают дело с кадрами в целом. Сейчас Министерствами культуры СССР и РСФСР выдвинута идея создания школ, студий, фабрик новых номеров для молодых артистов эстрады. Молодым, талантливым артистам, пожелавшим отдать свой талант профессиональной работе на эстраде, надо дать зеленую улицу, создать все условия для того, чтобы превратить дерзающего «юнца» в эстрадного артиста. Эстрада – это область подвижничества в искусстве. Надо иметь много мужества и сил, чтобы сделаться хорошим эстрадным артистом. Настало время приложить все усилия для того, чтобы это трудное, но такое живое и благородное искусство стало действительно высоким, передовым, по-настоящему современным!1960, январь
Почем фунт лиха?[32]
Старые артисты не прочь похлопать по плечу молодых и сказать им: «Вам, товарищи молодые, сейчас много легче. Вот когда мы были в вашем возрасте – мы знали почем фунт лиха…» Нам было труднее, а им легче. Я далеко не убежден, что это правда. В чем-то нам в свое время было, вне всякого сомнения, много труднее, а в чем-то и много легче. У каждого нового поколения артистов есть свой «фунт лиха», который приходится оплачивать такой же дорогой ценой, какой платили за свои «фунты лиха» старые артисты. Какой же основной «фунт лиха» вижу я сейчас у новых молодых артистов советской эстрады, в частности у артистов так называемого разговорного жанра? Ответ мой будет несколько парадоксальным, но, как мне кажется, правильным: основной «фунт лиха» эстрадных сатириков и юмористов – это возросшая культура советского зрителя, чрезвычайно возросший уровень его образования, высокая степень его начитанности и понимания задач искусства. Артист, вышедший сегодня на эстраду разговаривать со зрителями, не имеет права быть ниже зрителей ни по культуре, ни по образованию. Он должен быть хотя бы на уровне зрителей, иначе никакие природные способности или даже талант его не спасут. Сейчас уже мало выучить несколько цитат из «Сборника афоризмов», чтобы прослыть «культурным юмористом». А вот в дни моей молодости даже и «Сборника афоризмов» порой было много. Помнится, существовал на эстраде такой «сатирический дуэт» Яненко. У них в репертуаре был номер, в котором один партнер спрашивал другого: «К какой партии ты принадлежишь?» И партнер отвечал: «Я – сосал демократа…» И зал Сергиевского народного дома в Москве гремел смехом и аплодисментами. Боюсь, что сейчас, при появлении подобного на эстраде придется вспомнить слова покойного Ильфа из его «Записной книжки» о том, что «в штате Техас с момента выхода на сцену такого конферансье до предания его тела земле с отданием погребальных почестей – проходит ровно пять минут». У нас, слава создателю, не Техас и ничего похожего быть не может, но иногда, когда услышишь некоторые «остроты», где-то в глубине души у меня копошится сожаление, что наши зрители, хотя бы отдаленно, не напоминают ильфовских «ковбоев в бараньих штанах», которые в подобных случаях «сразу открывают беспорядочную стрельбу из револьверов». Бездарные, тупые и пошлые остроты сейчас, к счастью, лишь редкое исключение. Как правило, требуется литературный материал высокого качества, требуется высокая культура исполнения и самого исполнителя. Без природных способностей, без таланта на эстраде никуда не прыгнешь, но и на одном таланте без культуры – далеко не уедешь. Необходимость сочетания и того и другого – несомненный «фунт лиха» для сегодняшних молодых (да и не только молодых!) артистов эстрады. Когда-то Аркашка в «Лесе» говорил: «Образованные одолели: из чиновников, из офицеров, из университетов – все на сцену лезут…» По-видимому, для «Аркашек» того времени это было своим «фунтом лиха». Сегодня для нашей, советской эстрады, наоборот, «фунт лиха» заключается в том, что необразованные, малокультурные (а иногда и псевдокультурные) люди пытаются проникнуть в ряды ее работников. На Всесоюзном совещании по вопросам эстрадного искусства неоспоримо была доказана необходимость эстрадных школ, студий и фабрик новых номеров для артистов эстрады… Отсутствие их сегодня – самый грозный «фунт лиха» у советской эстрады. Поздравляя товарищей с самым радостным и чудесным весенним праздником Первого мая, я, по ядовитости своего характера, не мог не напомнить об этом. Может быть, еще и потому, что я по возрасту знаю лучше других, «почем фунт лиха»…1960, 1 мая
Слава![33]
Я прожил довольно длинную жизнь. История развития русской авиации протекла у меня на глазах. Это не так важно, что я сам всего лишь «при сем присутствовал». Не было у меня никаких оснований претендовать на что-либо большее, но прожитую жизнь можно поблагодарить и за это. Мальчишкой я был в Москве, на Ходынском поле, когда при огромном стечении народа в воздух поднялся один из первых русских авиаторов-любителей – Сережа Уточкин. «Избранные» зрители находились на специально построенных местах-трибунах, а толпа стояла за забором, мальчишки висели на самом заборе и на окружающих деревьях, а люди постарше – кто на извозчичьей пролетке, кто на ящике, предусмотрительно захваченном из дома, кто просто так «на своих на двоих»… Москва не была тогда даже похожей на Москву сегодняшнюю, советскую. Прежде всего – в ней было только около восьмисот тысяч жителей. Трамвайная линия была всего одна: она тянулась от Пушкинской (тогда Страстной) площади до Бутырок. Дальше, до Петровского-Разумовского, ходил трамвай-паровичок. По некоторым другим магистралям бегала конка. Небольшой вагончик, который таскала пара заморенных кляч. Перед подъемом на небольшую горку к паре пристегивалась третья лошадь сбоку, а перед большим подъемом – добавочная пара лошадей спереди. Иногда даже две пары лошадей. На них верхом сидели кучера-форейторы. Звонил звонок, кучера и форейторы поднимали крик, и конка еле-еле втаскивалась на гору. Порой конка сходила с рельсов – тогда пассажиры вылезали из вагончика и общими усилиями ставили его снова на рельсы. Бытовал такой анекдот. Древняя старушка идет рядом с конкой, еле тащившейся по рельсам. Кондуктор конки, пожалев старушку, говорит ей: – Садись, бабушка, подвезем! Старуха отвечает: – И, мил человек, спасибо тебе! Только я ведь спешу!.. Перед вечером фонарщики, каждый со специальной тележкой и лесенкой, объезжали улицы. Лесенка эта подставлялась к фонарному столбу, фонарщик по ней взбирался «на должную высоту» и зажигал керосиновую лампу. Лишь на немногих улицах фонари были газовые. Жизнь города казалась уснувшей. Царю только что удалось задавить революцию 1905 года, и фабриканты и лавочники торжествовали победу. Но так только казалось. Разбуженная жажда свободы лишь на время (и мы знаем, на недолгое время!) притихла, и в 1917 году буря Великого Октября навсегда смела и помещиков, и фабрикантов, и лавочников. А пока, в эти предреволюционные годы, жизнь города замерла. Полеты Сергея Уточкина на Ходынском поле были событием первостепенного значения… Перед глазами собравшейся толпы на Ходынке развертывались примерно такого рода события: из громадного сарая-ангара на середину поля вывозилась странная машина, очень похожая на большую этажерку: какие-то квадраты и прямоугольники, затянутые брезентом. Часа полтора несколько человек на глазах у притихшей толпы суетились вокруг этой «этажерки» с пропеллером. По временам в ее середке что-то чихало, фыркало, винт-пропеллер начинал крутиться и «этажерка» продвигалась вперед на несколько метров. В середине «этажерки», нелепо растопырив руки и ноги, сидел человек. После многих попыток вдруг, как-то совсем неожиданно «этажерка» побежала быстрее и, оторвавшись от земли на несколько саженей, тяжело облетела поле. – Летит! Летит! – восторженно гудела толпа. Сделав два-три круга, «этажерка» почти падала на землю, причем непременно что-то ломая при посадке. На поле с трибун бросалась куча народа. Уточкина вытаскивали из машины и начинали качать под восторженное «ура!» всей толпы. На этом «зрелище» оканчивалось, и народ расходился по домам, разговаривая между собой о древней мечте человека «летать по-птичьему». Может быть, наступит время, когда человек действительно запросто полетит на аэроплане из одного города в другой – слышалось в этих разговорах. Люди не думали и не гадали, что они накануне исполнения этой, казавшейся тогда такой далекой, мечты. Не думали не гадали, что здесь же, среди них, шел мальчишка, который доживет до того, что сам полетит запросто, буднично, словно на поезде по железной дороге, на аэроплане с пропеллером и даже на сверхскоростном воздушном лайнере, переносящем его от края до края земли за несколько часов, опережая в скорости звук. Сережа Уточкин, садясь на свою «этажерку» перед полетом, торжественно и долго прощался с друзьями, обнимал и целовал близких ему женщин. Женщины вынимали платки и утирали слезы. Уверенности в том, что Уточкин благополучно вернется на землю, не было ни у кого. Да и не раз падал и подолгу лежал в больнице этот по тому времени отважный спортсмен и пилот. Вечером после этого благополучного его взлета куплетист Юлий Убейко в саду «Аквариум» на Садовой пел такие куплеты:1961, апрель
Приложения
Софья Близниковская. «Из воспоминаний»[34]
Когда вспоминаешь Смирнова-Сокольского, то не знаешь какого «предпочесть». Артист. Автор-фельетонист. Писатель. Книголюб-библиограф. Режиссер-сценарист больших эстрадных обозрений. Общественный деятель. Человек – во всем своеобразии и силе неповторимой личности. И все это неотделимо друг от друга. Не существует артиста Смирнова-Сокольского без авторства его фельетонов. Нет сатирика-фельетониста без его статей о старой русской книге (а за статьями – и целой серии научно-литературоведческих книг). Нет Сокольского-книжника без страстных споров о путях эстрадного искусства. Хотелось бы, чтоб эти несовершенные наброски помогли увидеть живого Сокольского. Уже более полувека отделяет меня от первых встреч с Николаем Павловичем. 1922 год. Ростов-на-Дону. Двадцатичетырехлетний, не очень образованный парень. Но было в нем одно поразительное, бросающееся в глаза свойство – гражданственность. Желание идти в ногу со временем. Все его тогдашние выступления (а он был в ту пору просто автором-куплетистом) были только «за Советскую власть», и нам, южанам еще не остывшим от беззастенчивой агитации Деникиных. Врангелей и прочих белогвардейских временщиков, все это было как удивительный свежий ветер. Он был истинным энтузиастом искусства эстрады и сражался за него до последних дней жизни. Был предприимчив изобретателен, вынослив, терпелив. Ругали в ту пору эстраду все, кому не лень. Многие смотрели на нее свысока как на искусство второго сорта Да и сейчас, что греха таить, есть люди, которые не прочь похлопать покровительственно эстрадника по плечу. Сокольский был неутомим, отвоевывая для эстрады достойное, равноправное положение в семье других искусств. Резко и зло издевался он над теми, кто не «признавал» эстраду, что отнюдь не облегчало его жизнь. В становлении характера этого беспредельно энергичного человека и артиста не последнюю роль сыграли неподдельная человечность, повышенная чувствительность ко всему что оскорбляет достоинство человека. Сорок лет на моих глазах сражался, негодовал, радовался, грустил этот удивительно щедрый душевно, хотя и очень резкий, человек. Как автор фельетонов, куплетов, рассказов, он всячески старался увидеть глубинные процессы жизни. Интересовало его – и в молодые и в более поздние годы, и так до последних дней, – решительно все, что творилось на свете, – от мала до велика, и за рубежом и у нас, в самых «глубинках». Нигде и ни в чем не хотел он оставаться сторонним наблюдателем, просто зрителем и всячески стремился быть активным, действенным участником великой стройки и преобразования родной страны. Сам он вышел из низов народных. Общее образование у него оборвалось на последних классах коммерческого училища, но зато была всепоглощающая тяга к знаниям, напористость, пытливость, изумлявшая всех страсть к чтению, самообразованию Кое-кто называл Сокольского «взбалмошным»; я же видела, что удивлявшие многих его поступки шли от вечной неуспокоенности его артистической натуры. Сокольский вечно экспериментировал… То появлялся в нашей комнате какой-то фантастический киноаппарат фирмы «Кинокс». И этот полуразрушенный любительский киноаппарат (других в ту пору еще не было!) навел его на мысль сделать фельетоны по принципу киномонтажа. Так появились кинопамфлеты: «Кругом шестнадцать», «Доклад Керенского», «Разговор с Христофором Колумбом» и т. д. А то какое-то время наша комната (жили мы в ту пору в общежитии Мюзик-холла – на месте нынешнего Театра сатиры) была опутана проводами: тогда еще только начиналось увлечение радиоприемниками. В результате возник замысел фельетона, в котором «партнером» артиста должно было явиться радио. И негодовали же мы из-за того, что этот «могучий» аппарат еще как-то работал, когда мы были с ним одни, но стоило появиться постороннему, как сооружение это, кроме треска и хрипа, никаких других звуков не издавало! Так от радиофельетона и пришлось отказаться. Работал (это его выражение) свои фельетоны Сокольский долго и кропотливо. Вот задуман фельетон на определенную тему. Нужны примеры (Сокольский называл примеры эти «мясом», которым должен обрасти фельетон). Начинался их розыск, придумки. Газеты и журналы, которые выписывались и читались им в огромном количестве, помогали выяснить, что же волнует не только москвичей, но и тех, кто живет на далекойпериферии. Работая над очередным фельетоном, Николай Павлович часто и подолгу бывал на заводах, фабриках, предприятиях, подхватывал там темы, острые словца, ходячие выражения, вносил потом их в текст. Многое давало ему такое общение. И радостно блестели глаза, когда рассказывал, как что-то неожиданно узнанное и услышанное поворачивало тему фельетона, ставило его «с головы на ноги», делало по-новому насыщенным, острым, сочным.Слева направо: Н. П. Смирнов-Сокольский, М. Н. Гаркави, Г. М. Ярон, И. Г. Эренбург. Москва, 50-е годы
Казалось, что фельетон готов – с массой правок и поправок, но готов. И тогда-то и начинались муки его друзей, которых он буквально изводил, заставляя по нескольку раз прослушивать написанное, вникать, критиковать, оспаривать и т. д. Тут начинались приглашения и «на рюмку водки» и «на стакан чаю» – в общем, кто на что горазд. Как правило, начиналась встреча с чтения нового фельетона, разговор затягивался, и ужин приходилось заново разогревать по нескольку раз. Работался фельетон буквально до премьеры. После же премьеры Сокольский снова садился за правку и, прислушиваясь каждый вечер к залу, что-то сокращал, а что-то добавлял. Не помню притом случая, чтобы он был вполне удовлетворен своими фельетонами. За свою большую жизнь он знал и радости творчества, сладость побед и муки неудач, горечь поражений. Как ни трудно признаться самому себе в неудаче, еще труднее – отбросить плод большой работы «за здорово живешь». И все же, если новый фельетон не удовлетворял его ни как автора, ни как исполнителя, он хоть и с болью, но перечеркивал написанное и заученное и «сдавал в архив». Над ним подтрунивали по этому поводу, но там, где речь шла о качестве репертуара, о репутации артиста, Сокольский был неумолим. И в своих выступлениях и в личных разговорах и спорах по вопросам о судьбах разговорного жанра Сокольский огромное значение придавал авторской инициативе артиста-фельетониста. Одно дело – чтение заученного текста, написанного посторонним автором, другое – создание собственного фельетона, проведение самим актером всей работы от сбора фактов и определения темы «на корню» до словесной обработки. Острое слово было его подлинным оружием. Многие из выражений, впервые прозвучавших в его фельетонах, стали крылатыми словами. Помню, как неподдельно, по-детски счастлив был Сокольский, когда одна из таких его шуток была повторена с трибуны съезда комсомола А. В. Косаревым. Человек веселый, жизнелюбивый, остроумный, он за словом в карман не лез. Это сказывалось и в неожиданных импровизациях во время его эстрадных выступлений. Как-то подвыпивший гражданин в публике мешал выступающим своими неуместными репликами. Сокольский и говорит ему: – Гражданин, вы мешаете! – Кому мешаю, вам? – Да не мне! Зачем вы дома мешаете водку с пивом?… Сконфуженный бузотер под смех зрительного зала быстро ретировался. Ведя концерт, Николай Павлович однажды чуть сам не попал впросак, объявив тогда еще очень молодого и мало кому известного Якова Флиера – скрипачом. За кулисами Флиер выразил ему свое недоумение. Сокольский тотчас же вылетел на эстраду. – Яков Флиер забыл дома скрипку и будет играть на рояле, что гораздо труднее… Публика искренне веселилась, посчитав это каламбуром Сокольского. На эстраде Николаю Павловичу до всего было дело. Он никогда не бездействовал. Помню, кто-то предложил соединить ансамбли терских и кубанских казаков в один ансамбль. Сокольский отбрил: – Что вы, что вы, это не удалось даже Деникину… Иные ворчали на него: он был дотошен. Но за ум, за эрудицию прощали многое. Продвинуть не только самого себя, бороться не только за свой собственный успех (это – своим чередом!), но за успех эстрадного искусства в целом – всегда было его заботой, заботой, кстати сказать, свойственной далеко не всем мастерам эстрады.Автограф М. Зощенко на его книге «Рассказы, повести, фельетоны»
Этой заботой была воодушевлена его неуемная работа и во Всесоюзной студии эстрадного искусства и в первом московском Театре эстрады, открытых в результате его настойчивой, крушившей все преграды инициативы и по праву им возглавленных. Памятью об этом остаются и многочисленные выступления его в прессе. Пользуясь любым предлогом, он много выступает и на всевозможных совещаниях и в печати по коренным вопросам эстрадной жизни и творчества. Спорит, доказывает, негодует, «пробивает». Только тот, кто слышал его с трибуны или с эстрады, видел в кругу друзей, пользовался его советами, беседовал с ним лично, может до конца оценить своеобразие его личности. Скажи мне, кто твои друзья, – и я скажу, кто ты… Жили мы в счастливое, бурное время творческой молодости и мудрой зрелости больших советских писателей, художников, поэтов. С некоторыми были просто знакомы, с другими – дружны. Алексей Николаевич Толстой, когда писал своего «Петра», подолгу, часто бывал в нашем доме и пользовался для своей работы «Петровскими книгами» библиотеки Сокольского. Бывали здесь и великолепный, ироничный Зощенко, большой поклонник Сокольского-фельетониста, и дорогой Михаил Кольцов, пропагандировавший Сокольского в журнале «Огонек», и Федор Гладков, и Юрий Олеша, и Валентин Петрович Катаев (тогда еще – просто Валя), и многие, многие другие. О круге собеседников и друзей Сокольского, тех людей, общение с которыми было ему особенно дорого, в какой-то мере могут напомнить стоящие на полках его библиотеки десятки книг, подаренных ему писателями, артистами, художниками, критиками, общественными деятелями, «бывалыми людьми». Приведу, к примеру, хотя бы несколько дарственных надписей на этих книгах, сохранивших тепло давних встреч с такими людьми. «Николаю Павловичу Смирному-Сокольскому – первому читателю рукописи этой книги, с большой благодарностью за советы и помощь при ее окончательной доработке. Евгений Кузнецов. Ленинград. 2.VIII. 48». «Русские народные гулянья» А. Я– Алексеева-Яковлева. Запись и обработка Евг. Кузнецова. «Великому книголюбу Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому малая книга сия подносится автором с чувством искреннейшего уважения и солидарности. Ираклий Андроников. 1957 июля 10 дня, Нальчик». «Рассказы литературоведа» Ираклия Андроникова.«Коле Сокольскому, Д. Бедный. 13.IV – 31. Москва». «О писательском труде» Д. Бедного.
«Дорогому Николаю Павловичу с великой любовью и безграничным уважением. А. Безыменский. 18.1 – 1949 г.» «Сатира и юмор» А. И. Безыменского.
«Юмористу – юморист. Остап Вишня. 15/1 – 30 г.» «Улыбки Вишни».
«Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому, известному в нашей стране книголюбу и артисту, вдохновлявшему нас на подвиги в дни Великой Отечественной войны 1941 – 45 гг. От бойца-севастопольца. Жидилов. 15 апреля 1961 г. Москва». «Мы отстаивали Севастополь» Е. И. Жидилова.
«Дорогому сердечно любимому Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому на память о нашем вечере в кружке. М. Зощенко. 16/XI – 38». «Рассказы» М. М. Зощенко.
«Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому с чувством большой, глубокой симпатии дарю эту книжку, очень робея и стесняясь, что это более чем скормное писательство приобщится к сокровищнице, достойной умного и талантливого ее обладателя». Р. Кармен. Май 1955 г.». «Автомобиль пересекает пустыню» Романа Кармена.
«Басни» С. В. Михалкова.
«На добрую память Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому дружески от малого книжника и автора. 11 д. 1958». «Дорога на океан» Л. М. Леонова.
Два издания «Василия Теркина» с авторскими надписями: «Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому с глубоким уважением. А. Твардовский». «Василий Теркин. Книга про бойца». Издательство газеты «Красноармейская правда». Действующая армия, Западный фронт, 1942 г. И на одном из более поздних изданий: «Замечательному артисту, книжнику и литератору – Н. П. Смирнову-Сокольскому – с глубоким уважением. А. Твардовский. 8.VIII.59. М.»*.
«Дорогому Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому, нашему самому хорошему собирателю книг и хорошему писателю, с глубоким уважением Виктор Шкловский. 28 ноября 1957 г.». «За и против». В. Б. Шкловского.
«Дорогой Николай Павлович! Посылаю вам этот томик с чувством благодарности за Ваш подарок – за «Рассказы о книгах». Ваш С. Щипачев». «Лирика» С. П. Щипачева.
«Николаю Павловичу Смирнову-Сокольскому – человеку, помогшему созданию этой книги и даже не знающему об этом. С приветом. Яхонтова-Попова. 10 фев. 1960 г.». «Театр одного актера» Владимира Яхонтова. И многие, многие другие.
Уже после кончины Н. П. Смирнова-Сокольского Александр Трифонович прислал мне только что вышедшую свою «Книгу лирики» с надписью. «С глубоким уважением к памяти Николая Павловича». Книги с автографами по-прежнему бережно хранятся в его библиотеке. Дружески относился к Николаю Павловичу В. В. Маяковский, с которым он встречался в доме у Н. Н. Асеева. Нужно сказать, что в те времена имя Маяковского не сходило как со страниц журналов и газет, так и с подмостков театров и эстрады. Нередко упоминалось оно и в фельетонах Смирнова-Сокольского. Однажды в доме у Асеева (дело было при мне) Маяковский не без иронии сказал Сокольскому: – Вы, Сокольский, живете мной, как червь яблочком… Это, впрочем, никак не мешало их хорошим личным отношениям. Встречи с Маяковским описаны в одной из глав «Рассказов о книгах». Люди, страдающие отсутствием юмора, от него «отталкивались». Однажды его пригласили в гости к одному писателю. Николай Павлович удивленно спросил хозяина: – Что это? На полках вашего книжного шкафа стоят только ваши сочинения?… Нас потом долго не приглашали в этот дом… Примиряло с ним недовольных только то обстоятельство, что сам он часто иронизировал и над собой и над своими чрезмерными увлечениями. Особая, яркая и содержательная, страница в жизни Смирнова-Сокольского – и как артиста и как книжника – дружба с Демьяном Бедным. Встречались они еще на фронтах гражданской войны, а подружились у прилавков букинистических магазинов и книжных развалов. Демьян Бедный был великим знатоком, собирателем и любителем старой русской книги, почему-то всегда прятавшим эту любовь свою от всех, кроме таких же, как сам он, влюбленных в книгу людей. Николая Павловича он нежно любил, вплоть до того, что одно время даже появлялся в таком же костюме, в каком Смирнов-Сокольский выступал на эстраде, – бархатная блуза и белый бант. Любовь к книге особенно сдружила их. Демьян охотно пускал Сокольского в свою прославленную библиотеку, в любое время позволял Николаю Павловичу работать в ней. Очень немногие могут этим похвастать. Много помог он Сокольскому в собирании и распознании книг XVII–XVIII веков. Уроки, преподанные Демьяном, были иногда жестокими, но именно он приохотил Николая Павловича к собиранию старинных книг, которыми теперь заполнена библиотека Сокольского. В одном из рассказов, напечатанных в книге Смирнова-Сокольского «Рассказы о книгах», он называет Демьяна Бедного «рыцарем книга». Впоследствии Демьян говорил: «Ученик перерос учителя». Николай Павлович часто советовался с Демьяном Бедным по поводу своих фельетонов, читал ему самые первые варианты, внимательно прислушивался к его критике. О характере их давних отношений может дать представление хотя бы надпись, сделанная Демьяном Бедным на одном из изданий его поэмы «Главая улица» «Капитану Н. П. Смирнову-Сокольскому. Марсовой Д. Бедный. 19.11 – 1930 г.». Это была добрая, настоящая дружба, которой Николай Павлович очень дорожил. К слову сказать, Ефим Александрович был не только благодарным и взыскательным слушателем фельетонов Сокольского, но и настоятельно хотел, чтобы тот как автор-фельетонист принял непосредственное участие и в постановке одного из немногих произведений, написанных им для сцены. В 1932 году в Московском мюзик-холле ставилось антирелигиозное обозрение Д. Бедного «Как 14-я дивизия в рай шла. Занимательное, дива и любопытства достойное, силою благочестия и убеждения исполненное и красноречием дышащее народное зрелище в трех священнодействиях, с музыкой, пением, танцами». Демьян Бедный вместе с директором Центрального управления цирками, в ведении которого находился и Мюзик-холл, А. М. Данкманом попытался было привлечь Смирнова-Сокольского к этой работе. Памятью об этом осталось письмецо, обнаруженное в бумагах Николая Павловича:
«Упорный дружеским расположением к Вам Данкман считает, что в Дивизии заключительный пафосный монолог может быть подан достойным образом только Вами. Сие должно быть осуществлено после летнего перерыва, так как в оставшийся до 24 мая срок вряд ли Вы сумеете подобрать материал и составить фельетон, а я устал, чтобы еще заниматься Дивизией, и без того намусорившей в моей голове. Но все же я Вам помогу материалом и текстом в некоторых хотя бы местах. Я действительно буду рад, если обнаружение возможности Вашего выступления в качестве уже прямо Сокольского, разъясняющего смысл спектакля, придется Вам по душе. Привет! Главнокомандующий Дивизией Д. Бедный».Времени действительно оставалось в обрез, и предложение это осуществить не удалось. Упоминание о дружбе с Демьяном Бедным естественно вызывает потребность рассказать немного подробнее о роли книги в жизни Сокольского. Недаром он говорил: «Полюбите книгу, и она, если захотите, перестроит вам жизнь. Да как можно жить без книги?…» Как зародилась любовь его к книгам, к сожалению, не знаю. Знаю лишь, что сестра Николая Павловича служила продавщицей в книжной лавке и мальчишкой он там дневал и ночевал. Можно думать, что именно в этом книжном магазине, на Неглинной улице в Москве, и родился Сокольский-книголюб. Как-то незаметно вошла в дом любовь к книгам. У всех она приходит по-разному, к кому в детстве, к кому в зрелом возрасте. За сорок лет, прожитых под одной крышей с Сокольским, я редко видела его без книги в руках. Будь то обед или ужин, самолет или поезд, актерская уборная или курорт. Тут и литературоведческие труды, и фантастика, и приключения. Все это книги не только нашего века, но и давно прошедших времен. День в нашем доме начинался летом в шесть утра, зимой – в семь. Чашка кофе. Газеты – и за работу, до завтрака. В пол день – часовой перерыв, и снова до четырех, не разгибая спины. Часто, если не было вечернего концерта, он работал до глубокой ночи. Книги были его университетом. Внимательнейшее чтение художественной и политической литературы, кропотливое изучение трудов русских библиографов, постоянное общение с писателями, работниками печати, собирателями, букинистами – все это с годами углубляло и расширяло его знания и способствовало выработке вкуса как в работе над эстрадным фельетоном, так и по отношению к подлинным книжным ценностям. Хорошие книги и систематическое чтение отточили его мысль и сделали речь яркой и образной. На заре далекой юности я встретилась в Ростове-на-Дону с приезжим куплетистом, а простилась в Москве с народным артистом РСФСР, членом ЦК профсоюза работников культуры, членом Ученого совета Библиотеки имени В. И. Ленина, членом Союза писателей, «патриархом советской эстрады», как его стали величать, признанным библиографом и пушкинистом… Виктор Борисович Шкловский писал Сокольскому на подаренной своей книге «Чулков и Левшин»:
«Книги в своей трудной судьбе нуждаются в пристанище. Пускай они слетаются и отдыхают в библиотеке. Привет вам за то, что вы приютили, Николай Павлович, столько книг и так их любите. Виктор Шкловский».А в чем только не упрекали собиратели Сокольского! И в том, что он не читает книг своей библиотеки, а собирает их как «капитал» и что «почему-то» жаждет иметь классиков «только» в первых изданиях; и возникали и споры о книгах «нужных» и «не нужных», и т. д. и т. п. Кое-кто считал самой нужной книжку сберегательную, а Сокольский говорил: «У меня есть всякие книжки, кроме сберегательной!» Да уж точно, при его аппетите к покупкам настоящих книг сберегательной у него и быть не могло! Все, все, что он заработал за свою жизнь, стоит на полках его библиотеки. На моей памяти, как отбиваясь от нападок, он нередко цитировал любимого Анатоля Франса: «Мне нечем гордиться, раз я извлекаю всю мою ученость из книг. Носильщик, который их носит ко мне на своей спине, перетаскал этой учености больше, чем я ношу в голове…» Высоким примером страстной любви к книге был для него всегда безмерно почитаемый им Пушкин. Он нередко вспоминал фразу, промелькнувшую в письмах Пушкина к жене: «Что дети мои? Что мои книги?» А умирая, как бы повторил обращение смертельно раненного Пушкина к полкам с книгами: «Прощайте, друзья мои…» Когда на Сокольского нападали за то, что он покупает автографы классиков, тратя на то огромные деньги, он опять-таки цитировал Пушкина, который в своем «Современнике» писал: «Всякая строчка любимого писателя становится важной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записка портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же пером написала и великие творения, предмет наших изучений и восторгов…» Его коллекцию автографов русских классиков я передала в драгоценное собрание рукописей Всесоюзной библиотеки имени В. И. Ленина. Кроме двух автографов А. С. Пушкина. Оба эти автографа – «Подражание древним из Ксенофана Колофонского» и «Письмо к А. П. Керн» (на четырех страницах) мною в память Николая Павловича отданы в дар в Пушкинский дом в Ленинграде вскоре после его смерти. Оба эти автографа были впервые воспроизведены Сокольским в его «Рассказах о книгах». Каждого подлинного собирателя характеризует своеобразная одержимость любимым делом, толкающая иной раз на самые неожиданные, не укладывающиеся в обычные нормы поступки или высказывания. В немалой мере это было свойственно и Сокольскому-книжнику. В начале своей собирательской деятельности (дело было году в 1924-м в Ленинграде) он распустил слух по букинистам, артистам и просто знакомым, что ищет и хочет приобрести альманах «Звездочка». Альманах этот – декабристский – величайшая редкость и сохранился, кажется, всего лишь в двух экземплярах, имеющихся в государственных музеях. Он предлагал нашедшему этот альманах десять тысяч рублей – деньги по тем временам огромные. Десятки людей кинулись на поиски. Еще бы – такая сумма! Результаты были, конечно, плачевными. Когда потом я спросила Николая Павловича, на что же он все-таки рассчитывал, предлагая такую огромную сумму, – он благодушно ответил: – А я бы, как Фауст, заложил душу дьяволу, но деньги бы достал! И, глядя на него, я ни минуты не сомневалась, что – достал бы!!! Тридцатые годы. Тот же Ленинград. Промозглое, темное, осеннее утро. Примерно часов семь. Тащит меня на Лиговку. Накануне прослышал, что в каком-то из домов на этой улице живет сын М. Е. Салтыкова-Щедрина. В справочном бюро адреса не оказалось. Заходили в каждый дом, а улица измеряется километрами. Наконец где-то в самом конце Лиговки находим сына Щедрина. Вечером у Сокольского – ответственное выступление в концерте, мы промокли до нитки, но он обратно уже не идет, а летит! В руках – пятнадцать книжек с автографами Салтыкова-Щедрина!!! Это ли не счастье! И нельзя самой не быть счастливой, сорадуясь с ним. Первый подарок мне – тогда еще девятнадцатилетней студентке – был от него не цветы, не конфеты – нет, книга. Маленькая, очаровательная книга в красном муаре с золотым тиснением под названием «Муравейник». На ней стояла римская Цифра I. С этим «Муравейником» (кстати, большой библиографической редкостью) связана забавная история. В Екатеринодаре (ныне Краснодар), куда мы отправились уже вдвоем, в тамошнем книжном магазине (а первое, куда он заходил, – в любом городе, едва приедет, – был книжный магазин) мы увидели тот же «Муравейник», но уже с римской цифрой III. Уверена, что в то время он и сам не знал, сколько же должно быть этих «Муравейников», Конечно, «Муравейник» III был тотчас приобретен. Далее гастроли по стране занесли его в Свердловск, где оказались купленными еще два номера этой книги. И наконец, в Ленинграде пришел к нему номер V. Позже Сокольский выяснил, что все пять книжек шли из одного собрания, он даже узнал, кому они принадлежали в 1831 году, то есть в год своего издания. Собиратели толковали, что это «перст указующий»: надо же, чтобы рассеянные по всей стране книги попали в одну библиотеку! У Сокольского есть книга Селиванова под названием «Душа вещей». В ней говорится, что, мол, вещи приходят именно к какому-то определенному человеку, а не к кому-либо другому, и в этом, мол, и есть «душа вещей» – вещей, желающих быть именно у этого, а не у другого собирателя. Дело здесь, конечно же, не в каком-то мистическом предопределении, а совсем в ином. Сокольский был так «нацелен» на книги, так их разыскивал, что, естественно, они попадались ему чаще, чем другому собирателю, желавшему без особых хлопот купить готовенькое, собранное и выстраданное другим. «Душа» тут ни при чем. Или такой случай. Собираемся мы на встречу Нового года. Сокольский настаивает на Доме кино, а я – на Центральном Доме работников искусств – там проще. К тому же у меня английский костюм, зачем же выделяться на фоне празднично одетых женщин? Я уже забыла о разговоре, вдруг вопрос: – Соня, у тебя есть цепочка? Я ответила, что есть. – Так вот, я тебе к этой цепочке прикреплю «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева 1790 года – и, поверь мне, не будет женщины, шикарнее тебя одетой! И это не юмор, а вполне серьезное предложение! Тысяча девятьсот сорок первый год. Война. На наш трехэтажный дом (а мы живем на верхнем, третьем этаже) 22 июля, в первую бомбежку, как раз над самой библиотекой падает несколько зажигалок. Возникающий пожар тушим сами. Отбой. Сокольский идет пройтись, успокоить нервы. Шутка ли – в одну ночь могло сгореть все, чему отданы лучшие помыслы жизни. Часов в одиннадцать дня возвращается, таща огромную связку книг. Я оторопела. Как! Ночью горели, а днем ты принес новую подтопку?!.. Сокольский смущенно лепетал: – Пожалуйста, Соня, не волнуйся! Пойми, пойми, ведь эти книги неповторимы! Уж пусть все хорошее горит вместе! После войны он не раз повторял: – Советская Армия спасла и мою библиотеку. В Москве я ежемесячно возила деньги каким-то старушкам, которые завещали ему книги с тем, чтобы он содержал их до их смерти!.. В Ленинграде он летал на пятые-шестые безлифтные этажи, торопясь на «свидание с книгой»… Сохранилась его надпись на редчайшей из редких книг – «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, издания 1790 года: «Пришла в библиотеку Ник. Пав. Смирнова-Сокольского 20 февраля 1946 года». Видите даже как – пришла!!! «Приходили» к нему книги, разумеется, далеко не случайно. В итоге долгих поисков им были собраны почти все прижизненные издания А. С. Пушкина. «По цепной реакции», как он говорил, пришло в библиотеку все окружение Пушкина – тут и Жуковский, и Баратынский, и Гоголь, и Крылов, и Дельвиг, и в чудесном виде издававшаяся Пушкиным и Дельвигом «Литературная газета», и Веневитинов, и Рылеев, и Кюхельбекер, и многие другие писатели пушкинской поры. Все книги в первых прижизненных изданиях. Путем многолетней охоты за книгами собралась его библиотека, включающая и редчайшую коллекцию периодики XVIII и XIX веков, и богатейшее собрание альманахов и сборников, и великолепно подобранную «Пушкиниану» весело и увлеченно готовилась им книга «О прижизненных изданиях А. С. Пушкина», рукопись которой, отредактированную Н. С. Ашукиным, он успел сдать в издательство совсем незадолго до смерти. Издавали уже без него и подготовленный им к печати, а затем отредактированный Ю. А. Масановым капитальный труд «Русские литературные альманахи и сборники XVIII–XIX веков», в котором описано 1607 редчайших альманахов и сборников. Вышла книга в 1965 году, но до сих пор идут ко мне письма о важности и нужности этой работы. А это значит, что Сокольский живет и продолжает приносить пользу. Он был не только собирателем и исследователем книг – он был еще и поэтом книги. «Истинный книголюб, – говорил он, – интересуется не только I содержанием книги (кто спорит, что это на первом месте), но и I самой книгой, как она переплетена, как напечатана, как иллюстрирована. Книга – это оркестр, все инструменты в котором должны звучать гармонично, чтобы ни один не сфальшивил». Вот почему он часто менял плохие экземпляры на лучшие. В его библиотеке много книг музейного вида и сохранности. Часто задают вопрос: как же все-таки в его библиотеку приходили величайшие редкости, которыми пестрят ее полки? Реже всего они шли к нему из магазинов (хотя и здесь бывали находки). В большинстве же случаев – это покупки у частных лиц, которые, расставаясь со своими книгами, стремились устроить их в хорошие руки. Букинисты также предпочитали отдать редкую книгу лично Сокольскому, чем «выбросить» ее на прилавок. Один из старейших и опытнейших букинистов, Иван Сергеевич Наумов, помогший Сокольскому приобрести немало редких книг, как-то сказал ему: «Почему я с удовольствием их уступаю вам? Да потому, что знаю, что попадут они не в «библиотеку-кладбище», где останутся неизвестными. Вы непременно когда-нибудь расскажете о них людям. Люди должны знать, что есть на свете такие книги…» К сожалению, я знаю далеко не все имена и фамилии его друзей-букинистов – большинство их жило в Ленинграде, откуда, откровенно говоря, лучшая часть его библиотеки и приехала. Ленинград Николай Павлович вообще считал своей второй родиной и выступал там по три-четыре месяца в году. Как последний привет из Ленинграда, тамошние букинисты приехали его хоронить и привезли огромный венок, приобретенный ими на свои весьма скромные заработки. Низкий поклон им за память! Николай Павлович не раз повторял, что на его книжных полках представлены все писатели – «от Тредиаковского до Маяковского». О богатствах библиотеки Сокольского может дать некоторое представление двухтомник «Моя библиотека», вышедший в 1969 году. История его такова. Разбирая литературное наследие Сокольского, я натолкнулась на обширнейшую картотеку описанных и проаннотированных им книг своей библиотеки. На каждую книгу он как бы заводил «личное дело», внося туда добытые путем тщательнейших разысканий сведения и об авторе и его судьбе, об иллюстраторе, об истории издания и о том, как книга эта «пришла» в его библиотеку. Под его пером простые аннотации превращались в живые рассказы о книгах. Сам он как-то сказал: – Мой план – пять тысяч таких рассказов. Три тысячи я уже сделал, работы еще года на два. К сожалению, этих двух необходимых лет судьба ему не пожаловала. Мысль же об описании библиотек советских собирателей его волновала давно. Еще в 1957 году он писал в одной из статей, напечатанной в журнале «В мире книг»: «Давно наступило время выпустить, например, описание замечательной библиотеки ленинградского профессора В. А. Десницкого с подробностями о собраных им книгах. Такого описания заслуживает изумительное собрание русских поэтов И. Н. Розанова, московского профессора. А разве мало интересного могли бы рассказать о своих книжных собраниях писатели Леонид Леонов, Владимир Лидин, Виктор Шкловский? Убежден, что советская библиография, работники библиотек и книготорговцы получили бы от подобных «описаний» пользы не меньше, чем от ряда «строго научных» библиографических пособий. Самое же главное, такие «описания» способствовали бы развитию любви и внимания к книге советских читателей. А это едва ли не одна из важнейших задач советской библиографии». Конечно же, он мечтал издать описание своей библиотеки и не раз об этом говорил. Хорошие люди поддержали меня в желании издать двухтомник «Моя библиотека» Н. П. Смирнова-Сокольского. Был собран большой коллектив библиографов: Е. И. Кацоржак, З. А. Покровская, Л. Н. Плюшкин, В. И. Безъязычный; возглавил этот коллектив известный библиограф И. М. Кауфман. Проверяли каждую описанную и не описанную Сокольским книгу «де визо». Двухтомник готовился ими шесть лет, а сам Николай Павлович подготавливал до этого его более трех десятилетий. Такие книги быстро не делаются. В двухтомнике «Моя библиотека» – сто три печатных листа, более трехсот иллюстраций, цветные вкладки. Книга великолепно отпечатана в типографии «Красный пролетарий». И все же полностью вместить все аннотации, которые успел подготовить Сокольский для каталога, даже такое обширное издание не смогло! Двухтомник уже вышел, но обнаруживаются все новые и новые «заготовки» к так и оставшимся недописанными «Рассказам о книгах». Он сумел еще раз поразить меня, когда при разборке литературного его архива, при просмотре черновых набросков эстрадных фельетонов я то и дело встречала на оборотной стороне этих страниц описание какого-либо альманаха или сведения о книге, которую он, очевидно, аннотировал для будущего каталога. Причем это не просто случайная запись – это система мышления, привычка думать одновременно как об эстрадном фельетоне, так и о книгах. Этой своей книжной профессией он занимался не от случая к случаю, а серьезно и, так же как эстрадой, – профессионально. В первые годы собирательства его можно было надуть, подсунуть дефектный экземпляр или без должного количества иллюстраций. Позже он сам давал советы своим товарищам купить или не покупать книгу, дорого это или дешево. А в молодости его здорово обманывали, подсовывая ему так называемых «наполеонов», то есть фальшивые автографы, которые нельзя было показать специалистам, – засмеют! Но ничто не могло его разочаровать. В ответ на все обманы и надувательства он еще усерднее и внимательнее засаживался за изучение библиографии. Мне и до сих пор кажется удивительным это противоестественное, казалось бы, соединение: библиография и… эстрада. Веселый, языкастый, гостеприимный, незаменимый собеседник в компании. И вдруг рядом – сухая, строгая, не терпящая отсебятины наука. А вот, поди ж ты, уживались в одном человеке, абсолютно не мешая друг другу! Охота за книгами. Внимательное изучение и описание старинных книг. А рядом – огромная работа на эстраде. Гастроли по стране. Общественная деятельность. Работа с молодежью. На все хватало энергии этого неуемного человека. Работал взахлеб. Отдавая себя без остатка… Во все, чем он занимался, будь то эстрада или книги, вкладывалась вся душа и тот большой темперамент, который не покидал его до конца жизни. В своих «Рассказах о книгах» Сокольский цитирует Анатоля Франса: «Когда придет мой час, пусть бог возьмет меня с моей стремянки, приютившейся у полок, забитых книгами». «В этом положении А. Франса меня не устраивает только слово «бог», – пишет Сокольский. Не знаю, как умирал Франс, но Сокольского мы снимали со стремянки… Он не был «скупым рыцарем», хранившим и скрывавшим все, что есть в его библиотеке, и широко выступал в прессе с рассказами о «пришедших» к нему книгах. Он ничего не делал тихо – громкий был человек! Громко любил эстраду. Громко любил книги. Работа на эстраде очень помогла ему в создании увлекательных книг на, казалось бы, «сухие» библиографические темы. За много лет выступлений на эстраде он изучил публику, знал, как и чем ее можно заинтересовать. Недаром книги эти – «Рассказы о книгах» и «О прижизненных изданиях А. С. Пушкина» – имели большие тиражи и уже сами стали библиографической редкостью.
1972–1973
Сим. Дрейден. «Николай Смирнов-Сокольский. Дела и дни» Документальная хроника[35]
1898, 5(17) марта. Москва. В семье типографского наборщика Павла Ивановича Смирнова (1834–1899) и театральной портнихи Стефаниды Герасимовны Смирновой (1853–1942) родился сын Николай. 1906–1914. Москва. Учится в Александровском коммерческом училище. 1914–1915. Москва. Пишет репортерские заметки в вечерние газеты, сочиняет куплеты и репризы для мелких куплетистов. 1915–1916. Москва и Подмосковье. Первые выступления как «куплетиста-комика» в Малаховке, в театре миниатюр «Одеон» на Сретенке, в Учительском доме на Ордынке, в кинодивертисментах. К фамилии Смирнов присоединяет псевдоним Сокольский и, подобно Сергею Сокольскому, первоначально выступает в облике «босяка». «…С Николаем Смирновым-Сокольским я познакомился в конце 1915 года в одном из московских госпиталей на концерте для раненых солдат. Потом стали все чаще встречаться в дивертисментах различных кинематографистов и в театриках миниатюр. Помню, выступали с ним в кино «Антей» в Марьиной роще (в будни по два-три раза, а в воскресенье и все четыре за те же деньги), где после каждого сеанса происходили очередные туры чемпионата французской борьбы… Переодевались под сценой… и на нас через широкие щели деревянного настила сыпалась пыль и грязь от возни борцов… Злобой дня была война, и он в обличье оборванца с успехом исполнял монологи «Мародеры тыла», «Вперед, земгусары!», «Лень-матушка», куплеты «Вильгельм кровавый», «О дряхлом Франце-Иосифе» и т. п…» (Сергей Большой, Из воспоминаний о Смирнове-Сокольском. Рукопись.) С конца 1916-го по ноябрь 1917-го служит в Московском 193-м пехотном запасном полку, выступая в то же время на эстраде. В 1917 году, после свержения царского режима, читает монологи «Приветствую народ!», «Мы с вами!», «Накануне». «Миллионерам от войны» и др. 1918–1919. Выходят из печати первые репертуарные сборники Н. П. Смирнова-Сокольского: «Проходящее мимо. Куплеты, монологи, песенки» (М., тип. «Печатник», 1918, 8-о, 64 стр., тираж 2000 экз.), «Печальный случай из жизни веселого человека. Эстрадный монолог» (Курск, изд. театра «Гигант», 1918, 4-о, 8 стр., тираж 2000 экз.) и «Нечто сентиментальное. Стихи» (Кременчуг, 1919, 16-о, 16 стр., тираж 5000 экз.). 1918–1920. Москва. Выступает в окраинных театрах миниатюр, в разъездных концертных группах, обслуживающих части Красной Армии, с новыми куплетами, монологами и песенками – «Как они большевиков хоронили», «Крокодиловы слезы буржуа», «Пушкинские рифмы», «Буржуй я или нет?» (высоконаучная лекция, навеянная знаменитым трактатом К. Бальмонта «Революционер я или нет»), «Царь-голод», «Новая метла» и многими другими. 1920–1922. Наряду с выступлениями на московской эстраде, как артист передвижной труппы концертной группы Главного управления военно-учебных заведений, систематически выступает в воинских частях и военных школах. Летом 1920 года впервые появляется на центральной эстрадной площадке Москвы – в саду «Аквариум», а летом 1921-го – в саду «Эрмитаж». 1922, апрель. В Москве выходит «номер первый, а может быть, и последний» юмористической газеты «Известия Николая Смирнова-Сокольского (орган беспартийного смеха и злободневной сатиры)». «…Программу газеты автор-редактор изложил в передовой, озаглавленной: «Несколько скучных, но необходимых строчек». В ней он защищает юмористический и сатирический жанры в эстрадном искусстве, говорит о важной роли смеха, призывает поощрять политическую сатиру. Однако содержание газеты, составленной из злободневных фельетонов, куплетов, шуток, сценок и политических анекдотов, многие из которых артист исполнял с эстрады, не всегда соответствовало характеру советской политической сатиры тех лет. Сатирик не понял сути новой экономической политики, увидел в ней лишь капитуляцию перед буржуазией и оказался в стороне от главных задач, поставленных партией на XI съезде. Его сатира, направленная против нэпманов, жуликов-спецов, спекулянтов-миллиардеров, всевозможных халтурщиков от искусства, часто окрашена пессимизмом, иронией по адресу властей, которые «потворствуют» возрождению того, что было сметено революцией. Много замечаний делает артист в адрес Моссовета, Наркомфина, Наркомпроса. Он иронизирует над женским равноправием, скатываясь порой к обывательскому юмору. В то же время Н. П. Смирнов-Сокольский остроумно бичует иностранных империалистов, осмеивает белую эмиграцию и других врагов Советской республики». (С. Стыкалин, И. Кременская, Советская сатирическая печать. 1917–1963. М., Госполитиздат, 1963, стр. 121.) 1922, июль. Саратов. Выступает на эстраде Народного дворца, посещаемого главным образом «нэпманской» публикой. Газета «Саратовские известия» откликается на выступления издевательскими фельетонами, характеризующими артиста как «полководца» нэпманской публики: «Развязен, нагл, циничен. Движения бесстрашны. Голос осипший. Поет он куплеты, рассыпается шутками, сыплет остротами… И брызжет камзольная струйка ядом слов на огонь Революции. И шипит зал от смеха, вольной радости, смака… Веерно кружится бант…» Вслед за этим газета публикует вымышленный разговор рабочих, обвиняющих артиста в том, что в 1917 году он якобы выступал в Москве на заводе бывш. Михельсона против В. И. Ленина: «…Поднялся свист, крик, да давай его с трибуны сгонять, кто чем мог, чуть было не избили… А теперь он вот здесь разгорается, потешает спекулянтов, гнать бы его к матери…» (В. Бабушкин, На заводе. – «Саратовские известия», 1922, 18 и 23 июля.) В личном архиве Н. П. Смирнова-Сокольского сохранился текст его ответного письма в редакцию по поводу этих «беспримерных по содержанию и тону статей» с резолюцией начальника местной цензуры: «Разрешаю исполнить со сцены». В своем письме Смирнов-Сокольский, оставляя за рецензентами право на любую отрицательную оценку его как артиста, опровергает политические обвинения в свой адрес. «…Все номера, исполняемые мною, вся «злоба дня», до критики пьес А. В. Луначарского включительно, прошли ряд цензур, военных, политических, как в Москве, так и в Саратове. В Москве я четыре года работаю во всех красноармейских, рабочих и других театрах, до Кремля включительно, состою два года артистом в передвижной концертной группе Главного управления военно-учебных заведений, обслуживающей все военные школы и курсы, работаю всегда без малейших недоразумений. Мало того, летом 1920 года, когда по распоряжению зав. МОНО всем юмористам было запрещено выступатьвообще, я был единственным, которому Московский Совет разрешил работать в «Аквариуме», признав мой номер желательным…». С возмущением пишет артист об обвинении, что будто бы был «нанят буржуазией Ильичу пакостить»: «…Что за гнусная и нелепая ложь? Всю свою жизнь говорил и пел со сцены все, что считал нужным по разуму и убеждению моему, не боялся ни приставов, старых, царских, критиковал всех и вся, и купцов, и нэпманов, и спецов, и взяточников, но ни разу в жизни не являлся ни на один завод митинговать и агитировать против рабочей власти, не нанимался ни к кому «Ильичу пакостить»… Ни разу в жизни не отвечал на критику справедливую, честную, ибо и сам критикую, но валить на себя как на мертвого не позволю…» Взамен этого «письма в редакцию» газета напечатала в разделе «Почтовый ящик»: «Куплетисту Н. Смирнову-Сокольскому. Письмо, присланное в редакцию, полно полемического ажиотажа, до этого было прочтено на площадке Народного дворца. Инцидент исчерпан». («Саратовские известия», 1922, 29 июля.) 1922, август – ноябрь. Вслед за выступлениями в Саратове гастролирует в Царицыне, Ростове-на-Дону, Таганроге, Краснодаре, Армавире, Кисловодске, Пятигорске, Владикавказе, Грозном, Баку, Петровском порте, Тифлисе. В репертуаре: «Пушкинские рифмы», «Монолог Чацкого», «Товарищ Урожай», «Спецы», «Клавочка», «Ночная Москва», «Тверской бульвар» и другие. «Эстрадная программа «освежилась» несколькими новыми, экспортированными из Москвы номерами. На первом плане – Смирнов-Сокольский с его злободневными песенками, куплетами и анекдотами. К числу достоинств исполнителя следует отнести свободное, но лишенное развязности дурного тона обращение с публикой, его отчетливую дикцию и живую манеру передачи. Но сюжеты – все тот же пресловутый нэп, на тысячу один раз варьируемый. Большим и малым героям нэпа это, конечно, по вкусу – они заливаются смехом на все гласные и аплодируют, не жалея ладоней…» («В саду Луначарского». – «Советский юг», Ростов-на-Дону, 1922, 16 августа.) 1923, апрель. Москва. Петровский театр. В обозрении «Индийская мабуза» Н. Адуева, Д. Гутмана, Н. Смирнова-Сокольского и В. Типота исполняет новые куплеты. «…Два стихотворца и два режиссера сочинили юмористическое обозрение современных, вернее, нэповременных театростудийных, валютно-рыночных и казино-игорных нравов… Можно было предположить, что под предлогом театрального обозрения нам покажут размашистый фокстрот, песни, пляски и проч. Надо, однако, отдать справедливость постановщикам, все (куплеты, танцы, установка) были достаточно корректны, а в некоторые моменты даже тяжеловесны. Но крупной сатирической соли в постановке не было, а куплеты не ахти как остроумны…» (Ян Двабе, «Индийская мабуза». – «Вечерние известия», 1923, 29 апреля.) 1923, сентябрь – октябрь. Очередная гастрольная поездка по стране: Орел, Курск, Ростов-на-Дону, Краснодар, Армавир, Пятигорск, Владикавказ, Петровский порт, Баку. «…Зарождение новой сатиры происходит в условиях влияния двух моментов: власти старого – типа сальной клоунады и нэповской среды, которая занимает первые ряды театров и цирков. Влияние второго момента чувствуется на Смирнове-Сокольском. Он головой выше десятка других российских куплетистов, несомненно культурен и воспринимает быт не под узким углом прошлого трафарета, он затрагивает темы более высокие, чем обычные эстрадные: новые театральные искания, балетные устремления, эмигрантщину и пр. Но неоднородность среды, перед которой приходится ему выступать, требует уступок «общественному мнению», и он их делает, опускаясь до легковесного вульгаризма, особенно в своих вступительных экспромтах к отдельным номерам. Это понятно. В «Ночной Москве» артист ярко изобразил быт нэповской Москвы, пьяный, грязный, развратный, а перед этой Москвой приходится часто выступать артисту и… угождать ей. В таких условиях выработка подлинной народной сатиры задерживается, и она рискует в любой момент сбиться на торную дорогу старой эстрады». (КСИП, Сад имени Луначарского. – «Трудовой Дон», Ростов-на-Дону, 1923, 28 сентября.) 1924, февраль. Публикует в московском журнале «Зрелища» очерки «Провинциальные впечатления». «Когда четыре месяца мотаешься со своими гастролями по провинциальным весям республики, сам невольно становишься провинциалом. И сентиментальности в душе больше, и рассказ какой-то чудной, простоватый получается. Собственно говоря, только мы, эстрадники, – настоящие перелетные птицы, – только мы и можем вот так, за четыре месяца, проехать городов пятнадцать, посмотреть, побывать в каждом. Главное – свободный народ. Куда хотим, туда и едем… Республика-то – она ведь большая… Гастроли, гастроли… Старенькие стены провинциальных домиков распухли от расклеенных на них афиш! Раньше это было труднее: надо было где-то разрешение взять, ответственность какая-то была. Теперь проще. Компания молодых людей, обычно трое-четверо, приезжает в город, снимает театр и выпускает саженную афишу: «Единственная гастроль Московского театра-кабаре «Летучая мышь» под управлением Н. Ф. Б.». И публика валом валит. На спектакле две-три затрепанные миниатюрки, скверно разыгранные молодыми людьми и их сожительницами, отчаянные куплеты на злобу дня. Обыватели расходятся, покачивая головами: «А говорили – Москва, Москва!» «Любимцев московской публики» – вообще изобилие. Каждый уважающий себя полуоперный горлодер обязательно – «премьер московского государственного театра»… Я родился и вырос в Москве. Но я с удивлением, первый раз в жизни читал фамилии «любимцев и премьеров» моего родного города… …Театральная провинция… горит. Настоящее стихийное бедствие. Начиная с Орла, вниз до Баку и кругом проезжаешь мимо пепелища того, что называется театром… Что случилось с театром в провинции? Почему гастроли какого-нибудь заезжего юмориста собирают полные сборы, а местные труппы горят? Думаю, что помимо жалоб на налоги затхлость репертуара сыграла не последнюю роль в этом деле. Смотреть тысячный раз «Грех» Винниченко в старых затрепанных декорациях иногда бывает скучнее, чем присутствовать на сеансе гипнотизера Полянского с его «затоплением зрительного зала водой»… …В этом году трудно ехать в привинцию. Гарантированной работы мало, есть только в очень больших городах, а устраивать самостоятельные концерты, даже при битковых сборах, накладисто. Мой маленький антураж: управляющий, дорога и гостиницы съедали 75 процентов сбора. И потом, на приезжего гастролера еще с вокзала набрасываются, как черные вороны, всякого рода поборники: за то, за пятое, за десятое. Сколько раз при большом битковом сборе я, подсчитывая заработок, думал о том, как хорошо получать скромное жалованье где-нибудь в скромном театре. Впрочем, бывали и удачные дни. А приятно быть москвичом. Хорошо мотаться по всем этим ростовам, Харьковам и знать, что в конце концов откуда-нибудь из Баку сядешь на скорый поезд и опять приедешь в Москву…» (Н. Смирнов-Сокольский, Провинциальные впечатления – «Зрелища», 1924, № 72 и 73.) 1924, лето. Москва. Эстрада «Нового парка» (сад «Эрмитаж»). «…Неблагополучно у нас с эстрадой. Посмотрел я раза два программу в «Эрмитаже». Уж на что, кажется, отбор – первый сорт. «Дирекция не жалеет средств». А в итоге уныло встает все тот же вопрос – кому это нужно? Для кого?…Публика требует? Да ведь той публики, которая это требовала, нет, да и условий, которые вызывали эти требования, – тоже нет. Пример налицо. – Смирнов-Сокольский. За год его не узнаешь. Где былое похлопыванье по брюшку нэпмана? Где прежняя подковыка под советские порядки? Где же его реминисценции о старой златоглавой Москве? Сейчас Смирнов-Сокольский прямо – не сглазить бы – советский куплетист. У него одного – какая-то радость от нового быта, бодрость. А успех – во всяком случае не меньший, пожалуй, и больший». (К. Ф а м а р и н, На шипке эстрады. – «Новый зритель», 1924, № 21.) 1924, сентябрь – ноябрь. Очередная гастрольная поездка: Саратов, Царицын, Ростов-на-Дону, Пятигорск, Екатеринослав. В репертуаре новые фельетоны «Всероссийская ноздря», «Страна без дураков», «Рассказы Бывалого». «…Его эстрадные выступления носили в первый период главным образом куплетный характер и тоже имели некоторый уклон в сторону смычки с нэпом. Но уже в этих первых опытах чувствовалось самобытное, довольно острое дарование, которое находилось на распутье: или оно пойдет по пути обычного эстрадного шаблона на потеху мещанства, или автор-сатирик изберет более трудный путь заострения своей сатиры и углубления ее в толщу нашей жизни. И Смирнов-Сокольский с большими колебаниями все-таки пытается выбраться на второй путь. Куплетные произведения начинают занимать в его творчестве второе место, а на первое выступают сатирические рассказы и раешник, захватывающие глубоко толщу нашего быта. Ряд новых, уже больших вещей привез нам он в свой последний приезд, среди них – фельетон «Ноздря». Здесь – попытка углубленной сатиры на российского обывателя с широким охватом темы. В смысле исполнения артист выработал в себе любопытную скороговорку, которая приближает исполнение к народному раешнику. …Нельзя не отметить все-таки некоторых попыток сбиваться иногда на торную дорогу «старинной сатиры», на темы женско-мужских отношений. Очевидно, слишком сильна власть этих старых традиций. Во всяком случае, Смирнов-Сокольский уже определил себя как один из первых эстрадных сатириков, сумевших подойти к богатству нашего быта и из него черпать для себя материал. Особенно ярки с бытовой стороны рассказы григорьевских и махновских бандитов». (КСИП, Вечер Смирнова-Сокольского. – «Молот», Ростов-на-Дону, 1924, 2 октября.) 1924, декабрь. Москва. Из постановления Отдела народного образования Моссовета по докладу художественного подотдела МОНО: «Худ. п/о направляет в Губплан или Мосфинотдел мотивированное отношение по следующему поводу: на последнем концерте при участии Смирнова-Сокольского (а также Качалова и др.) Мосфинотдел повысил обычную сумму налога с 10 % до 30 %, объясняя эту меру популярностью фамилии артиста. Ввиду того что Смирнов-Сокольский является сейчас единственным советизирующим эстраду артистом, а также потому, что определение величины налога является в данном случае прерогативой МОНО, но не Мосфинотдела, Худ. п/о МОНО заявляет по этому поводу свой протест». («В театрах МОНО». – «Новый зритель», 1924, № 50–51.) 1925, лето. В Новом парке (сад «Эрмитаж») выступает с фельетонами «Роптать желаю!», «Обыватель о метрополитене», «Рассказы Бывалого». 29 августа – празднование десятилетнего юбилея Смирнова-Сокольского. «…Заслуженным успехом пользуется Смирнов-Сокольский. Он нашел наконец свой стиль. Две излюбленные маски: бывший бандит-григорьевец, которому «большевики мешают поднимать производительность труда», отобрав у него наган, и полуинтеллигент, нечто вроде эрдмановского Гулячкина,[36] но Гулячкина протестующего, возмущающегося Советской властью. Монологи строятся таким образом, что нападки на Советскую власть только еще ярче раскрывают убожество и несостоятельность нападающей стороны… Смирнов-Сокольский подносит обывателю его же собственные, наиболее бережно лелеемые мысли в выпуклом зеркале, где, как в самоваре, все отражения выглядят забавными уродцами». (В. Серпуховской, Эстрада в Новом парке. – «Новый зритель», 1926, № 34, 36.) 1926, февраль. «Редакция «Синей блузы», отмечая деятельность Н. П. Смирнова-Сокольского как советского сатирика, работающего в одном направлении с «Синей блузой», присудила ему значок и почетное звание «синеблузника»…» («Жизнь искусства», 1926, № 7.) 1926, апрель. Публикует в центральной прессе «Письмо в редакцию» об авторском праве эстрадника. «Прошу не отказать в помещении нижеследующего моего соображения по поводу авторского права эстрадников… Перехватывание чужого репертуара на эстраде практиковалось и раньше, но в последнее время приняло катастрофический характер. На мои выступления и на выступления других артистов разговорного жанра, имеющих актуальный и «созвучный эпохе» репертуар, является целая плеяда любителей легкой наживы со стенографистками и открыто переписывает то, что создано нами тяжелым трудом, распродавая потом это всем желающим. Получилось так, что я – трудись и работай, а господа Ивановы, право пребывания на сцене коих заключается в их умении вовремя украсть чужой репертуар, – на другой же день умчатся в провинцию пользоваться плодами моих бессонных ночей, оставив мне в качестве утешения «уплату авторского гонорара». …Мое желание иметь репертуар только в личном пользовании совершенно не похоже на желание драматурга монополизировать свое произведение. Для меня это – вопрос существования самой моей профессии, для драматурга – это вопрос больше всего экономический. Это основное различие профессий драматурга и эстрадного автора-исполнителя совершенно не учтено в декрете, вернее, в его толковании. Индивидуальный репертуар для меня – единственное орудие производства, без которого я то же, что скрипач без скрипки. Один и тот же рассказ, находящийся у десятка юмористов нашей профессиональной сущности, – уже не рассказ, ибо публика приходит слушать у Иванова – одно, у Петрова – другое, у Смирнова – третье. Мастерство исполнения в данном случае на втором плане, а на первом безусловно «что». Слушать одинаковое «что» подряд у десяти юмористов, хотя бы и в разном исполнении, – для публики по меньшей мере тошнотворно. Неиндивидуальный, одинаковый репертуар уничтожит всех десятерых исполнителей. Мнение, что публики хватит, – ошибочное». (Н. Смирнов-Сокольский, Письмо в редакцию. – «Труд», 1926, 25 апреля; «Вечерняя Москва», 1926, 28 апреля; «Жизнь искусства», 1926, № 19, и др.) 1926, 25 мая. Москва. На открытии летнего сезона в Новом парке (сад «Эрмитаж») читает новый фельетон о советском карандаше. «…Смирнов-Сокольский продолжает взятую им уже несколько лет назад линию. Куплетист – живая газета, бойкий фельетон, хлещущий по тем или иным недостаткам окружающего нас быта. В данном случае Смирнов-Сокольский избрал темой борьбу за качество продукции и, надо отдать ему справедливость, разработал ее достаточно удачно». (В. Ивинг, Новый парк. – «Известия», 1926, 1 июня.) 1926, июль. Ленинград. Выступает с докладом о путях советской эстрады в кружке рабкоров при журнале «Рабочий и театр». Участвует в концерте и диспуте об эстраде в клубе завода «Русский дизель». «…Доклад московского эстрадника Н. П. Смирнова-Сокольского совершенно по-иному осветил вопрос об эстраде. Смирнов-Сокольский указал, что репертуар эстрадника для рабочей аудитории должен быть иной, чем для публики, скажем, Сада отдыха. Современная тема должна быть подана в легкой форме, чтобы заставить слушать посетителя Сада отдыха какую-нибудь остро поданную тему, осмеивающую обывателя или нэпмана, то есть обывателя, посещающего Сад отдыха, в то время как в рабочем клубе злободневное и остроумное всегда доходит». (М. Кудряшов, Кружок рабкоров. – «Рабочий и театр», 1926. 1926, июль – август. Ленинград. Сад отдыха. «…Удачен переход на ленинградскую эстраду Смирнова-Сокольского… Новый номер «Роптать желаю!» жив и остроумен. К сожалению, и тут текст засорен некоторым количеством пошловатой шелухи. Смирнову-Сокольскому надо бы от нее избавиться, тем более что количество ее сравнительно невелико». (М. Блейман, Блокнот эстрады. – «Ленинградская правда» 1926, 23 июля.) «…Нам нужен Смирнов-Сокольский. Он первый ввел в застоявшуюся рутину разговорных номеров эстрады элементы сатиры. Его фельетоны и монологи (вернее – раешники, ибо они по стилю больше всего подходят к этому жанру рифмованной вещи) ценны тем, что они крепко связаны с современностью, с темами волнующими – со злобой дня. Смирнов-Сокольский, может быть, слишком ставит точки над «i». Но чувствуется сразу, что это не брюзжание, не бессильное шипение из-за угла озлобленного, чуждого сегодняшнему дню человека, а именно нужный подход к вопросу, подход сатирика. Фельетоны Сокольского смешны значительно больше, чем обычные эстрадные куплеты и анекдоты, но не в этом их главная ценность. Они хороши потому, что имеют социальный смысл и значение, потому, что проникнуты вдумчивым отношением к наболевшим сторонам нашего быта, нашего строительства. Они – именно издевка, изобличение, сатира. Тот же «Карандаш»… Разве не остер сейчас вопрос о качестве продукции, о необходимости для нашей промышленности уметь успешно конкурировать с заграничной продукцией, уметь угодить покупателю? И Сокольский говорит об этом. Метко изобличает непорядки, крепколобость, административный восторг. Изобличает остро, уверенно, бичующе… Сказанное не значит, конечно, что Сокольский – вне всяких упреков? И он не без греха. Хотя бы то, что первый советский сатирик на эстраде выступает (в Ленинграде) в Саду отдыха перед публикой в подавляющем большинстве непролетарской, перед теми, кому уж не так важна социальная ценность его репертуара. Чувствуется также, что он имеет известное тяготение этой публике угодить. Вставляет в свой монолог кусочки, рассчитанные на одобрительный жирный смешок, на лишний аплодисмент пухлых наманикюренных рук. Это – обидно, потому что в Смирнове-Сокольском, повторяю, мы видим нужного советской эстраде артиста, первым внесшего в творчество юмориста новые свежие нотки социальной сатиры и умение сочетать удачную тему с превосходной техникой исполнения…В рабочей среде Смирнов-Сокольский будет желанным гостем». (Вл. Недоброво, О сатире и Смирнове-Сокольском. – «Жизнь искусства», 1926, № 31.) 1926, август – сентябрь. Москва. Эстрада сада «Эрмитаж». «…Очень хорошо, что Смирнов-Сокольский, чуть ли не единственный, пытается расширить круг своих тем. Очень хорошо, что, уходя от обывательского подхихикивания, Смирнов-Сокольский искренно хочет работать в плане общественной сатиры. Но помимо удачного выбора темы искусство эстрадного сатирика требует и литературной доброкачественности номеров и мастерства передачи. И очень плохо, что не в меру захваленный Смирнов-Сокольский начинает об этом забывать. В его последних вещах – «Госстрашный суд» и «Братишечки» – тяжелый, аляповатый стих, притянутая за уши рифма, угрожающее обилие острот из области ватерклозета, подмена шутки, каламбура, намека беспардонной руганью. Испуганный обыватель восторженно шепчет: «Как ему цензура разрешила», – и, упоенный такой «смелостью», восторженно аплодирует. Успех, который Смирнова-Сокольского никак не должен обольщать. У него есть и обаяние, и талантливость, он может занять почетное место на советской эстраде, но для этого ему нужно очень много и упорно над собой работать и продуманней относиться к каждому выступлению». (И з, О Смирнове-Сокольском. – «Новый зритель», 1926, № 35.) «…В прошлом номере Вашего журнала в рецензии «О Смирнове-Сокольском» указан ряд недостатков моих последних фельетонов, исполняемых мною в «Эрмитаже». Принимая на себя большую часть выдвинутых обвинений, я считаю необходимым заявить, что почти все указанные недостатки были исправлены мною на другой же день после первого представления еще до появления рецензии. Условия создания эстрадного репертуара требуют непременной пробы его «на публике», и очень часто то, что кажется со сцены определенным недостатком, – звучит на бумаге достоинством. Два месяца я упорно возился со своими последними фельетонами, старался найти новый, отличный от предыдущих, тон, возможно не совсем мне удавшийся, но говорить о том, что Смирнов-Сокольский «забылся» и чуть ли не схалтурил – неверно…». (Н. Смирнов-Сокольский, Не совсем по личному поводу (письмо в редакцию). – «Новый зритель», 1926, № 36.) 1926, 25 сентября. Ленинград. На открытии первого сезона Ленинградского театра сатиры выступает в финале обозрения В. Типота и Д. Гутмана «Насчет любви». «Смирнов-Сокольский, выступающий в Театре сатиры в качестве «словесного аттракциона», привез новые, не читанные в Ленинграде фельетоны. Его обвинительная «Речь на страшном суде», где он обличает «грешников» (общеизвестные личности, литературно-театральный мир) и присуждает их к разного рода наказаниям, несмотря на некоторую грубоватость подачи и местами примитивный стих, отмечена несомненным остроумием и подлинной сатиричностью. Не менее удачен и обывательски-хулиганский монолог – пародийный рассказ от лица критикующего все и вся «гражданина»…» (Н. В. [Н. Верховский], Н. П. Смирнов-Сокольский? – «Ленинградская правда», 1926, 1 октября.) 1926, ноябрь. Ленинград. Ленинградский театр сатиры. Премьера «обозрения в трех протоколах» Д. Гутмана, Н. Смирнова-Сокольского и В. Типота «Житьишко человечье» (режиссер Д. Гутман). «Н. Смирнов-Сокольский – ведущий «протоколы «житьишка», то есть несущий на себе одну из самых больших тяжестей спектакля, удовлетворил главным образом своим конферансом (хоть в нем и были грубости, форсированные более обыкновенного). Его же чисто актерское выступление – в роли председателя вечера воспоминаний не удалось по читке». (Н. Верховский, Обывательщина под обстрелом. – «Рабочий и театр», 1926, № 45.) 1926–1927 г В публичных выступлениях и на страницах печати систематически ставит вопрос о необходимости изменения организационных форм работы эстрады, ее «огосударствлении», открытии театров эстрады. «…Не почетна доля бедных родственников, живущих за счет богатого дядюшки, но еще менее почетен дядюшка, спрашивающий с бедных родственников больше, чем он на это имеет право. Я определенно обвиняю этого дядюшку не только в отсутствии помощи с его стороны, но и в предубеждении и, мягко выражаясь, «неправильном» отношении к бедным родственникам-эстрадникам. …Эстрада – искусство. Это признано всеми. Но довольно же благих пожеланий. Это искусство, как и всякое, требует изучения, школы, студий, денег и прежде всего своего театра. О каких «путях» советской эстрады можно сейчас разговаривать, если эти пути неукоснительно ведут на подмостки пивной, худшего из киношек и в редких случаях на неделю в Сад отдыха. О рабочих клубах пока говорить рано, ибо они сами еще в периоде самоопределения. Проплеванному кино в захолустной Твери, куда я поеду зимой (ибо куда же я еще поеду?), думать о художественных и прочих достижениях трудновато. Мы – тоже артисты, нас тоже зажигает поднятый занавес и чистый зал. Дайте нам театр, и вы увидите порожденного этим театром советского эстрадника… Мейерхольд создавал свой театр в театре, а не на улице, почему от эстрады требуют именно последнего?» (Ник. Смирнов-Сокольский, Пути бедных родственников.[37] – «Ленинградская правда», 1926, 28 июля.) 1927, февраль – март. Москва. К десятилетию Февральской революции 1917 года готовит фельетон «Император Всероссийский». «…В 1927 году Смирнов-Сокольский пишет фельетон, как бы подводящий итог раскрытию им темы обывательщины. Это фельетон «Император Всероссийский». В фельетоне говорилось о двух незадачливых эмигрантских «претендентах» на русский престол – Николае Николаевиче и Кирилле Владимировиче Романовых. Обыватель видит во сне, что они прибыли в Москву и перестраивают жизнь на старый лад. И на фоне всех происходящих при этом мерзостей были особенно очевидными достижения молодой Советской Республики, которые не мог не признать даже обыватель. Этот фельетон имел для артиста еще одно важное значение. Именно с этого времени он отказывается от всяких вещей, исполняемых на «бис». И теперь в концерте Сокольский исполняет всего только одну вещь, всего только один, но зато наполненный большим содержанием фельетон. Если в предыдущие годы Сокольский часто менял свой репертуар и писал по нескольку вещей в сезон, то теперь новые фельетоны появлялись все реже и реже-. Дело дошло до того, что новые вещи Сокольского стали появляться не чаще раза в год. Помнится, на одном из заседаний художественного совета Московской эстрады артиста упрекали за то, что он слишком уж медленно отображает злобу дня, в то время как девизом эстрады является: «Утром в газете – вечером в куплете». По этому вопросу выступил и Сокольский. «Все, что здесь говорилось, – заявил он, – верно. Сила эстрады в первую очередь в том, что это мобильное искусство, которое обращается к текущим событиям. За злободневность иногда можно простить даже известные художественные слабости произведения. Эстрада по отношению к драматическому театру находится примерно в том же положении, в каком газетный очерк, фельетон или даже хорошая информация находятся по отношению к роману. Все это так, но ведь, с другой стороны, Салтыков-Щедрин, Маяковский тоже были сатириками, писавшими на злобу дня, но не все же свои вещи они делали скоропалительно. Почему мы называем своими предшественниками только Курочкина или Минаева и совсем забываем, скажем, о Салтыкове-Щедрине? Мне очень хочется написать фельетон так, чтобы он звучал через пять и даже десять лет так же, как и сегодня, остро и современно. Не знаю, удастся ли мне это, но я к этому стремлюсь. Ради этого я отказался от писания фельетонов в форме раешника и перешел на обычную, слегка ритмизованную прозу. Ведь прозаический фельетон, чтобы его хорошо воспринимали, требует особенно тщательной работы над содержанием и над формой…» (Ю. Дмитриев, Николай Смирнов-Сокольский. – «Ежегодник Института истории искусств. Театр», 1958, стр. 120–121.) 1927, август. Ленинград. Сад отдыха. «…На этот раз Смирнов-Сокольский приезжал в Ленинград ненадолго и с очень портативным багажом. Привез он один новый монолог «На десятом году Октября». «На десятом году Октября» – вещь очень типичная для Смирнова-Сокольского. Сделана она хорошо. Темы выбраны хотя и не новые, но подаются они в оригинальном и неожиданном преломлении. Характерная черта эстрадного искусства Смирнова-Сокольского – умение остранять тему. Как бы ни была избита тема, Сокольский умеет выводить ее из автоматизма подачи прочими эстрадниками. Прием остранения состоит в том, что Сокольский показывает какое-нибудь явление с точки зрения обличаемого им человека. Причем шаблоны его мышления гиперболизируются Сокольским до последних пределов – так сделаны «Мечты эмигранта о возвращении в Москву» в отчетном монологе. Остраняет эпизоды Сокольский еще введением какой-нибудь детали, меняющей привычное соотношение материала, неожиданно сдвигающей его в иную плоскость. В тех же мечтах эмигранта он возвращается в Москву, а советские будильники, сделанные трестом точной механики, играют ему: «Славься, славься, наш русский царь». Комический эффект здесь в том, что в общий контекст вымысла Сокольский вводит деталь, взятую из действительной жизни. О казусе с будильниками треста точной механики писали в свое время наши газеты. …Сокольский – публицист, но он умеет оставаться эстрадником. Большинство эстрадников, пробующих подражать Сокольскому, перестают быть эстрадниками… Поднять эстрадный монолог на высоту большого общественного дела умеет у нас пока только Смирнов-Сокольский. Он единственный. Но говорят, что и на солнце бывают пятна. Займемся пятнами Сокольского. Он очень мало заботится о технической стороне подачи вещи. Актерская техника у Сокольского хромает. Дикция не на высоте. Слово и слог не отшлифованы. На эту сторону работы ему нужно обратить внимание…» (Нед. [В. Недоброво], Смирнов-Сокольский. – «Жизнь искусства», 1927, № 33.) 1927, октябрь. Ленинград. Открытие второго сезона Ленинградского театра сатиры. Участвует в обозрении «Бревно в глазу». «…Безнадежность нового обозрения особенно явственной стала после выступления Смирнова-Сокольского (приятное и неожиданное дополнение к программе открытия). Его новые номера, как всегда, остры, – бьют в самую цель и, несмотря на однообразную и не особенно высокую технику исполнения, принимаются целиком. Не будь этого выступления – открытие сезона произвело бы поистине удручающее впечатление». (К. Т-о й [Тверской], Неудачная пересадка. – «Рабочий и театр», 1927, № 41.) 1927, октябрь. Ленинградский журнал «Рабочий и театр» проводит дискуссию-анкету «Нужен ли театр эстрады?». Из ответов на анкету:«Нужен ли эстрадный театр? Конечно, нужен. Организация эстрадного театра – правильная мера на пути оздоровления нашей эстрады. Я ни минуты не сомневаюсь, что создание такого театра принесет артистам только пользу. Надо подумать и о репертуаре. Среди артистов эстрады немало талантливых и даровитых людей. Но беда в том, что нет репертуара. Действительно веселых, политически и литературно интересных вещей почти нет. Нар. ком. по просвещению А. В. Луначарский».
«У голодного человека спрашивать, хочет ли он осетрины с хреном, обычно не принято. Но если уж спрашивают, то, во всяком случае, ее дают. Для эстрадников собственный эстрадный театр – та самая осетрина с хреном, которую упорно обещают, но давать не собираются. Эти анкеты, обсуждения и разговоры ведутся несколько лет, а эстрадники не только не видят осетрины с хреном, но даже и хрена без осетрины. Нужен ли эстрадный театр? Вопрос не новый, к сожалению, но при нашем отношении к эстраде вообще неразрешимый… Н. Смирнов-Сокольский».(«Рабочий и театр», 1927, № 42.) 1928, июль. Ленинград. Сад отдыха. Читает фельетон «С приездом, Алексей Максимович!» «Черная бархатная блуза, неизменный белый бант, слегка хрипловатый голос: на эстраде Сада отдыха снова Н. П. Смирнов-Сокольский. Привычно игнорируя разнообразие «подачи» и работая на ограниченном диапазоне интонаций, Смирнов-Сокольский в своем новом монологе «С приездом, Алексей Максимович!» опирается, как всегда, на достоинства текстового материала. Обычная для артиста форма монолога – ряд самостоятельных и лишь внешне между собой сцепленных высказываний и шуток на темы дня – заключает на этот раз в себе своеобразный критический обзор теневых сторон текущих дней, объединенный (очевидно, по случаю приезда Горького) знаменитым восклицанием: «Человек – это звучит гордо!» К этому восклицанию Смирнов-Сокольский прилагает богатое собрание житейских иллюстраций, доказывающих, как и следовало ожидать, совсем обратное. Легкая шутка и непритязательный анекдот сменяются у Смирнова-Сокольского достаточно ядовитой «ревизией» таких вопросов, как антисемитизм, отношение к женщине, хулиганство, эротический уклон в современной беллетристике». Н. В. [Н. Верховский], В Саду отдыха. – «Ленинградская правда», 1928, 20 июля.) 1928, октябрь. Москва. Мюзик-холл. В аттракционном представлении «Чудеса XXX века» В. Типота и Д. Гутмана читает фельетон «Мертвые души». С тем же фельетоном выступает в декабре 1928 года в том же обозрении, переименованном в «Чудеса XXI века» («Последний извозчик Ленинграда»), на открытии Ленинградского мюзик-холла. «Выступление Смирнова-Сокольского с монологом «Мертвые души» показывает не только талантливость этого артиста, но и чрезвычайную трудность практикуемого им жанра. Хлесткие словечки, острые выпады вызывают смех, но с трудом укладываются в стройную схему словесного фельетона. Есть кое-где и повторения, есть и просто поверхностная «проба пера»…» (Н. В. [Н. Д. Волков], Мюзик-холл. – «Известия», 1928, 14 октября). 1929, январь. Ленинград. Мюзик-холл. Обозрение «8.15–11.20». «…Смирнов-Сокольский выступает со своим старым монологом «Привет, Алексей Максимович!», хорошо известным еще по Саду отдыха. И факты в нем к настоящему времени утратили злободневную остроту, да и Алескей Максимович давненько живет уже в Сорренто. И не лучше было бы фельетон этот попридержать, хотя бы до следующего приезда Горького…» (Юр. Бродерсен, Вторая программа в Мюзик-холле. – «Рабочий и театр», 1929, № 2). 1929, апрель. Ленинград. Мюзик-холл. В аттракционном представлении «Туда, где льды» В. Типота и С. Воскресенского читает фельетон «Записки сумасшедшего». «…Зритель тщетно пытается найти в этом на редкость нудном и безотрадном спектакле сатиру на наших классовых врагов… Из аттракционов, вставленных в обозрение, как говорится, ни к селу ни к городу, следует выделить Смирнова-Сокольского». («Во льдах откровенной халтуры. Слово ленинградских рабкоров». – «Рабочий и театр», 1929, № 16.) 1929, май. Москва. На открытии летнего сезона сада «Эрмитаж» читает фельетон «Хамим, братцы, хамим!». «…Его последний фельетон, прочитанный на открытии, – «Хамим, братцы, хамим!» – является подлинным шедевром злободневного политического разговорного жанра. Как всегда, Н. Смирнов-Сокольский и здесь ходит на самом краю заостренного двусмысленного памфлета, разговаривая с обывателем его же словами, работая с его же образами и представлениями, но в этом-то его искусство и состоит, что одним ловким поворотом речи, одним резким сюжетным движением он неожиданно хватает этого обывателя за шиворот и показывает ему все его мерзкопакостное существо. В чем секрет его успеха? Вот он выходит или, вернее, выбегает на эстраду в неизменной черной блузе с белым бантом и начинает фельетон с какой-нибудь самой будничной житейской фразы, как будто кто-то из публики забрался нечаянно на эстраду и продолжает начатый разговор. Он как будто совсем «свой» для всех, и поразительно то, что люди разных убеждений одинаково громко смеются над его остротами и смелыми экскурсами в самые неожиданные области. Иногда он срывается в грубость, иногда он излишне перегружает фельетон узколитературными и театральными темами, но всегда бодрый и яркий призыв к новой жизни умно и органично вплетен в его обличения, и в этом его основное отличие от многих его собратьев по эстраде, пытающихся ему подражать». (М. Загорский, Открытие «Эрмитажа». – «Современный театр», 1929, № 21.) «…Настоящий публицистический темперамент колышется за каждым словом фельетона. Порою он сознательно притушен, порой он заслоняется нарочито дикими, омертвевшими и стертыми словами обывателя («гнойник из самых верных источников»), с наибольшей силой бьющими по обывателю, но в то же время чувствуете: еще минута – и он прорвется, этот темперамент, прорвется и обрушится на тех, кто над собой смеется. Все это, вместе взятое, позволяет Смирнову-Сокольскому подымать и разрабатывать самые щекотливые темы и, избегая злопыхательства, из каждой «неприятной мелочи» строить глубоко советское, «профилактическое» обобщение. …Одно лишь пожелание (остальное ясно и так): с еще большей тщательностью подходить к отбору объектов, следить за тем, чтобы количество используемых для фельетонов обывательских «монстров» не переходило в качество, отрицательное «качество» в общем плане работы Сокольского. Речь идет о «литературно-театральном» секторе фельетонов Смирнова-Сокольского. Это, конечно, очень смешно – изо дня в день показывать обывателю, как, мол, ограниченны обывательские представления об искусстве: «непонятный» футуризм, «чудак» Мейерхольд, в литературе – сплошная «порнография», и тут же привести несколько «матерных» примеров, доставляющих аудитории искреннее наслаждение. Не пора ли тем не менее именно Сокольскому, подлинному первачу эстрадной сатиры, оставить эти юмористические штампы и перейти к действительным болезням нашего искусства, которые пока что затрагиваются им недостаточно широко? Смирнов-Сокольский из тех людей, кто не только словом, но и делом славит советскую эстраду. Один из тех, кому не приходится бегать в Областлит за идеологией и для кого советское, общественное отношение к материалу – органично и естественно, «в творческой крови». Отсюда и то почти экстерриториальное (по сравнению с эстрадной массой) право на критику, которое дано Смирнову-Сокольскому, отсюда и огромное значение артиста в деле борьбы за нового человека и за социалистическое переустройство страны, борьбы, которую приходится вести «по колено в грязи». Отсюда и то, что в анкетах своих Смирнов-Сокольский может ответить на вопрос «Ваша общественная работа?» несколькими, недоступными еще для многих, но полными глубокого общественного содержания словами: – Артист Советской Эстрады!» (Сим. Дрейден, Слушая Смирнова-Сокольского. – «Жизнь искусства», 1929, № 21.) 1929, июль. Москва. Принимает активное участие в организации всесоюзного Общества советской эстрады (ОСЭ). Входит в состав московского оргбюро. Выступает с докладом на эту тему в клубе завода имени Владимира Ильича. «…Эстрада беспризорна. Если в любом виде искусства, в любом театре имеется налицо и художественно-политический совет, и режиссерское руководство, и общение работников друг с другом, – то ничего подобного не имеется у эстрадников. Каждый делает для себя все сам, каждый руководствуется только собственным вкусом, отсутствует какой бы то ни было коллективизм в работе. Отсюда все беды, все «засоры», все «болячки» эстрады. Так дальше продолжаться не может. Нужно Общество советской эстрады, состоящее не только из эстрадников, в первую очередь из наиболее здорового ядра их, – но и из представителей советской широкой общественности, прессы, организаций и т. д. и т. п. Нужно Общество, которое займется художественным и политическим руководством эстрадников, поднятием их квалификации, призовет на помощь эстраднику художников, режиссеров, авторов. Общество, в котором эстрадник узнает, что именно от него требуется, получит указания в работе, учебу и, наконец, просто моральную поддержку. …В Ленинграде, где эстрадник значительно сплоченнее, чем в Москве, уже организовано такое Общество, которое на первых порах встретило широкую поддержку, сумело сработаться с представителями культработников клубов, учреждений и добиться кое-каких реальных результатов, до собственного экспериментального театра включительно. По поручению ленинградских эстрадников я передал их призыв москвичам организовать у себя подобное же Общество, с тем чтобы впоследствии объединиться во всесоюзное Общество советской эстрады. …Советская эстрада наряду с кино признана одним из важнейших видов искусства для масс. Требуется поддержка! Вопрос о создании Общества советской эстрады не должен умереть на этот раз вместе с летними комарами». (Ник. Смирнов-Сокольский, Беспризорное искусство. – «Вечерняя Москва», 1929, 9 июля.) 1929, октябрь. Москва. Мюзик-холл. В премьере обозрения «Букет моей бабушки» Д. Гутмана, Н. Смирнова-Сокольского и В. Швейцера (режиссер Д. Гутман, композитор И. Дунаевский, балетмейстер К. Голейзовский, художник Н. Акимов) читает фельетон «Генеалогическое древо русской литературы» (оформление – сатирическое панно – Кукрыниксов). «Букет моей бабушки» на сцене Мюзик-холла прозвучал неубедительно… Мюзик-холл, взявший на себя разрешение проблем современного советского быта, показал только больные и извращенные стороны быта, не противопоставив им ничего здорового, крепкого и нового. В этом и кроется основная ошибка и авторов, писавших это обозрение, и режиссуры. Неужели для того, чтобы найти портрет коровы для рекламы, нужно было целый вечер «валять дурака», усыпая каждый жест старенькими осколочками смирново-сокольских монологов. И хочется крикнуть: «Смирнов-Сокольский, милый наш трибун пролетарской сатиры, где была в этот вечер острота твоих самокритических слов? Ее не было! Весь блеск твоего остроумия был закрыт в этот вечер грязными лепестками разложившегося «Букета»…» (Теодорович. Говорит рабочий зритель. – «Новый зритель», 1929, № 41.) «Букету моей бабушки» посвящен и ряд рабкоровских отзывов, публикуемых в журнале «Современный театр» под общей рубрикой «Голос рабочего зрителя» и под заголовками «Сатира еще не найдена», «Новая халтура», «Многословие и скука», «Ненужная балаганщина», «Не глубоко, а длинно», «Мало понятного», «Не показан мещанин-рабочий». Рядом с ними напечатано «Письмо в редакцию» Н. Смирнова-Сокольского и В. Швейцера (Пессимиста): «В течение лета 1929 года мы вместе с режиссером Д. Гутманом написали обозрение для Мюзик-холла под названием «Букет моей бабушки» на тему о сов. мещанстве… В обозрении, вероятно, было много недостатков, но совершенно несомненно, что в нем было три достоинства: 1) начало, 2) середина и 3) конец. В процессе постановки выяснилось, что и эти скромные достоинства должны пасть жертвой специфических особенностей Мюзик-холла как театра эстрадного по преимуществу. Из обозрения выброшено более половины текста, а оставшийся перемонтирован и дополнен различными вставками так, как это, очевидно, диктовалось тоже особенностями аттракционного театра. В результате получилось, вероятно, интересное зрелище, но это зрелище имеет мало общего с замыслом и содержанием пьесы «Букет моей бабушки»…» («Современный театр», 1929, № 42.) 1930, март. Москва. Мюзик-холл. В обозрении «С неба свалились» читает фельетон «Доклад Керенского об СССР». «…Что радует в каждом выступлении Смирнова-Сокольского – это непрерывное политически осмысленное пополнение арсенала его сатирических средств. На этот раз при помощи кино, развивая сложную систему игры с кинопартнером (разговор Сокольского с Керенским), своеобразного кинокаламбура, когда кинокадр вскрывает истинный характер произносимых слов, – Смирнов-Сокольский достигает обостренного агитационного эффекта. Многое еще несовершенно, кой от чего пора бы отказаться (в частности, от слишком уж затянувшихся прогулок наших сатириков в «собачьи переулки»), но в основном номер попадает в цель. А главное – обещает в будущем вырасти в своеобразный эстрадный жанр». (Сим. Дрейден, Первая программа. – «Рабочий и театр», 1930, № 32.) 1930, октябрь. Москва. Мюзик-холл. В первой программе сезона читает фельетон «Кругом шестнадцать». «…Фельетон Смирнова-Сокольского «Кругом шестнадцать», после удачного и сильного по содержанию, обрадовавшего блестящей формой летнего фельетона, заслуживает самого решительного отпора. Своей двусмысленностью он производит прямо неприятное впечатление. Автор строит его на известной цитате о «тараканах» и шептунах. Но своей – на этот раз как-то особенно преувеличенной – манерой подачи текста (скороговорка, глотание пауз, монотонность дикции) Смирнов-Сокольский добивается того, что «тараканы» получают полное удовольствие, расценивая ряд отдельных беглых «лояльных» моментов как неизбежную «взятку» Главреперткому. В лучшем случае слушатель, замороченный этим безудержным, стремительным и анархическим бегом моментов «за» и «против», очень скоро перестает разбирать: «правая-левая – где сторона?!» Беспринципность этого фельетона прямо пропорциональна его претенциозности…» (В. Блюм, Открытие Мюзик-холла. – «Вечерняя Москва», 1930, 8 октября.) «…Первые шаги всегда и везде наиболее трудны. Наша общественность и печать должны были бы, мне кажется, при обсуждении консервативности эстрадных программ и аполитичности ихучесть это обстоятельство. Надлежало бы ободрить, поощрить начинание Смирнова-Сокольского. Независимо от этого, его разговорный фельетон, несомненно, хороший аккомпанемент политическому сегодня. Рабочие «верхи» в здании цирка тепло встречают артиста, «горячо аплодируют» во время и после исполнения номера. Тем менее понятна, в учете «первого и нового шага» и несомненной связи между артистом и аудиторией, своей резкой несвоевременностью разносная и придирчивая рецензия т. В. Блюма… Нельзя исходить из того, что добиваемые смехом Сокольского «тараканы» выуживают отдельные места, от которых «получают полное удовольствие». Фельетон вполне наш и служит лишним подтверждением правильности политики партии. Это – маленькое достижение: поворот наиболее отсталых искусств в сторону намеченных пятилеткой темпов. Фельетон бьет по унынию, паникерству, по лжеударничеству, по всему тому, что замедляет или пытается замедлить наши устремления. Литературные недостатки фельетона с лихвой покрываются театральным темпераментом его автора, как чтеца…» (Арт. Халатов, Несколько строк по поводу ненужных окриков. – «Известия», 1930, 10 октября.) 1931, октябрь. Москва. Мюзик-холл. В обозрении «Салон святой Магдалины» (постановка Н. Горчакова) читает фельетон «Мишка, верти!». «…Из наших номеров надо прежде всего отметить монолог Н. Смирнова-Сокольского, являющийся, по существу говоря, своеобразным итогом предшествующей работы артиста и по убедительности поднимающейся над уровнем обычно очень высокой продукции Смирнова-Сокольского». (М. Янковский, Драматургические задворки. – «Вечерняя Красная газета», 1931, 20 декабря.) 1932, январь. Ленинград. Мюзик-холл. На концерте для делегатов Ленинградской партийной конференции читает фельетон «Мишка, верти!». «…В программе концерта были два разговорных номера. И оба – о самом живом, о самом насущном, сегодняшнем. Два «агитационных» номера после десяти рабочих часов конференции, после торжественной меди и хора «Героической симфонии» Берлиоза, и, хотя аудитория как будто не нуждалась в дополнительном пайке «эстрадной» агитации, – оба эти номера слушались и принимались с подлинным волнением. Патетический рассказ «Турксиб» Сергея Балашова. Фельетон Николая Смирнова-Сокольского «Мишка, верти!». …Смирнов-Сокольский – непринужденно, напористо и грубовато разговаривает со зрителем, с каждым из 2000 зрителей одновременно, то подсмеиваясь над собеседником, то ошарашивая его брошенным как будто невзначай каленым и хлестким словцом, то согревая искренней и задушевной интонацией. И вместе с этим находчивым, резковатым собеседником зритель охотно шагает через горы времени, для того чтобы вместе с ним радостно и облегченно воскликнуть: «Как хорошо, что время повернуть назад можно только в фельетоне!» – …У нас прекрасное прошлое, превосходное будущее и замечательное настоящее! – ставит точку на фельетоне Смирнов-Сокольский. Подлинное подчинение всей своей работы задачам нашего строительства, наполненность радостью стройки, гордостью за время, в которое живем, – вот что определяет работу советского художника. И не случайно, что и Балашов и Смирнов-Сокольский в значительной степени являются авторами своих номеров. Кончилось время актеров-«граммофонов». («Какую пластинку ни поставь – ту и сыграет!») Сегодня мы от актера вправе требовать не только простой политической грамотности, но и подлинной политической активности…» (Сим. Дрейдец, Несколько замечаний о сегодняшней эстраде. – «Рабочий и театр», 1932, № 5.) 1932, январь. Всеволод Вишневский публикует в журнале «Рабочий и театр» статью «Артист-политработник»: «Двадцать лет страстной, исключительно большой, своеобразной работы, двадцать лет работы над поисками формы и политически острого содержания… Вначале – вызывающие и дерзкие выступления против царизма. Высокий, тонкий «эстрадник» выходит, и публика ждет – «трала-ла, трала-ла-лю… жила-была Люлю…» Зал затихает, и вдруг в неожиданных музыкальных фразах, в пластике жеста вырастает до огромных размеров тема, пропитывающая мозг: тема революции, тема проклятия династии. «Эстрадник», обводя взглядом партер, делаясь пунцовым от трепетного возбуждения, кидает вверх галерке буйные художественно-площадные фразы. Он хлещет, сечет императорский двор… Не понимая, теряясь в потоке жалящей песенки, балдеют офицеры, полицейские, чиновники, дамы, – и ревет восторгом галерка – мастеровая, солдатская. – Смирно-ов-Сокольский, браво-о-о! …1917 год. Смирнов-Сокольский – с революцией. Это его мы видим в холодные дни – в казармах, на заводах, на кораблях. Это ему мы отдаем свои пайки, не жалея, потому что слова большевик, советы, революция он произносит так, что в зале никто стыдливо не опускает глаз, чувствуя неловкость. Он заставляет людей смеяться, зажигаться, ненавидеть врагов и любить революцию… Смирнов-Сокольский сидит, как политический работник, над каждым новым своим «номером». Он отдает два-три месяца на создание двадцатиминутного фельетона. Он изучает материалы, газеты, он ищет действенный политический стержень, он точит форму, как поэт, он взвешивает жест, как режиссер, он ставит голос… Нужно же, поймите, развернуть в двадцатиминутном номере принципиальные темы о пятилетке, об ударниках, о кадрах, о военной опасности. О «любви» и о «старых фраках» Смирнов-Сокольский не пишет, не говорит и не поет. Большевистская, партийная тема, которую берет Смирнов-Сокольский, должна захватить сегодня полк красноармейцев, завтра – галошниц «Красного треугольника», послезавтра – конференцию инженеров. Промахиваться нельзя! К этому обязывает им же самим Пропагандируемый лозунг борьбы за качество и имя. Человек работает годами среди миллионных аудиторий. У него своя история, история первого эстрадника СССР. И вот тут – удивительно скверное явление. Человек не встречает со стороны нашей театроведческой мысли того отношения, которое им заслужено… Нас надо бить за высокомерное отношение к «малым формам». Нас надо бить за самое слово «малоформист». Искусство, дорогое искусство коротких ударов, искусство типа искусства Домье, – не может так именоваться. Смирнов-Сокольский должен быть приглашен в Теасекцию ЛИЯ ЛОКА, во Всероскомдрам, для того чтобы можно было заслушать первый доклад: «Искусство политической эстрады. Опыт двадцати лет работы». Надо собрать тексты этого товарища, подлинно заслуженного, и сосредоточенным анализом их влить в нашу работу новую порцию опыта. Надо использовать его методологию эстрадной работы, помогая ему марксистским изучением материала. (В с. Вишневский, Артист-политработник. – «Рабочий и театр», 1932, № 3). 1932, сентябрь. Участвует в дискуссии о слове на эстраде, развернувшейся на страницах московской периодики: «…Отрадно было прочитать в одном из номеров «Советского искусства» (в письме драматурга Равича и др.) о том, что необходимо изучать творчество мастеров советской эстрады. А в следующем номере этой же газеты была помещена статья тов. Березарка, противопоставляющая «другим работникам так называемого разговорного жанра, не умеющим по-настоящему работать над словом», художественных чтецов, «несущих на эстраду высококачественный материал, большую работу над словом». Но уместно ли такое противопоставление? Ювелир и кузнец – профессии обе нужные, но сравнивать их между собой нельзя. Такой мастер художественного чтения, как покойный Закушняк, – конечно, ювелир. Я же на эстраде – кузнец. Но никто не сможет сказать, что кузнецы менее нужны, чем ювелиры. У меня, конечно, нет той филигранной отделки слова, какая была у Закушняка. И вполне естественно, что у меня «какое-то растрепанное слово», что у меня «речь не всегда художественно разработана» (из той же статьи Березарка). Искусство того жанра, в котором я выступаю, – искусство не чтеца, а оратора, и учиться я должен не у чтецов, а у ораторов, не у Закушняка и не у Давыдова, а у политических деятелей. Закушняк работал над мопассановской «Пышкой» больше трех лет. Такой роскоши не может позволить себе разговорник-фельетонист, работник наиболее злободневного и оперативного из всех эстрадных жанров. Конечно, и в эстрадном фельетоне требуется огромная работа над словом. Нужно к тому же помнить, что Закушняку приходилось работать как интерпретатору чужих произведений. Мне же приходится еще работать и как автору, так как я исполняю только свои произведения…» (Ник. Смирнов-Сокольский, Прошу слова… – Журнал «Рабис», 1932, № 25.) 1933, 2 февраля. Из распоряжения (за № 14) по Центральному управлению Государственного объединения музыки, эстрады и цирка (ГОМЭЦ), отмечающего, по согласованию с ЦК Союза работников искусств, «за достижение высококачественных показателей, за проявление инициативы и особо полезную деятельность» лучших производственников – ведущих артистов «конвейера» ГОМЭЦ: «…Николай Павлович Смирнов-Сокольский. Учитывая громадные заслуги тов. Смирнова-Сокольского, первого советского эстрадника, в совершенстве владеющего искусством политической и агитационной сатиры, сыгравшего громадную роль в деле развития советской эстрады в целом, – поставить перед соответствующими организациями вопрос о предоставлении ему – многолетнему и ценному работнику государственных мюзик-холлов – звания заслуженного артиста Республики».[38] 1933, июнь. Москва. Сад «Эрмитаж». Выступает с чтением фельетона «Мои мемуары». «…Снижение качества эстрадной продукции докатилось и до лучшего советского эстрадника Смирнова-Сокольского. Это сильно дает себя чувствовать в последнем его фельетоне «Мои мемуары». Ударяя по мелочам, Смирнов-Сокольский невольно играет на руку обывателю, на которого он меньше всего, разумеется, ориентируется». (Виктор Эрманс, Эстрадная практика. – «Советское искусство», 1933, 8 июня.) 1933, декабрь. Ленинград. Публикует в «Вечерней Красной газете» статью «Неуважаемые граждане» и выступает на эту тему на ленинградской эстрадной конференции. «…Мы работаем на миллионы и заслуживаем самого пристального внимания. Однако этого внимания нет. Года три назад эстрадой занялся ГОМЭЦ, который пока больше взял, чем дал эстраде. У эстрады до сих пор нет собственного театра, нет площадки, нет просто юридического адреса. И когда при мне начинают речь об эстраде словами: «Вот, мол, эстрада должна…» – я зверею: кто кому должен? …При отсутствии должного внимания к эстраде, если хотите, уважения к ней, даже такой великий акт, как постановление 23 апреля о ликвидации РАППа, постановление, внесшее по-настоящему живую струю в любую отрасль художественного творчества, на эстраде извращено, как нигде… Линия партии в отношении РАППа была извращена некоторыми руководителями эстрады мнимым раскрепощением фокстрота, аполитичного смеха, безыдейного обывательского зубоскальства… Я не хочу и не собирался оставаться пессимистом до конца. Я верю в победу и расцвет советской революционной эстрады. Я шестнадцать лет дрался не на живот, а на смерть с «лидерами и вождями» так называемого «чистого аполитичного смеха», и я тоже не складываю оружия». (Ник. Смирнов-Сокольский, Неуважаемые граждане. – «Вечерняя Красная газета», 1933, 14 декабря.) Статья сопровождалась примечанием «От редакции»: «Статья выдающегося мастера эстрадного фельетона при спорности и неправильности отдельных положений своевременно заостряет внимание на вопросах помощи эстраде и борьбе с извращениями эстрадной политики». «…Живой отклик встретило выступление Смирнова-Сокольского о «неуважаемых гражданах». Выступающие – и эстрадники, и авторы, и работники контрольных организаций – приводят факты, говорящие о недооценке в отдельных случаях эстрады, об недостаточном ее изучении. Но значит ли это, что эстрада «неуважаема», что она «ничего не должна»?… («На эстрадной конференции». – «Вечерняя Красная газета», 1933, 21 декабря.) 1934, апрель – май. Москва. Мюзик-холл. В представлении «Севильский обольститель» (по мотивам Тирсо де Молина – П. Маркова и Н. Горчакова) читает фельетон «Тайная вечеря» (куклы работы Н. и И. Ефимовых). «…Спасибо Смирнову-Сокольскому, который появляется в конце первого действия и дает возможность отдохнуть от картонных домов, от бегающих огоньков, от скучной липовой Испании. Интермедия Смирнова-Сокольского остроумна, но очень хаотична…» (Евг. Вермонт, Кабалеро на Триумфальной. – «Вечерняя Москва», 1934, 7 апреля.) «Милому Коле, в смелость и остроту которого я сегодня по-настоящему поверил – чтобы он смелел и смеялся злее и острее, чтобы он не изменял самому себе. С любовью. П. Марков» (автограф на титульном листе машинописного экземпляра пьесы «Севильский обольститель», хранящегося в библиотеке Н. П. Смирнова-Сокольского). «…Стыдно, живя в одном городе с Мейерхольдом и Станиславским, заманивать московского зрителя, приученного к блестящим работам советского театра, на спектакль однообразный, утомительный, не талантливый. …Была сделана попытка приковать к испанскому действу Смирнова-Сокольского. Но ему удалось отбиться. Смирнов-Сокольский вышел на сцену, как ему и полагается, в бархатной толстовке с пышным козьма-прутковским бантом на шее. Сокольский – весьма популярный представитель эстрадного фельетона, но за ним числится грешок. Он всегда острит насчет того, что писатели получают гонорар. Николай Павлович, писатели всегда получают гонорар. И будут получать до тех пор, пока не отменят деньги. И ничего ужасного здесь нет. Вы ведь тоже, Николай Павлович, получаете гонорар за работу. И мы не острим по этому поводу. Получайте на здоровье, что тут смешного!..» (Холодный философ [Илья Ильф и Евгений Петров], Осатаневший драмкружок. – «Крокодил», 1934, № 11.) 1934, май. Клуб теа-работников. Выступает на диспуте «В мюзик-холльном тупике». «…Из всего списка ораторов, доказывавших, что Мюзик-холл должен быть «хорошим», мне запомнился один – Смирнов-Сокольский. Он выступал темпераментно. Покаялся даже в том, что был законспирированным автором одной из пьес, способствовавших Мюзик-холлу зайти в тупик. Называлась она – «Бабушкин букет». Но дело не в «Бабушкином букете». Смирнов-Сокольский совершенно правильно отстаивал своеобразную эстрадную доктрину Монроэ:[39] эстрада – эстраднику: – Мы ни за что, – темпераментно восклицал Смирнов-Сокольский, – не отдадим Мюзик-холла. Это – наш эстрадный театр. И мы будем драться за него». (Эм. Бескин, Большой театр эстрады, – «Вечерняя Москва», 1934, 4 июня.) 1934, июнь. Москва. На открытии сада «Эрмитаж» читает фельетон «Разговор человека с собакой». «…В центре внимания эрмитажной программы, конечно, Н. Смирнов-Сокольский. Артист, видимо, начинает чувствовать себя на эстраде, на голой сценической площадке, одиноко. То ли это неверие в свои силы, то ли недооценка возможностей живого волнующего слова. Но так или иначе, прежнего Смирнова-Сокольского, отважно выступавшего в своей неизменной черной бархатной блузе на фоне сукна кулис, мы не видим. Сначала на помощь пришло кино, затем появилось легкое оформление кабинета, после – конструкция Мюзик-холла и, наконец, сейчас целое декоративное сооружение на подмостках «Эрмитажа». Сначала, надев халат «старого барина», Смирнов-Сокольский рассуждал о жизни, затем, поднявшись на Парнас, беседовал с классиками и, наконец, сейчас ведет дружеский разговор с собакой… Номер достаточно сложен, и сам Смирнов-Сокольский и его партнер, артист цирка Энрико Бонн, вполне справились со своей задачей. Но от Смирнова-Сокольского, нашего лучшего артиста эстрады, мы вправе ждать и требовать большего. И главное– зачем эта тяга к театру, к интермедиям (так назвал он свой разговор с собакой). Смирнов-Сокольский – прирожденный эстрадник, его сфера – монолог. «Эстрада – эстраднику», – заявил на одном из диспутов Смирнов-Сокольский. Ну и правильно, и незачем тащить на эстраду театр». (Виктор Эрманс, Эстрадник и зритель. – «Советское искусство», 1934, 11 июня). 1935, 18 апреля – 22 мая. Дальний Восток. Возглавляет военно-шефскую бригаду ЦК Рабис, давшую в частях Особой Краснознаменной Дальневосточной армии (ОКДВА) 54 бесплатных шефских концерта вместо запланированных тридцати. «…Артисты увозят с собой в Москву бодрые, радостные воспоминания о днях, проведенных в Особой. – Рабис хитер, – говорит член ЦК Рабиса, член Моссовета Смирнов-Сокольский, – он прислал в ОКДВА артистов эстрады, а возвратимся мы новыми, переродившимися людьми. Та железная, сознательная дисциплина и одновременно – дружба между бойцом и командиром, которые мы наблюдали в Особой, повлияли на нас: мы приехали в ОКДВА «кустарями-одиночками», зараженными индивидуальным стремлением к конкуренции, а уезжаем отсюда единой, сплоченной бригадой работников советской сцены. Успех каждого артиста – это успех всей бригады!.. Я жалею, что у меня только бригада, а не дивизия. Тогда бы мы сделали гораздо больше». (С. Леонов, Пятьдесят четыре концерта в частях ОКДВА. – «Тихоокеанская звезда», Хабаровск, 1935, 30 мая.) 1935–1936. Москва. На творческих совещаниях артистов разговорного жанра, организуемых Обществом советской эстрады, выступает с докладами об эстрадном рассказе и искусстве конферанса. 1936, 16 января. Москва. Участвует, как представитель артистов эстрады, в заседании Совета Народных Комиссаров РСФСР, обсуждающем вопрос об улучшении эстрадного дела. 1936, август. Москва. Сад «Эрмитаж». Читает фельетон «Отелло». «…«Отелло» не просто удачный номер, случайный успех мастера. «Отелло» – большая принципиальная победа, купленная дорогой ценой. «Отелло» Сокольского разрушает популярную в эстрадном мире легенду о бесперспективности эстрады, о конце и гибели фельетонного жанра. Сокольский отмалчивался полтора года, и вот снова он появился на эстраде. Что же случилось с ним за эти полтора года, почему должен был зритель так долго ждать нового появления одного из своих любимых актеров? …Сокольский всегда нес с собой в зрительный зал публицистику. Публицистика была кровью и нервом его фельетона. И о чем бы он ни говорил с эстрады – о советской литературе, о качестве продукции, – какую бы груду фактического материала ни привлекал, – всегда из хаоса материалов, цитат, газетных отрывков, анекдотов вставала большая публицистическая тема… И вот Сокольский начинает претерпевать неудачи. Сначала эти неудачи казались случайными, временными, не вызывавшими серьезных опасений. Затем эти неудачи приняли систематический характер – один за другим проваливались фельетоны Сокольского. Зрители уходили с концертов разочарованные, недоумевающие. Сам актер, всегда чутко улавливающий запросы аудитории, пришел в смущение, растерялся, начал экспериментировать, искать новые формы, применять театральные аксессуары, но все было напрасно. …Если в первые послеоктябрьские годы зритель слушал все, что говорил с эстрады Сокольский, и все было для него откровением, если он удовлетворялся самим фактическим материалом, то с течением времени он требовал большей глубины материала, он переставал довольствоваться общеизвестными истинами, хотел видеть и слышать на сцене не только то, что встречалось ему на страницах ежедневных газет… Настало время изменить тематику фельетона, призадуматься над его формой… Сокольский понял, что он переживает жестокий кризис. Остановился, полтора года осматривался и наконец шагнул вперед. «Отелло» Сокольского – начало нового этапа. Это, бесспорно, фельетон второй пятилетки. …В новом фельетоне Сокольский направляет насмешливое жало своих острот не против служащих Отдела благоустройства, банно-прачечных комбинатов и Нарпита, а против мещан и обывателей, занявших другие, более ответственные позиции. Критиковать Москвошвей и Ленодежду умеет каждый эстрадный фельетонист. Разобраться в теоретических боях, происходящих на фронте искусства, втянуть в эти бои широкую массу населения, перенести дискуссию в пределы тысячной аудитории – гораздо труднее: для этого требуется большая культура мастера, фантазия, выдумка и талант популяризатора. Здесь юмор должен быть тоньше и глубже. Сокольский строит фельетон по-новому. Он не растекается мыслью по древу, не подавляет слушателя обилием материала, он чрезвычайно тщательно отобрал наиболее яркие, характерные факты из различных областей искусства и вокруг них концентрирует тему, развивая ее не вширь, а вглубь, настойчиво бьет в одну точку… …Смирнов-Сокольский, ратующий за простоту и ясность в искусстве, в своем творчестве тоже становится проще и естественнее. Он отказался от некоторой напыщенности и ходульной приподнятости, присущей ему раньше. Новый фельетон Сокольского стал событием эстрадного сезона». (Е в г. Мин, «Отелло». – «Рабочий и театр», 1936, № 16.) 1937, ноябрь. Москва. На праздничных концертах, посвященных двадцатилетию Октября, читает первоначальную редакцию фельетона «Рубиновые звезды». «Двадцать лет я писал и читал свои эстрадные фельетоны на все темы дня. Пошлость в литературе, заумь режиссеров, поэтов, живая церковь, протоиерей Введенский, прогульщики, летуны – какое счастье, что темы фельетонов быстро и безнадежно стареют! Растратчик – какой сейчас нежизненный, незлободневный тип. А ведь мы пережили эпидемию растрат. Эпидемию, потребовавшую громадных усилий, борьбы. Бывало так, что человек
ВСЕСОЮЗНАЯ СТУДИЯ ЭСТРАДНОГО ИСКУССТВА
…Таким же счастливым днем, я надеюсь, будет день выпуска первой серии номеров, созданных в студии молодыми артистами. Заветное желание – чтобы этот день был счастливым не только для меня лично…» (Смирнов-Сокольский, Счастливый день. – «Театральная неделя», 1941, № 1.) «…В конце прошлого года исполнилась заветная мечта Смирнова-Сокольского: открылась Всесоюзная студия эстрадного искусства. Надо увидеть, с каким увлечением, какой любовью он работает в ней в качестве художественного руководителя. Ради этой студии Смирнов-Сокольский забросил свои любимые редкие книги (а их двенадцать тысяч томов!), перестал перечитывать старинные сатирические журналы, сократил количество выступлений. На улице Вахтангова, в доме № 12, под самой крышей находится кабинет Смирнова-Сокольского. Здесь он «пропадает» с утра до позднего вечера. Скромный стол худрука привлекает к себе писателей, композиторов, художников, артистов. «Не пускать ни царя, ни бога, – кричит Смирнов-Сокольский, – будем слушать Ракова и Давыдова». В комнате водворяется относительная тишина». (Виктор Эрманс, Четверть века на эстраде». – «Театральная неделя», 1941, № 4.) 1941, 18 марта. Москва, Клуб «Красная звезда». Общественный просмотр первой программы Студии эстрадного искусства. «Советская общественность с нетерпением ожидала показа первой работы Всесоюзной студии эстрадного искусства. И приятно сознавать, что этот показ оправдал ожидания. Прежде всего радует участие в программе совершенно новых исполнителей. Развиваясь дальше, они, несомненно, смогут стать большими эстрадными величинами. Радостно видеть, что старые мастера, в руки которых была отдана студия, оправдали доверие, оказанное им… Большой взволнованностью дышит и труд художественного руководителя студии Н. П. Смирнова-Сокольского, выпустившего своих питомцев на нелицеприятный суд советского зрителя. Приговором работе студии послужило единодушное горячее одобрение зрителей, переполнивших позавчера клуб «Красная звезда»…» (И. Дунаевский, Студия эстрадного искусства. – «Московский большевик», 1941, 20 марта.) 1941, 23 мая. Москва. Эстрадный театр сада «Эрмитаж» открывает летний сезон спектаклем Всесоюзной студии эстрадного искусства «Наша первая программа». «…Это должно стать традицией: лучший в стране эстрадный театр открывается программой, сработанной молодыми силами эстрадного искусства. Моя прошлогодняя попытка показать эти молодые силы в эстрадном представлении «Весенние голоса» была лишь «пробой пера» в этом направлении. Осуществленная в очень короткий срок, при крайне ограниченных средствах, попытка эта показала, что избранный путь принципиально правилен, и начавшая прошлой осенью свою жизнь Всесоюзная студия эстрадного искусства пошла именно по этому пути – по пути создания новых эстрадных аттракционов в исполнении молодых артистов эстрады… Первый выпуск студия показала в конце марта этого года, после чего увезла всю программу в ряд городов СССР с целью проверки ее на зрителях. Поездка прошла с большим успехом. Особо следует отметить работу студии на кораблях Черноморского флота в дни первомайских праздников. Здесь молодые артисты показали свое умение работать в условиях той самой «мобильности», которой гордится эстрадное искусство…» (Н. Смирнов-Сокольский, Первая программа. – «Театральная неделя», 1941, № 21.) 1941, май – июнь. Москва. Сад «Эрмитаж». В программе студии выступает с фельетоном «Опасный возраст» («Стыд идет!»). «…Смирнов-Сокольский был на эстрадных подмостках по-хорошему сердит – и не только на кого-то живущего вдалеке, за океаном, и не только на нэпманов. Но и на нас с вами, уважаемые и дорогие зрители, – за нашу терпимость к хамам и дуракам, авантюристам и ханжам. Он именно рычал на нас в замечательном, незабываемом фельетоне 1939 года,[40] возмущаясь нашей беспечностью и предупреждая, что будет страшная война. Этот фельетон был пронизан сердечной болью. Историк эстрады должен найти его и подивиться гневной проницательности замечательного артиста-писателя. (Я. Варшавский, Настоящая эстрада. – «Советская культура», 1962, 26 июля.) 1941, сентябрь. Москва. По предложению художественного руководителя Московского госцирка Е. М. Кузнецова подготавливает к открытию сезона монолог «Здравствуйте, товарищи москвичи!». «…Дни стояли такие, что больше всего был нужен быстрый, живой, непосредственный отклик на переживаемые события. Притом не прямолинейный, не схематичный, а взволнованный и волнующий, воодушевляющий – в тон с настроениями и переживаниями народа. В арсенале цирковых разговорных жанров такого оружия не было – и это привело Московский цирк к сотрудничеству с Н. П. Смирновым-Сокольским, ставшим неотъемлемым участником его первой программы военного времени. Н. П. Смирнов-Сокольский открывал программу большим монологом, точнее – большой взволнованной речью о человеческих чувствах в дни войны. Стоя у входа на арену, сосредоточенно, глубоко, взволнованно он говорил о дружбе, о товариществе в дни защиты Родины. «И, вспоминая слова старого Тараса Бульбы, – говорил он, – хочется продолжить речь словами Гоголя: «Вот в какое время подали мы, товарищи, руку на братство! Вот на чем стоит наше товарищество! Нет на земле уз сильнее товарищества! Бывали и в других землях товарищи, но таких, как в русской земле, – не было таких товарищей!»…Гитлер будет разбит!.. Он будет разбит не только нарастающим могуществом Красной Армии, но и силой нашей несокрушимой дружбы, силой того, на чем стоит наше товарищество, которое сильнее фашистских самолетов и танков!..» Это непривычное для цирковой арены ораторское выступление, поставленное первым номером программы (и довольно длительное – свыше четверти часа), оказалось как нельзя более современным введением к представлению, предисловием к нему. Оно придало программе отпечаток концерта-митинга, в том своеобразии, которое установилось за этой формой представления еще с далеких дней гражданской войны». (Евгений Кузнецов, Арена и люди советского цирка, М., «Искусство», 1947, стр. 162–163). «…Фельетон, прочитанный Н. П. Смирновым-Сокольским на открытии Московского госцирка, – это, пожалуй, лучшее из того, что когда-нибудь читал с эстрады артист-трибун, знающий пути к сердцу слушателей, умеющий найти истинную злобу дня». (Н. Лабковский, На арене Смирнов-Сокольский. – «Вечерняя Москва», 1941, 9 сентября.) 1941, сентябрь – октябрь. Фронтовая поездка Всесоюзной студии эстрадного искусства с первым номером театрализованной живой газеты «Осиновый кол» (сценарий Н. П. Смирнова-Сокольского). «Студия эстрадного искусства подготовила специальную программу, целиком построенную на военной и антифашистской тематике. Тут и героическая баллада, и лирическая песня, и шутливые частушки, и патетический стих, и политический памфлет, и злободневные куплеты – налицо все основные жанры эстрадного искусства. Этот разнообразный, можно даже сказать, пестрый сплав объединен формой живой газеты. Перед зрителями – редакционное совещание сотрудников газеты, на котором каждый из них выбирает ту или иную тему, чтобы разработать ее в соответствующей форме: передовицы, зарубежной информации, очерка, фельетона, политической карикатуры, местной хроники… Таким образом, в поисках остро отточенной и связной публицистической формы эстрадного выступления руководство студии обратилось к традиции «живых газет» эпохи гражданской войны… Первый выпуск «Живой газеты» студии особенно силен в своей сатирической, карикатурно-пародийной части… Студия эстрадного искусства немало поработала над этим остропублицистическим спектаклем. Пожелаем же дальнейших успехов на избранном пути Н. П. Смирнову-Сокольскому, режиссерам Н. О. Волконскому, Д. Г. Гутману, П. Н. Ильину и всему составу участников, выезжающих на обслуживание бойцов Красной Армии!..». (Е в г. Кузнецов, Живая газета. – «Советское искусство», 1941, 18 сентября.) 1942, май – июнь. Москва. Сад «Эрмитаж». В обозрении «Поговорим о песне» (сценарий Н. Смирнова-Сокольского, режиссер Д. Гутман) читает фельетон «Во поле березонька стояла…». 1943, май – июнь. Москва. Сад «Эрмитаж». Спектакль Всесоюзной студии эстрадного искусства «Представление начинается» (сценарий С. Антимонова и Н. Смирнова-Сокольского, режиссеры Д. Гутман, Н. Волконский и П. Ильин). 1944, июль. Москва. Сад «Эрмитаж». Смотр эстрады военных лет. Читает фельетон «Золотая рыбка». «У артистов советской эстрады большой праздник. Со всех концов Советского Союза съехались в Москву мастера эстрадного искусства для того, чтобы продемонстрировать творческие успехи, одержанные в трудных условиях военного времени… Смирнов-Сокольский отдал делу пропаганды политического фельетона на эстраде 30 лет творческой жизни, объединяя в своем лице автора и исполнителя. Новый фельетон Смирнова-Сокольского «Золотая рыбка» построен в традиционной для этого автора манере – в нем патетика чередуется с юмором. Подобный литературный прием сам по себе закономерен, но в выборе комического материала Смирнов-Сокольский недостаточно разборчив: чувство хорошего вкуса нередко изменяет фельетонисту. Объекты шуток и каламбуров Смирнова-Сокольского подчас банальны; остроты редко выходят за пределы надоевших «магазинных» тем. Зато в патетической своей части и в особенности в гневном финале фельетон «Золотая рыбка» по-настоящему злободневен, говорит о самом главном, о мечтах советского народа, который не верит в чудодейственную силу золотых рыбок и не надеется на их помощь, а сам, своими богатырскими силами, трудом и кровью добивается победы!» (Виктор Эрманс, Репертуар и мастерство. – «Литература и искусство», 1944, 22 июля.) 1945, январь. К 150-летию со дня рождения Грибоедова пишет совместно с Н. Н. Асеевым стихотворный фельетон «Крылатые слова» («сатирический фельетон Ник. Асеева и Ник. Смирнова-Сокольского, если не считать еще и великого русского классика А. С. Грибоедова, на цитатах которого из «Горя от ума» построено это произведение»). Фельетон премирован на конкурсе на лучшие произведения современного эстрадного репертуара. 1945, январь – февраль. Москва. В газете «Советское искусство» (от 16 января) и журнале «Смена» (№ 3–4) напечатаны первые «библиофильские» публикации Н. П. Смирнова-Сокольского – «Первые издания Грибоедова» и «Моя библиотека (заметки книголюба)». В дальнейшем, за 1945–1962 годы, им опубликовано в журналах, газетах и сборниках свыше семнадцати статей и очерков на темы, связанные с книговедением. «…Можно быть уверенным, что составленная нами библиография явится даже для поклонников таланта Н. П. Смирнова-Сокольского неожиданным откровением. В памяти многих сохраняются только книги Н. П. Смирнова-Сокольского, среди которых особой популярностью пользуются «Рассказы о книгах» и «Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина». И вот оказывается, что до того, как написать книги, Н. П. Смирнов-Сокольский ведет более чем десятилетний подступ к читателю, публикуя серию статей, новелл, рецензий. В этом смысле библиография имеет помимо своей непосредственной утилитарной ценности еще и некоторую нравственную поучительность. За протокольной регистрацией работ легко разглядеть подвижнический труд их автора, напряжение всех его внутренних сил, вызванное бескорыстным и страстным служением одной идее…». («Н. П. Смирнов-Сокольский, как историк книги и библиофил. Опыт библиографии». Составитель О. Г. Ласунский, Воронеж, Центрально-черноземное книжное издательство, 1967, стр. 20.) 1945, май. Москва. Первые выступления с фельетоном «Советские люди». 1945, 8 октября. Указом Президиума Верховного Совета РСФСР «за успешную работу в области советского театрального искусства» Н. П. Смирнову-Сокольскому присвоено почетное звание заслуженного артиста РСФСР.«Н. П. СМИРНОВУ-СОКОЛЬСКОМУ
1946, июнь. Сад «Эрмитаж». Открытие летнего сезона. Читает фельетон «За все настоящее». «…Политическую весомость спектаклю придает выступление Смирнова-Сокольского. Артист смело берет большую и острозлободневную тему о требовательности нашего народа, прошедшего через испытания войны, и умело раскрывает ее средствами сатирического фельетона. За внешне шутливой формой явно ощущается и подлинная обличительная гневность, и убежденность в глубоком внутреннем росте советского человека, и радость свидетеля этого роста. Единственное, в чем можно было бы упрекнуть артиста, это в неровности привлекаемого им материала, порой нарочитом его снижении. Думается, Смирнову-Сокольскому можно не опасаться, что он не сумеет овладеть вниманием слушателя без эстрадного анекдота». (А. Дорохов, На открытии эстрадного сезона. – «Советское искусство», 1946, 14 июля.) 1946, август. Москва. Второй тур Всесоюзного конкурса артистов эстрады. Председатель жюри – Н. П. Смирнов-Сокольский. «Большое принципиальное значение только что закончившегося в Москве второго Всесоюзного конкурса артистов эстрады, разумеется, не в том, что он дал два десятка новых лауреатов. Гораздо важнее, что конкурс заставил свыше тысячи эстрадных артистов вместе с организациями, ведающими их деятельностью, приобщиться к большой художественно-творческой работепо созданию всесоюзной премьеры, для которой потребовались новый репертуар, авторы, композиторы, постановщики, балетмейстеры, режиссеры. Конкурс напомнил и артистам эстрады и организациям, ведающим искусством, что главное в их деятельности – это работа над новым, работа художественно-творческого порядка. С этой точки зрения прошедший конкурс можно считать весьма полезным. …Нельзя мириться с тем, что до сих пор на эстраде процветает низкопробный безыдейный репертуар – скетчи, интермедии, фельетоны, сделанные руками ремесленников, не знающих жизнь и не задумывающихся над тем, какое поистине огромное воспитательное значение имеет эстрада. Ведь именно разговорный жанр составляет основу эстрадного искусства, придает ему злободневность, остроту и целеустремленность. Меткие стрелы сатирика-фельетониста, остроумные куплеты, пародии, скетчи, бичующие отрицательные явления действительности, – вот что нужно нашей эстраде в первую очередь и чего она еще не имеет. Работа над репертуаром, привлечение лучших авторов, обладающих сатирическим талантом, – первостепенная задача… Из всех артистов разговорного жанра, выступавших на конкурсе, наиболее ярко выделились молодые киевские артисты Г. Тимошенко и Е. Березин, получившие первую премию. Это чрезвычайно забавные конферансье-интермедисты, выступающие в образах милиционера (Тимошенко) и монтера-осветителя (Березин). Все, что они делают на эстраде, – молодо, свежо и оригинально как по тексту, так и по манере исполнения. Но на их номере кончаются почти все достижения разговорного жанра, показанные на конкурсе. …Конкурс показал, что эстрада богата молодыми талантливыми кадрами. Однако с репертуаром, постановкой и созданием новых номеров дело обстоит плохо. Для развития эстрадного искусства, создания новых интересных номеров нужны постоянно действующие стационарные эстрадные театры, в которых артисты могли бы эти номера показывать. Существующий три месяца в году московский летний театр «Эрмитаж», конечно, недостаточен для масштаба советского эстрадного искусства. Каждый артист эстрады должен иметь свою премьеру в театре, пользующемся вниманием общественности, советской прессы, всего того, что двигает вперед искусство. Нужен эстрадный театр, о котором мы, артисты эстрады, давно мечтаем». (Ник. Смирнов-Сокольский, Второй Всесоюзный конкурс артистов эстрады. – «Известия», 1946, 13 августа.) 1947, октябрь. Москва. В дни празднования 800-летия Москвы читает фельетон «Семьсот семьдесят плюс тридцать». С этим фельетоном выступает затем в Ленинградском театре эстрады. «…Его фельетоны всегда многотемны… И все же можно с определенностью сказать, что фельетоны Смирнова-Сокольского посвящены прежде всего советскому человеку, победы которого вызывают у актера высокое чувство гордости, столь же сильное, сколь силен и точен сатирический прицел, направленный актером на пережитки капитализма в сознании людей. Это составляет сущность и нового фельетона Смирнова-Сокольского… «Золотой народ!» – восклицает актер. Он говорит о том, что захватывающе величественны завоевания советской отчизны и что самым примечательным в них является советский человек. Это чувство гордости за свою Родину и за свой народ не мешает актеру видеть все еще живущих то там, то здесь мелких людишек, отравляющих воздух своими делами, поступками, ничтожными помыслами. Он клеймит их яростно. Какое разнообразие красок находит Смирнов-Сокольский для выражения различных тематических прицелов своего фельетона! Тут и гнев, и страстное обличение, гордость и нежность, проникновенный лиризм и высокий пафос…» (А. Бейлин, Мастер эстрады. – «Вечерний Ленинград», 1947, 12 октября). 1948, июнь. Москва. Сад «Эрмитаж». На открытии летнего сезона читает фельетон «Разговор с Христофором Колумбом». «…Я пришел в «Эрмитаж» впервые тридцать лет назад. Это был первый сезон эстрадного театра в советские годы. До этого таких молодых в «Эрмитаж» не пускали. Требовалось быть очень «знаменитым», чтобы попасть на эту «привилегированную» площадку. С тех пор я ежегодно открываю летние сезоны этого театра, кроме прошлого года, который я, очевидно для разнообразия, закрывал. За эти годы на моих глазах прошло минимально два поколения москвичей. Я знал многих зрителей, которые бегали в «Эрмитаж» мальчишками, перелезающими через заборы. Они выросли, стали директорами, инженерами, героями. Как вырос, насколько культурнее, тоньше и умнее стал сегодня наш зритель! Я перелистываю иногда старые свои фельетоны, те, которые читал десять, пятнадцать, двадцать лет назад. По сравнению с тем, что требует зритель сейчас, это какая-то хрестоматия «Задушевное слово», которая когда-то в детстве казалась кладезем мудрости. Советский человек неудержимо растет сам и заставляет расти тех, кто ему служит. Актер эстрады тоже не тот, что вчера. Он знает, что отстать от зрителя нетрудно, – догнать много труднее… Сам «Эрмитаж» стал неузнаваем: территория его выросла во много раз по сравнению с тем, что было до революции. Маленький эстрадный театрик на 400 мест превратился в гиганта с количеством мест впятеро большим. Изменились и темы моих фельетонов – ведь я всегда старался не отставать от жизни. Есть только одна тема, которая и сегодня звучит так же, как она звучала тридцать лет назад. Это тема высокого патриотизма советского человека, тема любви его к своей советской Родине, к родной Москве». (Н. Смирнов-Сокольский. 30 сезонов. Журнал-программа «Эрмитаж». Лето 1948 г.) «Много выдумки и заостренности в кинофельетоне Н. Смирнова-Сокольского «Разговор с Христофором Колумбом» – хлесткая и искусная сатира, бичующая политические нравы «города желтого дьявола», как назвал Нью-Йорк М. Горький. Дикостью и вырождением повеяло на советского зрителя из железобетонных джунглей американского города. Нелепая борьба на ринге, засыпанном тухлой рыбой, – это их спорт. Детективы, патологические убийства – это их киноискусство!» (Б. Филиппов, В театре эстрады. – «Правда». 1948, 18 июня.) 1949, июнь. Москва. В первой летней программе сада «Эрмитаж» «Сегодня вечером…» читает фельетон «В чужие гудки». 1950, июнь. Москва. Эстрадный театр «Эрмитаж». Премьера эстрадного представления «Первая весенняя».(сценарий и постановка Н. Смирнова-Сокольского»).
(А. Р а с к и н. – «Советская культура», 1954, 1 мая.)
М. Новицкий, Л. Миров, Н. Смирнов-Сокольский и М. Гаркави перерезают ленту на открытии А4оековского театра эстрады. 1954 год
«– Николай Павлович Смирнов-Сокольский! – И тотчас после этих слов стремглав вылетает на эстраду человек в домашнем пиджаке, с пышно завязанным бантом, внешне немного похожий на персонаж из «Богемы» Мюрже. И, не дав опомниться публике, начинает с ней беседу, именно беседу, а не монолог, – сам задает вопросы зрителям, сам отвечает на них. И все, о чем в течение пятнадцати-двадцати минут рассказывает этот человек, – это сегодняшний день, это то, что не может не интересовать советского зрителя, пришедшего в театр. Это интересно рабочему и ученому, домашней хозяйке и инженеру, счетоводу и шоферу. Вот и недавно, зимним вечером, в Театре эстрады он, как всегда непринужденно, то весело, то гневно, говорил о наших скучных фильмах, об анонимных письмах, о склочниках, о лицемерах, и все это было без тени пошлости, в хорошей, литературной форме эстрадного фельетона, остро, неожиданно и временами едко… И публика то отвечала Сокольскому взрывами смеха, то слушала его внимательно, временами даже затаив дыхание, потому что он умеет касаться самых серьезных проблем с настоящим гражданским темпераментом… Много говорят о разговорном жанре на эстраде, о том, что в нем нет остроты, оригинальности, своеобразия. Между тем вот уже сорок лет трудится на эстраде Н. П. Смирнов-Сокольский, находит нужные, важные темы, говорит с эстрады о сегодняшнем дне. Разве это не достижение разговорного жанра на эстраде, столь дефицитного и действительно необходимого в искусстве эстрады? Мы, литераторы, знаем то, о чем мало знает публика, знаем, как уважительно и дружелюбно относился к труду Смирнова-Сокольского Маяковский, знаем страсть Сокольского к собиранию книг, к истории книги, помогающую ему в работе на эстраде, в создании репертуара. Его умение говорить с массами ценил Демьян Бедный – поэт, который писал для миллионов. Сокольский самобытен и своеобразен, но он одинок в своем жанре. У него нет настоящих, даровитых последователей, и получилось так, что этот жанр сосредоточен только в одном человеке…» (Л. Никулин, О жанрах эстрады. – «Новый мир», 1956, № 1.) 1956, май – июнь. Москва. Сад «Эрмитаж». Читает фельетон «Чуют правду!». «…Правда… Правда – это ведь не только гордое название центрального органа нашей партии, это основная сущность всей советской печати, всего нашего советского строя, а сейчас еще и главное оружие в борьбе миллионов честных людей за мир во всем мире. И когда границу нашей Родины внезапно пересекает военный самолет иностранной державы, – наши военные летчики, воспитанные на принципах правды, немедленно взмывают ему навстречу, заранее зная, что это летят люди, посланные отнюдь не любоваться красивыми видами… и далеко не случайно отклонившиеся от курса… Поэтому советские летчики сначала вежливо предлагают такому самолету снижаться, а на его огонь отвечают огнем. В искусстве это называлось бы – работать методом социалистического реализма. …Наше оружие – правда, оружие врагов мира – ложь. Как и всякое оружие, оно не безобидно. Вот почему старая русская поговорка «Не любо – не слушай, а врать не мешай» – сегодня должна быть забыта. Врать надо мешать! Мешать всеми способами, какие могут найтись у честных людей… Мы впервые в мире назвали пропаганду новой войны преступлением перед народами и будем поступать с этой пропагандой как с преступлением. Борьба за честную большевистскую правду, за дружбу народов, за мир во всем мире – приведут нас к победе. Не победить правда не может. Народы всего мира встают за правду. Народы мира – чуют правду!..» (Н. Смирнов-Сокольский, «Чуют правду!» – Цит. по рукописи.) 1956, июнь – октябрь. Поездки по стране совместно с И. Набатовым с концертной программой «Вместе». Читает фельетоны «Гвоздь в сапоге», «Проверьте ваши носы!» и вместе с И. Набатовым и С. Близниковской – «Басню о баснях». 1956, 20 октября. Подписана к печати первая книговедческая книга Н. П. Смирнова-Сокольского «Русские литературные альманахи и сборники XVIII–XIX веков. Предварительный список» (М., изд. Всесоюзной книжной палаты, 1956, 364 стр.). В 1965 году издательством «Книга» был выпущен (посмертно) развернутый труд Н. П. Смирнова-Сокольского на эту тему – «Русские литературные альманахи и сборники XVIII–XIX веков» (592 стр.), включающий описание 1607 альманахов и сборников. «…Известно из многих примеров, что собирание книг, даже оснащенное истинно библиофильскими знаниями, нередко превращается в создание той или иной коллекции, определяющей лишь вкусы и пристрастия собирателя. У Смирнова-Сокольского получилось иначе. Две трети своей жизни он собирал книги, с тем чтобы последнюю треть отдать изучению и описанию собранных им книг. Многие, в том числе и я, прощались с Николаем Павловичем именно как с писателем, и притом глубоко просвещенным писателем. – В самом деле, какова моя судьба? – сказал он мне раз с несвойственным ему грустным раздумьем. – Я начал свою жизнь на эстраде куплетистом, вы представляете, что для русского купца значило слово «куплетист»? Нечто вроде балаганного шута или зазывалы на ярмарке… А ведь дорога у артиста эстрады особенно трудная. Он не защищен ни гримом, ни декорациями, ни партнерами, а один на один со зрителями, настороженными, недоверчивыми, которыми не овладеешь, если ошибешься в тоне или ритме… Действовать надо сразу, в лоб, и начинать с самого острого. Я в пору создания своих фельетонов буквально тонул в газетах, выискивая по крупицам то, что предстояло затем соединить. Впрочем, он сказал об этом больше для того, чтобы показать, какое значение играло печатное слово в его жизни и как он научился ценить и понимать это слово… Для меня да и для многих других, кто любит книги и собирает их, Николай Павлович Смирнов-Сокольский останется не в образе того артиста эстрады, в черной бархатной куртке с большим фуляровым бантом, каким его знало множество зрителей. Я вижу Смирнова-Сокольского за его рабочим столом, в комнате с книжными полками до потолка, и еще с какими-то полками-ущельями, и полками-закутками, где каждая книжечка не только знакома хозяину, не только добыта с трудом, не только освящена коллекционерской страстью, но изучена, снабжена пространной биографией, тщательно созданной владельцем, иногда на основе давно затерянных сведений, сопоставлений и поисков, а потом описана в одной из многих статей, учивших любить книгу и понимать ее. Путь от куплетиста-рассказчика до изыскателя и глубокого знатока жизни и книг Радищева, Крылова или Пушкина примечателен особенно тем, что Смирнова-Сокольского никто не учил, он шел один и добивался всего один. К концу жизни, с величайшей для себя радостью, познал он круг тех, кто создает книги, – писателей, сам приобщившись к ним и дорожа новым званием не меньше, чем своим артистическим званием». (В л. Лидин, Н. П. Смирнов-Сокольский. – «В мире книг», 1962, № 2.) 1957, 16 июля. За активное участие в Декаде русской литературы и искусства в Кабардино-Балкарской АССР награжден Почетной грамотой Президиума Верховного Совета Кабардино-Балкарской АССР. 1957, сентябрь – октябрь. Москва. Участвует в работе жюри художественного конкурса Всесоюзного фестиваля советской молодежи. «Молодость в искусстве всегда покоряет. Но молодость – это не только количество лет, отмеченных в паспорте. Такая молодость быстро проходит. Речь идет о молодости, связанной с высоким умением, добытым упорной работой над собой, с подлинным творческим дерзанием и талантом. Такая молодость не требует скидок на возраст, она разговаривает с вами языком мастерства. Такую молодость мы, члены жюри художественного конкурса Всесоюзного фестиваля советской молодежи, увидели в порученном нашему суждению разделе эстрадного и циркового искусства… Во всем, что касается музыки и вокального жанра, жанра акробатического и так называемого «оригинального», у молодежи московской эстрады нашлось что показать. Хуже обстоит дело с эстрадным танцем, не показанным вовсе, и так называемым разговорным жанром… Очевидно, руководители концертных организаций, как и художественной самодеятельности, не проявляют должного интереса, внимания к этому важному жанру, к его развитию, выявлению новых, молодых артистов-разговорников. А ведь рассказ, фельетон, сатирические куплеты – это та публицистика, без которой не может существовать искусство эстрады. Самое время сейчас забить тревогу по этому поводу». (Ник. Смирнов-Сокольский, Молодые артисты эстрады и цирка. – «Вечерняя Москва», 1957, 9 октября.) 1957, 9 октября. Подписана к печати книга Н. П. Смирнова-Сокольского «Книжная лавка А. Ф. Смирдина. К столетию со дня смерти издателя-книгопродавца А. Ф. Смирдина» (М., изд. Всесоюзной книжной палаты, 1957, 80 стр.).(Н. Лабковский, Смирнову-Сокольскому. – «Вечерняя Москва», 1956, 5 июня.)
Последние комментарии
8 часов 50 минут назад
9 часов 6 минут назад
9 часов 19 минут назад
9 часов 24 минут назад
11 часов 56 минут назад
12 часов 28 секунд назад